Вспоминая теперь госпиталь… Этот ад на земле при всех его ужасах был довольно комфортным. С кроватью, электричеством, всё ещё мирными снами и регулярным пайком. А у тех, кто работал, он был больше.

Я работала. Детям постарше приходилось работать, потому что медсёстры не справлялись. Мы круглыми сутками мыли, скоблили, чистили и стирали. Например, бинты — их всегда не хватало. Стирали, а потом снова скручивали. Но были и такие бинты, которые сразу сжигали.

Потом уже нас начали учить: как ставить капельницы, делать инъекции, накладывать швы, перевязывать, ассистировать на операциях. Готовили себе смену. Летом в связи с эпидемиями людей катастрофически не хватало, и тогда дети стали не просто на подхвате.

Первые недели меня не выпускали на улицу: думали сбегу. Потом уже, когда я обвыклась, у меня появились обязанности и друзья, мне позволили самой выходить за пайком. Но когда я впервые покинула стены госпиталя, думала совсем не о еде. Мне нужно было найти Ранди. Я знала, что он жив: он намного сильнее и сообразительнее меня. К тому же оккупанты не трогали неприкасаемых.

Но оказавшись возле нашего убежища, я поняла, что Ранди уже давно там не появлялся. Но всё же я оставила послание на выщербленной, закопчённой стене.

"Ранди! Я живу в госпитале. ЗАПОМНИ! Сержант Батлер. Клаус Саше", — гласило оно, выскобленное гильзой.

Это было моё завещание. Самое главное знание, которое нужно было разделить на двоих на случай смерти одного из нас.

О смерти рассуждали спокойно. Умирать никто не хотел, но при ежедневной встрече с нею отношение к ней невольно меняется. Со временем я стала знать о ней больше, чем о географии, истории, этикете, языках и обо всём, чему меня учили многочисленные надомные учителя.

Солдаты умирали громко и быстро, а их малолетние доноры — бесшумно, но медленно. С каждым днём они тускнели, контуры их тела теряли детскую плавность. Уже через месяц у них начинали выпадать зубы. Трескалась кожа на локтях и коленях. Под конец они так усыхали, что их заколачивали в ящики из-под винтовок. Мы с Хельхой легко переносили один такой ящик с места на место.

Хельха — отдельный эпизод моей жизни, жаль, что слишком короткий. Она была старше нас, но её солдаты не трогали из-за распоряжения коменданта. Потому что её отец был хирургом, про которых говорят "от Бога", и комендант им очень дорожил. История их семьи казалась мне уникальной, потому что у всех её родственников были золотые руки. А у Хельхи руки ко всему прочему оказались ещё и красноречивыми: они заменяли ей голос, так как она родилась глухонемой.

Знакомство с ней сыграло важную роль в моей жизни, потому что Хельха научила меня жестовому языку — языку, на котором мог говорить любой, даже тайнотворец.

* * *

Наверное, пришло время рассказать о первом убитом мной человеке. Это тесным образом связано с Ранди. Вернее, с посланием, которое я оставила для него на стене.

Казалось бы, сделав всё от меня возможное, я должна была довериться случаю, просто плыть по течению. Но в редкие свободные минуты мысли о том, что Ранди мог пройти мимо, не заметить, просто не догадаться вернуться, доводили меня до истерики.

Он мог счесть меня погибшей и уйти из города. Или переметнуться к "чёрным": они же свои для всех неприкасаемых. А если они узнали, что Ранди — тайнотворец? Такие, как он — символ борьбы за освобождение, ценное оружие.

Ночью я могла построить самые абсурдные предположения, а днём, выходя за пайком, всматривалась в лица людей, оглядывалась, медлила перед тем, как повернуть за угол. Меня не оставляла мысль, что он рядом, бродит где-то поблизости, что мы просто проходим мимо друг друга.

Я не раз возвращалась к той стене, надеясь увидеть ответ, но Ранди не давал о себе знать. Зато через месяц под именами Батлера и Саше появилось ещё одно имя.

Терри Рут

Я знала, что его написал не Ранди, и долго не могла понять с какой целью. Неужели кто-то мог разгадать смысл моего "ЗАПОМНИ!"? Ведь никто кроме нас не знал, что именно нужно "запомнить" и что потом с этим делать.

Но уже на следующий день под Терри Рутом появился майор Эмлер, и мои сомнения отпали. В Раче не нашлось бы никого, кто желал майору — пьянице, распутнику и льстивому карьеристу — долгих лет жизни. Его не любили даже собственные солдаты.

Это явление (как и всякая аномалия) не поддавалось объяснению, но список рос с каждым днём. Уже через месяц Ранди стал местной знаменитостью, хотя кто он такой знала только я. Ему приносили в жертвы имена врагов. Иногда, если не знали имён, обходились приметами.

Желтоглазый со шрамом поперёк лица

Худший из тех, что живут в доме 13.

"Штык"

Многие из этого списка умирали. Кто-то погиб в бою, кто-то компанией закурил рядом с неразорвавшейся бомбой, бывали отравления самогоном и даже убийства по пьяной лавочке. Майора Эмлера хватил удар, но его откачали. Жертвы случая, конечно. А для местного населения, уже почти утратившего надежду на спасение, все эти непреднамеренности казались закономерностями.

Конечно, слухи о безобразиях дошли до коменданта, и он распорядился закрасить это народное творчество. Приказ исполнили тут же, и даже приставили к "расстрелянной" стене — месту почти святому — солдат.

Поэтому надписи стали появляться, где придётся. На домах, на столбах, на окнах. Каким-то образом добрались даже до машины коменданта, нацарапав гвоздём на чёрном блестящем боку:

Ранди. ЗАПОМНИ! Подполковник Хизель

Когда в Рачу прикатили журналисты, писать о доблестных победах и великодушии ирдамских солдат, они нашли наш менталитет уникальным. Не потому, что мы до сих пор сохранили способность мифотворчества. Удивляло то, что мы считаем себя выше придуманных нами богов. Мы их не просили. Мы им приказывали.

Высокомерная нация, обречённая на вымирание.

Это массовое помешательство продолжалось довольно долго. Что мы чувствовали при этом? Родство. Эти призывы, имена и ненависть к ним сплотили нас. И когда Терри Рут оказался на больничной койке, я сочла это божественным волеизъявлением, пусть даже этого бога придумала именно я. Поэтому я недолго колебалась.

В тридцати километрах от Рачи шли бои. Терри прострелили грудь от одного плеча до другого, но этот сукин сын не собирался умирать. Я слышала, как санитарки говорили, что у него очень жизнестойкий организм. Что он выкарабкается. Будет жить, пить, трахать чужих жён и матерей, убивать наших мужчин и мальчиков. Я не знала, кто нацарапал его имя на расстрелянной стене, но он точно оказался там не потому, что плохо вёл себя за столом или забывал посещать церковь.

Той ночью я сама попросилась на дежурство. Наши женщины от усталости падали с ног, поэтому долго их уговаривать не пришлось. Указав, кому поставить капельницу, кому сделать перевязку, а кому вколоть обезболивающее, они оставили препараты — ровно столько, сколько нужно. Остальное — под замок.

Что мной двигало? Отнюдь не слепая ярость: я этого человека впервые видела. Была ненависть вообще, как нечто абстрактное. К захватчикам в целом, но не конкретно к нему.

Я только в одном тогда была уверена. Что не решилась бы убить его, окажись он в госпитале без ноги или руки. Инвалиды войны обычно сами кончали с собой или спивались. Смысл такого убивать? Но этот Терри целенький был, здоровенный. Ранение бы его не убило, а сделало ещё злее.

Когда все заснули, я взяла шприц побольше, наполнила его анестетиком до отказа, а уже через пять минут у Терри Рута остановилось сердце. Он умер, не приходя в сознание, бесшумно и согласно.

Ещё до рассвета в госпитале поднялся такой вой, что перебудил даже тех, кто жил через улицу. Солдаты пролежали всю ночь без обезболивающих, к утру у них не осталось сил терпеть. Зато Терри Рут вёл себя так тихо, как никогда прежде. Был просто образцом послушания.

Медсёстры быстро сообразили, да я и не таилась. Ругали страшно, но шёпотом.

— Мы же за каждого отчёт даём! За каждого головой отвечаем!

Война, говорю, всё спишет. Да даже о самоубийцах писали "боевые потери". Все мы здесь были на одном большом поле боя. Умирали по-разному, но всё равно на войне.

Лишь Чума возмущалась по другому поводу.

— Что ж ты его так пожалела? Если уж решилась, то пусть бы помучился. Подушкой бы его…

Они ведь после наркоза ещё долго не могут двигаться, можно было и подушкой. Но это уже что-то из другой оперы. Более личное. А я ведь его знать не знала. Подушкой — это уже месть, а я просто вычёркивала имя из списка.

Я долго сомневалась, прежде чем рассказать об этом Хельхе. Она отреагировала спокойно, не осуждая, но и не одобряя. Казалось, ей было всё равно, как умирал тот или иной "чёрный". Это сейчас кого ни встретишь, каждый хочет знать, убивал ли ты и каково это. Отвечаешь, мол, да. Страшно. Неприятно. Совестно. Хотя совестно стало лишь со временем, а тогда ты думал: "да так, ничего особенного".