История
Связь отечественной ментальности и реформ, необходимых России, – старая тема. Соответствие или несоответствие политических идей, лозунгов, действий «культурному коду», «национальному характеру», «русской душе» обсуждается самым широким кругом заинтересованных людей от философов до обывателей. Однако исследовательские работы, представляющие собой попытки именно изучения влияния ментальности на социально-политическую действительность, немногочисленны и, как правило, демонстрируют стремление разобраться в происходящем средствами какой-то одной научной дисциплины – истории, социологии, культурологии.
Прежде всего, отметим фундаментальный труд Бориса Миронова «Социальная история России периода империи», в котором прослеживается развитие российского общества в XVIII – начале XX вв. во всей полноте его многообразия. Обилие фактического и статистического материала, скрупулезное внимание к различным социальным группам – ключевые достоинства этой работы. Очень важно подробное обоснование вывода о последовательном развитии гражданского общества и правового государства на протяжении всего имперского периода отечественной истории. В то же время, нам представляется, что автор недооценил модернизационный потенциал российского общества рубежа XIX–XX вв. и преувеличил значение проблемы «небуржуазности» общественного сознания как препятствия модернизации и причины катастрофического срыва 1917 г..
Важные наблюдения об особенностях формирования русского государства и политического мышления в пору создания московского государства содержит книга Т. Черниковой.
Аргументы, позволяющие преодолеть устойчивые стереотипы, в частности, широко распространенный взгляд на политические и экономические преобразования в России как череду реформаторских всплесков, результаты которых нивелируются контрреформами, приведены в работах А. Каменского и А. Медушевского.
Вклад в исторический аспект изучения нашей темы вносят работы Александра Янова, который прослеживает развитие либеральной традиции в отечественной истории.
Правда, и ему свойственно жесткое противопоставление «традиционного» и «европейского» в отечественной истории и культуре, представление о модернизации как разрушении традиции или, по крайней мере, ее существенной части.
Говоря о западных исследователях, конечно, следует упомянуть работы Р. Пайпса и выдвинутую им гипотезу о вотчинной природе московского государства. Мы ее не разделяем и вернемся к этому вопросу в дальнейшем, но отдельные наблюдения исследователя очень точны.
Социологический взгляд представлен работами Ю. Левады, Л. Гудкова, Б. Дубина, А. Левинсона. Для него характерно рассмотрение современного российского общества как общества потребления, которое хочет жить «как на Западе», но еще «не доросло» до органичного восприятия ценностей свободы и демократии, свойственного западному обществу. При этом среди специфических черт, присущих советскому и недалеко от него ушедшему постсоветскому человеку, называются: массовидность, усредненность, склонность к приспособленчеству, неуверенность в себе в сочетании с комплексом исключительности, двоемыслие, несамостоятельность….
Социолог Борис Дубин: «…Преобладающая часть населения – до 60 % – не против свободы. Особого желания отправиться в лагерь или в казарму вроде бы нет. И все-таки свобода для наших соотечественников – не главное, а главное – порядок, стабильность, регулярная и постоянно повышающаяся зарплата и пенсия, чувство собственной защищенности. Связь между всем этим и свободой не просматривается. Ноу-хау развитых обществ – соединение идей самостоятельности, солидарности, свободы и соревнования – у нас не привилось. У нас все это порознь, а главное – пусть все будет как есть» [51] .
Культурологический взгляд на российское общество и общественное сознание представлен работами и идеями А. Ахиезера, которые он вынашивал еще в советское время и представил на публичное обсуждение в конце 80-х – начале 90-х гг.. Изначально в центре концепции А. Ахиезера стояло противопоставление инверсии (упрощения, применения простых решений к сложным проблемам) и медиации (адекватные решения сложных проблем).
К сожалению, современные последователи А. Ахиезера уходят от оригинальных идей, сводя проблему трансформации общественного сознания в современной России к переходу от иррационального к рациональному и приходя к выводу о необходимости радикального избавления от ключевых элементов традиционного «культурного кода».
Как уже осуществленную перспективную попытку комплексного подхода к проблеме российской политической ментальности отметим работу В. Розова «Колея и перевал». Хотя выводы автора, на наш взгляд, вызывают вопросы, разработанный им исследовательский инструментарий можно использовать и в дальнейшем.
Универсальная проблема, характерная для работ различных направлений – отнесение к специфическим чертам отечественной ментальности, препятствующим модернизации, универсальных характеристик. Например, очень ярко и, на первый взгляд, убедительно, выглядит реконструкция национального характера на основе русских сказок, пословиц и другого фольклорного материала. Однако ценность сделанных выводов резко снижается, если учитывать, что сказки в принципе восходят к первобытному, родовому сознанию. Во-первых, они содержат общие для различных народов сюжеты, образы и прочие элементы. Во-вторых, прямолинейная трактовка этих элементов может оказаться весьма спорной, приводящей к ложным выводам.
Проблема недостаточности разграничения универсальных характеристик и национальной специфики характерна и для работ социологов. Например, крайне интересны наблюдения особенностей советского и постсоветского человека, начатые Ю. Левадой и продолженные Л. Гудковым, однако без подробного сравнения, например, с «восточноевропейским» («восточно-германским», «иберийским» и т. д.) человеком трудно говорить о том, являются ли выявленные «антимодернизационные» черты, которые мы упоминали выше, уникальными, характеризующими отечественный менталитет или типическими для «массового человека», весьма неприятный образ которого нарисовал Ортега-и-Гассет.
Еще один распространенный подход – противопоставление традиционного российского сознания и «буржуазного сознания», в большинстве случаев отождествляемого с сознанием протестантским. Неизменный вывод – о небуржуазности или недостаточной буржуазности традиционного сознания как препятствии для модернизации.
Между тем, сравнение русского общества и общественного сознания с англо-американским (как образцом буржуазности) – это упражнение с заранее известным результатом: Россия, конечно, не Америка и не Англия, а православие – не протестантизм, конвертировать одно в друге можно только жесткой ломкой, которая вызовет неизбежное сопротивление.
При этом из поля зрения исследователей уходят другие европейские общества (французское, немецкое, итальянское, испанское и т. д.), степень «буржуазности» сознания и пути модернизации которых варьируются в весьма широких пределах.
Здесь-то как раз и возникают самые интересные и важные вопросы – возможность эволюции сознания, сочетание традиции и модерна, возможность приспособления традиции к новым реалиям и самое главное – так ли уж необходима для создания современного общества «ломка», жесткий и решительный отказ от традиции в целом.
Особенности формирования государства
Наше государство родственно европейским христианским государствам, сформировавшимся во второй половине первого тысячелетия нашей эры. Это государства молодых народов, варваров с точки зрения Рима и Константинополя, которые, однако, стали новыми творцами европейской истории. Конечно, различий изначально было много, и существенных, в частности, славянские земли не впитали правовое наследие Рима. И все же, христианство – это родство, которое трудно переоценить. Что же касается политического наследия Византии, то, во-первых, собственно политические контакты с ней у русских земель были эпизодическими. Во-вторых, саму византийскую политику неправильно жестко противопоставлять западноевропейской (там, мол, восточный мистицизм и подковерное коварство, здесь – западный рационализм и законы). Средневековье и на Западе было средневековьем с присущими ему особенностями политического и не только политического мышления.
При этом есть основания говорить о существовании «русской системы» – особенностях устройства государства и общества и их взаимоотношений (политики), уходящих корнями далеко в глубь российской истории.
В разговоре о происхождении «русской системы» мы предлагаем обратить внимание, прежде всего, на природно-географические факторы.
На наш взгляд, особое значение для формирования моделей поведения формирующейся государственной власти и потенциальных подданных русского государства имело наличие доступных свободных земель. Этот фактор позволял отвечать на проявления активности государства, попытки подчинения и контроля уходом.
Свободные земли – это возможность выбора между кровопролитной и жестокой борьбой с государством, властью за защиту своих прав, необходимых для жизни и производства, и переселением с целью продолжения жизни по своим законам.
Конечно, речь идет не столько о прямом буквальном воплощении схемы «ухода» (при появлении князя с дружиной свободное племя сразу же переселяется на новые земли), сколько о снижении политической (противоречия внутри правящего слоя) и социальной (противоречия между властью и народом) напряженности, возможности ухода от вынужденного постоянного и плотного взаимодействия с государем и государством.
«Уход» был альтернативой борьбы за приспособление государства к своим нуждам и, в конечном счете, постепенного его преобразования, в ходе которого на Западе выстраивалась общественно-политическая практика, основанная на договорных отношениях, создавались соответствующие законы, социальные, политические, правовые институты.
Появлению на Западе Великой хартии вольностей (Magna Carta)предшествовала длительная и практически не прекращавшаяся социальная и политическая борьба на ограниченном природными условиями пространстве – острове. В географическом плане это полная противоположность Руси – обширной территории с условными и подвижными границами.
Значение территориального фактора для формирования социально-политического облика русского централизованного государства – не новость для отечественной историографии. В частности, к нему серьезно относится А.Н. Медушевский.
Мы считаем, что наличие свободных территорий было значимым фактором и на более ранних этапах, чем формирование московского централизованного государства.
На раннем этапе этот фактор усиливался специфическим характером варяжского государства, которое изначально формировалось вокруг торгового пути с Востока на Запад («из варяг в греки»), и именно торговлю, деньги, движимое имущество, а не землю, рассматривало как основную ценность и источник обогащения.
Мы также обращаем внимание на функциональный разрыв между народом-обществом и властью-государством.
Смысл этого разрыва не в расхождении между интересами государства и народа (оно для средневековья как раз естественно), а в недостаточности условий для развития механизма взаимного предъявления интересов, столкновения, «притирки» и, в конечном счете, согласования этих интересов. Вместо него выстраивается своего рода симбиоз народа-общества и власти-государства, который на этапе освоения обширного географического пространства оправдывает себя и даже может служить основой развития, но в дальнейшем становится фундаментом системных проблем.
В послеордынский период (XV–XVI вв.) существованию и закреплению схемы «ухода» способствовало освоение бывших ордынских территорий. Как отмечал В.О. Ключевский, в это время колонизация становится фактором русской истории.
Церковная реформа второй половины XVII в. и окончательное закрепощение крестьян в середине XVII–XVIII вв. стали стимулом к дальнейшему движению на окраины и за окраины государства. Возможно, именно механизм «ухода» лег в основу быстрого (в пределах столетия) «триумфального шествия» русских через пространства Сибири до Тихого океана.
Не стоит забывать и о казачестве, которое находилось в особых отношениях с государством и охотно принимало беглецов со всей страны.
«Переселенческая» идея с акцентом на уход от действующей власти сохраняется как одна из основных парадигм общинного сознания до конца существования общины. По крайней мере с XVII и вплоть до начала XX вв. популярными в крестьянской среде остаются легенды о «далеких землях» со справедливым устройством жизни, противопоставляемым заведомо несправедливой реальности.
Самая известная из таких легенд – сказание о Беловодье, стране находящейся где-то глубоко в Сибири или «на островах» в «народной» стране, живущей по справедливости. Легенда существовала в различных вариантах, преобразовывалась, но жила до конца XIX в. При этом надо отметить, что Беловодье мыслилось не как аллегория, фантастическое фольклорное сказание, аналог сказочного «тридевятого царства», а как реальность. Существовали маршруты достижения Беловодья, в которых реальные географические наименования перемешивались с выдуманными, предпринимались физические попытки достичь этой страны.
Исследователь русских народных социальных утопий К. Чистов о «Беловодской» легенде, отраженной в тексте под названием «Путешественник» (своего рода путеводителе для желающих попасть в чудесную страну): «Путешественник» подтверждает, что жители Беловодья «в землю свою никого не пущают». Очевидно, речь идет вовсе не о том, к кому обращен «Путешественник» и кого он призывает разыскать чудесную страну. Беловодье запретно только для тех, кто хотел бы нарушить беловодские порядки и беловодское благополучие – царских чиновников, полицейских, судей, попов. Особенно кратко и выразительно формулируют свое отношение к общественному устройству Беловодья списки второй редакции «Путешественника»: «А тамо антихрист не может быть и не будет», т. е. не будет всего, что есть в России – царя, армии, помещиков, податей и поборов, паспортов и денег с «антихристовой печатью», никонианских попов и т. д. Более того, там вообще нет никакой светской власти, никакой государственной организации: «светского суда не имеют» [61] .
Мы предполагаем, что русская крестьянская община, обладавшая рядом специфических черт, – это своеобразная социальная альтернатива географическому бегству.
Если (когда) бегство от государства в буквальном смысле становится затрудненным, то уход осуществляется в другой форме: окончательно формируется закрытая, самодостаточная общность, способная существовать на одном географическом, но в разных ментальных пространствах с государством.
Это совсем не означает, что община противостоит государству. Как и буквальное, физическое бегство, она не предполагает борьбы. Система стабилизируется – с одной стороны, защищает население от государства, с другой – помогает государству контролировать население.
Общины на момент образования централизованного Московского государства существовали во всех регионах, во всех владениях и на государственных землях.
«С самого начала государственной жизни России самоуправляющиеся общины, объединяющие крестьян одного или нескольких селений, объединяющие жителей части или целого города в общественный союз во имя интересов общего блага, составляли существенную и неотъемлемую часть общественного строя страны. Общины складывались стихийно и до XVI в. являлись неофициальными демократическими организациями крестьян и посадских людей… До XVIII в. почти каждая крестьянская община и те из посадских общин, которые занимались главным образом сельским хозяйством (а таких было большинство), являлись в значительной мере самодостаточными, они могли существовать почти автономно от внешнего мира» [62] – характеризует общину Б. Миронов.
Кроме того, автономность общины от внешнего мира подразумевает не только слабость вертикальной связи (община-государство), но и горизонтальных связей внутри общества. Многоукладность русского общества как в хозяйственно-экономическом, так и в социальном плане – черта, характерная для момента основания государства, продолжавшая существовать, несмотря на смену исторических эпох, и становившаяся серьезным затруднением для модернизации.
Вторая ключевая особенность «русской системы» – ее служилый характер, наличие и особая роль «служилого класса». «Служилый класс» – это больше чем административный аппарат, но это и не родовая аристократия, связанная с княжеской или царской властью вассально-сюзеренными отношениями. Это достаточно обширный слой населения, подчиненный правителю и призванный осуществлять функцию как внешней защиты, так и организации внутреннего управления.
Такой характер взаимоотношений между князем и его окружением проявляется в отечественной истории рано. Уже во второй половине XII в. в Северо-Западной Руси сложились общественные отношения, которые серьезно отличались от вассальносюзеренных. В этой системе слуга находится в полной зависимости от господина. Князь опирается не на дружину (где он первый среди равных), а тех, кто находится в полной зависимости от него. Наиболее яркий представитель модели – князь Андрей Боголюбский, который впервые назвал себя «царем и великим князем».
В.О. Ключевский об Андрее Боголюбском: «В первый раз Великий князь, названный отец для младшей братии, обращался не по-отечески и не по-братски со своими родичами… <…> В первый раз было произнесено в княжеской среде новое политическое слово «подручник», т. е. впервые была сделана попытка заменить неопределенные, полюбовные, родственные отношения князей по старшинству обязательным подчинением младших старшему, политическим их подданством, наряду с простыми людьми. Таков был ряд необычных явлений, обнаружившихся в отношениях Андрея Боголюбского к Южной Руси и другим князьям» [64] .
Не только жизнь и дела, но и гибель князя Андрея историки считают знаковой: «Убийство князя приближенными – это придворный заговор, дворцовый переворот, что свидетельствует об усилении княжеской власти, приобретающей первые деспотические черты. При «нормальных» отношениях между князьями и вассалами недовольство князем приводит к его изгнанию. Невозможность изгнания провоцирует убийство. Тем самым эпизод сигнализирует о том, что на смену отношениям «князь – дружина» начинают приходить отношения «государь – подданные»… Соответственно начинаются изменения и в менталитете» [65] .
Появление «служилой» модели отнюдь не означало ее исторически быстрого распространения или господства. Однако именно с ней близко политическое устройство централизованного московского государства, возникшего столетиями позже трагических событий в Боголюбове.
Существует распространенное мнение, что такие отношения – это безусловное, бездоговорное подчинение, лишенное рациональной основы и коренящееся в мировоззрении, принципиально отличающемся от западноевропейского неприятием самой идеи договора. Ю.М. Лотман характеризовал подобные отношения власти и подданных как модель «вручения себя»: «Понятие «государевой службы» подразумевало отсутствие условий между сторонами: с одной – подразумевалась безусловная и полная отдача себя, а с другой – милость. Понятие «службы» генетически восходило к психологии несвободных членов княжеского вотчинного аппарата. По мере того как росла роль этой лично зависимой от князя бюрократии, превращавшейся в бюрократию государственную, а также роль наемного войска князя, «воинников», психология княжеского двора делалась государственной психологией служивого люда».
Близкое по духу, хотя и более рационально обоснованное объяснение «русской» системе предложил Р. Пайпс, разработавший теорию «вотчинного» государства, согласно которой князь, а затем царь виделся жителям Северо-Восточной Руси единственным собственником всей земли, входившей в состав государства.
Исторический выбор в пользу служилой системы вместо вассально-сюзеренной также связывается с ордынским игом – сначала с монголо-татарским «внешним» управлением русским землями, которое навязывало модель безусловного подчинения хану и устанавливало властную «вертикаль», а затем с необходимостью противостояния той же Орде. Именно эта необходимость становится основой форсированной централизации.
Мы считаем, что все эти факторы в той или иной степени значимы, но первоосновой «служилой» системы был все тот же территориальный фактор и непосредственно с ним связанная модель «разрыва-ухода».
Модель «разрыва-ухода» согласует интересы народа и государства лишь в самом общем плане, но она не может быть основой для складывания устойчивой структуры, системы взаимосвязанных и взаимозависимых институтов. Между тем, централизованное государство не может «висеть в воздухе». Социальная структура и социальные отношения, которые не сложились естественным образом, через долговременное взаимодействие, на договорно-правовой основе, утверждаются «сверху».
А.Н. Медушевский: «На Западе отсутствие свободных пространств и высокая плотность населения сильнее обостряют социальные противоречия, что ведет к большей консолидации сословий и ускоряет законодательное укрепление сословных и личных прав. В России в период складывания централизованного государства, напротив, острота социальной конфронтации длительное время снижалась за счет оттока населения на окраины… Развитие социальных отношений на больших пространствах и систематический отток населения до известной степени замедляет рост социальной напряженности, видоизменяет формы ее проявления… В этих условиях государство активно вмешивается в процесс формирования и законодательного регулирования сословий с целью обеспечения консенсуса, рационального функционирования всей системы. Решение проблемы было найдено в создании особой служебной системы, при которой каждый слой общества (сословие) имел право на существование лишь постольку, поскольку нес определенный круг повинностей» [69] .
При этом необходимым элементом системы, в которой, в принципе, на службе у государства оказываются все подданные, становится особый социальный слой, на который государство опирается прежде всего и для которого служба становится основной функцией.
В основе отношений этого слоя с властью не отсутствие договора, а его своеобразное воплощение. Этот договор скорее похож на армейский контракт, в котором готовность служить и безоговорочно подчиняться обменивается не на абстрактную «милость», а на вполне осязаемые и поддающиеся рациональной оценке блага. На раннем этапе это, прежде всего, гарантированные защита и материальное обеспечение со стороны власти.
Тем, кто составил основу «служилого слоя» формировавшегося московского централизованного государства в XIV в., «социальный контракт» с центральной властью приносил вполне конкретную выгоду – поместья. В XV в. происходит перестройка земельных отношений, в результате которых основой землевладения становится не наследственная вотчина, а поместье, выделяемое казной за службу.
Р.Г. Скрынников: «Московские самодержцы не обладали достаточной властью, чтобы насильно навязать знати и дворянству принцип обязательной службы «с земли». Подобно западным суверенам они не могли обойтись без «общественного договора». Почвой для договора послужила насильственная и быстрая перестройка системы земельной собственности, принесшая огромные выгоды московскому дворянству. Веками на Руси господствовала вотчина, обеспечивавшая старому боярству известную независимость по отношению к государю… При обилии земель сложился порядок, при котором казна стала наделять поместьями детей и внуков дворян, едва они достигали совершеннолетия и поступали на службу… Суть общественного договора состояла в том, что казна взяла на себя обязательство обеспечивать дворян необходимой для службы землей. В свою очередь дворяне согласились на обязательную службу» [70] .
В отношении населения, не входившего в «служилый слой», договорная составляющая не столь очевидна, и именно поэтому повинности, которыми каждый социальный слой обязан государству, при отсутствии понятной платы воспринимаются негативно, как неизбежное зло.
Представление о том, что Земля Божья, царь служит Богу, а народ – царю при всей своей внешней стройности содержит важную ошибку. Оно описывает отношения Бога-царя-народа на западноевропейский (точнее даже, французский) манер, как вассальносюзеренные. Однако на эти отношения нераспространим принцип «вассал моего вассала – не мой вассал». Народ в собственных представлениях о себе, становясь «слугой царю», не престает быть слугой божиим напрямую, без царского посредничества. Поэтому наряду с моделью Бог-царь-народ в народном сознании традиционно присутствует модель Бог-народное представительство-народ. Конечно, размытое и мифологизированное понятие о народном представительстве далеко от идеи парламента или парламентской демократии, но жестко увязывать русскую политическую традицию с царизмом тоже неверно.
* * *
Еще один значимый фактор, определявший политический облик русского государства и политическую психологию его подданных – религиозный. Христианство пришло в русские земли из Византии. Византия – часть и наследница Римской империи, хранитель и транслятор как античного наследия, так и христианской традиции.
То, что Киевская Русь приняла христианство именно через посредство Византии, можно объяснять многими причинами. Мы скажем только, что это было вполне обоснованно географически.
Однако политически такой шаг повлек долговременные последствия, выходящие далеко за пределы прагматических расчетов конца X века. Распространение христианства в русских землях, его проникновение в глубь национального сознания, соединение с более древними пластами религиозного сознания, наконец, превращение в один из ключевых элементов национальной самоидентификации, в историческом времени совпадало со всё углублявшимся расколом христианства. Католический римский мир и Византия расходились всё дальше.
Жак Ле Гоф, характеризуя ментальность средневекового европейца, отмечает: «Реальностью был христианский мир. Именно применительно к нему средневековый христианин определял и всё остальное человечество, и свое место по отношению к нему. И прежде всего свое отношение к византийцу. С 1054 г. Византиец считался еретиком… Те и другие не понимали больше друг друга, особенно западные люди, из которых даже самые ученые не знали греческого языка. Это непонимание мало-помалу переросло в ненависть, дочь невежества».
Отчуждение между католическим Западом и Византией, росшее с 1054 г., достигло пика к началу XIII в. В 1204 г. крестоносцы взяли штурмом и разграбили Константинополь.
В то же время население русских земель, весьма далекое от Священной Империи как географически и политически (здесь как раз настоящим соседом Византии была Западная Европа), так и по образу жизни и мысли, идентифицировало себя с православием. Православие было одним из ключевых, а может быть, и просто ключевым фактором, объединявшим жителей политически разрозненных городов и княжеств в культурно-историческую общность.
Таким образом, в конкретно-исторических условиях формировался барьер между православной Русью и католической Европой, который надолго пережил ситуацию своего возникновения.
При этом упадок Византии способствовал формированию идеи о русских землях как последнем оплоте православия и русском царе как наследнике христианских императоров.
Идея уникального положения и уникальной миссии «Святой Руси» в мире стала одной из основ идеологии централизованного русского государства. Ее значимость возрастала после заключения Флорентийской унии (1439 г.) и падения Константинополя (1453 г.).
Таким образом, национальная самоидентификация через православие способствовала объединению и созданию централизованного государства и в то же время выделяла это государство в особый мир, в котором религиозное, национальное, государственное переплеталось и сливалось.
Собственно, католический Запад также ограничивал христианский мир зоной своего влияния, а Московская Русь выглядела для него таким же чужим, странным, непонятным миром.
Существенная разница в том, что Запад, не связывал религиозное единство с одним государством. В русско-московской же части Европы пересечение государственной границы стало восприниматься как нечто экстраординарное. Е. Анисимов, анализируя феномен «измены» в московской Руси, отмечает: «… На всякий переход границы без разрешения государя, на любую связь с иностранцами смотрели как на измену, преступление. При этом было неважно, что эти действия могли не вредить безопасности страны и не наносить ущерба власти государя. Сам переход границы был преступлением. Заграница была «нечистым», «поганым» пространством, где жили «магометане, паписты и люторы», одинаково враждебные единственному истинно-христианскому государству – Святой Руси».
Новое русское время (XVI–XVIII вв.)
Ни своеобразие социально-политической практики, ни религиозные различия не отделяли территорию русского государства от общеевропейских социально-политических процессов.
Московская Русь находилась не только в постоянно военно-политическом взаимодействии с Западной Европой (такое взаимодействие было и с Крымским ханством), но переживала «тектонические сдвиги», определявшие движение европейской цивилизации.
Хозяйственная отсталость, особый характер государства, о котором говорилось в предыдущей части, не соответствуют европейскому Новому времени. Однако изменения, происходившие в сознании, очевидны, так же как и попытки осознать «вызовы времени». Средневековое сознание просто не смогло бы справиться со Смутой. К тому же, «европеизация» России как технико-технологическое заимствование и приглашение иностранных специалистов – процесс, который насчитывает несколько веков до петровских реформ, сделавших формально европейским внешний облик российского государства и части его подданных.
При этом как в массовом сознании, так и в государственном мышлении, сохраняется масса средневековых черт, но это общеевропейская характеристика. Жак Ле Гофф в предисловии к русскому изданию своего труда о цивилизации европейского средневековья, отмечал:
«Сегодня я настаивал бы на расширении временных рамок, на «долгом» Средневековье, охватывающем эпоху, начинающуюся со II–III столетия поздней Античности (о которой так и не был написан том, предусмотренный планом серии) и не завершающуюся Ренессансом (XV–XVI вв.), связь которого с Новым временем, на мой взгляд, преувеличена. Средневековье длилось, по существу, до XVIII в., постепенно изживая себя перед лицом Французской революции, промышленного переворота XIX в. и великих перемен века двадцатого. Мы живем среди последних материальных и интеллектуальных остатков Средневековья».
Трансформация сознания вообще и политического мышления от Средневековья к Новому времени – не привнесенная извне идея, а объективно обусловленный переход, в целом совпадающий с подобными процессами в Европе.
Как только Московское государство с присоединением Казанского и Астраханского ханств выполнило миссию «собирания земель», оно столкнулось с системным внутренним кризисом, кризисом управления. Отсутствие опыта столкновения-согласования интересов между государством и сословиями, фактическая дистанцированность государства от народа обусловили неустойчивость власти, вынужденной постоянно искать (и в большинстве случаев не находить) точки опоры.
Здесь надо заметить, что рост личной власти самодержца не синонимичен укреплению государства. Государство – это институты. В случае с русским государством XVI – начала XVII в. мы имеем дело не с завершением строительства деспотически-самодержавной государственной системы, а с проявлением кризиса государственности. Опричнина Ивана Грозного – не просто порождение худших черт личности государя и параноидальной боязни своего окружения, не каприз деспота. Это попытка форсированного выстраивания системы управления, одновременно компенсирующей разрыв и защищающей «одинокого» государя в отсутствие институтов, на которые он мог бы опереться. Для элиты и народа эта политически наивная попытка справиться с новыми вызовами созданием чего-то вроде средневековой дружины, была трагической, для государства – разрушительной. Именно опричная катастрофа, а не последовавшее пресечение династии, стали главной предпосылкой Смуты начала XVII в.
Фундаментальная же ее причина – кризис средневекового государства и соответствовавшего ему политического мышления. Смута была не противостоянием сословий, классов, старого и нового, архаичных и модернизационных идей. Ее суть – распад, атомизация, хаос. Гражданское противостояние затронуло все группы общества. При этом власть фактически оказалась оторванной от страны, лишенной опоры. Наглядным проявлением кризиса государства стал феномен самозванства, тесно связанный с распространением в конце XVI–XVII вв. народных утопических легенд о лидере-избавителе. Это, на наш взгляд, не что иное, как реакция общественного сознания на разрыв между обществом и государством.
Страну спасла консолидация общества, которое нашло в себе силы заполнить разрыв между властью и народом.
Кроме установления новой, легитимной династии и относительной стабилизации власти в Московском царстве XVII в. происходят процессы, свидетельствующие о развитии общества и государства: формирование сословий, их формализация, юридическое закрепление прав (в Соборном Уложении 1649 г.). Существовавшие социальные группы приобретали новое качество, консолидировались, шел процесс самопознания и самоосознания, в том числе осознания своих интересов и прав.
По мере стабилизации ситуации в стране после Смуты началось осмысление пережитого, в котором, помимо свойственной средневековому сознанию идеи о национальном бедствии как наказании за грехи, появляется рациональное осмысление социально-политических причин катастрофы.
Появляются публицистические и социально-философские сочинения, принципиально отличающиеся от средневековых текстов. Сочинения Авраамия Палицына, Ивана Тимофеева, Ивана Хворостинина, Семёна Шаховского – попытки осмыслить события Смутного времени, извлечь уроки. «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное» – аутентичное, возникшее на русской почве принципиально новое сочинение, сосредоточенное на размышлениях о судьбе страны и конкретных людей в период перемен.
Исследователь отмечает: «В самосознании русского общества XVII в. под влиянием событий смутного времени, когда широкие народные массы принимали активное участие в решении судеб страны, человек стал рассматриваться как самостоятельная природная и общественная единица. Появляется осознание человека как личности… <…> Из области сакральной (грех, греховность) причины Смуты стали искаться в области ментальной (а затем и социальной): истинная причина всех бед, постигших Россию, оказывается крылась в слабости общественной инициативы, в социальном равнодушии, когда люди стали думать не о государстве и его судьбе, а «мысляще лукавне о себе» [79] .
В середине XVII в. появляются интеллектуальные центры осмысления прошлого и будущего государства и народа. Одним из таких сообществ был «кружок ревнителей древнего благочестия», в который входили будущие участники драмы церковного раскола. Несмотря на название, его участники были устремлены не в прошлое, а в будущее. Ими двигало осознание необходимости кардинального пересмотра образа жизни, выхода к какому-то новому качеству.
Религиозная по преимуществу форма, которую имели реформаторские искания, не должна вводить в заблуждение. «Религиозное» отнюдь не синоним «средневекового». В Европе трансформационные процессы также принимали религиозную форму.
В то же время в середине и во второй половине XVIII в. Московская Русь переживает приток культурно-интеллектуальных новшеств из Южной Руси (с территории Украины): от новой манеры церковного пения (партесное пение) до западноевропейского подхода к научному знанию и образованию. В 1687 г. в Московском царстве было открыто первое высшее учебное заведение – Славяно-греко-латинская академия.
Новшества, к которым Россия примерялась – это и другая модель социальных отношений, предполагавшая большую самостоятельность сословий. При этом не обязательным и даже проблематичным выглядело совпадение социально-политической трансформации с культурной или военно-технической.
Вообще, противопоставление следования за Западом и сохранения самобытности как двух расходящихся путей – очень серьезное упрощение, на грани отрыва от исторической реальности. Для России XVI–XVII вв. речь шла не о столкновении с совершенно чуждой, но более прогрессивной цивилизацией, создающей внешнюю угрозу, становящуюся главным стимулом внутренних перемен. Еще раз повторим – постановка вопроса о пути развития страны и государства, поиск ответа на него, осознание необходимости перемен – эндогенные процессы. Так как раньше нельзя было жить и управлять, прежде всего, по внутренним причинам.
Автор исследования по истории политики, образа мышления и жизни верхушки русского государства в конце XVII в. П. Седов отмечает: «Фёдор Алексеевич и его окружение готовы были дать сословиям «слободины», но с опаской приглядывались к короткому иноземному кафтану и европейской науке, при этом восприятие иноземных новшеств не подразумевало резкого отказа от московской «старины». Возможно, такой путь не был слишком эффективным в военном и политическом отношении, что само по себе не означает невозможности его реализации. Пётр I, напротив, решительно резал длиннополые кафтаны и бороды, посылал учиться за границу, но считал, что сословные вольности западных стран неприменимы к России «как к стене горох». Усиление церковной иерархии при Фёдоре Алексеевиче вело к укреплению сословных прав духовенства, но стесняло заимствования в области культуры. Ликвидация патриаршества превратила церковь в часть государственной машины, зато позволила провести решительную европеизацию».
Исследователь также замечает, что попытки ограничения самодержавной власти, предпринимавшиеся в XVIII в., их современниками оценивались как возвращение к некогда существовавшему, но нереализованному потенциалу социальных перемен: «затейка верховников» в 1730 году, панинский проект ограничения самодержавия при Екатерине II, конституционные проекты Александра I можно представить как высохшее русло реки, по которому так и не пошло развитие государственного строя в России».
В качестве же одной из ключевых причин того, что развитие страны пошло так, а не иначе, П. Седов указывает разобщенность сословий, прежде всего то, что «связанная со двором верхушка была оторвана от менее привилегированных низов».
Вопрос о том, насколько реальной была социальная эволюция Московской Руси, требует особого исследования, прежде всего, конкретно-исторического. Нам же представляется крайне важным обратить внимание на эволюционный потенциал государства и общества.
Этот потенциал существовал, но не был реализован. Переход в поиске нового качества от мыслей к действиям обернулся новыми серьезными потрясениями.
Крупнейшим общегосударственным событием второй половины XVII в. стала церковная реформа, породившая раскол.
Сама реформа отражала не мнение и интересы сколько-нибудь значимой части общества, а представление о необходимых переменах царя, патриарха и части их окружения. Это – не случайность, причина которой – личности царя и патриарха, а закономерное следствие феномена разрыва.
Такой же была модель петровских реформ. Конечно преобразования были масштабнее, затрагивали больше сфер жизни, были ориентированы на Европу и европейскую политику (то есть на тот момент – на объективный центр мировой политики и экономики) и более соответствовали объективным потребностям времени. Однако проблема связи власти и ее планов со страной от этого не становилась меньше.
Специфика общественной реакции – мощное и затронувшее все слои общества выступление против форсировано осуществлявшейся «сверху» церковной реформы «вылилось» в реакцию ухода – как буквального, в труднодоступные места, так и в иной мир.
Преобразования XVII–XVIII вв. от церковной реформы до петровских реформ и резко негативную реакцию на них значительной части населения часто описывают с диаметрально противоположных точек зрения:
♦ как попытку прорыва к новому качеству, вызвавшую «всплеск архаики», при этом деспотический характер жизненно необходимых реформ был практически неизбежным в отсталой стране;
♦ как столкновение общества и государства, в котором главным проявлением архаики был деспотический характер действий государства по отношению к населению, к обществу.
На наш взгляд, ключевая проблема как раз в том, что реформы, качественные изменения, направленные на приведение государства и общества в состояние, адекватное потребностям времени, не преодолевали исторически сложившийся «разрыв».
Мы не можем «задним числом» требовать от политиков, живших и действовавших 300 лет назад, осознания и постановки задачи социальной и институциональной модернизации. Однако мы можем говорить о значимости этой задачи и влиянии на развитие страны того факта, что она так и не была решена.
Самое главное – реформы Нового времени в том виде, в котором они были проведены, обеспечили целый ряд изменений, необходимых для продолжения существования общества и государства в условиях европейского Нового времени, но не преодолели и даже закрепили «разрыв».
Кризис государства был преодолен за счет актуализации идеи службы и служилого сословия как главной опоры государства. Платой за службу по-прежнему была земля.
Кроме того, ужесточились и стали фактически непреодолимыми межсословные барьеры.
Крепостное право стало одной из основ государственнообщественного устройства.
Институционализация крепостного права в середине XVII – начале XVIII в. – процесс, который не был прерван петровскими модернизационными реформами, напротив, стал одним из инструментов реформы. Именно этот средневековый по сути институт компенсировал разрыв между обществом и государством и в то же время закреплял его, блокируя естественное развитие и трансформацию крестьянской общины.
В результате в XVIII в. сформировалась и развилась социокультурная пропасть между образованным обществом, с одной стороны, и крестьянским большинством, с другой. Это не просто различия в экономических и политических интересах, уровне образования, культурных предпочтениях. Фактически, речь идет о цивилизационной разнице. Созданная система подчинения крестьянства, основанная на крепостном праве и консервации крестьянской общины, ее закрепляла. Были созданы предпосылки возникновения и углубления социального кризиса по мере естественного развития элементов гражданского общества.
Европеизация не привела к качественным изменениям в системе государство – население – внешний мир: несмотря на интенсификацию контактов с внешним миром, эти контакты по-прежнему рассматривались властью сквозь призму возможной государственной измены.
Е. Анисимов: «Несмотря на головокружительные перемены в духе европеизации, Россия при Петре I оказалась открытой только «внутрь», исключительно для иностранцев. В отношении же власти к свободному выезду русских за границу, а тем более к эмиграции их, никаких изменений не произошло. Безусловно, царь всячески поощрял поездки своих подданных на учебу, по торговым делам, но при этом русский человек, как и раньше, мог оказаться за границей только по воле государя. Иной, т. е. несанкционированный верховной властью выезд за границу по-прежнему карался как измена. Пожалуй, исключение делалось только для приграничной торговли, но и в этом случае временный отъезд купца за границу России по делам коммерции без разрешения власти карался кнутом. Прочим же нарушителям границы грозила смертная казнь» [88] .
Государство исповедовало закрытость, а в конце XVIII – начале XIX в. (после начала революции во Франции и в особенности после казни Людовика XVI) и антиевропейскость не потому, что опиралось на вековую русскую традицию или было вынуждено считаться с традиционалистским давлением снизу.
Идеи гражданских свобод, ограничения власти государя, народного представительства во власти в той или иной форме казались (да, по сути, и были) разрушительными для сложившейся в XVIII в. социально-политической системы.
* * *
Как в итоге выглядело общество во второй половине XVIII–XIX вв.?
Огромный материк «крестьянского сознания», на котором проживало абсолютное большинство населения страны, связанный с государством посредством крепостного права и административно-бюрократической системы, а с обществом, если под ним иметь в виду европеизированную и социально активную часть, почти никак не связанный.
Что важно для сознания – политическая утопия. Модель ожидания избавителя-мессии. Не религиозного, а социального. Закрепление «ухода». Утопичность политического сознания. Отсутствие связи политики с реальной жизнью абсолютного большинства населения, не имевшего политического представительства.
Империя и Великие реформы
В то же время российская история второй половины XVIII–XIX вв. – это постепенное развитие образования, поступательное движение к правовому государству и гражданскому обществу.
Уже в реформах Екатерины II прослеживается стремление «не просто осуществить определенные перемены в той или иной сфере, но реализовать научно обоснованный план последовательных и взаимосвязанных преобразований, основанных на важнейших достижениях социальной и правовой мысли того времени…, трансформации политического строя России в «законную» легитимную монархию, опирающуюся на прочный фундамент «непеременных» законов и сословную организацию общества».
Движение было медленным, неравномерным, но это не качание маятника, не пароксизмы реформ, сменяющиеся «всплесками архаики», разочарованием и депрессией. Приведем характеристику реформ императорского периода, данную Б.Н. Мироновым: «В целом, в России в императорский период происходила социальная модернизация: во-первых, люди получали личные и гражданские права, человек становился автономным от коллектива – будь то семья, община или другая корпорация – и как бы самодостаточным, иными словами, приобретал ценность сам по себе, независимо от корпоративной принадлежности и родственных связей; во-вторых, малая семья становилась автономной от корпорации и высвобождалась из паутины родственных и соседских связей; в-третьих, городские и сельские общины изживали свою замкнутость и самодостаточность, всё больше включались в большое общество и систему государственного управления; в-четвертых, корпорации консолидировались в сословия, сословия трансформировались в профессиональные группы и классы; из них формировалось гражданское общество, которое освобождалось от опеки государства и верховной власти, становилось субъектом власти и управления; в-пятых, по мере признания объективных публичных прав граждан возникали конкретные правовые пределы для деятельности органов государственного управления – государство становилось правовым. Словом, суть социальной модернизации в императорской России, как и всюду, состояла в том, что происходил генезис личности, малой демократической семьи, гражданского общества и правового государства».
«Моментом истины» этого процесса стали Великие реформы 60-х гг. XIX в., инициированные государством.
Важно понимать двойственную роль государства в процессе модернизации. С одной стороны, его оторванность от общества, мотивированность сиюминутными (в историческом масштабе) политическими и геополитическими интересами – препятствие динамичному развитию, с другой – государство – главный инициатор, двигатель и проводник реформ. Иного стратегического курса, цивилизационного выбора, кроме общеевропейского, у русского государства и у страны в целом на протяжении XVIII–XIX вв. не было.
Составной частью этого процесса было возникновение в России общества в его современном понимании – значительного числа граждан, способных думать о самом широком круге проблем, связанных с жизнью и развитием страны и стремящихся тем или иным способом участвовать в решении этих проблем.
Другое дело, что неотъемлемой составной частью общеевропейского процесса были развитие рыночных, капиталистических отношений и политическая эволюция, движение к представительной демократии. И то и другое вступало в реальное противоречие с политической системой, основанной на крепостном праве и полицейской бюрократии. В результате такого когнитивного диссонанса необходимость движения к отмене крепостного права и более широкому кругу реформ начала отчетливо осознаваться уже в начале XIX в., но действия, направленные на решение этой задачи, были предприняты только через 50 лет.
Великие реформы 60-70-х гг. XIX в. предусматривали серьезное переустройство общества в соответствии с давно накопившимися внутренними потребностями. Вектор реформ был направлен на развитие и дополнительную легитимацию института частной собственности, развитие правового государства и гражданского общества, создание институтов, обеспечивающих обратную связь государства и общества. Земская реформа предусматривала создание впервые в России выборных внесословных учреждений.
Процесс подготовки крестьянской реформы 1861 года соединил усилия государства и гражданского общества, которое к середине XIX в. заявило о себе в полный голос и стало субъектом отечественной общественной жизни и политики.
А.Н. Медушевский: «Традиционные сословия, сложившиеся в ходе длительного развития, оказались перед лицом вызова времени, требовавшего отчетливой самоидентификации и динамического изменения. Наиболее динамичными в этой ситуации становились относительно новые социальные группы – просвещенная бюрократия, рационально мыслящие представители правящего класса и либеральная интеллигенция. Интеллигенция выступала как своего рода выражение противоречий общества и государства. Опираясь на эти силы, административный аппарат абсолютизма консолидировался, использовал управленческий опыт и подготовил обоснование реформ 1860-х гг., обеспечив механизм их реализации» [92] .
Результатом стала концепция реформы, сохранявшая правовую преемственность в отношении собственности на землю, но в то же время направленная на достижение социального компромисса.
Реформы запустили механизм эмансипации большинства населения, разложения традиционной крестьянской общины, формирования в России гражданского общества. Чрезвычайно важной с точки зрения модернизации общества были судебная, земская и военная реформы.
Кратковременный, но крайне плодотворный союз общества и государства распался, не завершившись формированием устойчивых институциональных связей, реформы теряли темп, их продвижение встречало сопротивление как архаично настроенной значительной части элиты, так и радикалов, влияние которых на атмосферу в обществе было значительным. Однако страна развивалась в направлении, заданном в 60 -70-х гг. Также и сознательно недооцененные советской историографией реформы П.А. Столыпина, продолжавшие вектор крестьянской эмансипации, действовали и продолжали изменять страну и после смерти их вдохновителя.
Продолжением политических реформ стали изменения, введенные Манифестом 17 октября 1905 г.
Шло формирование демократических институтов, проходили выборы, в которых, пусть в неравных условиях, но участвовали представители всех сословий, работала Государственная Дума, в которой шли жаркие политические дебаты, создавались политические партии, развивались СМИ и журналистика, шли состязательные процессы в суде присяжных.
После крушения самодержавия в 1917 году в сложнейших условиях были проведены всеобщие равные выборы в Учредительное собрание, в которых приняло участие большинство населения.
Исказивший процесс трансформации большевистский переворот был не логическим следствием развития общества и общественного сознания и не результатом систематического сопротивления традиционного сознания модернизации вообще. Вероятно, что, продолжая путь к представительной демократии и гражданскому обществу, Россия его прошла бы. Не без потрясений, но без социальной катастрофы. Всё же Россия, пусть и обладая рядом особенностей, в первые полтора десятилетия XX в. принадлежала к числу ведущих держав предвоенного мира.
Процесс эмансипации крестьянства, разложения общины, жизненного уклада, связанного с трудовым крестьянским хозяйством, в результате реализации Великих реформ шел весьма активно.
Б.Н. Миронов, в частности, приходит к выводу, что «за 1861–1905 гг., к началу Столыпинской реформы, всего около 3,7 млн дворов из 9,5 млн, или 39 % всех крестьян – членов передельных общин, разочаровались или не доверяли вполне передельной общине и в большей или меньшей степени отказались от ее традиционных принципов» [95] . После Столыпинской реформы, к 1917 г., по его расчетам, «полностью порвали с общинным укладом жизни, укрепив землю в собственность, 3,1 млн дворов, наполовину порвали с передельной общиной, перейдя к фактически подворной собственности, 2,3 млн; испытывали неудовлетворение общинными порядками, но остались в общине 0,747 млн дворов, следовательно, всего в той или иной степени недовольных общинным строем жизни в 1907–1916 гг. насчитывалось около 6,1 из 10,9 млн дворов или 56 % всех крестьян, живших до Столыпинской реформы в условиях передельной общины» [96] .
Грамотность среди мужчин старше 9 лет, составлявшая в конце XVIII в. 6 %, в 1850 -19 %, в 1913 – 54 % , у женщин – 26 % [97] . Б.Н. Миронов отмечает, что «грамотность стала быстро повышаться, обгоняя даже текущие потребности народа в ней, развивалась склонность к серьезному чтению, наметился переход крестьянства от устной культуры к письменной» [98] .
Кроме того, рассматривать надо весь комплекс Великих реформ, который очень значительно изменил условия жизни крестьянского сословия и затрагивал общие основы социального устройства России.
А. Медушевский отмечает: «Концепция реформ включала создание системы институтов обеспечения обратных связей общества и государства. Последующими реформами закладывались основы гражданского общества и правового государства, причем общий вектор состоял в унификации гражданских прав и расширении общественного представительства в институтах самоуправления. Земская реформа, правовые основы которой сформулированы в «Положении о губернских и уездных земских учреждениях» (от 1 января 1864 г.), способствовала привлечению населения к управлению и закладывала институциональную основу преодоления сословной замкнутости – каналы вертикальной социальной мобильности. Впервые создавалась система выборных всесословных учреждений, выборы гласных в которые осуществлялись на цензовой основе не только от землевладельцев, торговцев и промышленников, но также от сельских обществ. В результате была создана (первоначально в 34 губерниях) система уездных и губернских земских собраний, формировавших земские управы соответствующего уровня. Активная деятельность земства в хозяйственной сфере, строительстве, школьном образовании, страховании и медицинской помощи способствовала кооперации социальных слоев, формированию новой гражданской этики. Эти принципы были распространены на городское самоуправление… Переход от сословных судов, созданных еще законодательством Екатерины II в 1775 г., к суду бессословному, равному для всех подданных, стал ключевым результатом Судебной реформы 1864 г., действительно обеспечивавшей «суд скорый, правый, милостивый и равный для всех подданных». Несмотря на то, что правовой дуализм не был преодолен полностью (крестьяне получили особые волостные суды для решения дел, возникающих в их сословной среде), реформа качественно переломила ситуацию в пользу принципов правового государства… Смысл Судебных уставов 1864 г. состоял в установлении независимости и несменяемости судей; отделении судов всех трех инстанций – мировых, окружных и судебной палаты – от администрации; в реализации демократических основ судопроизводства – его открытость и гласность, состязательный характер – рассмотрение аргументов обвинения (прокурора) и защиты (адвоката), вынесение вердикта присяжными и установление судебного приговора… Уравнивание сословий перед законом и государством стало смыслом военной реформы, осуществленной А. Милютиным: воинская повинность была распространена на все сословия (устав о воинской повинности 1874 г.), причем принципы судебной реформы были положены в основу деятельности военных судов (Военно-судебный устав 1867 г.). В концептуальной форме новая социальная практика выразилась в идее земского либерализма о «мелкой бессословной единице» как ячейке формирующегося гражданского общества и основе перехода от монархии к представительному образу правления».
Вместе с тем надо учитывать, что разрушение общины, а также жизненного и экономического уклада, связанного с трудовым крестьянским хозяйством, не было симметрично изменениям в массовом сознании. В частности, увеличившийся приток населения из деревни в город влек за собой размывание рабочей среды, архаизацию «рабочего сознания», в сочетании со специфическим представлением о господской собственности формировал устойчивую традицию воровства на производстве (у хозяина, работодателя, но не у товарищей).
Автор исследования о ментальности русских «низов» в годы Первой мировой войны О. Поршнева констатирует распространенность этого явления: отсутствие уважения к чужой собственности и убеждение в несправедливости распределения общественного богатства, стяжательстве «верхов» обусловливали устойчивость такого явления, как воровство. По свидетельству В. Плетнёва, «оно было для многих этически не возбуждавшим особых мыслей фактом: «поймал карася» (подшипник), «увёл» пару-другую болтов, кусок бабиту или меди – дело простое: «они» больше воруют». Рабочие рассматривали воровство как дополнительный заработок, поэтому оно оставалось обыденным явлением. Часто встречалось обусловленное этими же ментальными установками нарочито небрежное отношение рабочих к оборудованию и материалам… при том, что к своему инструменту рабочие (выходцы из крестьян) относились весьма бережно [100] .
Кроме того, если необратимость социальной трансформации была задана Великими реформами, то ее темп прямо зависел от дальнейших осмысленных действий политического руководства, а эти действия вплоть до Первой русской революции и премьер-министерства П. Столыпина ускорению перемен не способствовали. В результате социальная трансформация к 1914 г. была далеко не завершенной и продолжалась она в условиях большевистского социального эксперимента.
Исторический характер, крестьянское общинное сознание
Мы намереваемся говорить не об этносе, а о народе в социально-политическом понимании. А с этой точки зрения нет обобщенного и усредненного «народа», на протяжении столетий сохранявшего общие типические черты. Этой характеристике наиболее соответствует крестьянство, долгое время составлявшее абсолютное большинство населения страны и действительно обладавшее оригинальным мировоззрением, изучение которого возможно. Правда, говоря о чертах крестьянского сознания в применении к сегодняшним реалиям, надо делать поправку на то, что процесс интеграции крестьянства в индустриальное общество и соответствующей трансформации сознания был искажен коллективизацией, превратившей трудовое крестьянство, кровно связанное с землей, в обезземеленную и тотально пораженную в правах «рабсилу».
Кроме того, специфика российской истории в том и состоит, что крестьянская масса и образованное общество долгое время были разделены фактически цивилизационно. Поэтому черты сознания европеизированного образованного общества, сформировавшегося в XVIII–XIX вв., заслуживают отдельного изучения.
Еще один элемент мозаики отечественного общественного сознания – ментальность коммерсантов и предпринимателей. Учитывая важность представлений о частной собственности, предпринимательстве и конкуренции и вообще «духа капитализма» для формирования всех институтов буржуазного общества, отметить особенности этой части общественного сознания в рамках данной работы особенно важно.
Отдельно надо ответить на вопрос о влиянии на образ мысли всех категорий общества православия. Здесь много стереотипов, которые кажутся аксиомами, но на поверку являются атавизмами воинствующего атеизма, целенаправленно подменявшего знания о религии клишированными инвективами.
Наконец, особого внимания заслуживают этно– и геополитические мифы, воспроизводимые и транслируемые государством, исторически отделенным от общества.
* * *
В центре традиционного крестьянского сознания – мифический образ земли, который, возможно, более значим, чем все остальные крестьянские идеи вместе взятые. Земля и работа на ней определяет весь ход жизни крестьянина.
Далее приведем цитату из исследования, основанного на материалах Поволжья начала XX в., но, по нашему мнению, дающего представление об архетипах крестьянского сознания в целом.
«К мифам крестьянства и о крестьянстве можно отнести следующие сюжеты:
♦ мифический образ Земли;
♦ основная доктрина социальной утопии – идея «черного передела» как способа преодоления кризиса потребительского хозяйства;
♦ миф об идеальном варианте социальной организации, выстроенной на приоритетах общинного архетипа;
♦ миф о Воле как синкретическое представление, поглощающее все прочие элементы политического сознания крестьянства;
♦ миф о Царе в смысле эмоционального восприятия верховной власти, выражающий сущность одной из опорных конструкций национального менталитета;
♦ образ Государственной Думы как результат нового мифотворчества;
♦ фанатичная убежденность в необходимости и неизбежности реального воплощения социальной утопии;
♦ сакрализированное представление о войне как воплощение социального идеала службы государству;
♦ представление о «бунте» как ритуале социального поведения, выступающем каналом «настройки» механизма властного регулирования, а кроме того, наиболее радикальным способом регуляции сверхсильных переживаний».
Все перечисленные «мифы» так или иначе связаны с землей: воля – это, прежде всего, возможность работать на земле, царь – хранитель земли, война – служба государству, ожидаемая награда за которую – земля и т. д.
Особое внимание обратим на появление в приведенном списке образа Государственной Думы.
В принципе, для общинного сознания характерна привязанность к устоявшемуся укладу, приоритет стабильности.
Говоря об общинном сознании, Б.Н. Миронов отмечает: «Уверенность в том, что завтра будет так же, как сегодня, представляла для крестьянства более значимую ценность, чем движение вперед, обещавшее с большей или меньшей вероятностью, что завтрашний день будет лучше сегодняшнего. Стабильность они ценили выше, чем эффективность, уверенность – больше, чем прогресс, связанный с риском и неустойчивостью: «Лучше синица в руке, чем журавль в небе» [103] .
В то же время присутствует ожидание качественного прорыва, связанного с реализацией крестьянской земельной утопии.
Устойчивое, характерное для массового народного сознания явление, фиксирующееся, по крайнее мере, со второй половины XVIII в., – ожидание качественного изменения отношения государства к народу после каждой крупной военной победы. Во время русско-турецких войн 70-х гг. XVIII в., Отечественной войны 1812 г., Крымской войны (1853–1856) – ожидание «воли», то есть отмены крепостного права. В конце и сразу после Великой отечественной – ожидание отмены колхозов.
Появление в списке важнейших для крестьян образов Государственной Думы – также свидетельство пластичности крестьянского сознания, его способности приспосабливаться к переменам, осваивать новые реалии, опираясь на традиционный образ народного представительства, альтернативный царской власти.
О. Сухова пишет о нем: «В начале XX в. в системе политических представлений крестьянства появился новый, освященный религиозной традицией образ Государственной Думы, трактуемый в традициях корпоративной этики как собирательный образ крестьянства, как «голос земли». Однако все остальные институты государственного управления нарушали идиллию мифа и были отмечены явно выраженными негативными характеристиками. Гарантией победы над начальством выступала в представлениях крестьянства идея выборности всех властей сверху донизу» [104] .
Надо отметить, что формированию пластичности, умения трансформироваться в соответствии с меняющимися внешними условиями способствовал исторический опыт. Пластичность – оборотная сторона конформизма и готовности терпеть – черт менталитета, которые традиционно относятся к антимодернизационным. Однако в действительности при четком модернизационном векторе, заданном «сверху», и продуманности самих реформ эти же особенности «народного характера» могли стать для реформаторов опорными точками.
Что касается общинного коллективизма и подавления самостоятельности мышления, то, несмотря на привязанность крестьянина к общине, он не превращался в обезличенный «винтик»:
Б.Н. Миронов: «Современники прозападной ориентации полагали, что всесторонняя и мелочная регламентация, сильное давление традиции сковывали человека, не оставляли малейших возможностей для проявления инициативы и выражения индивидуальности, приводили к полному поглощению личности общиной. Община, бесспорно, очень сильно ограничивала самостоятельность крестьянства, но превратить его в робота она не могла по той причине, что не существовало, да и не может существовать правил на все случаи жизни. Жесткие нормы поведения были выработаны для некоторых принципиальных и часто повторяющихся случаев. Но в большинстве ординарных, а также и неординарных ситуаций, когда одни нормы поведения вступали в противоречие с другими и требовали выбора, крестьянин должен был самостоятельно применять общие руководящие принципы поведения, и здесь оставалось достаточно места для личной инициативы» [105] .
Иное дело – свойственное общинникам стремление делать и быть «как все», ориентация на единые нравственный идеал и представление о правильном образе жизни. Это действительно значимый фактор, обусловливающий склонность традиционного сознания к конформизму.
Мы также считаем упрощением тезис о превалировании в традиционном сознании русского общинника коллективной ответственности над индивидуальной. Есть разница между отношением общины и государства, в которых община действительно выступает в качестве единого целого, и индивидуальными психологическими чертами. Защита «круговой порукой» от внешнего мира не означает снятия с члена общины ответственности за свои поступки, образ жизни, следование моральным нормам, перед семьей, общиной, наконец, как христианина перед Богом.
При этом говорить о некоем «перераспределении», облегчении индивидуальной ответственности все же можно. Мы имеем в виду возложение ответственности за бедствия, неудачи, бедность и т. д. на непреодолимые внешние обстоятельства – судьбу, «долю», «лихо», «горе-злосчастье».
Тема горя-злосчастья, например, широко присутствует в русских сказках. И есть только один способ избавиться от «горя-злосчастья» – перехитрить и уйти. Впрочем, сказки – столь древний, многослойный и неоднозначный источник, что весьма обоснованным выглядит и альтернативное мнение о смысле сказок об обманутом «горе-злосчастье»: в их сюжете видится самостоятельность героя, уверенность в себе, готовность противостоять судьбе, обстоятельствам и выигрывать [107] .
Закрывая тему сказок как источника сведений о национальном характере, скажем еще, что расхожее противопоставление бездельника Ивана Дурака (или Емели) как якобы главного героя русских сказок, трудолюбивому английскому поросенку Наф-Нафу, безосновательно. Во-первых, центральное, смыслообразующее место в корпусе русских сказок занимают волшебные сказки с главным героем, скорее Иваном Царевичем, чем Дураком. Во-вторых, аналог «Трех поросят» среди русских сказок о животных есть, это «Зимовье Зверей» [108] . Там предусмотрительный бык строит на зиму дом, а понадеевшиеся «на авось» баран, гусь и петух, чтобы не замерзнуть, приходят к нему, тем самым признавая правоту его позиции. Их отношения складываются не столь идиллически, как у братьев-поросят: бык беспечных гостей пускать не особенно хочет, но вынужден это сделать, потому что в противном случае они угрожают повредить (каждый по-своему) его крепкий дом. Однако вынужденная ставка на коллективное взаимодействие оправдывает себя: когда дом подвергается атаке волка, усиленного медведем и лисой, победить их удается только «всем миром». На пространстве этой разницы с английской сказкой было бы интересно порассуждать о национальных характерах, индивидуализме и коллективизме, но это предмет для другого разговора, потому что общего у сказок оказывается больше, чем различий.
Еще одна ключевая характеристика традиционного крестьянского сознания – локальность, ограниченность реальной жизни общиной. При этом в категорию «чужого» попадает всё, что находится за пределами общины, внешний мир скорее опасен и враждебен, ничего хорошего оттуда прийти не может. Локальность ослабляет как вертикальные (между обществом и государством), так и горизонтальные (внутри общества) связи.
Заведомо гротескно, но небезосновательно эта черта так описана Ф. Решетниковым: «Подлиповцы уже привыкли к такой жизни, свыклись и с своими болезнями. Они знают, что помочь им некому; даже самые люди против них. Все они жители своей деревни, родня друг другу – отцы, братья, сестры, кумовья и кумушки: родни у них много и в других деревнях, но те не любят их, не знаются с ними, потому что и сами-то они голые, и от подлиповцев нечего взять. Со своей стороны и подлиповцы не любят их и не ходят к ним. Подлиповцев не любят жители других деревень еще и за то, что подлиповцы своей пермякской веры держатся, слывут за ленивых, самых бедных, и их называют колдунами: захочет подлиповец посадить килу (грыжу) – посадит, захочет, чтобы такой-то умер – умрет» [109] .
Комбинация идеи «черного передела» и политической локальности крестьянского сознания – причина того, почему большевики победили в Гражданской войне, опираясь на крестьянство, а потом смогли осуществить стратоцид в отношении самой многочисленной социальной группы России.
Исследователи отмечают: «Крестьянство, отстраненное и изолированное в течение своей истории от участия в государственных делах, не имевшее никакого опыта интегрированности в политическую структуру государства, объективно не могло выработать политическую альтернативу в виде собственных программных установок. Локальность аграрного мира, дополненная сезонным циклом сельскохозяйственных работ, объективно создавала преграду для организации крестьянского движения на централизованной основе, объединяющей, не говоря об остальной части территории страны, хотя бы отдельные регионы» [110] .
Религиозная составляющая крестьянского сознания – православие. Существует весьма распространенное в интеллигентской (а также и в научной и даже отчасти в клерикальной) среде мнение об исторической неглубокости и неукорененности христианства, на низовом уровне подменяемого фактически сохранившимся язычеством.
В действительности сложносоставное и одновременно цельное общинно-народное сознание невозможно определять через однозначные суждения.
В низовом, народном понимании православия, а тем более в традиционном быте, конечно, легко найти яркие примеры сохранения языческих традиций и верований. Однако сосредоточиться на них – значит забыть о глубоком базовом преобразующем воздействии христианства. Все-таки, религиозный мир русского крестьянства, морально-этическая основа его бытования – это не язычество, подернутое внешними христианскими обрядами, он христианский в своей основе, хоть и весьма своеобразный.
Частный, но показательный пример. Современное исследование писем к Иоанну Кронштадтскому [111] «публики» самого разного происхождения, социального положения, уровня образования показывает, что больше всего «язычества» (магизма, отношения к молитве и религиозным обрядам как к своего рода волшебству) не в просьбах необразованных людей помолиться за них и их близких, а в посланиях светских образованных дам, европеек в быту.
В художественной литературе яркий образ «народного» православия, в котором при наличии множества своеобычных черт и даже предрассудков сохраняется и передается из поколения в поколение духовный смысл христианства, создал Иван Шмелев. Один из главных героев его произведений «Лето Господне», «Богомолье» и др. старый плотник высокой квалификации Михаил Панкратович Горкин – воплощение народной веры. Именно он вводит в мир православия хозяйского сына мальчика Ваню, то есть самого автора: «Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленницу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, – священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… – так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надо мной колышет.
Вставай, милок, не нежься… – ласково говорит мне, всовывая таз под полог. – Где она у тебя тут, масленница-жирнуха… мы ее выгоним. Пришел Пост – отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут – «душе моя, душе моя» – заслушаешься.
Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем особенный, – тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, – чистый сегодня понедельник! – только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие – угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить чай – «за сахар» [112] .
Завершая описание базовых черт крестьянского сознания, еще раз подчеркнем его пластичность, способность и готовность осваиваться в новых условиях, наполнять старые формы новым содержанием. Сталкиваясь со стереотипными представлениями о русском крестьянстве, надо постоянно задаваться вопросом, не скрывается ли за маской забитого и отсталого тугодума сметливый и рациональный хозяин, не желающий открывать свое истинное лицо чужому.
* * *
Традиционное отношение крестьянства к реальному государству, представленному чиновниками – отрицательное, как к чужакам, появление и вмешательство которых ни к чему хорошему привести не может.
Реальное государство, представленное чиновниками, не только «нарушало идиллию мифа», как об этом справедливо пишет О. Сухова, но и воспринималось как притеснитель, источник проблем, способный в любое время нарушить привычный ход жизни.
Это государство для общины – чужая чуждая внешняя сила.
Покорность «начальству» при этом – это покорность непреодолимым обстоятельствам, а не выражение поддержки или признание его требований справедливыми.
Весьма точные слова для описания отношения крестьянства к власти за пределами общины нашел А.И. Герцен: «Кроме царя и духовенства, все элементы правительства и общества совершенно чужды, существенно враждебны народу. Крестьянин находится, в буквальном смысле слова, вне закона. Суд ему не заступник, и все его участие в существующем порядке дел ограничивается двойным налогом, тяготеющим на нем и который он взносит трудом и кровью. Отверженный всеми, он понял инстинктивно, что все управление устроено не в его пользу, а ему в ущерб, и что задача правительства и помещиков состоит в том, как бы вымучить из него побольше труда, побольше рекрут, побольше денег. Понявши это и одаренный сметливым и гибким умом, он обманывает их везде и во всем. Иначе и быть не может: если б он говорил правду, он тем самым признавал бы над собою их власть; если б он их не обкрадывал (заметьте, что со стороны крестьянина считают покражею утайку части произведений собственного труда), он тем самым признавал бы законность их требований, права помещиков и справедливость судей.
Надобно видеть русского крестьянина перед судом, чтобы вполне понять его положение; надобно видеть его убитое лицо, его пугливый, испытующий взор, чтобы понять, что это военнопленный перед военным советом, путник перед шайкою разбойников. С первого взгляда заметно, что жертва не имеет ни малейшего доверия к этим враждебным, безжалостным, ненасытным грабителям, которые допрашивают, терзают и обирают его. Он знает, что если у него есть деньги, то он будет прав, если нет – виноват.
Русский народ говорит своим старым языком; судьи и подьячие пишут новым бюрократическим языком, уродливым и едва понятным, – они наполняют целые in-folio грамматическими необразностями и скороговоркой отчитывают крестьянину эту чепуху. Понимай как знаешь и выпутывайся как умеешь. Крестьянин видит, к чему это клонится, и держит себя осторожно. Он не скажет лишнего слова, он скрывает свою тревогу и стоит молча, прикидываясь дураком.
Крестьянин, оправданный судом, плетется домой такой же печальный, как после приговора. В обоих случаях решение кажется ему делом произвола или случайности.
Таким образом, когда его призывают в свидетели, он упорно отзывается неведением, даже против самой неопровержимой очевидности. Приговор суда не марает человека в глазах русского народа. Ссыльные, каторжные слывут у него несчастными» [114] .
Надежды Герцена на крестьянскую общину как прообраз нового общества, конечно, сегодня выглядят необоснованными, но верность характеристики отношений между общиной-общинниками и государством-чиновниками подтверждают и современные исследования. Б.Н. Миронов, в частности, называет крепостное право и чиновников в числе объектов, вызывающих наиболее негативное отношение крестьян.
Важно также отметить, что традиционно негативное отношение к суду и закону, объективно отраженное, в частности в фольклоре, не является свидетельством правового нигилизма.
Б.Н. Миронов: «Между законом и обычаем имелись серьезные противоречия, что являлось главным фактором частых конфликтов между крестьянами, с одной стороны, и помещиками и государством, с другой. В сущности, все бунты крестьян имели правовую основу – расхождение между законом и обычаем, так как многое из того, что казалось справедливым крестьянам и соответствовало обычаю, не казалось правильным администрации и помещикам, не соответствовало закону, и наоборот. В сборнике В.И. Даля все пословицы отзываются о законе отрицательно («Где закон, там и обида», «Хоть бы все законы пропали, только бы люди правдой жили»), напротив, обычай уважается, ставится выше закона… Необходимо подчеркнуть, что негативная оценка крестьянами закона вовсе не свидетельствует об их нигилизме к правовому регулированию общественных отношений, как часто думают и ради доказательства чего цитируют эти пословицы. Негативизм к закону указывает лишь на наличие противоречий между ним и обычаем» [115] .
Помимо реального государства, представляемого чиновниками, в общинном сознании существовало идеальное представление о государстве (в целях идентификации назовем его Державой), основная функция которого – защита Земли.
Держава совпадает с государством, когда речь идет о защите от внешних посягательств. При этом речь идет не о внешнеполитической, военной функции вообще, а о противостоянии вторжению чужеземцев.
Это польско-шведское вторжение начала XVII в. и народное движение, фактически восстановившее разрушенное государство; вторжение «двунадесяти языков» и Отечественная война 1812 г.; вторжение гитлеровской Германии и Великая отечественная. В этих трех случаях война с чужеземцами воспринималась как народная [116] . К другим войнам иное отношение. Это «затеи» государства, которому надо подчиняться по необходимости и платить за реализацию его целей жизнями, тем более в случаях, когда война не связана (реально или по слухам) с приобретением земли. Один из ключевых процессов, предшествовавших революциям 1917 г., – трансформация массового, «низового» отношения к войне – от образа борьбы против иноземцев за царя и свою землю к образу бессмысленной бойни, которая ничего не дает крестьянству.
Еще один элемент, связывающий общинное сознание с государством, – идеальный образ царя – защитника, выразителя народных чаяний и идеального мироустройства.
«Царь предстает в образе поставленного и, следовательно, ограниченного богом и избранного народом судьи, исполняющего закон в пользу убогих и притесняемых и несущий ответственность в виде божьего гнева» [117] .
«Крестьянский политический менталитет еще в начале XX в. сохранил от XVI–XVII вв. идею богоустановленности власти – власть от Бога и принадлежит царю, идею, что царь – это земной Бог, заботливый отец бедного люда, представление о царе как персональном государе (т. е. крестьянин понимал царя как своего господина), как о верховном собственнике всей земли, всего государства, как о патриархе всех русских людей, который может сделать все на земле. «Царь-государь наш земной Бог. Царь – примерно отец в семье, а отечество – мать, да сестра». Эти наивные парадигмы были столь же стойкими, как и наивная крестьянская вера в Бога без твердого знания веры и догматики» [118] .
Отождествление царя с «земным Богом» отнюдь не равно обожествлению конкретной личности по языческой модели. Самодержец волен в своих действиях только в той мере, какой они отражают Божью волю, то есть представление общинного сознания о справедливости, нравственном идеале.
Десакрализация конкретного правителя может произойти и без разрушения традиционной модели сознания. Царь, не соответствующий народным представлениям об идеальном правителе, либо превращается из Божьего помазанника в антихриста (Алексей Михайлович и Петр I в сознании приверженцев «старой веры»), либо противопоставляется альтернативной фигуре, признаваемой «истинным царем» (широкое распространение самозванства в XVII–XVIII вв. – от Лжедмитриев до Пугачева – Петра III). Отделением конкретного человека от идеального образа объясняется и резкое падение популярности в массовом сознании Николая II. Архетип авторитарного лидера, народного защитника при этом, в целом остался значимым, что способствовало вождизму большевистского периода. Впрочем, перенесение отношения к царю на отношение к вождю не было единственным путем трансформации царско-державного мифа традиционного сознания. Возможным было и «перенесение сакральных свойств с одной ипостаси национального абсолюта – власти – царя – на другую – народ».
Наконец, важное место в системе взаимоотношений крестьянского общества с «начальственным» миром – помещиком, чиновником, государственной властью в целом, занимает бунт.
Бунт не является полностью иррациональным, бессмысленным всплеском насилия, как это может показаться со стороны. Однако это и не акт гражданского действия, направленный на достижение логически обоснованных целей. Это социальный ритуал, приспособленный к существованию в неизменном кругу вещей. Его суть – спонтанная эмоциональная реакция, одна из двух главных функций которой – снятие психического напряжения. Политическая функция бунта – не претензия на власть и даже не претензия на влияние на власть. Власть от пространства ритуального бунта принципиально отделена. Функция бунта – только той или иной силы сигнал власти о том, что что-то не так, сигнал о необходимости «настройки механизма властного регулирования», не претендующий на изменение самого механизма.
* * *
Крестьянское отношение к частной собственности и к труду неотделимо от земли и работы на ней. Традиционно русское негативное отношение к частной собственности и богатству, о котором довольно часто говорят публицисты и ученые, – это именно отношение к единоличной частной собственности на землю, которая для общинного сознания «божья» и должна находиться в распоряжении тех, кто на ней непосредственно работает. Если же говорить о фактической собственности, реализуемой через использование и (частично) распоряжение, то таким, практическим, собственником земли в крестьянском сознании была община, причем фактически своей крестьяне-общинники считали и помещичью землю, на которой работали. Претензии на помещичьи земли правильнее рассматривать не как отрицание в принципе права частной собственности и защищающего его закона, а сквозь призму социокультурного разделения русского общества, а также актуальной и сейчас проблемы совмещения уважения к частной собственности и соблюдения исторической справедливости, необходимой для ее легитимации. С точки зрения крестьянского сознания претензии на помещичью землю и захват помещичьей земли были не покушением на чужое, а взятием своего, исконно им принадлежавшего.
Важно также то, что представление о невозможности единоличной частной собственности на землю не мешало существованию четких границ как земель, принадлежавших различным общинам, так и наделов, которыми пользовались отдельные семьи. Разграничение своего и чужого было четким, а межевые споры и конфликты – одними из самых жестоких.
При этом признание верховенства общины в распоряжении землей нередко соседствовало со стремлением закрепить наследственные права на конкретное держание.
«Взгляд на «старинную деда и отца пашенную землю» или «природную родительскую и отцовскую пашенную землю», был одновременно обращен и против посягательств землевладельца, и чрезмерно ретивых сторонников переделов. Соотношение противоположных сил внутри общины зависело от конкретной исторической и местной ситуации. В целом, у государственных крестьян представление о том, что своим держанием можно «владеть вечно, и на сторону продать, и заложить, и во всякие крепости укрепить», было более выражено. Однако и помещичьи крестьяне оценивали значительную часть земель таким же образом» [123] .
С потребительским аграрным хозяйством связана и крестьянская трудовая этика, не поощряющая труд ради одной лишь наживы, накопления богатства ради богатства.
Эти представления, связанные с работой на земле, некорректно распространять на отношение к частной собственности, богатству и труду вообще. Земля сакральна, поэтому и не может принадлежать никому, кроме Бога. Иная крупная частная собственность такого сакрального статуса не имеет. Она для крестьянина скорее нечто чужое, не относящееся к его миру.
За глубоко коренящееся негативное отношение или, по крайней мере, неуважение русских крестьян и их потомков к собственности вообще, на наш взгляд, часто принимается совсем другая черта традиционного сознания – локальность, ограничивающая действие этических норм «ближним кругом» или своей социальной группой. Она сопрягалась с представлением о заведомо несправедливом распределении благ в мире. Результат – мораль, не допускающая покушения на собственность соседа и позволяющая воровать на производстве.
Еще одна актуальная черта сознания, восходящая к крестьянской этике – увязка отношения к индивидуальному богатству с соблюдением его обладателем ряда этических норм. Впрочем, четкая связь обладания богатством и следования этическим нормам, диктуемым религией – это одна из основ протестантского «духа капитализма».
Говоря об общинном землевладении, также надо отметить, что общинная земля распределялась между крестьянскими хозяйствами – не индивидуальными, конечно, а семейными, но самое главное здесь в том, что ответственность за работу и ее результат не была коллективной, общинной. Работники каждого крестьянского хозяйства осознавали связь между своим трудом и его результатами.
* * *
Мы уделили так много внимания общинному, крестьянскому сознанию, потому что именно крестьянство составляло львиную долю населения добольшевистской России. Более того, характерные черты сознания и образа жизни объединяли и деревенскую, и недворянскую городскую (мещанскую, купеческую) культуру, включая характер мышления, образ жизни, ценностные ориентиры, включая своеобразный сплав христианских догматов и народных верований. Это база национальной ментальности, в которой стоит в первую очередь искать некие специфические глубинные черты, отличающие здешнее сознание, миросозерцание, миропонимание. К этой базе приникала и дворянская культура – через сказки и песни Арины Родионовны и других, для нас безымянных нянек, кормилиц, через общение с дворовыми, через уклад жизни помещичьего дома и городской дворянской усадьбы, через землю, воздух, язык…
Нашей задачей не было всестороннее описание крестьянского быта и крестьянской ментальности. Сама по себе трансформация общества от аграрного к индустриальному скорее универсальна, чем специфична. Ключевая особенность России в том – как завершался этот процесс – уже в условиях тоталитарного государства с национализированной экономикой, когда крестьянство было насильственно лишено земли и стало объектом государственного террора. И все же, и крестьянская община, и трудовое крестьянское хозяйство, и соответствовавший им уклад жизни давно ушли в прошлое.
Сегодня нас интересуют, главным образом, не отголоски аграрного уклада, каким-то образом дожившие до XXI века. Если они и есть, то явление это окказиональное и уходящее. Интерес представляет воспроизведение моделей мышления и поведения, связанных с разрывом между обществом и государством и феноменом ухода.
Мы полагаем, что они действительно присутствуют в массовом сознании и представляют собой фактор, с которым необходимо считаться.
Коммерсанты, предприниматели, буржуазное сознание
Традиционное крестьянское сознание было кровно связано с потребительским хозяйством. Однако делать из этого очевидного факта вывод об онтологическом противоречии между «культурным кодом» нации и капиталистическим укладом не стоит.
Относительно купеческого сословия, состоявшего из русских православных людей, принадлежавших, скорее, к традиционной культуре в ее широком понимании, можно говорить о формировании буржуазного сознания.
Мотивация деятельности многих русских купцов была проникнута «привычкой к делу», «духом капитализма», о котором писал Макс Вебер.
О специфике формирования предпринимательского сознания, конечно, говорить можно. Исследователи русского купечества XVIII в. отмечают, что обязательным свойством образа «совершенного купца» было признание непременным результатом его деятельности не только личного обогащения, но и общественной пользы.
Однако искажающее влияние на формирование сознания российских коммерсантов и предпринимателей наложил дворянский характер государства XVIII–XIX вв.
Н.В. Козлова, знаток исторической ментальности российского предпринимательского сословия пришла к следующему выводу: «Осознание купечеством возрастания общественной значимости их деятельности пробуждало у купцов чувство собственного достоинства, вызывало стремление «быть в почтении, а не в пренебрежении»… Однако в условиях укрепления сословного строя, дальнейшего развития прав и привилегий дворянства, это общественное настроение купечества выражалось не в идее ликвидации сословных ограничений и создания «равенства шансов для буржуазных конкурентов», претворение которой вытекало из начавшегося генезиса капитализма, а в борьбе за собственные права и привилегии, которые обеспечивали бы упрочение их экономического, социального и сословного положения. На наш взгляд, выступить за претворение потребностей буржуазного развития купечество не могло не в силу своей субъективной, так сказать, изначальной консервативности, а из-за реальных объективных условий своего существования, выдвигавших на первый план борьбу за осуществление сословных интересов» [126] .
Сословное государство под руководством дворянства самим своим характером, а равно и сознательно проводившейся политикой, сдерживало развитие массовой предпринимательской активности.
Уже к середине XIX в. архаичные черты предпринимательского сознания, такие как «двойная мораль», стали нивелироваться, а в эпоху Великих реформ и бурного промышленного роста русская буржуазия по духу и отношению к делу уже вряд ли существенно отличалась от европейской, тем более что деловые связи стремительно расширялись.
О политическом сознании буржуазии так сказать сложнее. Ориентация предпринимателей, особенно крупных, на власть, особое отношение к государству, стремление к государственной защите деловых интересов остались.
«Развиваясь в условиях сословного строя, неся в себе «старое» купечество, формирующаяся буржуазия в XIX в. продолжала «чувствовать» себя сословием, противостоящим другим сословиям со своими особенностями и характерными чертами. А это, в свою очередь, оказывало воздействие на социально-политические запросы класса капиталистов последующей эпохи» [127] – отмечает Н.В. Козлова.
Однако причины этого можно усматривать не только в исторически сложившихся особенностях ментальности, но и в осознании крупным капиталом государства как союзника в социальном противостоянии с формировавшимся рабочим классом и рабочим движением.
* * *
Довольно часто, даже в работах весьма серьезных исследователей, приходится сталкиваться с мнением о негативном отношении православия к богатству, его накоплению и, соответственно, предпринимательской деятельности. Так как в православной доктрине и практике очевидных оснований для подобного рода заявлений нет, остается предполагать, что они основаны на жесткой увязке буржуазного сознания с протестантской этикой.
Мы не согласны с противопоставлением протестантской этики, рождающей «дух капитализма», и православных этических норм, якобы этому духу противоположных.
Выше уже был приведен тезис о распространении «духа капитализма» в преимущественно глубоко православной среде российского предпринимательства. Добавим свидетельство представителя одной из видных династий предпринимателей В. Рябушинского.
В. Рябушинский: «Хозяин-православный во многом отличается от кальвиниста… Отношение к богатству тоже другое. Оно не считается греховным, но на бедность не смотрят как на доказательство неугодности Богу. Поэтому в России нет того сухого, презрительного отношения к беднякам, которое появилось на Западе после Реформации… Что же касается сознания своего положения, лишь как Божьего доверенного по управлению собственностью, то оно было внедрено в православного еще прочнее, чем в пуританина… Сложна и полна противоречий природа русского человека, и «хозяин» не составляет в этом исключения. Классический его тип до сих пор сохраняется в лице хозяйственного великорусского мужика. Кто знает этого упорного стяжателя, прижимистого, твердого, настойчивого в труде, смекалистого, ловкого, часто очень одаренного, но одновременно обуянного большой духовной гордостью, тот поймет, что не всегда ему легко склонять свою умную, но упрямую и обуреваемую соблазнами голову перед заповедями Христа» [131] .
Приведем еще один аргумент-наблюдение: среди русских предпринимателей видное место занимали старообрядцы, для которых православные догматы и традиции имели особое значение. Пример со старообрядцами, ревностно придерживавшихся «правил веры», но в силу исторических причин находившихся на особом положении в обществе и в особых отношениях с государством, позволяет предположить, что для распространения «духа капитализма» социальные обстоятельства играли первостепенную роль.
Один из исследователей отмечает: «Весьма примечательной была непропорционально большая доля староверов в числе русских купцов и промышленников. По некоторым оценкам, старообрядцы в начале XX в. составляли 1,5 % населения, дали 2/3 предпринимателей-миллионеров… данный парадокс объяснялся прежде всего тем, что староверы не привыкли рассчитывать на государство, «доброго барина», но, напротив, сформировались в постоянной борьбе с властями. Они привыкли полагаться только на себя и свою семью, а их вера и нелегкая судьба выковали у них трудолюбие, бережливость, обязательность и твердые моральные устои» [132] .
В родной для Макса Вебера Германии в землях с историческим преобладанием католиков делают «Мерседес» (католики 36,9 % и протестанты 33,3 %), и «BMW» (католики 57,2 %), а на территории с преобладанием протестантов (75 % протестанты, 20 % католики) – «Фольксваген». Как это сказывается на качестве автомобилей?
Если продолжать немецкий пример, то для сегодняшней Германии очевидно, что гораздо большее влияние на менталитет, в том числе отношение к труду и предпринимательству, оказывает не религиозная принадлежность, а то, жил человек на Востоке или Западе Германии в период разделения страны.
Мы не находим в отечественной культурной или религиозной традиции (во всех ее составляющих) специфических элементов, препятствующих проявлению предпринимательской инициативы.
Элементом торможения в этом плане в XVIII–XIX вв. был не менталитет, а жесткая сословная структура и политическое устройство дворянской империи. Впрочем, даже учитывая этот фактор, надо признать, что «дух предпринимательства» проникал во все слои русского общества и предприимчивых людей было много. Говорить о том, что крупные отечественные предприниматели каким-то образом «не вписывались» в общеевропейскую (общемировую) среду также не приходится.
* * *
В этом разделе также коснемся вопроса о частной собственности и отношении к ней. Частично мы уже затрагивали его, когда говорили о крестьянском менталитете, однако вопрос об отношении к собственности в России выходит за пределы крестьянского мира.
На русских землях представление о праве собственности существенно отличалось от сложившегося в Западной Европе еще в ранее средневековье.
Оно изначально, в домосковский период (когда крупная наследственная аристократия еще не была «вымыта»), менее четкое, размытое, не является «священным», не имеет четкой связи с писаным законом, представление о котором также отличается от западноевропейского.
В Московском государстве Царь (Великий князь) занимает исключительное место и обладает исключительным правом распоряжения жизнью и имуществом своих подданных. Однако считать его единственным легитимным собственником земли русской, как это делает, например, Р. Пайпс, тоже нет оснований. Тезис о невозможности перенесения на русскую почву западноевропейских представлений о собственности в полной мере относится и к государю. Он хозяин земли скорее в библейском, чем в юридическом плане. А это значит, с одной стороны – проекция Всевышнего в земном мире, с другой – главный ответственный перед Ним.
В служилой системе, которая начала складываться сначала в Московском государстве, а затем была закреплена Петровскими реформами, государство – основной источник наделения собственностью дворянства.
Кроме того, торгово-промышленное сословие в Российской дворянской империи имело статус отчетливо и подчеркнуто ниже дворянского.
Однако все отмеченное выше не означает отсутствия понятия о собственности или права собственности как такового или восприятия государя как единственного легитимного собственника. Служилое сословие постоянно стремилось превратить владение, обусловленное службой, в безусловную наследственную собственность и относилось к поместьям как к собственности. В 1762 г. цель была достигнута. Указ о вольности дворянства разрывал формальную связь между поместьем и службой. Знатнейшее дворянство, крупнейшие землевладельцы во второй половине XVIII – начале XX в., вполне ощущало себя древней родовой аристократией, источник положения и богатства которой скорее не монаршая милость (кого хочу – жалую) и не владение выделенным поместьем на условиях службы, а древность рода, доблесть предков и т. д.
При этом государство во второй половине XVIII – начале XIX в. продолжало оставаться главным источником новой собственности, которую верховная власть раздавала уже не в качестве обеспечения службы, а как награду за верность и поддержку, теперь уже неформально подразумевающую необходимость сохранения лояльности и в дальнейшем.
Однако связь между лояльностью и полученной собственностью совсем не прямая и очевидная. Крупные дворяне-собственники XIX в. ощущали себя именно собственниками, а не временными владельцами своего имущества. Да и государство – дворянская империя – относилось к своему опорному слою бережно. Во второй половине XIX в., особенно после Великих реформ, Россия с точки зрения наличия института собственности, обладавшего правовой защитой, была вполне европейской страной.
Ощущение того, что поместья – это временное, условное владение, прямо связанное с волей государя, скорее, было распространено в крестьянской среде.
Фундаментом сегодняшнего отношения к частной собственности и, в особенности, к крупной частной собственности, стали не особенности ментальности, уходящие корнями в историческую Россию (крестьянскую, купеческую или дворянскую), а события и процессы XX в.: во-первых, советские десятилетия, в течение которых выросло несколько поколений, на практике совсем не сталкивавшихся с какой бы то ни было собственностью, кроме личной и государственной; во-вторых, реформы 90-х гг.
«Государевы люди»
Мы исходим из того, что российское государство отделено от общества. Соответственно, социокультурные модели, свойственные придворной, а затем бюрократически-чиновной среде – предмет отдельного изучения.
Именно в придворной среде (как мы уже отмечали – сначала при дворе Андрея Боголюбского, затем – при формировании и централизованного Московского государства) появилась модель, концентрирующая все властные полномочия в руках одного лица.
В XII в. (или XIII, но до монгольского нашествия) создано «Слово (или моление) Даниила Заточника» – произведение, поэтически, образно восхваляющее князя и княжескую власть как основу жизни и источник блага:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Эта модель и оторванность от общества крайне затрудняет формализацию и институционализацию отношений внутри власти. В.О. Ключевский, описывая становление Московского государства, отмечал большое значение «личного интереса» как политического фактора.
В.О. Ключевский: «У каждого времени были свои герои, ему подходящие, а XIII и XIV века были порой всеобщего упадка на Руси, временем узких чувств и мелких интересов, мелких ничтожных характеров. Среди внешних и внутренних бедствий люди становились робки и малодушны, впадали в уныние, покидали высокие помыслы и стремления; в летописи XIII–XIV вв. не услышим прежних речей о Русской земле, о необходимости оберегать ее от поганых, о том, что не сходило с языка южнорусских князей и летописцев XI–XII вв. Люди замыкались в кругу своих частных интересов и выходили оттуда только для того, чтобы попользоваться на счет других. Когда в обществе падают общие интересы и помыслы его руководителей замыкаются в сердоликовую коробку, положением дел обыкновенно овладевают те, которые энергичнее других действуют во имя интересов личных; а такими чаще всего бывают не наиболее даровитые, а наиболее угрожаемые, те, кому наиболее грозит падение общих интересов. Московские князья были именно в таком положении…» [134] .
По наблюдению П. Седова, жизнь русского двора в XVII в. была основана на личных отношениях придворных с государем до такой степени, что даже боярство не выступало как единая социальная группа, осознающая свои интересы и стремящаяся к их достижению, а распадалось на придворные кланы.
П. Седов: «Придворный клан мог включать множество людей, но при этом не все они состояли между собой в родстве. Такой клан возникал на почве дележа власти и царских милостей и имел сложную структуру. Он состоял из нескольких семей, внутри которых существовали более тесные связи. Интересы отдельных семей или их убеждения могли разрушить клановое единство. <…> Придворный клан не имел четких границ: родственные и иные клановые связи можно было распространять во все стороны, пока они не охватят если не всех, то абсолютное большинство придворных. При этом на периферии одного клана могли оказаться заклятые враги. Поэтому попытки поделить всех без остатка думных и прочих ближних людей на два противоборствующих придворных клана представляются не совсем корректными.
Роль боярства в политической жизни страны в целом была результатом межклановой борьбы и отражала позицию победившей боярской группировки, а не всей придворной знати. Такая ситуация позволяет говорить скорее о соотношении сил в боярской среде, чем о единой позиции боярства. В этом контексте история придворной знати предстает как череда взлетов и падений отдельных бояр и придворных группировок в борьбе за влияние на государя и вокруг принятия важнейших государственных решений» [135] .
Формирование в XVIII в. регулярного государства, которое в XIX в. приобрело вид бюрократической, чиновничьей империи, не уничтожило эту черту. Подчеркнем, что речь идет не просто о фаворитизме и интриганстве, свойственных придворной среде, а о ситуации, когда личные отношения с «первым лицом» и случай становятся чертами, определяющими лицо государства.
Ю.М. Лотман: «Пересечение принципов «регулярной государственности» и пронизывающего все здание общества произвола создает ситуацию непредсказуемости. Образом государственности становится не «закономерная» машина, а механизм азартной карточной игры. Такую картину вселенского «фараона» мы находим в оде Державина «На Счастье»:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Клановость, «кружковщина», решающее значение личных связей и возможности прямого доступа к «первому лицу» – устойчивые характеристики российской власти вне зависимости от эпохи и формы правления.
Стабильное воспроизведение ситуации во власти в различные исторические эпохи, сохранение одних и тех же правил выживания тех, кто имеет отношение к власти, подтверждает верность предположения о разделенности общества и государства как главной причине, определяющей отечественную специфику.
Кстати, именно наблюдения за придворно-чиновной средой часто становятся основаниями для выводов о «национальном характере».
Снова обратимся к меткой характеристике А.И. Герцена, который писал о записках Астольфа де Кюстина [137] : «Оказавшись в придворном кругу, Кюстин уже его не покидает; он не выходит из передних и удивляется, что видит там только лакеев; за сведениями он обращается к придворным. Они же знают, что он писатель, боятся его болтовни и обманывают его. Кюстин возмущен; он сердится и относит все на счет русского народа. Он едет в Москву, он едет в Нижний Новгород; но всюду он в Петербурге; всюду петербургская атмосфера окружает его и придает всему виденному им однообразную окраску» [138] .
Однако в том-то и особенность нашей страны, что власть является не вершиной общественной пирамиды, пусть с той или иной степенью искажения, но все же отражающей правила, по которым существует все общество, а самостоятельной социокультурной единицей со своими правилами, традициями, менталитетом.
Образованное общество
Говоря об образованной и интеллектуально активной части населения, которую в России традиционно и называют «обществом», и ее позиции, надо учитывать социокультурный разрыв с большинством населения, который наложил свой отпечаток на механизм формирования общественного мнения.
Идеи и концепции, вызывавшие жаркие споры и идейно-политическое противостояние, отражали не столько потребности сколько-нибудь количественно значимых групп интересов (крестьянство, купечество, начинающий формироваться и отделяться от крестьянства рабочий класс), а представления образованной части общества об этих потребностях.
Об этой черте метко пишет Я. Коцонис, комментируя тезис об «отсталости» крестьянства в дискуссии начала XX в. о крестьянской кооперации:
«Антагонистические во всем остальном группы могли вести дебаты устно или в печати, обходясь друг с другом как «культурные люди» и становясь, своего рода, сообщниками, когда заходил откровенный разговор о тех, кто «культурным» не был. И тот факт, что очень немногие идут настолько далеко, чтобы назвать самих себя отсталыми, должен предупредить нас о некоторых риторических и делегитимизирующих функциях этого термина. Человек, в чьем словаре этот термин занимает видное место, утверждает, что он сам «передовой» и способен высказывать свое мнение о тех, кто ему представляется неправоспособными из-за своей отсталости. Этих спорщиков занимал вопрос не о том, было ли крестьянство отсталым, а о том, кто из них более подготовлен к борьбе с крестьянской отсталостью» [139] .
Влияние на власть образованное общество оказывало, формируя общественное мнение. Общественное мнение чаще всего учитывалось властью при принятии тех или иных решений, особенно в конце XVIII–XIX вв., но сами решения принимались властью. Мы уже отмечали успешный опыт соединения политической воли власти и интеллектуального потенциала общества в период подготовки и начала осуществления Великих реформ. Однако этот опыт так и остался уникальным.
Социокультурное разделение общества и отсутствие легальных механизмов влияния на власть толкали общественную дискуссию к радикализму. Между крайностями общественного сознания «разрывались» Великие реформы. Тот же разрыв характерен для начала XX века – с одной стороны, призывы хранить в целости самодержавные традиции, полагаться на традиционно-мистическую составляющую русской державности (Святая Русь, третий Рим) и силу молитвы, с другой – радикал-демократическая общественная мысль.
Как правило, такую ситуацию жестко увязывают с отсутствием в России массового слоя частных собственников, прежде всего крестьян-собственников, который мог бы стать опорой либерально-демократически ориентированных политических сил. Этот взгляд характерен и для сторонников политических реформ начала прошлого века, и для ряда современных исследователей. На наш взгляд, перспектива, так и не ставшая реальностью, идеализируется. В действительности, массовое юридическое оформление частной крестьянской собственности на землю вряд ли привело бы как к быстрым изменениям в крестьянском сознании (в частности, в том, что касается отношения к помещичьей земле и «черному переделу»), так и к изменению атмосферы идейно-политических споров.
Радикализм общественно-политической дискуссии имел глубокие корни, уходящие в разрыв между народом и государством, образованным обществом и народом, обществом и государством. Ситуация разрыва объективно способствовала поляризации общественной мысли, идейному господству радикалов, к какому бы лагерю они не принадлежали.
При этом «лагерь», как правило, характеризуется по крайним проявлениям. Радикалы, которые по своей сути должны бы быть маргиналами, становятся центром группы, ее нравственным ориентиром. Тот, кто в радикальный «мейнстрим» не вписывается, воспринимается как предатель – враг еще худший, чем представители противоположного лагеря.
Эта ситуация закреплялась сугубо теоретическим характером большинства общественно-политических дискуссий: механизмов влияния общества на государство просто не было, а именно государство, замкнутое в себе и подчиняющееся своей внутренней логике, было единственным реальным действующим лицом отечественной политики.
В результате, политической дискуссии не хватало рациональности, конкретики, умеренности.
Знаковые проявления общественной активности в начале XIX в. – крайне консервативная «Записка о древней и новой России» Н.М. Карамзина [140] , утверждавшего, что «самодержавие есть палладиум России, целостность его необходима для ее счастья» [141] , и тайные общества, деятельность которых вылилась в восстание 14 декабря 1825 г.
Кроме того, для «просвещенного» общественного сознания России XIX – начала XX в. характерна крайне напряженная работа по осознанию места страны и нации в меняющемся мире, сопровождавшаяся появлением разного рода масштабных концепций «особого пути», «особой миссии» страны. В результате рациональная конкретно-политическая дискуссия об обустройстве жизни подменялась социально-философскими спорами, такими как дискуссия славянофилов и западников.
Еще одна черта общественного сознания – повышенная чувствительность к вопросу об отношении к власти и отношениях с властью, рождающая радикальное противостояние.
С одной стороны – склонность к конфронтации с властью, завышенные ожидания в отношении реформ и их эффекта, идеализация революции. В результате в либерально настроенной части общества формировалось убеждение, что дело организации государственного управления не так важно, как смена власти, что управлять страной легко.
Консервативная среда была склонна смешивать (вплоть до подмены одного другим) тему развития страны вопросом о сохранении власти в неприкосновенности.
Причина – в отсутствии внятного механизма влияния общества на власть, участия общества во власти, абсолютном превосходстве теоретических дискуссий над политической практикой.
Отсутствие реального опыта государственного управления, отстранение от «рычагов» власти вело к концентрации общественной дискуссии на вопросе о том, кому принадлежит власть, а не о том, что надо делать.
К тому же, в нестабильной переходной ситуации социальные группы, общественные объединения, государственные институты, ветви власти видели себя не элементами системы, выполняющими свойственные им функции, а носителями высшей истины, исполнителями миссии по реализации «должного».
Так, пореформенный суд присяжных пытался быть политическим институтом, принимая решение о полном оправдании Веры Засулич, стрелявшей в московского полицмейстера Трепова.
Явление того же порядка – противостояние между президентом и парламентом в начале 90-х гг. XX в., когда каждая сторона видела себя не частью государственной системы, призванной выполнять определенные законом функции, а исполнительницей высокой миссии.
* * *
Смысл этого раздела в том, чтобы показать: в исторически сложившемся менталитете, в образе жизни, мышления, традициях различных социальных групп, составлявших российское общество до большевистской катастрофы, не было глубинных, онтологических препятствий для следования по общеевропейскому пути. Распространение просвещения, рационализация сознания, модернизация – все это исторические черты России нового и новейшего времени. В то же время, мы зафиксировали особый характер политической системы и политической ментальности, главное в котором – разрыв между обществом и государством и между различными социальными группами.
Советский тупик
Десятилетия большевистской власти сделали практически общепризнанным убеждение в том, что иной перспективы развития у России не было (по принципу «все действительное разумно, все разумное действительно»). Для Ричарда Пайпса, например, очевидна одинаковая природа сталинского режима и диктатуры Ивана Грозного, это отправная точка всех его исследований, и эта точка зрения весьма распространена, в том числе и в России.
Сам большевистский режим такую точку зрения приветствовал и культивировал. С 30-х гг. XX в. он, во-первых, сознательно конструировал идеологию наследования великодержавным традициям (прославление военных побед, включение в исторический пантеон князей и царей (Александра Невского и его потомков, основателей Московского царства, Ивана Грозного (при Сталине), Петра Великого), во-вторых, подогнал всю отечественную историю под Октябрьскую революцию как высшую точку исторического развития России.
Однако эта концепция внутренне противоречива и поддерживает ее только инерция мышления. Опорой советского строя была идеология, но считать русскую традицию глубинным источником коммунистического мировоззрения оснований ровно столько же, сколько проделывать то же самое с христианством. Что же касается реставрации некоторых внешних элементов эпохи Николая I при Сталине, то они служили только декорацией системы, которая последовательно уничтожала историческую Россию как институционально, так и физически – убивая и выдавливая из страны и старую аристократию, и буржуазно-интеллигентскую новую элиту, и вообще всех наиболее самостоятельно мыслящих, активных, осуществляя стратоцид в отношении крестьянства.
Да и сама по себе декорация представляла собой лоскутную идеологию, в которой одновременно с уже упомянутыми государственными и военными деятелями почитались Степан Разин и Емельян Пугачев, а школьники в форме, напоминающей гимназическую, изучали краткий курс истории ВКП(б). Этот своего рода ранний переход от революционного модерна к постмодернистскому сочетанию несочетаемого принципиально отличается от архаизации, возвращения к прошлому.
Частью этого оруэлловского процесса создания суррогатной исторической памяти было внедрение в общественное сознание тезиса о большевистском государстве как преемнике тысячелетней России.
Главный вопрос – как так получилось, что этот социально-политический оксюморон господствовал в стране на протяжении большей части XX в.?
* * *
Конец самодержавия и созыв Учредительного собрания – закономерное продолжение развития страны, к сожалению, реализованное с запозданием и в экстремальных обстоятельствах.
Кризис власти в 1917 году разразился в очень неудобный момент – была война. Однако он, собственно, потому и разразился. Сторонники отречения в элитах, в широкий круг которых входили люди очень разных взглядов, были убеждены, что отречение и политическая реформа (прежде всего – создание «ответственного», то есть подотчетного парламенту правительства) были критически нужны для победы.
Глубинная, долго назревавшая причина обрушения власти в феврале 1917-го – нежелание и неспособность российского самодержавия как политической системы эволюционно реформироваться, то есть развиваться, адекватно отвечая на требования времени, соответствовать условиям, складывавшимся в Европе во второй половине XIX – начале XX в.
Понимание событий февраля 1917 невозможно в отрыве от событий предшествовавших 12-ти лет – с первого кризиса власти в XX веке.
Результатом того кризиса, развивавшегося на фоне трагической русско-японской войны, стал манифест 17 октября, давший жителям России определенные гражданские свободы и парламент – Государственную Думу.
Избирательное законодательство было составлено таким образом, что наиболее весомую долю представительства получало крестьянство, которое, как предполагалось, должно было стать опорой трона.
Выборы состоялись в начале 1906 года, относительное большинство на выборах получила конституционно-демократическая партия. После того как Дума попыталась вмешаться в решение важнейших для страны вопросов, в частности, аграрной реформы, она была распущена.
Избранная следом вторая Дума была более радикальной, популистской, недоговороспособной. Ее роспуск 3 июня 1907 г. сопровождался внесением в избирательное законодательство изменений, ограничивающих избирательные права рабочих и крестьян.
Работа третьей Думы с правительством П.А. Столыпина очень во многом напоминала нормальную парламентскую деятельность: споры, дебаты, эмоциональные выступления, поиск компромиссов и их достижение. Однако в этом большая заслуга самого премьера Столыпина. Он стремился сделать Думу своей опорой и проводить свои реформы (прежде всего, земельную и образовательную) при поддержке народного представительства. Эта поддержка была нужна Столыпину, в том числе и для преодоления сопротивления окружения царя, радикальных монархистов.
Последний парламентский кризис, в котором участвовал Столыпин был инициирован именно крайними консерваторами из Государственного Совета (верхней палаты парламента, назначаемой царем). Летом 1911 года они провалили представленный премьером и одобренный Думой законопроект о самоуправлении в западных губерниях, усмотрев в нем угрозу Империи.
Роль премьера в работе с парламентом была так велика, потому что согласно законодательству полномочия Думы оставались очень ограниченными. Правительство не было ей подотчетным, она не имела рычагов влияния на формирование правительства, в кризисных ситуациях Дума и Государственный совет могли быть временно распущены, а нужный закон проведен указом императора. Не было особых ограничений лишь в возможности заявлять свою позицию, критиковать правительство.
Легальные механизмы, адекватные требованиям времени, дополнялись, а потом и заменялись коррупционными схемами. Более того, они становились неотъемлемой частью державноадминистративной системы, которая эти самые легальные механизмы отвергала как либеральную заразу. Окружение государя, Распутин не только естественно вписывались в разраставшиеся коррупционные схемы, но и создали новые. Соприкосновение растущего рынка и неподконтрольной обществу бюрократии породило феномен чиновников-миллионщиков.
Премьер Столыпин выбрал стратегически верный путь экономических реформ, но в тактическом, политическом и человеческом плане оставался придворным, не умевшим налаживать отношения с зарождавшимся публичным политическим сословием в Государственной Думе и в земствах и, тем более, с крестьянами, которых его реформы коснулись больше всего. К тому же, жизнь двора при Николае II была устроена так, что все то время, когда Столыпин нес на себе груз и ответственность крайне радикальных реформ, он «для разводки» все более третировался ближайшим окружением царя и крайними консерваторами, для которых любые институциональные перемены были нежелательны, потому что вели к перетряске сложившейся структуры отношений, сложившихся связей. Найден был и «патриотический» ответ на неудачи – обвинение во всех бедах «подрывных элементов» и еврейские погромы.
В условиях войны отсталая и коррумпированная государственная система рухнула из-за пронизывавшей все управленческие уровни коррупции, дезорганизации снабжения фронта и тыла, роста пораженческих настроений в войсках и тотального недоверия к власти.
К началу войны опорой трона и самым близким к царю человеком был уже не монархист-реформатор Столыпин, а «мистический старец» Григорий Распутин.
Символом нехватки у Думы полномочий стало назначение незадолго до войны на должность председателя правительства безынициативного, зато управляемого и верного трону старого бюрократа Горемыкина.
Война сначала консолидировала общество вокруг власти, но потом, как и русско-японская в 1905-м, высветила все те же проблемы: неповоротливость гражданской и военной бюрократии, воровство интендантов, некомпетентность и трагические ошибки в управлении экономикой и войсками.
В 1915 г. разразился «снарядный голод» – систематическая нехватка боеприпасов на фронте.
Дума пыталась влиять на ситуацию, ее представители работали в особых совещаниях по снабжению армии и промышленности (наряду с представителями правительства, Госсовета, крупных промышленников).
Однако полномочий не хватало и в 1915 г. большинство фракций Думы, за исключением крайне правых и социал-демократов, сформировали Прогрессивный блок, объединившийся вокруг идеи «ответственного министерства», то есть подотчетного Думе правительства.
Требование не было выполнено, а сессия Думы 3 сентября 1915 была прекращена царем.
С начала 1916 г. началась правительственная чехарда – хаотичная смена председателей и членов правительства. За год сменилось 4 председателя правительства: Горемыкин, Штюрмер, Трепов, Голицын.
Все это происходило на фоне роста общественного недовольства как трудностями войн и положением страны в целом, так и лично императором, императрицей и их ближайшим окружением, всем тем, что вошло в историю под названием «распутинщина».
Речь здесь идет не только о «массах», в которых распространялись самые фантастические слухи о Распутине, царской семье, царице-немке и т. д.
Ситуацию считали нетерпимой и большинство представителей элиты, и не только либеральной: от членов семьи Романовых до генералитета. После того как в декабре 1917 г. царь, расстроенный убийством Распутина, досрочно покинул совещание высших офицеров всех фронтов, оно только усилилось.
Февральские волнения 1917 года в Петрограде только начались с выступления недовольных хлебными очередями работниц 23 февраля. Они очень быстро переросли в массовые многочисленные демонстрации. Большую роль в обвальном росте числа демонстрантов сыграл объявленный накануне локаут на Путиловском заводе из-за нехватки сырья, в результате которого тысячи рабочих остались на улице.
25 февраля царь, находившийся в ставке во Пскове, решил, как в сентябре 1915-го, приостановить сессию, но Дума не подчинилась и вновь выставила требование «ответственного министерства».
26 февраля руководство Петроградского гарнизона попыталось остановить массовые выступления, войска стреляли в демонстрантов, однако 27 февраля гарнизон перешел на сторону демонстрантов.
Телеграфная переписка Думы и Ставки продолжалась до 2 марта. Николай II так и не согласился на «ответственное министерство». 2 марта он принял делегацию Думы – Александра Гучкова и Василия Шульгина и подписал манифест об отречении в пользу брата Михаила. В манифесте об отречении говорилось, что новый монарх должен «править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены». Это было провозглашение конституционной монархии.
Однако 3 марта от престола отрекся и Михаил, заявивший, что взять на себя ответственность за страну может только по решению Учредительного собрания.
Думские политики и армейские генералы не были ослеплены или напуганы до такой степени, что не могли глянуть дальше своего носа. Они могли видеть опасности, которые следовали за отречением и отказом от самодержавия во время войны. Умный и честный монархист до мозга костей Василий Шульгин, например, судя по его воспоминаниям, трезво просчитывал варианты развития событий в случае воцарения Алексея или Михаила. В этом анализе не было эйфории или недооценки опасностей. В.В. Шульгин, А.И. Гучков, П.Н. Милюков, генерал М.В. Алексеев и другие сделали свой выбор в пользу ограничения монархии, в пользу революции не от недопонимания ситуации, а как раз от очень хорошего ее понимания.
Они боролись за власть ради достижения результата во время войны. Самодержавие этому очевидно мешало. К политическому примирению во время войны и созданию правительства национального доверия можно призывать в демократическом обществе. А в авторитарной системе единственная форма национального доверия и политической консолидации – отказ от критики власти. Так и было в начале войны. А потом стало понятно, что власть действует неэффективно и воздействовать на нее не получается.
Инициаторы отречения сделали то, что они сделали, именно по тем соображениям, о которых говорят сегодняшние критики «февралистов»: оставили личные амбиции и политические пристрастия ради спасения страны.
Они были уверены, что, делая тяжелый выбор, они спасают страну, иного пути спасения нет. Уверены они были также и в том, что страна – это что-то гораздо большее, чем монарх.
В мае 1917 года генерал А.А. Брусилов, назначенный Верховным главнокомандующим русской армией, писал брату: «Ответственности вообще не боюсь, да и личных целей не имею и славы не ищу, но от всей души желаю и имею лишь одну цель – спасти Россию от развала, неминуемого в случае проигрыша войны… у меня глубокая внутренняя убежденность, что мы победим и с честью выйдем из этой титанической войны… чувствую… все устроится хорошо. Старое правительство действовало безумно и довело нас до края гибели, и это безумие простить ему нельзя. Затхлая и невыносимо гнусная атмосфера старого режима исчезла, нужно чтобы путем революции народилась новая, свежая, свободная и разумная Россия с ее лучезарным будущим. Теперь же Россия больна, но этого пугаться не нужно, ибо ее здоровый организм вынесет эту болезнь, необходимую для ее развития» [143] .
В том, что после февраля Россия должна стать парламентской демократией, ни одна из сколько-нибудь значимых политических сил сомнений не высказывала, в том числе большевики. Очевидной представлялась и перспектива созыва Учредительного собрания – легитимного органа народного представительства. Это был шанс на мирную политическую трансформацию; шанс предотвратить гражданскую войну; шанс на то, чтобы ключевые вопросы тогдашней России – земельный, национальный, о войне и мире – решались с помощью демократических механизмов, в правовом поле; на то, чтобы принятые решения были легитимными. Шанс был реальным. Более 44 миллионов человек в не самых простых с житейской точки зрения условиях участвовали в выборах, тем самым продемонстрировав и самим себе, и всему миру легитимность перемен в государственном устройстве и значение Учредительного собрания для России.
* * *
Учредительное собрание начало свое заседание 5 января 1918 г. в правомочном составе и своими первыми решениями отменило большевистские декреты и отвергло предложенную большевиками суррогатную конституцию – «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа». То есть, Учредительное собрание отказалось передавать большевикам власть и отнеслось к ним как к узурпаторам, действия и решения которых нелегитимны. После этого Учредительное собрание было разогнано. Парламентская демократия и Учредительное собрание, избранное на первых в истории страны прямых, равных, всенародных выборах, – вот, кто был главным врагом большевиков, вот кого они бандитски отстранили от власти.
Идеологическим основанием разгона Учредительного собрания стал тезис Ленина: «Для перехода от буржуазного строя к социалистическому, для диктатуры пролетариата, республика Советов (рабочих, солдатских и крестьянских депутатов) является не только формой более высокого типа демократических учреждений (по сравнению с обычной буржуазной республикой при Учредительном собрании как венце ее), но и единственной формой, способной обеспечить наиболее безболезненный переход к социализму».
Почему же бандитам-узурпаторам удалось осуществить не только октябрьский государственный переворот, свергнув Временное правительство, но и другой – январский, лишив власти долгожданное, буквально выстраданное страной Учредительное собрание?
Первая, даже не причина, а предпосылка – специфика политической системы и организации взаимоотношений власти и общества в предшествовавшие десятилетия.
Часто, говоря о слабости монархии в феврале 1917-го, имеют в виду ее нерешительность в подавлении «беспорядков». Однако, на наш взгляд, сила монархической власти в той ситуации должна была проявиться не в пулеметной пальбе по толпе, а в том, чтобы, несмотря ни на что, сохранить ответственность за страну и обеспечить не обвальную, а нормальную трансформацию государственного устройства. Собственно, думские лидеры и рассчитывали именно на этот вариант – превращение самодержавной монархии в конституционную и совместную работу. Однако монархия предпочла «обидеться» на взбунтовавшуюся страну.
Эта «слабость» – прямое продолжение нежелания меняться, реформироваться, перестраивать систему организации власти. По свидетельству очевидцев, на требования о создании подконтрольного Думой правительства Николай отвечал: «Для этого надо было быть иначе воспитанным, переродиться». Согласившись на формирование парламента с ограниченными полномочиями, за десятилетие работы с ним самодержавие, по большому счету, так и не смогло ничему научиться.
С другой стороны, при том дефиците полномочий, а значит и ответственности, в котором работала Дума, формирование полноценной ответственной элиты было крайне затруднено. Политическая система, сложившаяся после 1905 года, так и не стала настоящей школой подготовки новой элиты. Усматривая основную опасность в либерализме и не желая ограничивать свои полномочия, авторитарная, самодержавная власть опасалась сильных, инициативных, самостоятельных, перспективных политиков, появлявшихся в Думе. Цензовый, ограниченный в полномочиях парламент для российских публичных политиков стал скорее школой красноречия, чем школой государственного управления.
Василий Шульгин: «Мы были рождены и воспитаны, чтобы под крылышком власти хвалить ее или порицать… Мы способны были, в крайнем случае, безболезненно пересесть с депутатских кресел на министерские скамьи… Под условием, что императорский караул должен был охранять нас. Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала у нас кружилась голова и немело сердце. Бессилие смотрело на меня из-за белых колонн Таврического дворца. И был этот взгляд презрителен до ужаса» [146] .
Вторая причина, прямая и явная – политические репрессии, быстро перешедшие в террор.
Одной из первых жертв диктатуры стала свобода слова. Петроградский военно-революционный комитет (ВРК) сразу после октябрьского переворота закрыл кадетскую газету «Речь» и наиболее влиятельные независимые газеты: «Русское слово», «Биржевые ведомости», «Новое время», «Русскую волю». Конфисковал их типографии. Вечером 28 ноября Ленин подписал декрет Совета народных комиссаров «Об аресте вождей гражданской войны против революции». На основании его «члены руководящих учреждений партии кадетов» объявлялись «врагами народа». Основная группа их была арестована одновременно с подписанием декрета. В Петропавловской крепости оказались даже «неприкасаемые» – члены Учредительного собрания. Вскоре двое из них, Ф.Ф. Кокошкин и А.И. Шингарев, переведенные по состоянию здоровья из Трубецкого бастиона в Мариинскую тюремную больницу, оказались зверски убиты ворвавшимися в больничный корпус матросами и солдатами. Убийц большевистская власть, демонстрируя полную беспомощность, так и не нашла. Зато в день открытия Учредительного собрания она без всякого предупреждения расстреляла мирные демонстрации в его поддержку, которые прошли в Петрограде и Москве. Число погибших только в Питере (по разным источникам) составляло от 8 до 21 человек. Раненых, естественно, было гораздо больше. А в феврале 1918 года декретом советской власти «Социалистическое отечество в опасности» официально была восстановлена смертная казнь, торжественно и «навсегда» отмененная Вторым съездом Советов, принявшим это решение, наряду со знаменитыми декретами о мире и земле. Первый смертный приговор был вынесен Революционным трибуналом при ВЦИК, созданным по указанию Ленина для рассмотрения дел о государственной измене. По настоянию Троцкого трибунал приговорил командующего Балтийским флотом А.М. Щастного к расстрелу, обвинив его в заговоре с целью сдачи кораблей флота немцам. Тогда же Ю.О. Мартов, возглавивший российских социал-демократов после октября 1917 года, написал одну из самых своих известных работ – «Долой смертную казнь!». В ней, словно предчувствуя трагедию большого террора, он пророчески заметил: «Зверь лизнул горячей человеческой крови. Машина человекоубийства пущена в ход. Кровь родит кровь» [147] . 5 сентября 1918 года вышло постановление Совета народных комиссаров «О красном терроре». Только по сообщениям печати в ЧК за семь месяцев 1918 г., прошедших с момента разгона Учредительного собрания, казнено более двух тысяч человек. Машина человекоубийства лишь набирала обороты.
Третья причина – большевики нашли на что опереться в политическом сознании соотечественников. Впрочем, «опереться» – не совсем правильное слово. Опираться можно на то, что поддерживает, а в пользу большевиков играла не поддержка. Не та или иная активная политическая позиция, а уход, быстро пошедший процесс самоизоляции общества, когда несогласие с очевидно бесчеловечной властью становится подчеркнуто частным, высокомерно-индивидуалистическим вопросом, когда не остается места разумной последовательности и упорству и слишком часто побеждает соблазн разменивать себя на всевозможные сиюминутные нужды.
«Я не знаю, зачем и кому это нужно» – так Александр Вертинский начал реквием, посвященный московским юнкерам, которые выступили против октябрьского переворота и погибли в боях с большевиками. А закончил словами о «бездарной стране», где «даже светлые подвиги – это только ступени, бесконечные пропасти к недоступной весне». Общество очень быстро прошло путь от февральского энтузиазма к апатии и убеждению, что в России всегда так.
Кроме того, большевики опирались (уже в полном смысле слова) на иные деструктивные (с точки зрения нормального состояния общества и общественного сознания) факторы – социальный раскол и ненависть, рост насилия, в том числе и политического, криминальный всплеск… Они целенаправленно истребляли профессиональную политику и политическую культуру, заменяя ее профессиональным революционерством, митинговщиной, манипулированием массами.
* * *
Большевистский переворот прервал трудный, но поступательно развивавшийся процесс формирования институтов гражданского общества и демократических политических институтов, преодоления исторического разрыва между народом и государством. В то же время, это не была «архаизация» или «ретрадиционализация». Плоды постепенного преодоления разрыва между обществом и государством были уничтожены, политическая система примитивизировалась, но невозможно ответить на вопрос, куда была «отброшена» страна, в какую историческую эпоху (к Николаевской России? Руси Ивана Грозного? Владимирскому княжеству времен Андрея Боголюбского?).
В случае с советской системой речь идет скорее о закончившейся тупиком попытке форсированного ухода от традиции, в которой социальная эволюция была заменена социальным конструированием.
При этом и политическая диктатура, и внеэкономическое принуждение представляются явлениями аналогичными, но не гомологичными абсолютной монархии или крепостному праву.
Эта попытка осуществлялась в рамках общеевропейского тренда первой половины XX в., другим проявлением которой был германский фашизм. В обоих случаях речь шла не об отказе от прогресса и модернизации ради возвращения к некоей традиции, а о связи самой идеи прогресса с авторитарно-бюрократическим менеджментом, который представлялся максимально эффективным.
Но Европа отказалась от этого пути после и в результате Второй мировой войны. В нашей же стране, внесшей ключевой вклад в победу европейской буржуазно-демократической цивилизации над нацистским социальным экспериментом, власть продолжала блокировать естественное направление развития общества и государства, пытаясь время от времени приспособить к меняющейся жизни систему, которая в принципе была нереформируемой, немодернизируемой и в то же время неустойчивой.
Самое существенное, что связывает большевистскую систему с прошлым, – управление страной посредством партии, членство в которой означало принадлежность к новому правящему слою, обязанному, с одной стороны, служить партии и быть в авангарде ее борьбы за утверждение и сохранение власти, а с другой – получавшему возможности большие, чем у других. Это в какой-то степени воспроизводит «служилую систему», восполнявшую резко увеличившийся разрыв между обществом и государством. Партия стала тем боевым отрядом, который «догонял» и контролировал «уходящее» общество.
Правовое государство, парламентаризм, гражданское общество – историческая альтернатива этой системы. Однако мы хотим подчеркнуть, что речь идет не о борьбе одной концепции государства с другой и, тем более, не о противопоставлении идей службы государству и, например, утилитарного отношения к нему. Этатизм как идеология может существовать и господствовать и в государстве, основанном на законе. Дело в другом. Квазислужилая система, более примитивная по своей сути и, в принципе, менее устойчивая, оказалась востребованной в чрезвычайных обстоятельствах при условии существования базового, так и не преодоленного разрыва между обществом и государством. Это временный социально-политический механизм, который с развитием государства и общества должен смениться более устойчивым.
Ключевая проблема большевиков на всем протяжении их правления – органическая неспособность создать такой механизм. Государство, основанное на законе и общественной поддержке, большевики развивать не могли. «Советская власть» с самого начала и до конца не могла решить проблему своей легитимности и обходиться без террора и лжи.
Советская система постоянно ощущала недостаток легитимности и необходимость его восполнения. Вместо реальных выборов, парламентаризма, разделения властей, были декоративные ритуалы, но они неукоснительно соблюдались.
Стремление обрести дополнительную опору, легитимизироваться, породило и миф о большевиках и их режиме как продолжателях традиций исторической России, которые взяли на себя ответственность за страну и предотвратили ее распад.
Видимо, именно за талантливое творческое обоснование этого тезиса Сталин любил пьесу «Дни Турбиных» Михаила Булгакова. Там пришествие большевиков удачно «разведено» с хаосом и жестокостью социального переворота и Гражданской войны. Их олицетворяет Петлюра. Большевикам же в качестве смысловой нагрузки достается новый порядок – непривычный, непонятный, но объективно неизбежный, необходимый для сохранения России в меняющемся мире. Большевики, в отличие от царского офицерства, оставшегося без царя, оказываются способными победить национализм, Петлюру, хаос и дать надежду на продолжение в новых условиях мирной жизни в киевской квартире за окнами с кремовыми шторами. Один из финальных диалогов офицеров:
«Студзинский. Была у нас Россия – великая держава!..
Мышлаевский. И будет!.. Будет!..
Студзинский. Да, будет, будет – ждите!
Мышлаевский. Прежней не будет, новая будет. Новая! А ты вот что мне скажи. Когда вас расхлопают на Дону – а что вас расхлопают, я вам предсказываю, – и когда ваш Деникин даст деру за границу – а я вам это тоже предсказываю, – тогда куда?
Студзинский. Тоже за границу.
Мышлаевский. Нужны вы там, как пушке третье колесо! Куда не приедете, в харю наплюют от Сингапура до Парижа. Я не поеду, буду здесь в России. И будь с ней что будет!.. Ну и конечно, довольно, я закрываю собрание.
Студзинский. Я вижу, что я одинок» [149] .
Впрочем, источником этого мифа была не только советская Россия. Эмигрантская среда породила национал-большевизм – идеологию, представляющую большевиков силой, продолжающей державные традиции исторической России в адекватной для XX в. форме, европейской аналогией которой является итальянский и германский фашизм. Идеологом национал-большевизма стал офицер-эмигрант Николай Устрялов. Сам он пал жертвой собственной идеи – вернулся в СССР в 1934-м и был расстрелян в 1937-м, но его ключевая мысль воспроизводилась в практике большевистской власти.
На фоне разраставшегося террора второй половины 30-х гг. место умопомрачительных идеологических фантазий первых лет революции с их примитивным, но безусловным интернационализмом стали занимать более практичные и приземленные подходы патриотической эклектики, когда и Пушкин, и Иван Грозный, и Минин и Пожарский, и маршал Климент Ворошилов, и Беломорско-Балтийский канал получали свое примерно равнозначное место в отечественном «пантеоне».
После героической и одновременно трагической по своей сути победы советского народа над нацистской Германией большевизм не мог решать своих проблем в новой ситуации прежними методами управления без еще более значительной корректировки идеологической базы, и такая очевидная корректировка была сделана путем инкорпорирования неоимпериализма и национализма. Националистические и неоимперские группы в правящей элите стали получать колоссальную «политическую ренту», решая задачу нейтрализовать возможное социальное недовольство и политическую неблагонадежность среди тех, кто прошел войну или активно ее пережил, путем еще большего запугивания и постоянного «указания на врага» внутри страны и вне ее. Пропаганда создавала ощущение почти неизбежности большой войны с теми, кто только что был союзником по антигитлеровской коалиции. Советский Союз был отождествлен с Россией, а врагом был объявлен Запад как таковой, так что Гитлер и нацистская Германия становились в каком-то смысле просто частью враждебного «России – Советскому Союзу» Запада, с которым неизбежно постоянное противостояние вплоть до «нашей полной победы».
При этом давно (похоже, в самом начале, в октябре 1917-го – январе 1918-го) был пересечен качественный порог, перейдя который государство оказалось в порочном круге: не отказавшись от лжи, нельзя было провести сколько-нибудь эффективные реформы, а отказ от лжи угрожал всей системе.
«Социализм с человеческим лицом», продолжение «оттепели», продуктивная экономическая реформа были невозможны, потому что, начав выяснять правду, нельзя остановиться на том или ином, приемлемом уровне лжи.
Одномоментно снести памятники Сталину или вынести его тело из Мавзолея было можно, здесь (ирония истории) как раз использовалась сталинская технология ретуширования прошлого. Однако развенчать сталинизм было невозможно, не докопавшись до его сути, а понимание сути тоже угрожало государственной системе.
Ключевая проблема советской плановой экономики была в самом ее характере, а отказаться от нее даже мысленно и разрабатывать стратегию перехода к принципиально иной рыночной экономике система не могла.
* * *
Для общества большевистская диктатура была нравственной, социальной, политической, экономической катастрофой, последствия которой, как нам представляется, не преодолены до сих пор, да и вообще «преодолеть» их невозможно. Большинство потерь – безвозвратные.
Серьезный деформирующий отпечаток на национальное сознание наложили запущенный большевиками механизм террора и гражданская война, сопровождавшаяся проявлениями крайней жестокости всех сторон. В 1917 г. русское общество демонстрировало характерную для всей Европы усталость от войны (которая и стала одной из предпосылок февральского кризиса). За годы террора и гражданской войны общество привыкло к смерти, ценность человеческой жизни значительно снизилась. В то же время, непрекращающаяся война стала привычным состоянием, общество приучилось к жестокому, бесчеловечному абсурду. Место осмысления войны как трагической бессмыслицы, которую необходимо прекратить и не повторять, заняло прославление военных успехов победившей стороны, а также ненависть к врагам «молодой республики». Такая организация сознания стала прологом к Большому террору второй половины 30-х гг.
Особый и, возможно, самый важный вопрос – отношения большевиков с крестьянством. К победе в гражданской войне большевики «прорвались» на плечах крестьянской утопии «черного передела». Крестьяне, которых всегда интересовала возможность свободно пользоваться землей, а не формально-юридические права на нее, посчитали передел осуществленным, и сделала это советская власть, правда, во многих случаях лишь закрепив де-факто произошедший уже самозахват.
Взгляд исследователя: «Крестьянское неведение и растерянность, вызванные отсутствием достоверной информации о событиях февраля-марта 1917 г., постепенно сменялись, как следует из воспоминаний крестьян, утверждением в коллективном сознании «солдатской правды» о перевороте. Результатом подобной практики стала интерпретация факта свержения самодержавия, как сигнала к «черному переделу», хотя непосредственная зависимость одного от другого, на первый взгляд, здесь отсутствовала: «Чай, земля-то барская наша станет, бесплатно ее будем пахать» [151] .
Взгляд писателя: «Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой. О, много, много скопилось в этих сердцах. И удары лейтенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии: «Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок». Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город. И реквизированные лошади, и отобранный хлеб, и помещики с толстыми лицами, вернувшиеся в свои поместья при гетмане, – дрожь ненависти при слове «офицерня». Вот что было-с. Да еще слухи о земельной реформе, которую намеревался произвести пан гетман. Увы, увы! Только в ноябре восемнадцатого года, когда под Городом загудели пушки, догадались умные люди…, что ненавидели мужики этого самого пана гетмана, как бешеную собаку – и мужицкие мыслишки о том, что никакой этой панской сволочной реформы не нужно, а нужна та вечная, чаемая мужицкая реформа.
Вся земля мужикам.
Каждому по сто десятин.
Чтобы никаких помещиков и духу не было.
И чтобы на каждые эти сто десятин верная гербовая бумага с печатью – во владение вечное, наследственное, от деда к отцу, от отца к сыну, к внуку и так далее.
Чтобы никакая шпана из Города не приезжала требовать хлеб. Хлеб мужицкий, никому его не дадим, что сами не съедим, закопаем в землю. Чтобы из Города привозили керосин.
Ну-с, такой реформы обожаемый гетман произвести не мог. Да и никакой черт ее не произведет. Были тоскливые слухи, что справиться с гетманской и немецкой напастью могут только большевики, но у большевиков своя напасть: жиды и комиссары. Вот головушка горькая у украинских мужиков! Ниоткуда нет спасения!! Были десятки тысяч людей, вернувшихся с войны и умеющих стрелять… А выучили сами же офицеры по приказанию начальства! Сотни тысяч винтовок, закопанных в землю, упрятанных в клунях и коморах и не сданных, несмотря на скорые на руку военно-полевые немецкие суды, порки шомполами и стрельбу шрапнелями, миллионы патронов в той же земле и трехдюймовые орудия в каждой пятой деревне и пулеметы в каждой второй, во всяком городишке склады снарядов, цейхгаузы с шинелями и папахами. И в этих же городишках народные учителя, фельдшера, однодворцы, украинские семинаристы, волею судеб ставшие прапорщиками, здоровенные сыны пчеловодов, штабс-капитаны с украинскими фамилиями… все говорят на украинском языке, все любят Украину волшебную, воображаемую, без панов, без офицеров-москалей, – и тысячи бывших пленных украинцев, вернувшихся из Галиции. Это в довесочек к десяткам тысяч мужичков?.. О-го-го! Вот это было» [152] .
Юридически земля не являлась частной собственностью с 1917 года, однако она была в крестьянском пользовании, что, собственно, и интересовало крестьян в первую очередь. Отмена частной собственности на землю и принцип уравнительного землепользования для них означал, прежде всего, что помещичья земля становится крестьянской. Можно даже сказать, становится крестьянской собственностью, потому что, как мы уже отмечали, право безвозмездного пользования в крестьянском сознании было эквивалентно праву собственности. Возможно, временно существовало и восприятие советов, утвердивших такое решение, как воплощения идеала народной власти (не Ленина, Троцкого, Сталина или кого-то еще в качестве субститута царя, а коллективного выборного органа в качестве материализовавшегося наконец «голоса земли»). Впрочем, такое восприятие не могло быть долгим и устойчивым. Политика военного коммунизма сделала наглядным тот факт, что вместо воплощенного Беловодья приходится иметь дело с чуждым государством, которое приходит отбирать и притеснять. После того как продразверстка была заменена продналогом (то есть, отбирать стали не все), крестьяне согласились терпеть государство, позволившее реализовать «черный передел». Согласились не все. Мечта о крестьянской республике породила вольницу Махно, кронштадтское выступление, Антоновское восстание, с которыми удалось справиться только с помощью армейских частей. В силу локализма, разобщенности крестьянского сознания, это движение за крестьянскую республику не стало всероссийским, не обрело настоящего политического лидерства. Свою роль сыграло и отсутствие у большевиков моральных границ – сопротивление каралось крайне жестоко. Но все же, в основе взаимоотношений крестьянства и власти – право пользования землей, пусть ущербное, но реальное, которое никакая другая потенциальная власть гарантировать не могла. Сосуществование крестьянского мира с властью большевиков продолжалось почти десятилетие. Однако основой для будущего страны подобный симбиоз стать не мог. Крестьянская утопия уравнительного землепользования не могла быть реализована. На деле процесс разложения общины, выделения экономически успешных хозяев, фактическая консолидация в их руках земельных ресурсов продолжилась. В то же время, полноценной рыночной экономики, в которую такая трансформация могла бы привести русскую деревню, не существовало. Идеологизированная политическая система также не способствовала встраиванию в нее выразителей реальных интересов крестьянства (а не «деревенской бедноты»), Ценностная ориентация и цели этой системы были также далеки от идеалов крестьянского мира.
Историк В. Кондрашин, на работы которого мы уже ссылались, высказывает предположение, что сталинизм как жестко репрессивная система «в немалой степени обусловлен осознанием факта существования в СССР огромной массы враждебного сталинскому курсу крестьянского населения, способного подчиняться воле власти только под воздействием силы» [153] . Точка зрения в целом спорная: на наш взгляд, большевизм по своей сути репрессивен и изначально был склонен к использованию во внутренней политике террористических методов. Однако в части несовпадения, глубинного взаимного неприятия традиционно-крестьянского и большевистско-сталинского мировоззрения вызывает доверие мнение исследователя, хорошо понимающего особенности крестьянской ментальности. Для нас здесь важен вывод о том, что массовая коллективизация и колхозная система – это не порождение крестьянского общинного сознания, а большевистский проект, одна из целей которого – уничтожение крестьянской ментальности.
Кризис «двоемирия» был решен сверху. Скоротечная массовая коллективизация фактически уничтожила крестьянский мир – как материальный, так и ментальный, как традиционалистский, ориентированный на общинные ценности, так и ставший результатом трансформации.
С точки зрения крестьянского сознания коллективизация была катастрофой, означавшей не возвращение к «крепостническим» порядкам в новой форме (об этом можно говорить только с точки зрения возвращения внеэкономического принуждения), а полное обезземеливание, отделение крестьян от земли, обезличивание, а следовательно и обессмысливание земледельческого труда. Эта операция сопровождалась жестокими массовыми репрессиями, страданиями и гибелью миллионов представителей крестьянского сословия в результате карательных акций, принудительного выселения, голода начала 30-х гг.
Десятилетия принудительного труда на чужой земле без права свободного передвижения по стране довершили уничтожение крестьянства как социального слоя.
* * *
Сокрушительный удар был нанесен по институту частной собственности. Слой крупных и средних предпринимателей, возможно, самый активный и перспективный в России XIX – начала XX в. был исключен из структуры общества, «дела» были национализированы, их хозяева объявлены классовыми врагами.
Купеческие династии пресеклись, многие их представители были физически уничтожены или изгнаны из страны. Сами по себе предпринимательская активность и предприимчивость десятилетиями приравнивались к антисоциальным явлениям.
В то же время, ни идеология большевистского государства, ни десятилетия официального господства «антикапиталистической» морали не уничтожили присущего человеку стремления заботиться о собственном благосостоянии и благосостоянии своей семьи и по возможности его увеличивать. Личная хозяйственная и предпринимательская активность в годы НЭПа – это то, что позволило стране начать восстанавливаться и залечивать травмы Гражданской войны. И надо отметить, что крестьянство определенно проявляло стремление к индивидуальному, частному хозяйствованию, а не к восстановлению общины на диалектически более высоком уровне, хотя политические условия, казалось бы, этому способствовали.
Наблюдателям-современникам даже казалось, что проникнутая духом частного интереса Россия НЭПа, а не идеологизированная большевистская Россия – это настоящее будущее постреволюционного государства. Потомок знаменитого купеческого рода Владимир Рябушинский, наблюдая за событиями на родине из эмиграции писал: «Разорением, трупами, неслыханным унижением, голодом и холодом заплатил хозяйственный мужик за временную измену идее хозяина, но все-таки выжил…
Из того же корня, из которого в свое время вырос верхний слой старого русского торгово-промышленного класса, вырастает и новое настоящее русское купечество. На двух фронтах бьется оно против коммунистов: на деловом и на церковном, ибо сейчас, как и встарь, хозяйственный мужик – ревнитель благочестия. На религиозном фронте победа уже обеспечена, хотя частичные поражения еще будут. На экономическом фронте борьба, вероятно, затянется, но ее исход тоже предрешен: хозяин теснит и доконает коммуниста… Судя по тому, что западная, а особенно англосаксонская интеллигенция сейчас вступает в полосу переживаний, напоминающих наши шестидесятые годы, есть основание опасаться, что русские события со временем повторятся в Англии и в Америке. Появление там богатых купчиков, барчуков и барынь, балующихся социализмом вроде сына Балдвини и дочери маркиза Керзона, признак есть плохой. Если когда-нибудь коммунистический шквал налетит на Великобританию и Соединенные Штаты, то, может быть, потрясется весь мир, но и тогда не заколеблется освобожденная от большевиков Россия. Дорогую цену платим мы за проверку экономических аксиом, но усваиваем их теперь твердо: выстраданную идею собственности русский народ никогда больше не отдаст…» [155] .
НЭП был свернут волевым решением сверху, которое приняло большевистское государство – отдохнувшее, подкормившееся и набравшееся сил благодаря НЭПу.
* * *
Аристократия была не просто упразднена как архаический социальный институт. Были уничтожены или под угрозой физического уничтожения были вынуждены навсегда покинуть страну не только непримиримые сторонники «старого» порядка, но и убежденные конституционалисты и республиканцы, просто не принявшие советскую власть или боровшиеся против нее. Их судьбу разделило множество представителей новой, интеллектуально-профессиональной элиты, выдвинувшейся в постреформенные годы. Главным политическим врагом авторов октябрьского переворота, первым объектом политических репрессий стали кадеты, то есть конституционные демократы.
Вместе с тем прослеживается некоторая историческая преемственность организации власти. В обостренной, даже гротескной форме проявляется такая черта отечественной политической системы, как замыкание властной группировки на себе, формирование верхушечного слоя, который не связан с обществом и не представляет интересы сколько-нибудь значимых социальных групп. Рождается номенклатура.
М. Восленский: «До революции либеральные русские интеллигенты с горьким сарказмом переводили с французского слова: «Bien-etre General en Russie» («всеобщее благоденствие в России») буквально: «хорошо быть генералом в России». С тех пор прогремела очищающая гроза Октябрьской революции, и быть генералом в России стало еще лучше. Да чувствует ли вообще этот генерал, завсектором или иной высокопоставленный член класса номенклатуры, что он живет в России? Не где-нибудь, а именно в кругу номенклатурщиков довелось мне услышать любопытную мысль: пропасть между ними и обычным советским населением такова, что начиная с определенного уровня номенклатурные чины живут как бы вовсе не в СССР, а в некоей спецстране. Рядовые советские граждане отгорожены от этой спецстраны так же тщательно, как и от любой другой заграницы. И в стране этой, которую можно условно назвать Номенклатурия, все свое, специальное: специальные жилые дома, возводимые специальными строительномонтажными управлениями; специальные дачи и пансионаты; специальные санатории, больницы и поликлиники; спецпродукты, продаваемые в спецмагазинах; спецстоловые, спецбуфеты и спец-парикмахерские; спецавтобазы, бензоколонки и номера на автомашинах; разветвленная система специнформации; специальная телефонная сеть; специальные детские учреждения, спецшколы и интернаты; специальные высшие учебные заведения и аспирантура; специальные клубы, где показывают особые кинофильмы; специальные залы ожидания на вокзалах и в аэропортах и даже специальное кладбище. Номенклатурное семейство в СССР может пройти весь жизненный путь – от родильного дома до могилы: работать, жить, отдыхать, питаться, покупать, путешествовать, развлекаться, учиться и лечиться, не соприкасаясь с советским народом, на службе которого якобы находится номенклатура. Отгороженность класса номенклатуры от массы советских граждан такая же, как отгороженность находящихся в Советском Союзе иностранцев: разница лишь в том, что иностранцев не допускают, а номенклатура сама не хочет общаться с советским населением» [156] .
* * *
Какие черты сложносоставного традиционного сознания начала века сохранились «на выходе» – в более или менее ментально однородном позднесоветском обществе – вопрос, на который однозначно ответить трудно.
Исходя из знаний о традиции и современном состоянии общественного сознания, мы можем высказать обоснованные предположения о том, с какими элементами традиции мы сталкиваемся сегодня.
Это, в частности:
♦ локализм сознания, особенно в части, касающейся социально-политических отношений;
♦ пластичность сознания/склонность к конформизму;
♦ представление о заведомой несправедливости распределения общественного богатства;
♦ возможность перекладывания ответственности за личные неудачи и недостатки круга повседневной жизни на непреодолимые внешние обстоятельства иррационального характера;
♦ разделение реального государства и идеальной «державы»;
♦ связь отношения к собственности с этическими нормами и представлением об общественной пользе;
♦ сочетание боязни перемен с ожиданием качественного «прорыва», связанного с особыми обстоятельствами;
♦ разрыв между «писаным» законом и правилами повседневной жизни, с одной стороны, и распространенным в обществе представлением о легитимности – с другой;
♦ склонность к радикализму в общественно-политической дискуссии, теоретический, отвлеченный характер такой дискуссии;
♦ мессианство – наделение политических и общественных институтов или лидеров сверхфункциями.
Эти черты специфичны, их надо учитывать, но они не создают непреодолимый барьер для модернизации. К тому же, процесс позитивной социальной модернизации шел и в советское время (социальное выравнивание, рост бытовой культуры, существенное повышение образовательного уровня общества). Развивалась наука, создавались произведения художественной культуры высочайшего уровня. Функционировали элементы социального государства.
Все это – совсем не «достижения советской власти». Мысль о том, что без бандитского переворота, гражданской войны, террористической диктатуры это развитие вдруг остановилось бы, вообще абсурдна.
Напротив, несмотря на серьезнейшие искажения и тоталитарную политическую систему, общество сохранялось, воспроизводилось, развивалось. Форсированный социальный эксперимент продолжался не все время существования СССР. Страна жила не в вакууме, а в мире, идущем по пути глобализации.
Демократический мир и СССР вместе боролись с фашизмом. Это создавало объективные предпосылки для возникновения вновь вопроса о приведении политической и экономической системы в соответствие с общеевропейскими реалиями, впрочем, ставшими уже общемировыми.
Советское общество оказалось способным осмысливать Вторую мировую войну как человеческую и вселенскую трагедию. Этому отношению, особенно в первые послевоенные годы, приходилось пробиваться сквозь героико-фанфарный официоз, но уже с 60-х гг. оно перестало восприниматься как запретное, маргинальное.
Характерна история создания и публичного исполнения песни «Враги сожгли родную хату». Стихотворение Михаила Исаковского о трагедии победителя, потерявшего семью, было опубликовано в журнале «Знамя» в 1946 г. и вскоре положено на музыку М. Блантером. После первой радиотрансляции песня была запрещена для публичного исполнения. Однако она была широко известна и популярна в обществе, а в начале 1960-х была реабилитирована в официальном медийном пространстве.
В 1957 г. на экраны вышел фильм Михаила Калатозова «Летят журавли», в котором война предстает с точки зрения личных, экзистенциальных переживаний. В 1958 г. фильм получил «Золотую пальмовую ветвь» Канского кинофестиваля.
В 70-х – начале 80-х гг. писатели Василь Быков, Виктор Астафьев, Борис Васильев, режиссеры Андрей Смирнов, Элем Климов сформировали отечественную традицию глубоко личностного трагического осмысления войны.
Несмотря на неспособность системы к принципиальным изменениям, для общества крайне важным был опыт общественно-политической либерализации 60-х гг. Рост образовательного уровня общества, распространение высшего образования, рост уровня жизни позволили сформироваться «советскому среднему классу».
Даже приняв решения о сворачивании НЭПа, массовой коллективизации и ликвидации класса состоятельных сельских собственников, в дальнейшем на всем протяжении своего существования советское государство вынуждено было искать формы поощрения инициативности, предприимчивости, думать о методах экономического стимулирования советских людей, так или иначе задействовать естественную частную (предпринимательскую по сути) активность людей.
Читанный миллионами советских граждан роман «Противостояние» (1979 г.) Юлиана Семенова просто пронизан «лирическими отступлениями» о необходимости поощрения и развития как инициативы в общественной жизни, так и частной коммерческой инициативы. Вот один из характерных фрагментов: «Тому, чтобы поколение умело наращивать мускулы, надо помогать. Вот я из деревни родом, да? Так я еще мальчишкой застал время, когда с дедом на базар ездил, сливы продавал – доволен был, за прилавком стоял, зарабатывал! А теперь? Считается, что, мол, детям зарабатывать ни к чему. Неверно это, баловнями растут, на родительских шеях сидят. Надо б сказать громко и открыто: «Валяйте!», Вон семнадцатая статья Конституции – открывай себе, дедушка с бабушкой, пенсионеры дорогие, домашнее кафе или пошивочную мастерскую – прекрасно! И пусть внуки, сделав уроки, бабушке с дедушкой помогут, мускулы порастят… А подите-ка в финотдел, спросите разрешения? Затаскают по столам, замучают, пропади это кафе пропадом! А как бы нам всем жить стало легче, открой таких кафе в городе штук пятьсот! Семейное кафе, собираются, как правило, люди друг другу известные, там хулиганство как-то в схему не укладывается, в семейном кафе и стены добру помогают…» [158] .
Легализация кооперативного предпринимательства в последние годы существования советской власти быстро породила массовое кооперативное движение.
У нас нет сомнений, что предпринимательский дух в нашем обществе еще дышит, и инициатива жива, а проблемы российского капитализма и предпринимательства надо искать совсем в других вещах.
В конечном счете, именно развитие общества стало основой массовой поддержки «перестроечных» перемен второй половины 80-х гг. прошлого века и сделало возможным мирный и добровольный отказ от тоталитарной системы.
Что мешает модернизации
Главный вывод, ради которого, собственно, и написаны предыдущие разделы – российское общество не отвергает реформы, способствующие движению по естественному для него европейскому пути. Однако и о сколько-нибудь серьезном продвижении по пути, прерванному большевистским переворотом, даже через 20 лет после формального конца созданного большевиками государства, говорить не приходится. Списывать все проблемы на ошибочную политику власти, значит признать, что общества в России нет.
Если оно есть (а оно есть), значит, в общественном сознании, психологии есть серьезные препятствия для успешного осуществления необходимых стране реформ, пусть и совсем не те, стереотипные.
* * *
На наш взгляд, специфика состояния сознания российского человека рубежа XX–XXI вв. – нестабильность и противоречивость сознания каждого человека, его внутренняя фрагментированность, выражающаяся в наличии разнородных, вступающих в конфликт друг с другом моделей мышления и поведения.
Эта расколотость не сводится к противостоянию «архаистов» и «прогрессистов», принадлежащих к четко идентифицируемым социальным группам. Более того, главные разделительные линии проходят на личностном уровне, в сознании каждого человека, к какой бы социальной группе он ни принадлежал и каких бы взглядов ни придерживался. По сути, в российском обществе объект и субъект истинной реформы, ориентированной на перемены в общественном сознании, неразделимы.
При этом каждая группа ощущает себя меньшинством, оказавшемся в осажденной крепости.
Даже в мышлении русских националистов рубежа XX–XXI вв. образ терпеливого большинства, угнетаемого «инородным» меньшинством, потеснен образом вымирающей России, зияющую пустоту которой заполняют «понаехавшие». Более того, часто люди вообще не идентифицируют себя с какой-либо группой. В чуждую и враждебную категорию «они» попадают все, кроме ближайшего окружения человека.
В 1999 г. ВЦИОМ проводил опрос, в который включались как вопросы о «качествах, которые чаще всего можно встретить у русских» и «качествах, которые присущи Вам лично». Характерная черта полученного результата – заметная разница между показателями очевидно негативных качеств. Так, ленивыми русских вообще называли 27 % опрошенных, а себя – только 8 %, безответственными – 16 % и 2 %, забитыми и униженными – 16 % и 2 % [159] .
Эта проблема – не новость для отечественной социологии. Однако в подходе к ней есть парадоксальный нюанс, вносящий серьезные искажения в анализ причин, и сделанные выводы: исследователи (как правило, либерально настроенные) увязывают эту проблему с консерватизмом, традиционализмом, проповедью «особого пути» России.
Подобная конструкция, например, содержится в одном из последних выступлений Бориса Дубина. Созданный им «портрет проблемы», на наш взгляд, в своей основе точен, ярок [160] . Однако четко обозначенная автором его «привязка» к сторонникам «особого пути» России создает у части аудитории, не разделяющей эту идеологему, иллюзию, что «портрет» ее не касается.
В результате в «либеральных» кругах разговор сводится к старому тезису о «некачественном народе», тормозящем движение страны вперед. А этот тезис сам по себе является проявлением феномена, описываемого социологами. «Консервативная» же среда, в свою очередь, связывает разобщность общества с проникновением западных ценностей, а такими чертами как высокомерие, нежелание слушать оппонентов, признавать хотя бы относительную правоту другого наделяет ненавистных «креаклов».
Мы хотим подчеркнуть, что проблема разомкнутости, разобщености общества, а также локализма мышления, его ограниченности собственной субкультурой не имеет прямой связи с политическими взглядами. Точнее, в нашем обществе смена знака позиции не означает качественного изменения сознания.
Образ подобного явления в эмигрантской среде создал С. Довлатов: «Иногда меня посещают такие фантазии. Закончилась война. Америка капитулировала. Русские пришли в Нью-Йорк. Открыли здесь свою комендатуру. Пришлось им наконец решать, что делать с эмигрантами. С учеными, писателями, журналистами, которые занимались антисоветской деятельностью. Вызвал нас комендант и говорит: – Вы, наверное, ожидаете смертной казни? И вы ее действительно заслуживаете. Лично я собственными руками шлепнул бы вас у первого забора. Но это слишком дорогое удовольствие. Не могу я себе этого позволить! Кого я посажу на ваше место? Где я возьму других таких отчаянных прохвостов? Воспитывать их заново – мы не располагаем такими средствами. Это потребует слишком много времени и денег… Поэтому слушайте! Смирно, мать вашу за ногу! Ты, Куроедов, был советским философом. Затем стал антисоветским философом. Теперь опять будешь советским философом. Понял? – Слушаюсь! – отвечает Куроедов. – Ты, Левин, был советским писателем. Затем стал антисоветским писателем. Теперь опять будешь советским писателем. Ясно? – Слушаюсь! – отвечает Левин. – Ты, Далматов, был советским журналистом. Затем стал антисоветским журналистом. Теперь опять будешь советским журналистом. Не возражаешь? – Слушаюсь! – отвечает Далматов. – А сейчас, – говорит, – вон отсюда! И помните, что завтра на работу» [161] .
В действительности препятствием для движения к организации общественной жизни, соответствующей времени, часто становится не косность мышления, не традиция, а упрощенно усвоенное, искаженное, в чем-то даже фетишистское представление о прогрессе.
То, что в 1996 г. президентский пост был сохранен за Борисом Ельциным без отмены выборов и открытой диктатуры, тогда участниками операции «голосуй или проиграешь» расценивалось как победа, да и до сих пор многие так думают.
Становление путинской авторитарной «вертикали» на начальном этапе также сознательно поддерживали многие либералы, которым экс-глава ФСБ, начавший вторую чеченскую войну, виделся русским аналогом Маргарет Тэтчер или Рональда Рейгана [162] .
В 2001 г. во время событий вокруг телекомпании НТВ и холдинга Медиа-Мост в целом наибольшим, на наш взгляд, препятствием для консолидации общества была не традиционная пассивность (митинги в защиту НТВ собирали тысячи человек, подписей собиралось на порядки больше), не державность, уходящая корнями в «московскую» историю, а утвердившееся в новом «среднем классе» представление о корпоративной этике. Дело здесь не только в том, что близкие к власти журналисты и издания стыдили коллег, осмелившихся не по-современному «жить кишками наружу», а в том, что подобного рода тезисы упали на благодатную почву. Да и на смену «команде Киселева» пришли не дикторы ЦТ советской выучки, а амбициозный «второй эшелон» журналистов, профессионально сформировавшихся в 90-е. В этом контексте только с улыбкой можно отнестись к рассуждениям о «социокультурном расколе общества», наличии «культурного авангарда», обладающего современным сознанием и инертной массой, «гасящей» модернизационные импульсы.
* * *
В общественно-политической сфере в этот период особенно ярко проявился феномен «ухода», выразившийся в падении интереса к политике, нежелании участвовать в политических процедурах.
Согласно данным ВЦИОМ, только с 2005 г. по март 2011 г. доля тех, кому политика интересна, сократилась с 48 до 39 %, а тех, кто не уделяет ей внимание, напротив, увеличилась с 50 до 59 % [163] .
Один из ведущих отечественных экспертов по проблемам коммуникации Иосиф Дзялошинский отмечает: «Социологи и политологи знают, что, начиная примерно с 2000 года, все большая часть населения уходит в «приватизацию» жизни. По моим данным, около 70 % россиян вообще изъяли себя из общественной и публичной сфер! Гражданин у нас ни за что и ни перед кем не отвечает, кроме как перед своими чадами и домочадцами» [164] .
Мы уже не в первый раз говорим об «уходе». Тут следует заметить, что разные формы «ухода», существовавшие в России на протяжении веков, можно принципиально свести к двум: «уход» чисто географический в буквальном смысле этого слова и «уход» в частную жизнь. Криминал, пьянство и наркотики – это тоже формы сугубо частной жизни, пусть и вырожденные.
Альтернатива «уходу» для молодых и активных – политическое насилие.
Павел Чиков, председатель межрегиональной правозащитной ассоциации «Агора»: «В 80-х годах молодежные группировки в советских городах активно «делили асфальт», избивая друг друга металлическими прутьями и цепями по признаку района проживания, формируя фундамент рэкета и «крышевания» как нового бизнеса в новой России. 90-е годы многим помнятся по бандитским разборкам в духе «Антикиллера» или «Бригады». И снова жестокое насилие, но уже с огнестрельным оружием. Параллельно активно развивалось новое в криминологии явление заказных убийств как способа коммерческих разборок между конкурентами. Две «чеченские войны» с сильнейшим влиянием событий на Северном Кавказе на российскую общественно-политическую жизнь заставили россиян привыкнуть к терактам под соусом национально-освободительной борьбы за отделение от России… Во всех крупных российских городах незаметно рос насильственный потенциал новых молодежных – идеологических – направлений… Привыкшие с 90-х годов к заказным убийствам бизнесменов и разборкам бандитов, россияне столкнулись с новым явлением – нападениями и убийствами, в основе которых не личные обиды, криминальный кодекс чести, кавказская кровная месть или передел собственности, а мотивы куда более высокого порядка… Ребята эти живут в среде отрицания принятых в обществе правил поведения – в не вполне здоровом обществе неизвестно кем принятых кривых правил. В их мире насилие допустимо и оправдано, есть четкое понимание добра и зла, друзей и врагов, неприятие полутонов. Любой представитель власти для них – обитатель другого мира, мира тупых обывателей, смотрящих «зомбоящик», не задающих вопросы и ведущих себя как индифферентное стадо» [165] .
Заметно разделение отношения к политике на локальном и общегосударственном («державном») уровне.
На локальном уровне, когда речь идет о вещах, которые людей непосредственно касаются, они в большинстве своем – сторонники реальной демократии. Они понимают, что нужно защищать свои права от посягательств чиновников, милиции, наглого бизнеса и т. д. Естественной и непротиворечивой также выглядит мысль об участии граждан в принятии решений, последствия которых их коснутся. Они готовы сотрудничать с самыми разными политическими партиями и общественными организациями, отбирая их только по одному критерию – способности помочь.
Однако когда дело доходит до разговоров о «высокой» политике или выборов на федеральном уровне, ситуация меняется. Место аргументов, связанных с повседневной жизнью, занимают либо мифы и стереотипы, либо псевдорациональные схемы.
Распространенная в России модель высказывания о ситуации в стране: констатируется ужасающее положение во всех сферах (падение нравственности, коррупция, социальный разрыв и т. д.), но когда дело доходит до ответа на вопрос «кто виноват, разговор вдруг перескакивает на козни дьявола или каких-то сил, которые работают против России (ЦРУ, «агенты влияния», масоны – впрочем, конкретика здесь не всегда и присутствует). Далее, как естественное продолжение, следует тезис о необходимости наведения «порядка», под которым каждый понимает что-то свое, как правило, очень неконкретное.
Пример из личного опыта: На научной конференции, посвященной проблеме сохранения памятников архитектуры в Москве, женщина-профессор долго рассказывала о том, что власти не хотят обращать внимание на разрушение памятников, что чиновники санкционируют разрушительные проекты, что у священников часто отсутствует элементарный вкус… А закончила: «просто дьявольское наступление какое-то».
Политические и общественные деятели при этом воспринимаются как обитатели некоего параллельного мира. Если традиционно это был мир мифологический, мир легенды об идеальном царе, то теперь о политиках часто рассуждают как об эстрадных звездах (в стиле «желтой прессы») или героях телесериала. Однако суть явления та же – отделение политики, всего, что связано с государством, от повседневной жизни, от реалий, в которых живет человек.
При этом в отношении к «политике» в большинстве случаев не разделяются власть представительная и исполнительная, властная «вертикаль» и партийная система – весь политический круг часто воспринимается как «начальство вообще». Вектор отношения к «политике вообще» – негативный.
Согласно опросу, проведенному в 2011 г. Всероссийским центром изучения общественного мнения (ВЦИОМ), 58 % россиян считают, что политика – «дело грязное» и высоконравственных людей в ней быть не может [166] .
При этом проявляется устойчивый комплекс маленького человека», полностью зависимого от внешних обстоятельств и неспособного на них повлиять. Мысль о том, что социально-политическое развитие может определяться не только движением «вышних сфер», что на него в позитивном или негативном плане может влиять индивидуальный выбор человека и гражданина, по-прежнему остается сложной для восприятия.
Литературовед Андрей Немзер: «Мы, дети застоя, входили во взрослую жизнь с единственным, но твердым убеждением (кого гнетущим, а кого веселящим) – в родной стране ничего нового не случится. Во всяком случае, на нашем веку. Шаг вперед, два назад… исчез сыр, где-то выкинули бананы, кому-то книжку (спектакль, фильм, публикацию «из наследия», цитату из Розанова) разрешили, кого-то в лагерь загнали (к отъезду принудили)… того сняли, этого назначили… надо честно делать свое дело, да только как оно пойдет «послезавтра», когда переведутся редкие и сейчас (но с партбилетом) начальники?., надо пробиваться любой ценой: мой дом – моя крепость, сажать экономически невыгодно, а от дураков-правдолюбцев один вред…. Подарили Брежневу черепаху, тот спрашивает: – Сколько лет она живет? – Четыреста. Генсек плачет: не успеешь привыкнуть к животному, оно умирает. Наш анекдот… Любимые байки вроде бы мужающих юнцов, что призваны были ответить на вызов истории. И ответили. Самодовольством, безответственностью, все той же инфантильной уверенностью: теперь-то ничего не изменится. Сперва это значило: наше время пришло, свое возьмем, свободы не отнимешь! Потом: свободы никогда не было, все режимы одинаковы, миром правили и будут править деньги и ложь (пиар). Разумеется, в генерации нашей есть прагматики и идеалисты, карьеристы и маргиналы, халтурщики и работники, но инфантильность (победительная или обиженная) и растерянность перед будущим (потому и надо всеми силами отрицать на глазах свершившуюся историю, что пугают ее новые виражи) приметны почти у всех» [167] .
* * *
Одна из ключевых проблем, крайне затрудняющая модернизацию, – подмена элиты номенклатурой – бюрократическим слоем, живущим совсем по другим законам, к тому же, пронизанным коррупцией и подверженным моральной деградации.
С другой стороны, умные, одаренные люди, природой или Богом предназначенные для того, чтобы служить обществу, не выполняют своего предназначения, а используют свои лидерские возможности и способность влиять на массы в узко частных целях.
При этом разговоры об узости массового сознания, о толпе, об обществе потребления – это самое лучшее прикрытие бездействия и безответственности, какое только можно придумать: «во всем виноваты не мы, такие тонкие, интеллигентные и умные, а они – тупые и ни к чему не стремящиеся».
Ключевой негативный процесс – отсутствие у тех, кого сегодня включают в элиту, чувства ответственности за страну и живущих в ней людей.
В определенной степени это отражение глобального процесса, о котором Ортега-и-Гассет писал так: «Но следует избегать тяжелейшего греха корифеев XIX века – притупленного чувства ответственности, которое вело их к утрате тревоги и бдительности. Отдаваться течению событий, полагаясь на попутный ветер, и не улавливая ни малейших признаков опасности и ненастья, когда день еще ясен – это и есть утрата ответственности» [168] .
Однако для нашей страны не менее, а скорее всего, более важными являются специфические внутренние процессы, в частности, то, что трагически большое число достойных, мыслящих, порядочных людей уничтожили, изгнали из страны.
Правда, «золотого века», в котором просвещенные аристократы мудро правили страной, в России никогда не было. В конце концов, именно правившее сословие, с крайним трудом поступавшееся своими правами и привилегиями, не желавшее делиться властью, последовательно вело и в конце концов привело страну сначала к первой русской революции, а потом и к катастрофе 1917 г.
Существующая элита у страны доверия не вызывает и страны, в свою очередь, боится. Вся – и консерваторы, и модернизаторы. Разница только в том, что они предпочитают как средство контроля – одни softpower, другие старый «добрый» hard.
Российский режим часто сравнивают с оккупационным или колониальным, или со «стационарным бандитом», для которого существует только одно право – его право «снимать» дань с проезжающих. Отделенность государства от народа зафиксирована верно.
Только оккупанты-колонизаторы – это внешняя сила, отличная от общества по внешнему виду и, что еще важнее, ментальности. Ей можно противопоставить национальное сплочение и выдвинуть на острие сопротивления национальную элиту.
То, что мы называем «элитой» – либеральная, консервативная, национал-патриотическая, интернационалистическая, почвенническая, вестернизированная – все местные. Поэтому и раскол этой элиты по какому-то из признаков, попытка противопоставить одну ее часть другой ни к чему не приведет.
Почему они такие? Такими были правила отбора «в элиту». Попадали те, кто согласился на определенного рода сделку. Тот, кто не шел на сделку – не попадал.
Это правила игры, они же правила жизни, сформировавшиеся и закрепившиеся в советской, а потом и постсоветской России. Их практически никто открыто не одобряет, но по ним живут, потому что признают их объективными обстоятельствами, с которыми ничего нельзя поделать.
В конце 80-х – первой половине 90-х у российского общества был исторический шанс преодолеть номенклатурность и сформировать новую элиту. Он не был использован. Люди, которые могли бы взять на себя функции элиты, обменяли эту возможность на очень сомнительную собственность, на очень большие деньги, на привилегии и участие во власти, наконец, на то, что казалось реализацией идеи индивидуальной свободы – возможность устройства собственной жизни по своему усмотрению. Многие просто приняли правила жизни, в соответствии с которыми так делать было рационально. Просто решили, что по-другому быть не может.
В 1996 г. произошла консолидация либеральных лидеров общественного мнения и журналистского сообщества вокруг Ельцина. Имеет ли это отношение к национальному характеру и желаниям масс? Нет, скорее, к общественно-политической традиции. «Гершензоновская» [169] логика пронизывает 90-е. Сколько среди тех, кто тогда боялся выбора масс и радовался победе «управляемой демократии», тех, кто сейчас сетует на пассивность общества?
Те, кто по ним живет, сами не ощущают себя хозяевами страны. Они – временщики, понимающие или чувствующие, что своему сегодняшнему, «элитному» положению они обязаны случаю, а следующий случай может все изменить. Большевики захватывали Россию как плацдарм утопической мировой революции и постоянно были готовы к разгрому, бегству, подполью. Стратегия, предлагаемая стране руководством с тех пор – только инструмент, средство обретения и удержания власти, которая сама по себе является для временщиков высшей ценностью. Тоталитаризму вообще присуща склонность ради какой-то мелкой, подчас чисто личной тактической задачи придумывать и реализовывать опасную общенациональную, а то и глобальную стратегию.
* * *
В сфере идей огромное препятствие для движения страны вперед – не преодоленный большевизм. В информационном пространстве за 20 с лишним постсоветских лет многое поменялось. Однако 70 лет советской власти, за годы которой сменилось несколько поколений, наложили глубокий отпечаток на общественное сознание, которое до сих пор остается пропитанным большевизмом на подсознательном уровне.
В самые «либеральные годы» члены царской семьи упорно не признаются жертвами политических репрессий, а станция метро Войковская, названная в честь человека, участвовавшего в хладнокровном убийстве семьи, в которую входили двенадцатилетний мальчик и четыре девушки, так и не поменяла своего названия, многие архивные материалы остаются закрытыми, история органов безопасности современной России по-прежнему отсчитывается от «дня чекиста» и т. п. Все это – не просто слова и листки календаря, а целая цепь ассоциаций, логических связей, стандартов мышления, сковывающая современную систему с ее советской предшественницей.
Сколько ни переписывай советский гимн в основе – «Гимн партии большевиков»:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Эта ассоциативная цепь поддерживается не только современными идейными сторонниками большевиков, но и общественными институтами, общественная позиция которых, казалось бы, противоречит большевистской архаике.
Например, центр Ю. Левады в июне 2013 г. провел опрос о политической ситуации в России, основываясь на формуле «революционной ситуации», предложенной В. Лениным («Лишь тогда, когда «низы» не хотят старого, и когда «верхи» не могут по-старому, лишь тогда революция может победить» [171] ). Непонятно, что это – признание научной актуальности формулировки В. Ленина в России XXI в. или постмодернистская игра, однако в любом случае перед нами актуализация большевистского наследия. К нему обращается организация, переживающая попытку «навесить» на нее ярлык «иностранного агента», извлеченный из того же пыльного большевистского сундука, что и формула «революционной ситуации» [172] .
«Нормальное» или нейтральное отношение к большевизму и сталинизму – беда нашего общества. Ситуация усугубляется государственной политикой, при этом проблема не только в акциях путинской администрации, открыто актуализирующих «большевистский пласт», таких как возвращение мелодии советского гимна в качестве гимна современной России или возня вокруг переименования Волгограда в Сталинград. Вся политика «склеивания» государственной символики и идеологии из ярких осколков, принадлежащих к различным историческим эпохам, – это воспроизведение большевистской практики избирательного применения истории в целях укрепления собственной легитимности.
Подчеркнем, что это проблема не только 2000-х гг., но и всего постсоветского периода истории российского государства. Дело здесь не в косности электората КПРФ, а в отсутствии политической воли, государственной политики дебольшевизации и восстановления исторической преемственности с реальной Россией, пусть очень трудно, но шедшей к парламентской демократии. Государство ограничилось сменой символики, да к тому же стало заигрывать с «державной» составляющей национального сознания, причудливо сочетавшего царско-имперские элементы с советско-имперскими. В качестве герба новой российской республики был утвержден имперский двуглавый орел с коронами, который в отсутствие осознанной исторической самоидентификации символизировал преемственность даже не с предреволюционной монархией, а с полусказочной, абстрактной «Россией, которую мы потеряли», с лубочным, «конфетнобараночным» образом прошлого.
Этот идеал не прижился, но проложил дорогу другому, советскому утопическому идеалу. Имперский орел был дополнен тяжеловесным советским гимном. Появление его в 2000 году было таким же логичным, как приход на смену олигархическому ельцинскому режиму путинского олигархического же авторитаризма.
Главное же следствие и свидетельство неизжитости большевизма – тотальная ложь в качестве основы государства и государственной политики. Ложь – органический элемент и современной эклектичной государственной системы, желающей сохранить свою связь и преемство и с советским режимом, и с умершим самодержавием, и с современным миром.
Сегодняшняя политическая система России продолжает вести свое начало от государственного переворота, захвата власти группой преступных элементов и кровавой гражданской войны. Именно отказ от осознания этого факта и попытка построения якобы постсоветской России на преемственности и вбирании в себя лжи большевистских десятилетий делает в принципе невозможным движение вперед и предполагает деградацию общественного сознания. Это тупик. Выйти из него можно только обеспечив минимально необходимую легитимность государства и власти, прерванную почти столетие назад, восстановив логику исторического развития страны.
* * *
Продолжением или перерождением большевизма в нашей стране можно считать явление, которое иногда называют «либеральным фашизмом». Термин неточный, скорее это, все же, необольшевизм (если считать сутью большевизма не левую фразеологию, а пренебрежение к «человеческому материалу» и выделение в привилегированную группу тех, кто призван слепить из него каркас нового общества), но заимствовавший некоторые идеи из среды, породившей нацизм. Это извращенная праволиберальная идеология, в центре которой – деление человечества на более и менее ценные особи с точки зрения сохранения их жизни и уважения их прав. Социал-дарвинизм. Восприятие социальной политики как обузы, нести которую можно только имея в виду больных и ущербных. Этот взгляд часто сочетается с раздвиганием традиционных для европейского (христианского или иудео-христианского) мира моральных границ по вопросу жизни и смерти (эвтаназия, например).
В Европе и США эта идеология имеет своих адептов, свою нишу, однако в силу демократического политического устройства и повышенного внимания к человеческой жизни как ценности, она маргинальна и не имеет шансов на то, чтобы стать влиятельной. Ее адепты традиционно поддерживают крайне правых, однако в условиях европейской демократии ни один, даже крайне правый политик, ни один политический режим не может воплотить праворадикальный курс во всей целостности его элементов – отказа от социальной политики и жесткого подавления недовольных ради воплощения либеральной экономической программы.
Однако такие воплощения возможны в странах с не столь устойчивыми демократическими традициями и с не столь «ценным» населением. Классический пример – режим Аугусто Пиночета, осужденный и морально, и юридически на своей родине в Чили, но имевший покровителей и до сих пор имеющий поклонников в так называемом «цивилизованном мире».
В России открытые поклонники Пиночета и его социально-экономической политики с начала 90-х присутствуют не в статусе маргиналов, к ним принадлежат люди, с начала 90-х работающие в правительственных структурах, причисляемые к политической, экспертной, журналистской «элите», владеющие крупным бизнесом.
Провалившиеся экономические реформы 90-х, с одной стороны, в значительной степени являются результатом опоры на представления отечественных сторонников Пиночета о стране и ее населении. С другой стороны, провал реформ укрепил либеральных «ультрас» в их взглядах. Вместо честного анализа провала и выработки программы демонтажа криминальноолигархической системы – возложение ответственности на внешние обстоятельства (низкие цены на энергоносители) и «невосприимчивый» к либерализму народ.
При этом надо особо отметить, что сторонники этой точки зрения оказались защитниками уже не просто абстрактноидеалистических размышлений на тему эффективных реформ в отсталой стране любой ценой, а совершенно конкретной криминально-олигархической системы, сформированной реформами 90-х. В частности, они оказались защитниками залоговых аукционов и их результатов.
Сформированный в результате политики 90-х – 2000-х режим органически склонен к фашизации. При приведении к власти Путина была сделана ставка именно на спасение криминальноолигархического режима через установление правой диктатуры. Путину, который «позиционировал себя как либерал» и от которого ждали неких «непопулярных реформ», представители «либеральной элиты» готовы были простить авторитаризм, разгром НТВ, формирование «вертикали власти».
Развитие российского авторитаризма пошло в несколько ином направлении – корпоративно-популистского коррупционного режима в духе Муссолини или национал-большевизма.
Могло ли и может ли российское общество противостоять фашизации? Основания рассчитывать на это есть, и уж во всяком случае стремиться к этому надо. Однако особая ответственность за то, что это не получается, лежала и лежит на тех, кого смотрят и слушают, а также на представителях оппозиции, которые в силу самого факта противостояния аморальной власти обретают некоторый моральный авторитет в глазах россиян.
Однако часть тех, кто мог бы выйти в настоящие лидеры общественного мнения, связали свое будущее с режимом, а многие из тех, кто открыто выступал против курса власти, привычно ощущают себя одиночками, противостоящими обществу. Они не то чтобы склоняются к правому радикализму как идеологии, но демонстрируют характерное для него неверие в людей и стремление найти некую силу, которая поведет страну и народ в нужном направлении. При этом неоимперскому национал-большевизму, по сути, противопоставляются его видоизмененные формы, признаваемые «меньшим злом».
В середине прошлого десятилетия таким образом был создан союз части либеральной оппозиции с левыми радикалами, в частности, национал-большевиками Эдуарда Лимонова. Затем в качестве «союзников» были привлечены националисты.
* * *
Разгром властью леворадикального протеста, лидером которого был Сергей Удальцов, яростная поддержка Лимоновым и национал-большевиками политики российской власти в отношении Украины, роль националистов в событиях на киевском Майдане сделали ставку на союз с националистами основной.
Искусствовед, журналист и блогер Григорий Ревзин об опыте Майдана: «Националисты соединены с диссидентами опытом противостояния советской власти, совместным пребыванием в лагерях по политическим статьям, в эмиграции, работой в самиздате и тамиздате – это долгая история. В республиках они были практически неразличимы, само понятие национально-освободительного движения предполагает, что либералы и националисты – это два лица одного и того же, где одни отвечают за свободу (liberty), а другие – за национальное чувство. Фигура Александра Исаевича Солженицына, долгое время бывшего знаменем российского прозападного либерального движения, а в итоге оказавшегося одним из столпов русского национализма, олицетворяет этот союз на русской почве. Успехи Алексея Навального, показавшегося либеральной общественности свежим ветром перемен в либеральном лагере – яркая демонстрация того, что тандем возрождается.
Это все более или менее азбучные истины. И черт с ними, номенклатурой и уголовниками, тут все ясно, конструкция предполагает, что наверху Путин, а внизу – Цапки. Но случай Украины как-то очень остро ставит вопрос о соединении либералов с националистами. Все же события, начавшиеся как движение страны в Евросоюз, а продолжившиеся как героическая борьба, смерть и победа со святым именем Бандеры на устах – это такой потрясающий извив политической логики, что над ним как-то трудно не задуматься. И в Прибалтике вхождение в Евросоюз как-то парадоксально соединялось с парадами ветеранов Waffen-SS, но все же там эти соединения не являлись боевым отрядом евроинтеграции. Сегодня же в Украине совершенно очевидно, что Майдан не добился бы никаких успехов без преемников УНА-УНСО. Я знаю, что все прогрессивные люди в едином порыве отрицают националистическую природу победоносной украинской революции, утверждая, что все обвинения в фашизме – это не более чем гнусная пропаганда путинского агитпропа, а эти люди просто уважают Степана Андреевича как личность, чья история более чем неоднозначна. Оно конечно так, но, по-моему, это попытка спрятаться, засунув голову в песок – эти ребята не фашисты в том смысле, что у них нет газовых камер и идей всемирного господства, но в националистической природе их политических идеалов сомневаться странно.
Для России это более или менее острый вопрос. Миссия Алексея Навального – соединение белоленточников с русским маршем, и тут не так важно, соответствует ли это его внутренним убеждениям, или перед нами политтехнология. Опыт Украины нам ясно показывает – без такого соединения победить правящий режим невозможно, а если оно удается, то шансы резко возрастают» [173] .
Создан миф, во-первых, о неопасности националистов (немногочисленные организации с не очень умными вождями, с которыми легко справиться), во-вторых, о «цивилизованных» националистах, которые, с одной стороны, удержат в узде идейно близкие к ним массы, с другой, будучи европейски ориентированными, «не тронут» своих либеральных союзников.
Мы считаем национализм крайне опасным явлением для России.
Русские националистические организации действительно в большинстве своем инфантильны и социально безответственны. Их идеология направлена на изоляцию, защиту от внешнего мира. Они не учитывают никаких особенностей России – ни исторических, ни географических, ни социокультурных. Они могут только требовать чего-то от действующей власти, реагировать на ее действия, защищать свою этническую группу, но у них нет целостного представления об управлении многонациональной Россией в ее нынешних границах. Это утопия.
Однако это опасная утопия. Такой же утопией была большевистская идея мировой революции или крестьянская мечта о свободном хозяйствовании на социализованной земле. Но эта утопия обеспечила социальную поддержку крестьянства большевистской диктатуре.
Тезисы «цивилизованности», «европейской ориентации», «малочисленности» и «неопасности» националистов заставляют вспомнить опыт 1917 г., когда малочисленная партия большевиков с утопической программой и вождями, находящимися за границей, в тюрьме или подполье, в течение короткого времени захватила власть в стране и стала самой массовой политической силой.
Сегодняшним либералам не стоит искать утешения в мысли о том, что либерализм и нацизм несовместимы, что они никогда не перейдут границу между терпимостью к националистам и примирением с нацизмом. Опыт все того же большевизма богат на постмодернистские сочетания несочетаемого, такие, как союз бандитов-узурпаторов с идеологией мировой революции, левой интеллигенции с идеей обновления и прорыва во что-то неведомое и высокое через революционную бурю, и крестьянства, увидевшего возможность реализации утопии «черного передела».
Собственно, с подобным эффектом либеральная общественность, на свою беду, уже имеет дело. Мысли о притесняемом русском народе, который должен, наконец, защитить свои национальные интересы, о необходимости формирования русского национального государства (без хоть в какой-то степени очерченного представления о том, каким будет это государство в многонациональной России), распространению и информационной раскрутке которых в течение нескольких лет способствовала оппозиция, сейчас активно используются властью в ее украинской политике, внешней политике в целом, наконец, во внутренней политике по отношению ко все той же оппозиции, которая обвиняется в предательстве национальных интересов. Попытки некоторых лидеров националистов объяснить настраиваемым на националистическую волну массам, что «не любить» надо не украинцев, а выходцев из Средней Азии, выглядят наивными и лишь подчеркивают их политический инфантилизм.
На что опираться модернизационной альтернативе
Расколотое и фрагментированное по многим линиям российское общество, тем не менее, остается скорее однородным в социокультурном отношении.
В сегодняшнем российском обществе нет пропасти, такой, как между крестьянским и «интеллигентским» сознанием начала XX в.
Не существует непреодолимых социокультурных барьеров для понимания между различными общественными группами и типами сознания (таких, как между Судьей и Денисом Григорьевым в чеховском «Злоумышленнике»), да и особенности сознания невозможно четко ассоциировать с определенными социальными группами.
В целом, можно выделить следующие факторы, которые могут и должны стать опорными точками модернизации:
♦ высокий уровень образования, в основе которого – научный взгляд на мир, единая образовательная система, охватывающая практически все население страны, широкое распространение высшего образования. Несмотря на то, что хорошее образование является весьма ограниченным социальным лифтом, оно остается в числе приоритетных ценностей россиян;
♦ наличие значительного слоя высококвалифицированных специалистов, профессионалов в различных сферах, высокий творческий потенциал народа, большое число талантливых людей;
♦ способность россиян к быстрой социальной адаптации в современном обществе. Большинство россиян, попавших в современное западное общество, легко адаптируются и не проявляют асоциальных склонностей;
♦ включенность в евроатлантический идейный, культурный, бытовой контекст, знакомство с разделением властей, демократическими институтами, выборами, отсутствие концептуального отторжения этих институтов у большинства.
Это, конечно, не означает, что в общественном сознании не осталось предрассудков, архаичных черт и тому подобного. С иллюзией о том, что распространение просвещения и достижений технического прогресса само по себе приведет к прогрессу социальному, наш мир расстался, по крайней мере к середине XX в.
Однако говорить о сохранении архаичного сознания в сколько-нибудь целостном виде или его элементов как заведомо доминирующих в начале XXI века невозможно.
Поэтому и анализ сегодняшней ситуации в обществе и состояния общественного сознания на основе противопоставления архаики и модерна малопродуктивен или контрпродуктивен.
В современной жизни, конечно, можно искать и даже находить явления, поразительно напоминающие средневековое общество и средневековое мышление. Однако надо разделять аналогичные и гомологичные явления. Аналогичные сходны по форме, гомологичные – по сути.
Как правило, красивые примеры бытования и даже процветания в современном российском обществе средневековых институтов и черт «традиционного» сознания – это аналогичные явления.
Как мы уже отмечали, между сталинским колхозом и крепостной общиной есть внешнее сходство – при крепостном праве нельзя было уйти от одного помещика к другому, при Сталине у крестьян отобрали паспорта и также лишили их мобильности, а землю, орудия труда и скот обобществили. Однако на деле сталинские колхозы – это совсем не «всплеск» общинно-крепостнической архаики. «Всплеск архаики» был бы движением дерчевни, направленным против города. А коллективизация была направлена совсем в противоположную сторону – на мобилизацию ресурсов для модернизации промышленности ценой уничтожения традиционного крестьянского хозяйства.
Также ошибочно связывать, например, сращивание крупного бизнеса и власти с «синкретизмом» традиционного мышления, стремящегося то ли к первобытно-общинному идеалу «царя-пахаря», то ли к средневековому восприятию государя как проекции Бога на земле. Оценка «олигархическому» строю в общественном сознании дается однозначная и совсем не позитивная, и если что и противопоставляется ей, то вполне современный циничный прагматизм.
«Крышевание» бизнеса криминальными и криминализованными государственными структурами – совсем не продолжение патронажа помещика над ушедшими на отхожие промыслы крестьянами [177] . Для крестьян такая ситуация была естественной, для большинства «крышуемых» сегодня она крайне неудобна и чаще всего позорна, но, к сожалению, непреодолима. То же самое и с коррупцией, армейской дедовщиной, несамостоятельным парламентом, управляемыми выборами и т. д., и т. п.
Разрыв между пониманием того, как правильно и цивилизованно должна быть организована жизнь и повседневностью, рождает ситуацию постоянного дискомфорта. Мы полагаем, что именно этот дискомфорт выливается в неудовлетворенность жизнью вообще, тут и там прорывающуюся в разговорах, казалось бы, с весьма благополучными людьми.
Вместе с тем это значит, что социально-бытовая, профессиональная и т. д. модернизация не приведет автоматически к совпадению социально-политического пространства в России в соответствие с современным европейским стандартом. Социально-политическое сознание определяется социально-политическим же бытием, а не бытием вообще. В социально-политической сфере у российского общества крайне мал или вообще отсутствует опыт самостоятельной жизни не на периферии отделенного от общества государства.
При этом подчеркнем еще раз, нет оснований говорить о социокультурном расколе общества, наличии «культурного авангарда», обладающего современным сознанием, и инертной массы, «гасящей» модернизационные импульсы.
То, что часто принимается за «социокультурный» раскол, – противостояние по поводу некоторых моментов отечественной истории, спор «либералов-западников» с «патриотами-почвенниками», взаимная неприязнь успешных, адаптировавшихся к новым условиям жизни и балансирующих на грани нищеты «москвичей» и «провинциалов», – является чем-то иным. Это, конечно, раскол, но не на уровне культуры, ментальности, образа жизни и мысли.
Это даже не уровень базовых жизненных потребностей. В основном люди хотят одного и того же – стабильности, уверенности в будущем, того, чтобы их жизнь и будущее их детей зависели не от случая и силы, а от их труда, знаний, умений.
Удовлетворение этих потребностей связывается с разными идеологическими конструкциями, а чаще – с мифами, опирающимися на «желаемые образы прошлого».
По поводу необходимости кардинальных перемен в стране, подлинной модернизации в стране существует консенсус, но дискуссия о модернизации мечется между советско-азиатским идеалом модернизации сверху, «жесткой рукой» и идеалом свободы, основанном на ельцинских 90-х.
Ценности, на основе которых можно строить Европейскую Россию (европейскую с точки зрения ценностей и образа жизни, а географически это – от Калининграда до Петропавловска-Камчатского), в сознании россиян присутствуют. Однако их надо актуализировать, выводить на первый план во внутренней иерархии.
Рассмотрим, в частности, отношение к свободе. У тезиса о специфическом восприятии русскими свободы как безграничной «воли», об инверсионном метании русской души между анархией и тиранией есть основания. Многовековая авторитарно-тоталитарная традиция – тоже не сказка. Вместе с тем, если бы дело было, прежде всего, в особенностях ментальности, мы бы неизбежно встретились с достаточно четким отторжением европейского представления о свободе и демократии и демократических институтов европейского типа. Такого отторжения нет. Это регулярно подтверждается результатами социологических опросов. Они показывают, что свобода и демократия вполне вписываются в картину мира и ценностные представления российского человека. В то же время эти ценности уступают стремлению к порядку и достатку.
На наш взгляд, суть проблемы в связи между порядком-достатком, с одной стороны, и политической активностью и свободой-демократией, с другой. Ее нет потому, что никогда не было на практике.
Мнение о патернализме и социальном иждивенчестве как глубоко укорененных чертах российского обывателя нам также представляется весьма поверхностным. Напротив, в условиях весьма далеких от социального государства, когда миллионы людей пережили личные драмы, катастрофы и трагедии, россияне явили многообразие способов выживания с опорой только на собственные силы.
Может быть, в России сравнительно с европейскими странами действительно больше людей с иррациональной деструктивной организацией сознания, демонстрирующих искреннюю симпатию к тоталитарным традициям, ностальгию по «жесткой руке», оправдывающих государственный террор как политический метод. Однако, по нашим оценкам, доля таких людей в последние 20 лет более или менее стабильна. Применительно к политике этот процент сравним с электоратом В. Жириновского. Этот слой не был доминирующим, представлял собой уродливо разросшуюся по сравнению с Европой, но все же маргиналию.
Даже разочарование в реформах и рост ностальгических настроений выражается в популярности не столько ныне покойных тоталитарных лидеров, сколько общекультурных символов. Согласно опросу ВЦИОМ, проведенному в начале 2011 г., главным русским кумиром XX века для россиян является Юрий Гагарин (35 %), Владимира Высоцкого считают кумиром 31 % россиян, на третьем месте – маршал Советского Союза Георгий Жуков (20 %). По данным ВЦИОМ, в первую десятку кумиров россиян также вошли Лев Толстой (17 %), Иосиф Сталин (16 %) и Александр Солженицын (14 %). Рейтинг продолжают Владимир Ленин (13 %), Андрей Сахаров и Андрей Миронов (по 12 %), Михаил Булгаков (10 %). В список «русских кумиров XX века» россияне также включили Михаила Шолохова, Ирину Роднину (по 9 %), Антона Чехова, Майю Плисецкую (по 8 %), Любовь Орлову (7 %), Льва Яшина (6 %), Федора Шаляпина (5 %). Замыкают рейтинг Василий Чапаев, Дмитрий Шостакович (по 4 %), Илья Репин, Михаил Горбачёв (по 3 %), Иосиф Бродский (2 %) [178] .
Как мы уже отмечали, специфика состояния общественного сознания нынешнего рубежа тысячелетий в России (обусловленная особенностями отечественной истории и прежде всего тем, что трансформация традиционного общества завершалась в условиях тоталитарной системы) – это не социокультурные различия между более или менее четко определенными социальными группами, а внутренняя расколотость сознания каждого человека, ведущая к его нестабильности и противоречивости, неустойчивости или даже отсутствию иерархии ценностей.
Как в общественном, так и в индивидуальном сознании одновременно присутствуют и деструктивные (архаичные и абсурдистско-постмодернистские), и адекватные времени модели мышления и поведения. Соотношение между ними подвижно. Вопрос в том, какая часть сознания актуализируется лидерами общественного мнения, политиками, обстоятельствами, внутренней политикой, мировым контекстом.
Гражданский бунт или политическая альтернатива?
Опыт преодоления смуты, возвращения государства и единой страны фактически из небытия в отечественной истории был. За счет чего Россия выжила четыре века назад?
Исток той смуты – тоже не случайные или личностные факторы. Это полномасштабный кризис средневекового русского государства, признаки которого начали проявляться до пресечения династии Рюриковичей. Опричнина Ивана Грозного – это уже смута: царь, который параноидально боится своих подданных, политические репрессии, массовые казни, доносительство и палачество, возведенные в ранг заслуг перед государством…
По сути, на рубеже XVI–XVII веков стоял вопрос о переосновании государства, а проблема поиска новой, легитимной династии стала формой его выражения.
Борису Годунову этого сделать не удалось, несмотря на то, что в его руках были все нити государственного управления и он при «безмолвствии народа» мог устроить спектакль с Земским собором [179] .
Возврат к «старине» – чудесное избавление царевича Димитрия, истинного Рюриковича, казалось наилучшим решением. Москва и многие русские города встречали Лжедмитрия ликованием и надеждой. В июне 1605 г. Дмитрий Иванович венчается на царство в Кремле. Однако через год (в мае 1606 года) ликование сменилось разочарованием. И дело не в том, какую политику проводил Лжедмитрий, и не в том, что пришел с поляками (венчанию на царство это не мешало). Главное разочарование – царь ненастоящий.
Потом выборы Боярской Думой «первого среди равных» Василия Шуйского и снова неудача – ненастоящий царь, с которым продолжала конкурировать старая идея о чудесном спасении последнего Рюриковича (Лжедмитрий II).
Источником легитимности не смогла стать ни «старина», вернувшаяся чудесным образом (хотя этого очень хотелось значительной части, если не большинству народа), ни консенсус элиты. Московская «элита» готова была признать царем буквально кого угодно, лишь бы ей гарантировали сохранение привилегированного положения. С.М. Соловьёв писал об обстановке смутного времени: «Доверие было нарушено, и связь ослабела, государство замутилось; вера, раз поколебленная, повела необходимо к суеверию: потеряв политическую веру в Москву, начали верить всем и всему… Негде было искать спасения. Лучшие, энергические люди, около которых можно было сосредоточиться, погибли жертвами безнарядья; люди, разрознившие свои интересы с интересами государства, брали явно верх…».
Выходом из катастрофической для России ситуации, когда страна не просто распалась на части, а атомизировалась, стали:
♦ появление на государственно-исторической сцене новой элиты, способной формулировать и выражать интересы нации;
♦ «Собор всея Земли» – единственно возможная на тот момент форма реального народного представительства.
Новая элита не принадлежала к какой-то специфической социальной группе – знатной или незнатной, столичной или провинциальной. Это были разные люди – горожанин Кузьма Минин, князь Дмитрий Пожарский, келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын и еще много других людей. Они не участвовали в подлостях смутного времени, делали каждый на своем месте то, что считали нужным и достойным, и думали о будущем страны больше, чем о своем собственном, хотя ситуация порождала сомнения в наличии у России какого бы то ни было будущего.
Земский собор, собравшийся в январе 1613 года, в отличие от того, который «избирал» Бориса Годунова, был именно наиболее полным на тот момент народным представительством, собравшимся для того, чтобы решать вопрос о новом государе и новой, легитимной династии. Ответ на этот вопрос не был заранее известен никому из участников собора. Вернее, часть из них (принадлежащая в основном к московским боярам) думали, что они-то ответ знают и провести свое решение сумеют, но они ошибались.
Новая династия – «произведение» Земского собора, который действительно собрался для того, чтобы выбирать. Потом, конечно, было и помазание на царство (в июле 1613 г.), но помазаны были и Годунов, и Шуйский, и Лжедмитрий. Первоисточник легитимности – не помазание, а собор. Династия, основанная Земским собором, оставалась легитимной три века, за которые многое произошло, облик страны радикально изменился. Был большой шанс, что династия оставалась бы и дальше: конституционная монархия – возможная форма существования демократического государства.
* * *
Почему в России фактически отсутствует массовая гражданская самоорганизация? Почему социально-психологический дискомфорт не выливается в борьбу за социальные и политические права, в голосование за оппозицию на выборах и иные формы политической активности? Почему возникающая гражданская активность быстро превращается в субкультуру?
Первая реальная проблема, связанная с состоянием общественного сознания, – это уже отмеченное нами распространение различных форм «ухода».
Подчинение обстоятельствам и неверие в возможность их изменить – это не поддержка существующего порядка вещей и власти, которая его олицетворяет.
То, что довольно часто принимается за любовь к «жесткой руке» и популярность авторитаризма, – это, прежде всего, – традиционная покорность существующему ходу вещей.
Кроме того, в обществе и элитах высок уровень конформизма. Общество податливо к пропаганде, особенно через электронные СМИ.
Показатель специфического, условного характера поддержки власти – на всем протяжении «нулевых» и в начале 2010-х гг. высокие рейтинги доверия первых лиц сочетаются с недоверием к основным общественным и государственным институтам, к политикам и общественным деятелям.
Во-вторых, уже внутренняя политика «реформаторов» 90-х, атомизировав и грубо индивидуализировав общество и практически ликвидировав его участие в формировании власти фальсификациями голосования на президентских выборах, сделала мысли о переустройстве уклада жизни мечтами, мало соотносящимися с повседневной практикой. Внутренняя политика 2000-х окончательно закрепила эту тенденцию.
По-европейски рациональной реакцией на сегодняшнюю социально-политическую действительность стало приспособление.
Препятствующие модернизации модели отношений у нашего общества не в исторической глубине осознания, а в вызывающей отвращение и дискомфорт, но кажущейся непреодолимой повседневной практике.
Тамара Морщакова, судья Конституционного суда в отставке: «Я решительно не согласна с тем, что у нас такой народ – страдающий правовым нигилизмом в тяжелой форме, не уважающий право, и поэтому мы должны работать в режиме ручного управления. В области правосудия недопустимо, чтобы всякий раз следовала команда: этого сажать, этого не сажать. Народ мудр. И четко адаптирован к условиям, в которых ему приходится жить. Он знает, что закон не выполняется, что можно с милиционером договориться, если тот хочет за что-то наказать. И что если он с милиционером не захочет договариваться, то в суде точно милиционеру проиграет. Поэтому народ знает: соблюдать закон не надо, надо договариваться. Люди поставлены в такие условия. Правовой нигилизм нужно искать во властных структурах, в чиновничьем аппарате» [180] .
Кроме того, в общественном сознании присутствует опасение того, что вместе с несовершенной и часто ненавидимой властью рухнет, развалится историческая Россия. Если при отсутствии видимой альтернативы не доверять еще и первым лицам – начинает рушиться картина мира – просто нельзя жить в такой стране. Эта мысль вытесняется как неудобная.
Вероятно, именно опасениями такого рода руководствовался в последние годы жизни Александр Солженицын, которого в привычке жить «чужим умом» или симпатии к отечественным деспотическим традициям (особенно в их советской версии) обвинить сложно.
Конечно, с нашей точки зрения, односторонние призывы «не трогать» власть демонстрируют отсутствие воли к переменам, только увеличивают вероятность суверенного коллапса, но это уже совсем другой разговор.
* * *
В такой ситуации любое нарушение стабильности, в том числе и всплеск военной истерии, наблюдаемый сегодня, чреват коллапсом государства, которое так же как в 1917-м и 1991-м останется без общественной поддержки. Истерическая поддержка не должна обманывать. Чтобы радостное единение вокруг императора сменилось злобой, ненавистью, подозрениями в августейшей измене, в условиях Первой мировой войны понадобилось около двух лет. Сейчас все социально-политические процессы идут быстрее.
В критической ситуации лояльность к авторитарному государству, основанная на его безальтернативности, быстро сменится желанием «подтолкнуть падающего».
Учитывая это, очень важно подумать об извлечении уроков из всплеска общественной активности, начавшегося в декабре 2011 г.
Протест обладал рядом специфических черт, которые позволяют говорить о сохранении парадигмы «ухода» и исторически сложившихся форм взаимоотношений с властью даже в среде самых активных граждан – участников массовых протестных акций.
Не только авторитарное государство, но и политика как таковая воспринимались в протестной среде как нечто чуждое, неприятное, не заслуживающее доверия. Популярность приобрела концепция «неполитического гражданского протеста». Даже люди, открыто выражавшие недовольство фальсификациями на выборах, стремились дистанцироваться от политики и ее атрибутов – партий, идеологий, программ, пытались противопоставить участию в «политике», традиционно вызывающей негативные эмоции, эмоционально позитивный «чистый» гражданский протест.
Очевидное преобладание в оппозиционных акциях эмоциональной составляющей над программно-рациональной, на наш взгляд, позволяет говорить о сохранении в начале XXI в. черт, восходящих к традиционной форме народного протеста – бунту. Как мы уже отмечали, бунт представляет собой не акт гражданского действия, направленный на достижение логически обоснованных политических целей. Напротив, он даже не оборотная сторона, а форма существования той же социально-политической сути, которая вне бунта выражается в социальной апатии, покорности неизменным обстоятельствам, различных формах «ухода». Это не прорыв к выходу из неизменного круга вещей, а органическая составляющая этого круга, в принципе не нацеленная на то, чтобы его разорвать.
О. Сухова о крестьянский бунтах начала XX в.: «Поляризация представлений о социальной справедливости в контексте противопоставления Правды и Кривды в родовом сознании великороссов позволяла идентифицировать собственное участие в погромном движении как санкционированное свыше вознаграждение, расплату за долготерпение и страдания. Отчасти, это воспроизводство преломленной в архетипах крестьянской ментальности идеи о цикличности развития мироздания, о чередовании эпох смирения (социокультурного гомеостаза) и бунта (социокультурного кризиса).
У бунта есть лидеры, но функция лидера и авторитета – не в формировании требований, не в переговорах с властями, не в претворении массовых настроений в политическую форму, а в эмоциональной «настройке» на массу. О том, что делать дальше, лидеры бунта не знают и не могут знать. Более того, претендующие на знание бунту и не нужны, они за пределами ритуала.
Начинается и заканчивается бунт спонтанно, конкретный момент спрогнозировать сложно, понятно только, что конструктивного результата у бунта заведомо быть не может, – протестная масса либо распадется, либо произойдет срыв в хаос.
О. Сухова: «Погромные выступления, несмотря на определенные элементы формальной организованности (принятие решения на сходе, агитация вплоть до принуждения: "сожжем", кто не поедет, "виноватым будет" и т. д.), носили, безусловно, стихийный характер. Все действия были подчинены незамедлительному удовлетворению потребности в эмоциональной разрядке, жажде мщения, возмездия, причинения ущерба тому, кто в оценках крестьян являлся социальным носителем образа "врага"».
Достижение желаемого результата, сброс, разрядка сверхсильного эмоционального напряжения – эта фаза в развитии социальной агрессии приобретает форму всеобщего ликования, массового «праздника», «карнавального действа» или «масленичного гуляния», со всеми присущими последнему атрибутами: «Народ этот кричал: «Ура!», бабы пели песни», «кто-то играл на гармонии» (с. Любятино Пензенской губ.); «крестьяне обоего пола, распивая водки и вина, закусывали варением и плясали под беспорядочные звуки пианино» (с. Б. Верхи Пензенской губ.) [181] .
Массовые митинги протеста 2011–2012 гг. – это не погромные выступления. Но и участники – не крестьяне-общинники начала века. Это люди XXI века, получившие современное образование, воспитание, представление о добре и зле. Физическое разрушение, насилие, убийство для них не является морально оправданным даже как регуляция сверхсильных переживаний. Они, как «люди слова», скорее, склонны к вербальной самореализации. Однако и для них выступление – это, прежде всего, способ регуляции эмоциональных переживаний, способ избавления от становящегося невыносимым (во многом – в результате процесса «говорения») чувства унижения через единение с массой. Каждый из принадлежащих к современной массе, конечно, считает себя личностью и не любит слово «масса», но с какой гордостью и даже упоением участники процесса говорят о численности собравшихся.
Иллюстрация «регуляции эмоциональных переживаний» – цитата из блога В. Шендеровича: «Утро началось с письма от немолодого друга-поэта, проведшего субботний день на проспекте Сахарова. В этом письме много жестких наблюдений за выступавшими, по персоналиям, а главный итог такой: «Те, кто внизу, были мне гораздо милее тех, кто сверху. Не было сверху интонации уверенного веселья, победительного умного веселья». Победительное умное веселье! Очень точная формула успеха. Надо копить это чувство – и пытаться соответствовать…». Здесь важно не то, насколько ощущения блогера соответствуют реальной атмосфере, а сам по себе характер этих ощущений и то, что они для автора записи – главное в происходящем.
Однако выступления 2011–2012 гг., на наш взгляд, имели шанс перерасти в качественно другой, более рациональный, осмысленный, облечённый в четкие политические формы протест. Ситуация, сложившаяся в конце 2011 г., – отражение ситуации вроссийском обществе и общественном сознании в целом. Бунт – не единственная модель социально-политического поведения, присутствующая в общественном сознании современной России. Непосредственный повод для выступлений был политическим (фальсификация результатов выборов), начали его, прежде всего, люди, участвовавшие в выборах и голосовавшие за демократическую оппозицию (до 40 % пришедших на проспект Сахарова 24 декабря 2011 г. заявили, что участвовали в выборах и голосовали за партию «ЯБЛОКО»). Запланированные на март 2012 г. президентские выборы давали протестующим возможность политической консолидации вокруг собственного кандидата, который бросил бы вызов непосредственно Путину. То, что протест не пошел по этому пути, а «свалился» в модель бунта, а потом в строгом соответствии с этой моделью стал терять участников, – ответственность конкретных людей, оказавшихся лидерами протеста.
* * *
Для нас очевидно, что общественная потребность в реальной модернизации, направленной на создание нового качества жизни, будет пробивать себе дорогу даже в условиях общественного застоя, располагающего к конформизму и уходу от гражданской активности.
При этом нельзя просто положиться на то, что снижение авторитарной нагрузки на социально-политическую систему, предоставление гражданам реальных политических и гражданских свобод постепенно выведет страну на перспективный путь развития.
Расколотое, эклектичное сознание нестабильно, оно находится в движении. Если оно не будет двигаться к современной европейской организации взаимоотношений между обществом и государством, оно будет деградировать и «сваливаться» в национализм, реваншизм, вместо реальной цели следовать за утопиями и фантомами. Кроме того, будет продолжаться нарастание числа окончательно потерявших перспективу. При этом нельзя просто останавливаться на констатации факта неразрывной связи модернизационного прорыва и социально-политической трансформации, как это делает большинство либеральных аналитиков.
Мысль о том, что сами по себе гражданские свободы и нефальсифицируемые выборы постепенно решат проблему российской трансформации, не очень глубока.
Если проблемы сопротивления массового сознания модернизации, неприятия реформ как таковых нет, то проблема переходного периода существует. Политический дилетантизм, неопытность недавней оппозиции в области государственного управления, подмена содержательной дискуссии краснобайством, групповщина, гипертрофированное влияние радикалов привели к расшатыванию и крушению государства в 1917 г.
К тому же, мы теряем историческое время. Накопившиеся за последние 20–25 лет отклонения от принципов и норм построения демократии, циничное извращение демократических лозунгов, их использование для прикрытия воровства и коррупции, многолетняя имитация важнейших институтов, бесконечная ложь, приравнивание государственных интересов к личным и кастовым, существенная изоляция правящей номенклатурой России от остального мира, – все это привело страну и общество в качественно новое состояние, когда:
1. Любые, даже, казалось бы, разумные решения либо неисполнимы, либо бессмысленны, потому что сложившуюся систему невозможно (или почти невозможно) корректировать и реформировать.
2. Давно и всем известные пути нормализации общественной жизни – свобода слова, федерализация, свободные выборы – имеют все меньший шанс на реализацию. В перспективе вполне вероятен обвальный крах существующей ельцинско-путинской системы и появление на ее месте чего-то еще более отвратительного.
Это в полной мере относится и к экономическим проектам и инициативам.
С точки зрения развития сложившаяся корпоративная полу-криминальная система мертва – у нее нет вектора развития, нет пространства для движения.
В этих условиях необходима сознательная, волевая, целенаправленная работа, суть которой – предложение стране профессионально разработанной, затрагивающей интересы всех слоев общества модернизационной альтернативы.