1990-е годы: а был ли «золотой век»?
С учетом всего вышесказанного я хотел бы обратиться вначале к истории 1990-х годов как периода, когда после стремительного краха советской государственности на зыбкой почве неработающих институтов и полной сумятицы в головах законодателей и представителей силовых структур началось формирование будущего политического строя России.
Для тех, кто забыл или не застал первые постсоветские годы, хочу напомнить: даже если оставить в стороне вопрос о степени контроля властей за реальной ситуацией в стране, даже если предположить, что формально существовавшие институты действительно работали и определяли реальное положение дел в стране, – даже в этом случае возникшая на бумаге в 1991—1992 гг. политическая система «новой России» была в перспективе заведомо нежизнеспособна.
То, что в конце 1980-х годов казалось пробуждением демократии – а именно: создание все новых институтов, к которым перетекали, по крайней мере внешне, функции обсуждения и принятия решений, имело позитивное значение в том смысле, что было формой мирной революции, но вовсе не носило универсально позитивный характер для долгосрочной перспективы. Там быстро вызревало большое количество правовых и институциональных коллизий, неопределенность ряда важных процедур, связанных с механизмом принятия и реализации решений, а также контроля за их исполнением.
Одно только перечисление этих коллизий и неопределенностей может занять несколько страниц. Двусмысленное положение Съезда народных депутатов, которое во многом и привело в 1993 г. к выходу его противостояния с президентом и правительством за пределы правовых процедур и поставило страну на грань масштабного внутреннего вооруженного конфликта. Крайняя размытость границ между законотворческой и административно-управленческой деятельностью, имевшая следствием ситуацию подчас полной неопределенности для низовых звеньев исполнительной и судебной власти, для силовых структур. Откровенная слабость судебной власти и отсутствие эффективного механизма реализации ее решений, что делало практически неограниченным поле всевозможных злоупотреблений и невозможным использование суда в качестве арбитра и дисциплинирующей силы. Уже тогда, в 1992– 1993 гг., активно поощрялась атмосфера правового нигилизма, когда универсальные и долгосрочные юридически обязывающие нормы подменялись индивидуальными и временными договоренностями между административными и хозяйствующими субъектами. Самоустранение правоохранительных органов от обеспечения исполнения хозяйственных договоров и контрактов и неопределенность правил поведения, которые могли бы обеспечивать нормальную хозяйственную деятельность. Далее нельзя не упомянуть и порождавшую огромную неопределенность ситуацию юридической ликвидации единого Советского Союза при фактическом сохранении в течение некоторого периода времени, без каких бы то ни было специальных договоров общей денежной и таможенной систем, единого управления транспортной и энергетической инфраструктурой. Неопределенность юридических оснований для управления этими общими системами, в свою очередь, порождала все то же превалирование индивидуальных договоренностей над правовыми нормами; ложное понимание демократии как свободы воли в отсутствие надлежащим образом установленных устойчивых общих правил и процедур.
Уже перечисленное говорит о том, что стихийно возникшее в результате распада советской власти политическое образование было лишено упорядочивающего стержня и не могло претендовать на устойчивость – ни в краткосрочном, ни в долгосрочном отношении. Для того чтобы приобрести хотя бы относительную устойчивость, оно обязательно должно было эволюционировать в том или ином направлении, поскольку только это позволило бы снять наиболее острые коллизии и накопить инерцию, предотвращающую непредсказуемые шараханья и колебания. Эта эволюция, собственно говоря, и составляет содержание первого этапа постсоветской политической истории России, занявшего большую часть 1990-х годов.
При этом первая и, пожалуй, наиболее важная историческая развилка этого периода состояла в выборе между политической системой конкурентного или авторитарного типа. Этот выбор, на мой взгляд, более или менее определился при принятии Конституции России в октябре—декабре 1993 года, а затем окончательно утвердился накануне и в ходе президентских выборов 1996 года и следующего за ними периода. Именно тогда уже стало очевидным, что при сохранении политического плюрализма и при наличии в элите, как минимум, нескольких групп и представляющих их политических команд отсутствовало минимально необходимое реальное разделение между ними властного ресурса, без чего невозможно существование работоспособного механизма взаимных сдержек и противовесов. Концентрация ресурсов в руках доминантной группы, сформировавшейся вокруг президентской администрации, оказалась достаточной для того, чтобы манипулировать всеми остальными группами, не давая им шанс реально претендовать не только на то, чтобы сменить правящую команду, но и на какое бы то ни было действенное влияние на нее. Даже решившись (хотя и не без серьезных колебаний) провести выборы, формально подразумевавшие возможность ненасильственной, но недобровольной смены этой команды, она исходила из приемлемости только одного исхода этих выборов, который и был гарантировано обеспечен использованием всех видов властных ресурсов, находившихся в ее распоряжении. Естественно, сегодня те, кто в силу тех или иных причин представляет 1990-е годы как период невиданного в российской истории расцвета демократии (в комплиментарном значении этого слова), склонны умалчивать о том, что никто в тогдашней правящей команде не допускал и мысли о том, чтобы добровольно отдать власть альтернативной группе на основании получения такой группой на выборах большего числа голосов избирателей. Участвуя в выборах 1996 года, я исходил из этой реальности. Моя цель была существенно скорректировать российскую политику. Задачу я видел в том, чтобы, предложив стране альтернативу по-лукриминальному экономическому курсу Бориса Ельцина, в частности мошенническим залоговым аукционам, остановить создание олигархической системы, основанной на слиянии бизнеса, собственности и власти, противостоять коррупции и войне на Северном Кавказе и на этой основе занять третье место в ходе выборов, а затем выдвинуть условием поддержки Ельцина во втором туре назначение меня премьер-министром с целью серьезных изменений в экономической и кадровой политике. Эта единственная реальная возможность коррекции политического и экономического курса Ельцина была заблокирована олигархической группой Анатолия Чубайса и Бориса Березовского с помощью мощного информационного и финансового вливания в генерала Александра Лебедя, обеспечения ему третьего места на выборах и затем, почти немедленно после них, уничтожения его как политически значимой фигуры.
Естественно, трудно сказать, к каким именно средствам прибегла бы власть, если бы задействованные в тот момент ресурсы не смогли обеспечить приемлемый для нее результат. Впрочем, остается не до конца ясным и вопрос о том, какие именно властные ресурсы и в каком объеме были тогда фактически задействованы, чтобы обеспечить предсказуемость результата, неясным даже сегодня, когда с момента этих выборов, – первых выборов, которые теоретически могли решить судьбу управляющей страной политической команды, – прошло уже почти двадцать лет. Главные действующие лица того периода периодически намекали на наличие каких-то тайн или, как минимум, недосказанностей относительно периода, непосредственно предшествовавшего выборам, а также планов, разрабатывавшихся на случай неблагоприятного развития событий. Тем не менее я уверен, что вопрос о передаче власти альтернативной группе по итогам выборов не рассматривался в правящей команде как реальный и вероятный.
Таким образом, уже тогда сформировался первый и главный признак авторитарной политической системы, о котором я уже сказал выше. А именно: невозможность «снизу», то есть силами вне доминантной группы, мирным и законным путем обеспечить недобровольное отстранение от власти одной команды и замену ее другой. Повторяю – это не значит, что такой путь не существует на бумаге, и огромная часть авторитарных режимов периодически проводит выборы различных уровней, которые теоретически не исключают возможности победы на них оппозиционных сил. Однако до тех пор, пока занимающая командные высоты группа (чаще всего объединенная вокруг реального или формального лидера) имеет монополию на административный и силовой ресурс, она имеет реальную возможность свести к нулю вероятность недобровольной смены правящей команды. В таких условиях даже получение оппозицией поддержки большей части голосующего населения никогда не транслируется в официально признанное поражение правящей группы с вытекающими отсюда организационными последствиями.
Но и эта ситуация – ситуация утраты авторитарной властью формальной поддержки большинства населения – возможна только в результате очень сильных воздействий сил и обстоятельств как извне, так и изнутри системы. В обычных же условиях большая часть общества, прежде всего, его политически пассивная часть, даже при минимальном пропагандистском и административном воздействии на нее, склонна оказывать требуемую поддержку существующей власти и способу правления.
Так происходило и происходит в похожих случаях по всему миру. Строго говоря, то центральное, можно даже сказать культовое место, которое либерально-конкурентная модель политической системы занимает в интеллектуальном сознании мировых элит и в соответствующей научной или околонаучной литературе, есть скорее следствие финансовой и технической мощи группы стран, в которой эта модель утвердилась, нежели ее распространенности во всемирном масштабе. Часто упускается из виду то, что, несомненно, большая часть людей на планете живет сегодня в странах с авторитарной системой управления разной степени репрессивности, эффективности и политических возможностей. И далеко не всегда она принимает самые крайние уродливые формы «кровавой тирании» или тотального контроля над жизнью общества. В немалом числе случаев авторитарная система не исключает более или менее раскрепощенную, однако при этом непременно деполитизированную, частную жизнь находящегося под ее управлением населения – далекую от идеалов эффективности и разнообразия, зажатую чрезмерным субъективным регулированием, а в некоторых случаях и идеологическими мифологемами, но, тем не менее, относительно мирную и стабильную, дающую некоторый ограниченный простор для реализации личных желаний и способностей.
Именно такого рода авторитарная политическая система и сложилась в основных своих чертах в России 1990-х. И если президентские выборы 1996 г. еще содержали в себе возможность, пусть даже и маловероятную, ухода страны на иную траекторию – траекторию, в конце которой маячила перспектива выхода страны к либеральной конкурентной политической системе, то в 1996—1999 гг. вероятность смены траектории на нынешнем витке исторической спирали упала до статистически пренебрежимых пределов. Для того чтобы такая смена траектории все-таки произошла, теперь требуется, чтобы Россия прошла через период очень серьезного переосмысления, способного положить начало новому витку ее истории.
Но можно вспомнить и некоторые не часто вспоминаемые, а подчас не всем известные «этапы» всего этого процесса. Это гиперинфляция 1992 года, возникшая в результате либерализации цен в условиях тотальной государственной собственности в сверхмонополизированной экономике, приведшая к конфискации 100% денежных сбережений населения, его полному и стремительному обнищанию. Силовое решение 1993 года противостояния президента с Верховным Советом с последующей политической интеграцией значительной части националистов и «левых» и сомнительное внедискуссионное принятие авторитарной по своей сути и логике конституции. Война 1994 года в Чечне, приведшая к гибели многих тысяч людей, разрушившая то немногое позитивное, что осталось на социально-психологическом уровне от советской эпохи – общественный стандарт интернационализма, по крайней мере на уровне внешнего поведения, консолидировавшая милитаризм в номенклатуре и уронившая международную репутацию России, заставив многих в мире снова думать о возможности военной угрозы со стороны Москвы и планировать новые разделительные линии в Европе. Начавшаяся в 1995 году мошенническая «приватизация», а по существу почти бесплатная передача наиболее важных для экономики объектов государственной собственности узкой группе приближенных к власти лиц путем так называемых «залоговых аукционов», заложившая фундамент нелегитимности частной собственности в России, слиянию власти и собственности, ликвидации независимого финансирования гражданского общества. Откровенное противопоставление в 1996 году кандидата в президенты от правящей группы (Б. Ельцина) всем остальным по принципу «свой—чужой», или «кто не с нами – тот против нас». Продолжение и после выборов «наградной» бесплатной раздачи лакомых активов в награду за оказанные услуги, намертво повязавшей лидеров новой российской буржуазии с политическим руководством. Это начало практики раздачи государственных должностей на «кормление» в обмен на личное служение. Это, далее, активное стремление привязать патриотические чувства к идее служения лично главе государства (подмеченная еще Салтыковым-Щедриным привычка путать Отечество с Его Превосходительством). Это, что крайне важно, панический страх возможности разделения лояльности элит между соперничающими группировками внутри доминантной группы, вылившийся в откровенное удушение наметившегося было альтернативного «проекта» Лужкова—Примакова. Это, наконец, создание института «преемничества», когда уходивший президент публично объявил единственного кандидата на свою должность от правящей группы и наделил его всеми имеющимися в ее распоряжении ресурсами и возможностями.
Последнее, кстати, означало окончательное закрепление в России второго главного признака авторитарной системы – передачи власти в режиме личного наследования без каких-либо форм публичной состязательности. Другими словами, риск недобровольной смены правящей команды убирается не только из избирательного процесса, но и из процесса смены руководства по причинам личностнобиологического характера. Причем это произошло хотя и по инициативе правящей команды, руководствовавшейся своими личными (как выяснилось впоследствии, не совсем верными) расчетами, но все же с одобрения, по крайней мере молчаливого, всего общества. Вне зависимости от наличия институтов выборов, свободы политической организации и высказываний, общество в целом и его политический класс в особенности с конца 1990-х стали воспринимать как данность, что правящая группа не считает для себя необходимым и не будет ставить свою власть и свою судьбу в зависимость от реальных результатов неконтролируемого народного волеизъявления на всеобщих выборах.
Но дело, конечно, было не только и не столько в общественном сознании. Приблизительно тогда же стало очевидным, что в процессе постсоветской трансформации в стране так и не возникли институты, способные выполнять функции самостоятельных ветвей власти и обладающие возможностью добиваться исполнения своих решений, если те противоречат интересам или желаниям доминирующей группы. И представительные органы, и судебная система не смогли обзавестись достаточным силовым ресурсом или поддержкой, чтобы стать реальным противовесом административным органам и стихийно формировавшимся вокруг них неформальным корпорациям полукриминального толка, да и вполне криминального характера, опиравшимся на механизмы насилия. Собственно, уже в то время «строительство правового государства» превратилось, в лучшем случае, в благое пожелание, а в худшем – в лицемерное прикрытие фактического признания права силы как государствообразующего механизма.
Соответственно, любые альтернативные претенденты на власть не имели возможности опереться на сколько-нибудь работоспособные институты. Единственным для них способом создать себе реальную опору было бы выстраивание собственных организованных структур, обладающих силовым и административным ресурсом, но это заключало бы в себе риски для государственности как таковой и было отвергнуто всеми ответственными политиками и общественными деятелями. В таких условиях страна, по существу, стояла перед выбором между очевидно очень плохим и еще худшим, поскольку выбор в пользу политической конкуренции с опорой на неправовую силу, что означало бы, по сути, состояние гражданской войны, пусть и в каких-то смягченных формах, и что, скорее всего, привело бы к еще более тяжким последствиям, нежели даже те, что мы имеем сегодня перед нашими глазами.
Правда, некоторые считают, что в силу меньшей степени концентрации силового ресурса в центре сложившейся к тому времени политической системы она была менее управляемой, а значит – более демократичной по сравнению с ее же версией образца второй половины 2000-х гг. Учитывая, что такой взгляд достаточно часто можно встретить в среде либерально настроенной интеллигенции, хотелось бы его прокомментировать.
Это замечание действительно справедливо в той его части, которая говорит об общей слабой управляемости тогдашней социально-экономической ситуацией. Однако построить эффективную конкурентную систему на основе слабой управляемости невозможно в принципе. Власть конфликтующих друг с другом «полевых командиров» – плохая замена конкуренции команд, имеющих в той или иной мере квалифицированных управляющих сложной государственной машиной. Политический плюрализм является отражением демократических ценностей в политике лишь при ряде дополнительных условий.
В первую очередь, это наличие в стране относительно эффективно работающих институтов, которые делают плюрализм не самоцелью, а силой, дисциплинирующей институты и повышающей их ответственность за происходящие в обществе процессы. И если такие институты отсутствуют, – а их не было в России образца конца 1990-х гг., как нет их и сейчас, – то все разговоры об «украденной» в 2000-е годы демократии лишаются смысла. Единственное, что остается в сухом остатке, – это то, что тогда у власти и около нее были люди, более близкие либеральной части советской интеллигенции с точки зрения ее политической культуры, идеологии и мифологии, нежели политическая команда, пришедшая им на смену в 2000-е годы. Но если оставаться на позициях добросовестного объективного анализа того, что мы имели тогда и имеем сейчас, то, на мой взгляд, нельзя не видеть, что 1990-е годы были не более чем ранней, незрелой стадией того же «периферийного авторитаризма», который приобрел более законченные формы за прошедшие тринадцать—четырнадцать лет нынешнего столетия. (О том, почему этот авторитаризм можно обозначить словом «периферийный», мы поговорим чуть позже.)
Возвращаясь к разговору о том, почему развитие политической системы в России в 1990-е годы пошло именно по этому пути, я бы хотел отметить несколько моментов, которые делали формирование в стране конкурентной модели «западного» образца крайне затруднительным и потому маловероятным вариантом развития событий.
Прежде всего, 1990-е годы, и в первую очередь в критически важный период их первой половины, отсутствовало главное условие формирования работоспособной системы, основанной на конкуренции политических сил. А именно: отсутствовал консенсус элит по поводу самых общих, самых фундаментальных правил и положений, вокруг и на основе которых должна была формироваться будущая политическая и экономическая система «новой» России. Полярные точки зрения существовали, – причем отнюдь не на маргинальном уровне, а среди наиболее влиятельной части российского общества, имевшей в своем распоряжении крупные экономические, административные и информационные ресурсы, – по таким основополагающим вопросам, как судьба постсоциалистической государственной собственности; легитимные способы приобретения и степень неприкосновенности крупной частной собственности; сферы, в которых допустимы рыночные отношения и частная собственность, в том числе собственность иностранных государств и лиц. Это также касалось понимания государственного суверенитета и его возможных пределов как по отношению к внешнему миру, так и в отношении собственных граждан. В частности, это представление о принципиальных границах прав гражданина в соотношении с интересами государства и пределы возможного ограничения государством индивидуальных свобод. Другими словами, это те вопросы, которые, как правило, выносятся за рамки конкурентных политических систем, поскольку представляют собой исторически складывающийся внутри-элитный консенсус, который не может и не должен ставиться в зависимость от результатов всеобщего голосования.
В принципе, вопрос о «пределах демократии» (то есть вопрос о том, какие вещи могут быть объектом спора и инструментом конкурентной борьбы между соперничающими группами в рамках конкурентной политической системы, а какие – нет), а точнее, решенность этого вопроса и наличие механизмов, обеспечивающих соблюдение этого согласия, на деле является предпосылкой, условием существования и нормального функционирования конкурентной системы. Если в правящем классе или в совокупности элит в обществе отсутствует согласие по этому вопросу, то конкурентная политическая система существовать не может, во всяком случае, на протяжении периода, превышающего один избирательный цикл.
Весь имеющийся опыт, если рассматривать его объективно и не подгонять под собственные пристрастия, говорит о том, что конкурентные политические системы устойчиво и относительно эффективно функционируют в ситуациях, когда соперничающие группы делают предметом публичного спора и, соответственно, выносят на суд избирателя вопросы, не затрагивающие фундамента существующих в обществе отношений, не сотрясающие его основы. И наоборот, чем больше и глубже область разногласий между отдельными частями политически весомой части общества – той его части, которую в современной западной литературе принято обозначать термином «политический класс», – тем больше мотивов у правящей в данный момент группы лишить своих конкурентов шанса пересмотреть уже сделанный выбор в ходе следующего цикла. А уж если эти разногласия затрагивают самые существенные, самые фундаментальные и жизненно важные отношения в обществе, то готовность признать за всеобщим свободным голосованием роль верховного арбитра в споре между группами может вообще «стремиться к нулевым значениям».
Уже по этой причине шансы на формирование в начале 1990-х годов в России классической конкурентной политической модели со всеми ее демократическими атрибутами в виде законопослушных партий, относительно чистыми формами политического соперничества и выборов с честным подсчетом голосов и непредсказуемым результатом были крайне малы. Уж слишком велика была пропасть между представлениями отдельных групп российского политического класса о том, как должно было быть устроено будущее российское общество и каковы должны быть его средне– и долгосрочные интересы. И, кстати, именно в этом причина того, что в бывших прибалтийских советских республиках, – при том, что и их вновь обретенный капитализм, по большому счету, является периферийным, – при всех трудностях и изъянах конкурентная модель все-таки прижилась и заработала, а в России и большинстве других стран бывшего СССР – нет.
Этот фактор был, возможно, самым существенным для логики формирования в России в 1990-е годы политической системы авторитарного, а не конкурентного типа. Но, конечно же, не единственным: на вышеназванную принципиальную причину, несомненно, наложилось также действие ряда других факторов.
В частности, мне доводилось писать о том, что в России еще с начала ХХ века наблюдалось нарастающее отставание эволюции государства от потребностей общественного развития и от сознания выражавшей эти потребности образованной части общества. Несмотря на то, что российское общество было готово к модернизационному рывку и имело реальные исторические шансы его выполнить, государство на определенном этапе застыло, оказалось чересчур ригидным и тем самым не позволило этим шансам успешно материализоваться. Архаичность государственных форм к началу ХХ века выступила реальным тормозом экономического и политического развития страны и отчасти – источником и причиной того острого кризиса, с которым само это государство не сумело совладать в 1917—1918 гг. Результатом стала трагическая эпоха, когда страна стала объектом жестокого и неудачного эксперимента с попыткой построения нерыночной экономики с тоталитарной политической надстройкой.
Однако завершение этого эксперимента два десятилетия назад не сопровождалось устранением его важнейшей предпосылки – архаичности политических форм. Наоборот, политическая система постсоветской России воспроизвела не только множество недостатков советской системы, но и недостатки соответствующих институтов досоветской, «дооктябрьской» Российской империи: чрезмерную централизованность, слабость обратных связей, отсутствие балансов между отдельными институтами. Были не только признаны, но и утверждены официально почти монархические полномочия главы государства, не ограничиваемые ни законом, ни тем более политической практикой; нечувствительность к меняющимся общественным запросам и потребностям. Отсутствие эффективных механизмов парламентского контроля за властью; привычки к поиску разумных компромиссных решений, способных дать простор для общественно-экономических изменений без антагонизации крупных общественных слоев и сил; практики регулярной ротации конкретных фигур во власти на основе объективной оценки результатов их деятельности – все эти родовые пороки политического развития России еще начала ХХ века оказались воспроизведенными в процессе постсоветской реконструкции. И все это в условиях несопоставимо более низкого уровня образования и культуры политического класса, когда длившийся семь десятилетий советский период в значительной степени подорвал потенциальные экономические основы конкурентной политической системы, а именно: наличие различных групп крупных собственников, обладающих желанием и возможностью поддерживать альтернативные политические команды, способные выступить в роли главных участников легальной конкурентной политической борьбы.
Вдобавок, на протяжении длительного времени население не знало никакой собственности, кроме личной и государственной, и появление слоя людей, которые могли бы считать себя полноценными и легитимными частными собственниками, имеющими не только право, но и обязанность активно участвовать в общественной и политической жизни в качестве субъекта, а не объекта, требовало времени, активного публичного обсуждения, наконец, просто просвещения.
С этой точки зрения, катастрофа начала советского периода, когда имущие классы частных собственников в лице поместного дворянства, торговопромышленного сословия и даже зажиточных крестьян, начавших ощущать себя реальными собственниками обрабатываемой ими земли, оказались уничтожены не только «как классы», но и буквально, то есть физически – имела колоссальные негативные последствия, в том числе и для политического сознания населения страны. Явиться полноценной заменой этим классам, во всех смыслах, никак не могли ни позднесоветские «кооператоры», ни так называемые «красные директора», на которых неожиданно свалилось право распоряжения крупнейшими промышленными и сельскохозяйственными активами, к созданию которых они имели лишь весьма косвенное отношение, ни бенефициары так называемой «малой приватизации» начала 1990-х годов – бывшие заведующие небольшими предприятиями советской торговли, строительства и сферы услуг. Разумеется, не годились на эту роль и бывшие криминальные и полукриминальные («фарцовщики», «цеховики» и т.п.) элементы, вышедшие фактически из подполья и попытавшиеся взять под свой контроль наиболее «лакомые» места в сфере дистрибуции и финансов.
Люди, выросшие и сформировавшиеся в условиях, когда тоталитарное государство, олицетворяемое вождем-руководителем, не только «по жизни», но и де-юре являлось безраздельным хозяином всех имеющихся в стране экономических активов, не могли воспринять эти новые группы имущих как легитимных собственников, имеющих право по собственному усмотрению распоряжаться громадными активами и, более того, использовать их для защиты собственных политических интересов. Да и сами они не могли ощущать себя таковыми – как в силу собственного мировоззрения, сформировавшегося в условиях безраздельной монополии советской системы, так и под влиянием враждебного к себе отношения основной массы российского населения, у которой сохранялось стойкое убеждение и представление, что никакого «священного права собственности», существующего до и независимо от государства и его доброй воли, в стране не существует.
Отношение к верховной власти как к единственному легитимному источнику права собственности, особенно на крупные производственные активы, пережило и бурное начало 1990-х, и, тем более, последующие этапы постсоветского периода, когда окрепшая центральная власть стала активно поощрять эти стереотипы, прямо или косвенно внушая, что все иные источники собственности являются формой бандитизма и «кражи собственности у народа».
Это, в свою очередь, порождало и порождает не только психологическую невозможность отделить функции и полномочия власти от функций и полномочий одного-единственного лица, стоящего во главе властной пирамиды, но и приписывание этой фигуре изначально не свойственных ей полномочий и возможностей. Отсюда вытекает еще и фактическое непризнание за любыми альтернативными группами и фигурами в политике права использовать государственные ресурсы для борьбы за власть с доминирующей в политической системе группой. И правящая команда, и общество в целом «по умолчанию» не считали и не считают монополию власти на распределение всех основных ресурсов в государстве противоестественной и недопустимой, тем более преступной. Наоборот, эта монополия освящается традицией, для чего привлекаются многообразные формы «религиозного» и «исторического» характера, и подспудно провозглашается естественной формой организации и функционирования существующей власти. Уже одно это делает крайне сложным создание реально работающей системы властных сдержек и противовесов, имеющей под собой адекватную экономическую основу в виде независимых групп крупных и мелких собственников.
Сюда же уходит своими корнями и отождествление сильной власти с властью, никем и ничем не ограничиваемой. Стремление создать реальное разделение властей воспринималось и продолжает восприниматься в обществе как попытка ослабить государственную власть, сделать ее беспомощной, повязав по рукам и ногам чужой волей. В этом смысле доходящее до крайней черты нынешнее унизительное положение российского парламента во многом является следствием кампании по дискредитации законодательной власти, осуществлявшейся, хотя бы и стихийно, ведущими средствами массовой информации в 1990-е годы. Не стоит забывать, что в те годы журналисты, считавшие себя сторонниками «демократического выбора», с упоением изображали Верховный Совет, а затем Государственную Думу тяжелыми и бесполезными оковами, висевшими на «богатыре» Ельцине и якобы мешавшими ему решительно осуществлять необходимые стране социально-экономические реформы. Да и суды (в той степени, в которой они сохраняли свое какое-то политическое значение) периодически представлялись обществу как досадные препятствия на пути продвижения страны «по пути реформ».
К сожалению, восприятие верховной власти как продукта равновесия различных сил в обществе, компромисса между ними в российской истории было минимизировано. Любой компромисс чаще всего оценивался в большой части общественного мнения как «гнилой», который может и должен быть без тени сожаления нарушен при первой же возможности. В этом смысле можно сказать, что сегодня общество платит высокую цену за стереотипы и предрассудки, в значительной степени являющиеся продуктом российской истории.
Наконец, еще одним фактором, оказавшим влияние на политическую ситуацию в России 1990-х, стала внешняя среда. Я об этом достаточно подробно писал в своей предыдущей книге. Чтобы не повторяться, скажу лишь следующее.
При всех особенностях, при всей инерционности общественного сознания в России в конце 1980-х – начале 1990-х годов существовал сравнительно короткий период, когда разочарование в советских порядках и советском образе жизни было настолько массовым и глубоким, что, на мой взгляд, содержало в себе возможность резкого изменения общественных представлений. Если бы отказ от советских идеологических догм и окончание холодной войны сопровождались бы готовностью бывших противников Советского Союза в этой войне искать пути его включения в существующий миропорядок на условиях, которые воспринимались бы российским политическим классом и большинством граждан как достойные, его отношение к иным устоям власти, отличным от тех, что исторически присутствовали и закрепились в российском общественном сознании, было бы другим. Естественно, само по себе это не гарантировало эволюции российской политической системы по неавторитарной траектории, но было бы весьма весомым камнем на чаше весов последующего исторического выбора.
Однако на практике на Западе возобладало близорукое и эгоцентричное отношение к произошедшим на территории СССР тектоническим сдвигам как к возможности избавиться от своей давней головной боли в виде общепризнанной необходимости проводить сложную и многоплановую политику «сдерживания» СССР. Российскому руководству была немедленно оказана самая высокая протокольная честь в виде признания дипломатической преемственности на всех уровнях. Однако в то же время в связи с потерей реального интереса с точки зрения поиска рациональной модели отношений, как это было с СССР, Россию как страну и общество стали отовсюду отодвигать.
Российский политический класс в своих отношениях с Западом столкнулся с неприкрытым цинизмом в духе «реалполитик», что было пусть не единственным, но весомым фактором, укрепившим его скептическое отношение к либерально-конкурентной модели политического устройства, – фактором, породившим в этом классе убеждение, что имитация присущих такой модели отношений и институтов (разделение властей, выборы, регулярная сменяемость власти) «продается» ничуть не хуже, чем их добросовестное формирование.
Впрочем, это уже связано не столько с недальновидностью или некомпетентностью отдельных политических лидеров, сколько с общим кризисом политического сознания и поведения в последние десятилетия, о котором я подробно написал в своей книге «Реалэкономик. Скрытые причины Великой рецессии (и как предотвратить ее повторение)».
Так или иначе, но под влиянием целого комплекса факторов политическая система постсоветской «новой России» в 1990-е годы сформировалась как система авторитарная, инерционная, малоэффективная и лишенная стимулов к эволюции в сторону альтернативной ей либерально-конкурентной модели.
Если, завершая наше рассмотрение 90-х годов, попытаться кратко суммировать предпосылки и факторы появления и формирования нынешнего периферийного авторитаризма, вытекающие из логики и содержания реформ тех лет, то можно, с некоторой долей условности, выделить три основные группы. Первая из них – это цепочка событий, приведшая к появлению системы, основанной на слиянии власти и собственности: гиперинфляция (конфискация) 1992 года – криминальная приватизация (залоговые аукционы) 1995—1997 гг. – фальсификация выборов и подчинение СМИ 1996—1998 гг. Вторая – большевистские методы ведения реформ: проведение реформ и принятие решений в соответствии с такими догмами, как «цель оправдывает средства», «базис (характер собственности) предопределит надстройку (правовые и гражданские институты) едва ли не автоматически», «первоначальное накопление капитала всегда преступно» и т.п. И третья группа – это отказ от переосмысления советского периода, государственной оценки сталинизма и большевизма, что стало фундаментом кризиса самоидентификации, привело к потере жизненных ориентиров, идеологической эклектике, расцвету «евразийского» невежества и, в конечном счете, невозможности исторически выверено и логично определить свое место в мире. В результате, в конце 90-х годов людей охватило глубокое разочарование, растерянность и чувство, что их жестоко обманули. Усилился процесс поиска ответов на возникшие проблемы в прошлом, в советском периоде. В этих условиях появился Владимир Путин.
Впрочем, как я уже сказал выше, 1990-е годы были лишь периодом формирования и становления системы, когда некоторые ее черты еще не приняли законченных форм, а некоторые – даже не проявились сколько-нибудь заметно. Поэтому не менее важными для судьбы нынешней исторической версии российского авторитаризма являются 2000-е годы, на которых следует остановиться подробнее.