«Периферийный авторитаризм» как характеристика политического строя российского капитализма
Итак, политическую систему современной России я бы рискнул охарактеризовать выражением «периферийный авторитаризм».
Сразу оговорюсь: эта характеристика в моем понимании – не инструмент обличения, не публицистический выпад в адрес власти. Я понимаю ее, прежде всего, как точное и объективное отражение нынешних российских реалий – отражение, которое не должно быть объектом оценки с сильным эмоциональным подтекстом. Все мы живем в определенной системе координат – в некоторой среде, которую необходимо понимать и пытаться использовать, а не игнорировать как изначально «неправильную».
Сказанное не означает, что к этому вопросу нельзя относиться субъективно – напротив, я считал и считаю, что и интересам страны отвечала бы глубокая политическая реформа. Реформа, которая бы имела своим результатом изменение принципов формирования власти; создание (пусть и впервые в российской истории) властной конструкции, включающей в себя сильный элемент конкуренции и деконцентрации власти; передачу значительной части властного ресурса от ее единого центра на различные уровни и различным ветвям; наконец, утверждение принципа обязательной регулярной сменяемости власти и создание механизма всеобщей взаимной подконтрольности и ответственности за нарушение установленных процедур. Понятно, что это бы означало коренной демонтаж существующих сегодня отношений, хотя и без революционных потрясений и развала государственных институтов как таковых.
Тем не менее, я полагал бы правильным попытаться вначале точно разобраться в том, как работает сегодня машина власти, проследить ее генезис и разобраться в существующих механизмах, чтобы на этой основе направить развитие событий в стране если не в оптимальное, то хотя бы безопасное русло. А для этого нам придется, в том числе, обратиться к нашей недавней истории, прежде всего истории последнего, «путинского» десятилетия.
Как я уже говорил выше, я считаю неправильным выделять 2000-й или, как это делают многие, 2002– 2003 гг. как некий водораздел, точку слома тенденции, после которой развитие политической системы в России, которое до того якобы шло по демократическому пути, переменило направление на противоположное – сворачивания демократических институтов и всемерного ограничения политических прав и свобод. Напротив, мне представляется, что весь период с момента краха советского государства был, да и сейчас является процессом консолидации авторитарной власти бюрократии в условиях российской специфики периферийного капитализма. Но для того чтобы обосновать этот тезис, необходимо вначале разобраться с терминами и стоящими за ними понятиями, без чего анализ политической системы оказывается совершенно бессмысленным.
Прежде чем говорить о терминологии, необходимо сделать ряд оговорок, без которых дальнейшие рассуждения могут показаться некорректными.
Прежде всего, любое рассуждение о сути и логике реально существующей политической системы неизбежно ее упрощает – на практике всегда существуют отдельные черты, явления и свойства, не вписывающиеся в выстраиваемую схему. Схема помогает понять сущностные черты и направления изменений, но она никогда не описывает, да и не может описать процесс полностью.
Например, любое пособие по теории государства обязательно содержит ссылки на его разнообразные теоретические модели – от концепции «естественного (или «общественного») договора» до модели государства как «бандита» («стационарного», «нестационарного» и пр.). Однако никому, за исключением разве что самых неадекватных «ученых мужей», не придет в голову использовать эти модели в качестве исчерпывающего объяснения реальных процессов, происходящих в политической сфере. Жизнь всегда сложнее: в политике участвуют самые разные люди с сильно различающейся мотивацией, абсолютное большинство принимаемых решений в явном или неявном виде носят компромиссный характер, а их реальное воплощение практически всегда сильно отличается от задуманного. Поэтому все дальнейшие рассуждения о политической системе в России – это не более чем попытка понять и объяснить ее общую логику, которая пробивает себе дорогу через бесчисленные отступления от нее; через большое количество не связанных общей идеей событий и явлений.
Вторая оговорка состоит в том – и это не менее важно – что мы должны постоянно помнить: понятия, используемые для описания этой логики, не только подвергаются субъективной интерпретации, но и изменчивы во времени. То, что обозначалось тем или иным словом в один период времени, в одну историческую эпоху, может сильно отличаться от того, что под этим же словом понимается в другую. В результате вроде бы принципиальные споры о политических событиях могут иметь своим основанием всего лишь различное понимание тех или иных терминов с приданием им эмоционально завышенного значения, но не иметь при этом никакого реального содержания. В первую очередь это относится к таким понятиям, как «демократия», «равенство», «благо общества» и т.п. Многие вроде бы научные и, казалось бы, культурно апробированные термины сплошь и рядом поддаются столь широкой интерпретации, что она нарушает всю предыдущую апробацию.
С учетом этих оговорок относительно используемой терминологии можно сказать следующее.
Прежде всего, широко используемое в интеллектуальной среде для характеристики политических систем и процессов понятие «демократический» на самом деле следует употреблять с большой осторожностью. В самом общем виде это понятие слишком абстрактно, а применительно к конкретным ситуациям – субъективно и неопределенно. Оно скорее употребляется в качестве своеобразного маркера («свой—чужой»), нежели для обозначения совокупности конкретных признаков или политических механизмов.
Как мы знаем из истории, ни один из механизмов, ассоциируемых нынешним западным интеллектуальным мейнстримом с этим словом, – будь то всеобщие выборы, наличие политических партий или отсутствие уголовных наказаний за политические высказывания или критику официальной власти, – не может быть взят за универсальный признак демократии или элемент, ее определяющий. Более того, даже в совокупности эти элементы могут составлять политические системы с принципиально разным духом и направленностью, так что разделение государств на «демократические» и «недемократические» все равно в итоге сводится к делению их на «наши» и не «наши», на «хорошие» и «плохие».
Более содержательной с точки зрения характеристики политических систем является другая пара понятий – конкурентная (или состязательная) система, то есть система, в основе которой лежит открытое соревнование политических групп при наличии механизма взаимных сдержек, и система авторитарная, при которой власть не является предметом открытой, легальной конкурентной борьбы. В первом случае власть так или иначе распределена между разными, чаще всего альтернативными центрами силы, во втором – монопольно осуществляется одним лидером или корпорацией. Соответственно, различаются и механизмы перехода власти от одной группы к другой. Если в первом случае он осуществляется при помощи признаваемых всеми группами выборных механизмов, над которыми ни одна из групп не имеет эффективного монопольного контроля, то во втором власть передается субъективным решением правящей группы или ее лидера исходя из конкретного соотношения сил. При этом конкретные формы соответствующих механизмов не так принципиальны. В авторитарной системе власть можно передать простым назначением, можно – через осуществляемое или контролируемое сверху изменение (реформирование) механизмов управления, а можно и через всеобщие выборы, если имеется возможность запрограммировать их результат. В конкурентной системе можно использовать любую из десятков и даже сотен вариантов избирательных систем – прямых и косвенных, прямых и многоступенчатых; с различным кругом субъектов и объектов голосования. Даже число и характер устанавливаемых ограничений не имеет критического значения – главное, чтобы система обеспечивала возможность институционально обусловленного в правовом и общественном плане прозрачного ухода от власти правящей команды или группы, невозможности для нее самой конъюнктурно устанавливать себе сроки нахождения у власти и невозможности детерминированного определения преемников. Иначе говоря, система должна гарантировать вынужденный, недобровольный уход правящей группировки от власти без возможности самой определить преемника и обеспечить его приход к власти.
Естественно, что условием для этого является отсутствие эффективной монополии на власть у какой-то одной группы, распределенность ее как минимум между двумя-тремя, а то и большим числом групп, имеющих в своем распоряжении необходимые законные инструменты организованного принуждения. Соответственно, конкурентные политические системы характеризуются в первую очередь тем, что в такой системе ни один человек или группа людей не обладают всей полнотой власти и не могут принимать решения без оглядки на то, как к ним отнесутся другие группы и силы. А самое главное – в такой системе заложены механизмы противодействия попыткам узурпации власти. Другими словами, любой человек или группа людей, имеющие доступ к рычагам власти, сознают, что их попытка выйти «за флажки» немедленно приводит в действие механизмы, результатом которых станет применение к ним законного организованного насилия.
Конкурентную политическую систему можно условно называть, как это часто и делают, «демократической». Однако при этом важно помнить, что слово «демократия» в этом контексте примерно так же соотносится с понятием «народовластие», как действующие в реальной экономике субъекты – с идеальным «хомо экономикус» из классической экономической теории – воображаемым существом из учебника, не имеющим в реальности телесного аналога. Другими словами, мы можем пользоваться этим определением с тем пониманием, что его фактический смысл в данном случае имеет мало общего с формальным определением. Во всяком случае, здесь он не означает ни «власть народа», ни «власть для народа», ни даже «власть в интересах народа» – это просто характеристика устройства политической системы, при которой власть не концентрируется в руках одной группы элиты, а распределена между несколькими группами согласно определенным правилам, которые гарантируют ее сменяемость и опору на компромисс между группами, а не подчинение всех воле и интересам одной доминирующей группы.
Так или иначе, конкурентные и авторитарные системы власти примерно в равной степени распространены сегодня в окружающем нас мире, и вывести закон, по которому они формируются и порою меняются на противоположные, на мой взгляд, не удалось никому – во всяком случае, не удается сделать ясно и убедительно.
Конечно, теорий на этот счет имеется огромное количество. Более того, стихийно сформировавшееся неформальное сообщество профессиональных экономистов-политологов перебрало чуть ли не все возможные варианты взаимосвязей между типами политических систем и такими факторами, как уровень доходов и богатства, темпы экономического роста и его качество, фаза экономического цикла и др., формулируя разнообразные гипотезы и присваивая им собственные имена. Однако на каждую гипотезу находится контргипотеза, а общий вопрос о том, что первично – демократия или экономический рост, давно уже поднят на такую теоретическую высоту, что любые попытки сделать из него практические выводы давно уже не воспринимаются всерьез.
Более того, в ряде случаев не всегда удается привести четкую грань между конкурентной и авторитарной системами власти. Хотя бы уже потому, что существует достаточно много «пограничных» состояний, когда однозначной монополии одной группы на весь властный ресурс в обществе нет, но преимущество правящей группы в распределении ресурсов в обществе настолько велико, что противостоящие ей группы реально не могут выступить в роли эффективных сдержек и противовесов. В этих случаях классификация той или иной конкретной системы может зависеть от субъективных оценок наблюдателей и их личных пристрастий. Кроме того, как я уже говорил, ситуация может достаточно быстро меняться, и момент перехода из одного состояния, одной логики функционирования системы в другую бывает трудно уловить и зафиксировать.
Наконец, любого, кто стремится видеть ситуацию объективно и мыслить в серьезных категориях, излишняя категоричность суждений и приверженность к крайним, сильно окрашенным в эмоциональном отношении формулировкам (типа «антинародной диктатуры» или «тирании») или же к размашистым историческим аналогиям – должна, как минимум, настораживать. Стремление спрятаться за хлесткими формулировками, чаще всего, скрывает недостаток информации и знания ситуации: как было сказано в одном из классических литературных произведений, «правда редко бывает чистой, и никогда – простой». Разумеется, это не означает отрицания необходимости гражданской позиции и вынесения моральных суждений, но любой процесс и явление должны рассматриваться комплексно, со всеми нюансами, полутонами и противоречиями.
Второй момент, или характеристика политических систем, который я хотел бы здесь отметить, – это их отношение к понятиям «общественное благо» и «общественные цели». Вопрос этот далеко не праздный – и в широком общественном сознании, и в восприятии исследователей, которые считаются авторитетами в области изучения общественных систем, преобладает убеждение, что классификация политической системы как конкурентной («демократической») или авторитарной не имеет жесткой связи с преследованием ею общенациональных целей (в виде ускоренного экономического роста; технической и социальной модернизации страны и т.п.), которые могут так или иначе быть увязаны с понятием «блага общества».
С одной стороны, в истории можно найти немало примеров того, как свобода политической деятельности, вполне конкурентные выборы, сменяемость (и даже очень частая) власти, не говоря уже о свободе слова и печати, соседствовали с тотальной коррупцией, полным безразличием власти к нуждам общества, падением общественной дисциплины и морали, ухудшением общественного порядка и безопасности. Лучшая тому иллюстрация – Соединенные Штаты начала прошлого века. После Второй мировой войны конкурентные политические системы оказывались слабым лекарством от коррупции и неэффективности и в развитом (Италия), и в развивающемся (Индия, Бразилия) мире.
И наоборот, есть примеры авторитарных модернизаций – Сингапур, Турция, Южная Корея, отчасти – Япония, где на протяжении всего периода высоких темпов роста власть бессменно находилась в руках фактически одной политической силы, в то время как другие значимые политические группы подвергались целенаправленной дискредитации. Последним по времени примером считающейся хотя бы отчасти удачной модернизации в условиях однозначно авторитарной политической системы является континентальный Китай (а возможно, и Вьетнам).
В западном интеллектуальном мейнстриме возможность ускоренного роста и модернизации в условиях авторитарного режима принято рассматривать как опцию, применимую только к странам, отставшим в своем экономическом, технологическом и социальном развитии, и только в исторически короткий период так называемого «догоняющего роста», когда промежуточные цели достаточно очевидны и могут быть сравнительно легко формализованы и превращены в политические задачи авторитарного государства. По-видимому, это правда, но и с этими оговорками остается истинным факт несовпадения характеристик политического режима относительно степени его конкурентности, с одной стороны, и степени его эффективности для решения крупных общественных задач – с другой, на достаточно длительных отрезках истории.
Более того, некоторые авторитеты, например нобелевский лауреат (2005 г.) экономист Роберт Ауманн, считают, что более длительные временные горизонты объективно позволяют авторитарным режимам легче решать модернизационные задачи – при условии, конечно, что они не развращены неподотчетностью и бесконтрольностью собственной вла-сти. Часто цитируемые в соответствующей литературе авторы Дарон Асемоглу и Джеймс Робинсон также утверждают, что угроза революции может побуждать элиты в авторитарных системах уменьшать свои требования, рационализировать расходы и производить больше общественных благ.
Однако все рассуждения подобного плана, конечно, отражают лишь теоретические посылки, и практическая польза от них если и есть, то весьма скромная. Понятно, конечно, что никакой жесткой связки между формой власти и ее мотивацией нет, и наличие мо-дернизационной мотивации у правящей группы, если оно есть, связано, скорее, с общим настроем в рядах политической и экономической элиты и с личными особенностями ее наиболее активных представителей. Понятно и то, что огромную роль играет в этом отношении весь предшествующий опыт страны, ее исторический путь, а также особенности структуры ее экономики, характер включенности в мировую экономику и международные политические структуры и т.д.
Обо всем этом у меня еще будет возможность порассуждать более подробно применительно к России, пока же ограничусь констатацией того факта, что нацеленность политической системы на достижение целей, связанных с экономическим ростом и модернизацией, представляет собой совершенно отдельную ее характеристику, заслуживающую отдельного анализа.
Наконец, третий момент, о котором стоит упомянуть в этой части, т.е. в связи с используемой классификацией систем и сопутствующей терминологией, – это характер равновесия и вектор эволюции той или иной политической модели или режима. Оставляя на время вопрос о причинах и движущих силах, определяющих путь развития конкретной системы политических отношений, можно констатировать, что система может быть динамичной, если отдельные элементы изменяются в соответствии с требованиями жизни, ликвидируя возникающие препятствия на пути развития общества и создавая востребуемые им новые институты, а может быть системой застойного или консервирующего типа, в рамках которой действуют силы и механизмы, по сути препятствующие изменениям внутри системы, гасящие любые импульсы к изменениям, поступающие извне, и постоянно возвращающие ее в состояние застойного равновесия.
Системы первого типа, как это явствует уже из определения, способны к эволюционному самореформированию, что позволяет им предотвращать сильные общественные потрясения и сопутствующие им шоки на сравнительно длинных исторических дистанциях. Чаще всего – это режимы, которые даже при всей возможной авторитарности не забывают о необходимости микшировать противоречивые интересы и различные подходы внутри политического класса посредством диалога и поиска работоспособного компромисса. При том что в качестве инструмента такого компромисса эффективней всего использовать разделение властей и механизмы парламентской демократии, последние не являются единственным и незаменимым инструментом такого согласования.
Системы же второго, застойного или демодернизационного типа имеют своим неизбежным следствием социальные и политические пертурбации взрывного, революционного характера. Обеспечивая видимую (а точнее, мнимую) стабильность на относительно коротком историческом горизонте, они не разрешают возникающие противоречия, а накапливают их до тех пор, пока те не приобретают масштабы, практически несовместимые с нормальным функционированием институтов собственно самой системы, и вызывают серьезный политический кризис. Разрешение кризиса, если только его не удается отложить на время посредством каких-то паллиативных мер популистского или/и репрессивного характера, приводит, в лучшем случае, к краху системы и замене ее на новую, более адекватную потребностям текущего момента. Либо, в худшем варианте, оно имеет своим следствием крах государственности в ее прежнем виде и начало строительства новых государственных институтов с «нуля», а то и с отрицательных значений. Эти классифицирующие характеристики также, строго говоря, не связаны жестко и однозначно со степенью конкурентности или авторитарности конкретной политической системы. «Демократические» модели государственного устройства могут оказаться в конкретной исторической ситуации не адекватными вызовам времени и, не предоставляя обществу механизмов для радикальных (или кажущихся радикальными) шагов и преобразований, стать в итоге фактором глубоких политических кризисов с долгосрочными последствиями. Перечень исторических примеров может включать в себя, например, Веймарскую Германию, Чили и Аргентину середины 70-х гг. прошлого века или до некоторой степени – погрязшую в многочисленных противоречиях и экономических проблемах современную Грецию.
Правда, чаще авторитарные режимы не способны справиться с государственными функциями – обилие таких примеров можно найти в Африке и Латинской Америке. При этом, как правило, на смену «провалившимся» режимам приходят режимы того же типа – некоторым из них удается заметно повысить качество государственного управления и хотя бы частично решить проблемы, приведшие к состоянию кризиса, другие же оказываются столь же бессильными и через некоторое время повторяют судьбу своих предшественников.
Есть, однако, и примеры иного рода – авторитарные модели, которые относительно безболезненно переживают необходимые изменения, придающие им большую гибкость и адаптивность, позволяющие усложнить механизмы контроля. В ряде случаев (хотя и не во всех) результатом этого становится постепенная «демократизация» – расширение функций представительских учреждений, усиление состязательных элементов, размывание монополии правящей группы на властный ресурс, в том числе на контроль над институтами государственного принуждения, повышение самостоятельной роли и функций судебной системы и деполитизация правоохранительных органов. В частности, подобные процессы наблюдались в позднефранкистской Испании, в Южной Корее и ряде других азиатских автократий. Хотя, разумеется, имеются и примеры обратных процессов – вырождения представительских институтов и превращения конкурентных систем в авторитарные режимы разной степени жесткости.
1990-е годы: а был ли «золотой век»?
С учетом всего вышесказанного я хотел бы обратиться вначале к истории 1990-х годов как периода, когда после стремительного краха советской государственности на зыбкой почве неработающих институтов и полной сумятицы в головах законодателей и представителей силовых структур началось формирование будущего политического строя России.
Для тех, кто забыл или не застал первые постсоветские годы, хочу напомнить: даже если оставить в стороне вопрос о степени контроля властей за реальной ситуацией в стране, даже если предположить, что формально существовавшие институты действительно работали и определяли реальное положение дел в стране, – даже в этом случае возникшая на бумаге в 1991—1992 гг. политическая система «новой России» была в перспективе заведомо нежизнеспособна.
То, что в конце 1980-х годов казалось пробуждением демократии – а именно: создание все новых институтов, к которым перетекали, по крайней мере внешне, функции обсуждения и принятия решений, имело позитивное значение в том смысле, что было формой мирной революции, но вовсе не носило универсально позитивный характер для долгосрочной перспективы. Там быстро вызревало большое количество правовых и институциональных коллизий, неопределенность ряда важных процедур, связанных с механизмом принятия и реализации решений, а также контроля за их исполнением.
Одно только перечисление этих коллизий и неопределенностей может занять несколько страниц. Двусмысленное положение Съезда народных депутатов, которое во многом и привело в 1993 г. к выходу его противостояния с президентом и правительством за пределы правовых процедур и поставило страну на грань масштабного внутреннего вооруженного конфликта. Крайняя размытость границ между законотворческой и административно-управленческой деятельностью, имевшая следствием ситуацию подчас полной неопределенности для низовых звеньев исполнительной и судебной власти, для силовых структур. Откровенная слабость судебной власти и отсутствие эффективного механизма реализации ее решений, что делало практически неограниченным поле всевозможных злоупотреблений и невозможным использование суда в качестве арбитра и дисциплинирующей силы. Уже тогда, в 1992– 1993 гг., активно поощрялась атмосфера правового нигилизма, когда универсальные и долгосрочные юридически обязывающие нормы подменялись индивидуальными и временными договоренностями между административными и хозяйствующими субъектами. Самоустранение правоохранительных органов от обеспечения исполнения хозяйственных договоров и контрактов и неопределенность правил поведения, которые могли бы обеспечивать нормальную хозяйственную деятельность. Далее нельзя не упомянуть и порождавшую огромную неопределенность ситуацию юридической ликвидации единого Советского Союза при фактическом сохранении в течение некоторого периода времени, без каких бы то ни было специальных договоров общей денежной и таможенной систем, единого управления транспортной и энергетической инфраструктурой. Неопределенность юридических оснований для управления этими общими системами, в свою очередь, порождала все то же превалирование индивидуальных договоренностей над правовыми нормами; ложное понимание демократии как свободы воли в отсутствие надлежащим образом установленных устойчивых общих правил и процедур.
Уже перечисленное говорит о том, что стихийно возникшее в результате распада советской власти политическое образование было лишено упорядочивающего стержня и не могло претендовать на устойчивость – ни в краткосрочном, ни в долгосрочном отношении. Для того чтобы приобрести хотя бы относительную устойчивость, оно обязательно должно было эволюционировать в том или ином направлении, поскольку только это позволило бы снять наиболее острые коллизии и накопить инерцию, предотвращающую непредсказуемые шараханья и колебания. Эта эволюция, собственно говоря, и составляет содержание первого этапа постсоветской политической истории России, занявшего большую часть 1990-х годов.
При этом первая и, пожалуй, наиболее важная историческая развилка этого периода состояла в выборе между политической системой конкурентного или авторитарного типа. Этот выбор, на мой взгляд, более или менее определился при принятии Конституции России в октябре—декабре 1993 года, а затем окончательно утвердился накануне и в ходе президентских выборов 1996 года и следующего за ними периода. Именно тогда уже стало очевидным, что при сохранении политического плюрализма и при наличии в элите, как минимум, нескольких групп и представляющих их политических команд отсутствовало минимально необходимое реальное разделение между ними властного ресурса, без чего невозможно существование работоспособного механизма взаимных сдержек и противовесов. Концентрация ресурсов в руках доминантной группы, сформировавшейся вокруг президентской администрации, оказалась достаточной для того, чтобы манипулировать всеми остальными группами, не давая им шанс реально претендовать не только на то, чтобы сменить правящую команду, но и на какое бы то ни было действенное влияние на нее. Даже решившись (хотя и не без серьезных колебаний) провести выборы, формально подразумевавшие возможность ненасильственной, но недобровольной смены этой команды, она исходила из приемлемости только одного исхода этих выборов, который и был гарантировано обеспечен использованием всех видов властных ресурсов, находившихся в ее распоряжении. Естественно, сегодня те, кто в силу тех или иных причин представляет 1990-е годы как период невиданного в российской истории расцвета демократии (в комплиментарном значении этого слова), склонны умалчивать о том, что никто в тогдашней правящей команде не допускал и мысли о том, чтобы добровольно отдать власть альтернативной группе на основании получения такой группой на выборах большего числа голосов избирателей. Участвуя в выборах 1996 года, я исходил из этой реальности. Моя цель была существенно скорректировать российскую политику. Задачу я видел в том, чтобы, предложив стране альтернативу по-лукриминальному экономическому курсу Бориса Ельцина, в частности мошенническим залоговым аукционам, остановить создание олигархической системы, основанной на слиянии бизнеса, собственности и власти, противостоять коррупции и войне на Северном Кавказе и на этой основе занять третье место в ходе выборов, а затем выдвинуть условием поддержки Ельцина во втором туре назначение меня премьер-министром с целью серьезных изменений в экономической и кадровой политике. Эта единственная реальная возможность коррекции политического и экономического курса Ельцина была заблокирована олигархической группой Анатолия Чубайса и Бориса Березовского с помощью мощного информационного и финансового вливания в генерала Александра Лебедя, обеспечения ему третьего места на выборах и затем, почти немедленно после них, уничтожения его как политически значимой фигуры.
Естественно, трудно сказать, к каким именно средствам прибегла бы власть, если бы задействованные в тот момент ресурсы не смогли обеспечить приемлемый для нее результат. Впрочем, остается не до конца ясным и вопрос о том, какие именно властные ресурсы и в каком объеме были тогда фактически задействованы, чтобы обеспечить предсказуемость результата, неясным даже сегодня, когда с момента этих выборов, – первых выборов, которые теоретически могли решить судьбу управляющей страной политической команды, – прошло уже почти двадцать лет. Главные действующие лица того периода периодически намекали на наличие каких-то тайн или, как минимум, недосказанностей относительно периода, непосредственно предшествовавшего выборам, а также планов, разрабатывавшихся на случай неблагоприятного развития событий. Тем не менее я уверен, что вопрос о передаче власти альтернативной группе по итогам выборов не рассматривался в правящей команде как реальный и вероятный.
Таким образом, уже тогда сформировался первый и главный признак авторитарной политической системы, о котором я уже сказал выше. А именно: невозможность «снизу», то есть силами вне доминантной группы, мирным и законным путем обеспечить недобровольное отстранение от власти одной команды и замену ее другой. Повторяю – это не значит, что такой путь не существует на бумаге, и огромная часть авторитарных режимов периодически проводит выборы различных уровней, которые теоретически не исключают возможности победы на них оппозиционных сил. Однако до тех пор, пока занимающая командные высоты группа (чаще всего объединенная вокруг реального или формального лидера) имеет монополию на административный и силовой ресурс, она имеет реальную возможность свести к нулю вероятность недобровольной смены правящей команды. В таких условиях даже получение оппозицией поддержки большей части голосующего населения никогда не транслируется в официально признанное поражение правящей группы с вытекающими отсюда организационными последствиями.
Но и эта ситуация – ситуация утраты авторитарной властью формальной поддержки большинства населения – возможна только в результате очень сильных воздействий сил и обстоятельств как извне, так и изнутри системы. В обычных же условиях большая часть общества, прежде всего, его политически пассивная часть, даже при минимальном пропагандистском и административном воздействии на нее, склонна оказывать требуемую поддержку существующей власти и способу правления.
Так происходило и происходит в похожих случаях по всему миру. Строго говоря, то центральное, можно даже сказать культовое место, которое либерально-конкурентная модель политической системы занимает в интеллектуальном сознании мировых элит и в соответствующей научной или околонаучной литературе, есть скорее следствие финансовой и технической мощи группы стран, в которой эта модель утвердилась, нежели ее распространенности во всемирном масштабе. Часто упускается из виду то, что, несомненно, большая часть людей на планете живет сегодня в странах с авторитарной системой управления разной степени репрессивности, эффективности и политических возможностей. И далеко не всегда она принимает самые крайние уродливые формы «кровавой тирании» или тотального контроля над жизнью общества. В немалом числе случаев авторитарная система не исключает более или менее раскрепощенную, однако при этом непременно деполитизированную, частную жизнь находящегося под ее управлением населения – далекую от идеалов эффективности и разнообразия, зажатую чрезмерным субъективным регулированием, а в некоторых случаях и идеологическими мифологемами, но, тем не менее, относительно мирную и стабильную, дающую некоторый ограниченный простор для реализации личных желаний и способностей.
Именно такого рода авторитарная политическая система и сложилась в основных своих чертах в России 1990-х. И если президентские выборы 1996 г. еще содержали в себе возможность, пусть даже и маловероятную, ухода страны на иную траекторию – траекторию, в конце которой маячила перспектива выхода страны к либеральной конкурентной политической системе, то в 1996—1999 гг. вероятность смены траектории на нынешнем витке исторической спирали упала до статистически пренебрежимых пределов. Для того чтобы такая смена траектории все-таки произошла, теперь требуется, чтобы Россия прошла через период очень серьезного переосмысления, способного положить начало новому витку ее истории.
Но можно вспомнить и некоторые не часто вспоминаемые, а подчас не всем известные «этапы» всего этого процесса. Это гиперинфляция 1992 года, возникшая в результате либерализации цен в условиях тотальной государственной собственности в сверхмонополизированной экономике, приведшая к конфискации 100% денежных сбережений населения, его полному и стремительному обнищанию. Силовое решение 1993 года противостояния президента с Верховным Советом с последующей политической интеграцией значительной части националистов и «левых» и сомнительное внедискуссионное принятие авторитарной по своей сути и логике конституции. Война 1994 года в Чечне, приведшая к гибели многих тысяч людей, разрушившая то немногое позитивное, что осталось на социально-психологическом уровне от советской эпохи – общественный стандарт интернационализма, по крайней мере на уровне внешнего поведения, консолидировавшая милитаризм в номенклатуре и уронившая международную репутацию России, заставив многих в мире снова думать о возможности военной угрозы со стороны Москвы и планировать новые разделительные линии в Европе. Начавшаяся в 1995 году мошенническая «приватизация», а по существу почти бесплатная передача наиболее важных для экономики объектов государственной собственности узкой группе приближенных к власти лиц путем так называемых «залоговых аукционов», заложившая фундамент нелегитимности частной собственности в России, слиянию власти и собственности, ликвидации независимого финансирования гражданского общества. Откровенное противопоставление в 1996 году кандидата в президенты от правящей группы (Б. Ельцина) всем остальным по принципу «свой—чужой», или «кто не с нами – тот против нас». Продолжение и после выборов «наградной» бесплатной раздачи лакомых активов в награду за оказанные услуги, намертво повязавшей лидеров новой российской буржуазии с политическим руководством. Это начало практики раздачи государственных должностей на «кормление» в обмен на личное служение. Это, далее, активное стремление привязать патриотические чувства к идее служения лично главе государства (подмеченная еще Салтыковым-Щедриным привычка путать Отечество с Его Превосходительством). Это, что крайне важно, панический страх возможности разделения лояльности элит между соперничающими группировками внутри доминантной группы, вылившийся в откровенное удушение наметившегося было альтернативного «проекта» Лужкова—Примакова. Это, наконец, создание института «преемничества», когда уходивший президент публично объявил единственного кандидата на свою должность от правящей группы и наделил его всеми имеющимися в ее распоряжении ресурсами и возможностями.
Последнее, кстати, означало окончательное закрепление в России второго главного признака авторитарной системы – передачи власти в режиме личного наследования без каких-либо форм публичной состязательности. Другими словами, риск недобровольной смены правящей команды убирается не только из избирательного процесса, но и из процесса смены руководства по причинам личностнобиологического характера. Причем это произошло хотя и по инициативе правящей команды, руководствовавшейся своими личными (как выяснилось впоследствии, не совсем верными) расчетами, но все же с одобрения, по крайней мере молчаливого, всего общества. Вне зависимости от наличия институтов выборов, свободы политической организации и высказываний, общество в целом и его политический класс в особенности с конца 1990-х стали воспринимать как данность, что правящая группа не считает для себя необходимым и не будет ставить свою власть и свою судьбу в зависимость от реальных результатов неконтролируемого народного волеизъявления на всеобщих выборах.
Но дело, конечно, было не только и не столько в общественном сознании. Приблизительно тогда же стало очевидным, что в процессе постсоветской трансформации в стране так и не возникли институты, способные выполнять функции самостоятельных ветвей власти и обладающие возможностью добиваться исполнения своих решений, если те противоречат интересам или желаниям доминирующей группы. И представительные органы, и судебная система не смогли обзавестись достаточным силовым ресурсом или поддержкой, чтобы стать реальным противовесом административным органам и стихийно формировавшимся вокруг них неформальным корпорациям полукриминального толка, да и вполне криминального характера, опиравшимся на механизмы насилия. Собственно, уже в то время «строительство правового государства» превратилось, в лучшем случае, в благое пожелание, а в худшем – в лицемерное прикрытие фактического признания права силы как государствообразующего механизма.
Соответственно, любые альтернативные претенденты на власть не имели возможности опереться на сколько-нибудь работоспособные институты. Единственным для них способом создать себе реальную опору было бы выстраивание собственных организованных структур, обладающих силовым и административным ресурсом, но это заключало бы в себе риски для государственности как таковой и было отвергнуто всеми ответственными политиками и общественными деятелями. В таких условиях страна, по существу, стояла перед выбором между очевидно очень плохим и еще худшим, поскольку выбор в пользу политической конкуренции с опорой на неправовую силу, что означало бы, по сути, состояние гражданской войны, пусть и в каких-то смягченных формах, и что, скорее всего, привело бы к еще более тяжким последствиям, нежели даже те, что мы имеем сегодня перед нашими глазами.
Правда, некоторые считают, что в силу меньшей степени концентрации силового ресурса в центре сложившейся к тому времени политической системы она была менее управляемой, а значит – более демократичной по сравнению с ее же версией образца второй половины 2000-х гг. Учитывая, что такой взгляд достаточно часто можно встретить в среде либерально настроенной интеллигенции, хотелось бы его прокомментировать.
Это замечание действительно справедливо в той его части, которая говорит об общей слабой управляемости тогдашней социально-экономической ситуацией. Однако построить эффективную конкурентную систему на основе слабой управляемости невозможно в принципе. Власть конфликтующих друг с другом «полевых командиров» – плохая замена конкуренции команд, имеющих в той или иной мере квалифицированных управляющих сложной государственной машиной. Политический плюрализм является отражением демократических ценностей в политике лишь при ряде дополнительных условий.
В первую очередь, это наличие в стране относительно эффективно работающих институтов, которые делают плюрализм не самоцелью, а силой, дисциплинирующей институты и повышающей их ответственность за происходящие в обществе процессы. И если такие институты отсутствуют, – а их не было в России образца конца 1990-х гг., как нет их и сейчас, – то все разговоры об «украденной» в 2000-е годы демократии лишаются смысла. Единственное, что остается в сухом остатке, – это то, что тогда у власти и около нее были люди, более близкие либеральной части советской интеллигенции с точки зрения ее политической культуры, идеологии и мифологии, нежели политическая команда, пришедшая им на смену в 2000-е годы. Но если оставаться на позициях добросовестного объективного анализа того, что мы имели тогда и имеем сейчас, то, на мой взгляд, нельзя не видеть, что 1990-е годы были не более чем ранней, незрелой стадией того же «периферийного авторитаризма», который приобрел более законченные формы за прошедшие тринадцать—четырнадцать лет нынешнего столетия. (О том, почему этот авторитаризм можно обозначить словом «периферийный», мы поговорим чуть позже.)
Возвращаясь к разговору о том, почему развитие политической системы в России в 1990-е годы пошло именно по этому пути, я бы хотел отметить несколько моментов, которые делали формирование в стране конкурентной модели «западного» образца крайне затруднительным и потому маловероятным вариантом развития событий.
Прежде всего, 1990-е годы, и в первую очередь в критически важный период их первой половины, отсутствовало главное условие формирования работоспособной системы, основанной на конкуренции политических сил. А именно: отсутствовал консенсус элит по поводу самых общих, самых фундаментальных правил и положений, вокруг и на основе которых должна была формироваться будущая политическая и экономическая система «новой» России. Полярные точки зрения существовали, – причем отнюдь не на маргинальном уровне, а среди наиболее влиятельной части российского общества, имевшей в своем распоряжении крупные экономические, административные и информационные ресурсы, – по таким основополагающим вопросам, как судьба постсоциалистической государственной собственности; легитимные способы приобретения и степень неприкосновенности крупной частной собственности; сферы, в которых допустимы рыночные отношения и частная собственность, в том числе собственность иностранных государств и лиц. Это также касалось понимания государственного суверенитета и его возможных пределов как по отношению к внешнему миру, так и в отношении собственных граждан. В частности, это представление о принципиальных границах прав гражданина в соотношении с интересами государства и пределы возможного ограничения государством индивидуальных свобод. Другими словами, это те вопросы, которые, как правило, выносятся за рамки конкурентных политических систем, поскольку представляют собой исторически складывающийся внутри-элитный консенсус, который не может и не должен ставиться в зависимость от результатов всеобщего голосования.
В принципе, вопрос о «пределах демократии» (то есть вопрос о том, какие вещи могут быть объектом спора и инструментом конкурентной борьбы между соперничающими группами в рамках конкурентной политической системы, а какие – нет), а точнее, решенность этого вопроса и наличие механизмов, обеспечивающих соблюдение этого согласия, на деле является предпосылкой, условием существования и нормального функционирования конкурентной системы. Если в правящем классе или в совокупности элит в обществе отсутствует согласие по этому вопросу, то конкурентная политическая система существовать не может, во всяком случае, на протяжении периода, превышающего один избирательный цикл.
Весь имеющийся опыт, если рассматривать его объективно и не подгонять под собственные пристрастия, говорит о том, что конкурентные политические системы устойчиво и относительно эффективно функционируют в ситуациях, когда соперничающие группы делают предметом публичного спора и, соответственно, выносят на суд избирателя вопросы, не затрагивающие фундамента существующих в обществе отношений, не сотрясающие его основы. И наоборот, чем больше и глубже область разногласий между отдельными частями политически весомой части общества – той его части, которую в современной западной литературе принято обозначать термином «политический класс», – тем больше мотивов у правящей в данный момент группы лишить своих конкурентов шанса пересмотреть уже сделанный выбор в ходе следующего цикла. А уж если эти разногласия затрагивают самые существенные, самые фундаментальные и жизненно важные отношения в обществе, то готовность признать за всеобщим свободным голосованием роль верховного арбитра в споре между группами может вообще «стремиться к нулевым значениям».
Уже по этой причине шансы на формирование в начале 1990-х годов в России классической конкурентной политической модели со всеми ее демократическими атрибутами в виде законопослушных партий, относительно чистыми формами политического соперничества и выборов с честным подсчетом голосов и непредсказуемым результатом были крайне малы. Уж слишком велика была пропасть между представлениями отдельных групп российского политического класса о том, как должно было быть устроено будущее российское общество и каковы должны быть его средне– и долгосрочные интересы. И, кстати, именно в этом причина того, что в бывших прибалтийских советских республиках, – при том, что и их вновь обретенный капитализм, по большому счету, является периферийным, – при всех трудностях и изъянах конкурентная модель все-таки прижилась и заработала, а в России и большинстве других стран бывшего СССР – нет.
Этот фактор был, возможно, самым существенным для логики формирования в России в 1990-е годы политической системы авторитарного, а не конкурентного типа. Но, конечно же, не единственным: на вышеназванную принципиальную причину, несомненно, наложилось также действие ряда других факторов.
В частности, мне доводилось писать о том, что в России еще с начала ХХ века наблюдалось нарастающее отставание эволюции государства от потребностей общественного развития и от сознания выражавшей эти потребности образованной части общества. Несмотря на то, что российское общество было готово к модернизационному рывку и имело реальные исторические шансы его выполнить, государство на определенном этапе застыло, оказалось чересчур ригидным и тем самым не позволило этим шансам успешно материализоваться. Архаичность государственных форм к началу ХХ века выступила реальным тормозом экономического и политического развития страны и отчасти – источником и причиной того острого кризиса, с которым само это государство не сумело совладать в 1917—1918 гг. Результатом стала трагическая эпоха, когда страна стала объектом жестокого и неудачного эксперимента с попыткой построения нерыночной экономики с тоталитарной политической надстройкой.
Однако завершение этого эксперимента два десятилетия назад не сопровождалось устранением его важнейшей предпосылки – архаичности политических форм. Наоборот, политическая система постсоветской России воспроизвела не только множество недостатков советской системы, но и недостатки соответствующих институтов досоветской, «дооктябрьской» Российской империи: чрезмерную централизованность, слабость обратных связей, отсутствие балансов между отдельными институтами. Были не только признаны, но и утверждены официально почти монархические полномочия главы государства, не ограничиваемые ни законом, ни тем более политической практикой; нечувствительность к меняющимся общественным запросам и потребностям. Отсутствие эффективных механизмов парламентского контроля за властью; привычки к поиску разумных компромиссных решений, способных дать простор для общественно-экономических изменений без антагонизации крупных общественных слоев и сил; практики регулярной ротации конкретных фигур во власти на основе объективной оценки результатов их деятельности – все эти родовые пороки политического развития России еще начала ХХ века оказались воспроизведенными в процессе постсоветской реконструкции. И все это в условиях несопоставимо более низкого уровня образования и культуры политического класса, когда длившийся семь десятилетий советский период в значительной степени подорвал потенциальные экономические основы конкурентной политической системы, а именно: наличие различных групп крупных собственников, обладающих желанием и возможностью поддерживать альтернативные политические команды, способные выступить в роли главных участников легальной конкурентной политической борьбы.
Вдобавок, на протяжении длительного времени население не знало никакой собственности, кроме личной и государственной, и появление слоя людей, которые могли бы считать себя полноценными и легитимными частными собственниками, имеющими не только право, но и обязанность активно участвовать в общественной и политической жизни в качестве субъекта, а не объекта, требовало времени, активного публичного обсуждения, наконец, просто просвещения.
С этой точки зрения, катастрофа начала советского периода, когда имущие классы частных собственников в лице поместного дворянства, торговопромышленного сословия и даже зажиточных крестьян, начавших ощущать себя реальными собственниками обрабатываемой ими земли, оказались уничтожены не только «как классы», но и буквально, то есть физически – имела колоссальные негативные последствия, в том числе и для политического сознания населения страны. Явиться полноценной заменой этим классам, во всех смыслах, никак не могли ни позднесоветские «кооператоры», ни так называемые «красные директора», на которых неожиданно свалилось право распоряжения крупнейшими промышленными и сельскохозяйственными активами, к созданию которых они имели лишь весьма косвенное отношение, ни бенефициары так называемой «малой приватизации» начала 1990-х годов – бывшие заведующие небольшими предприятиями советской торговли, строительства и сферы услуг. Разумеется, не годились на эту роль и бывшие криминальные и полукриминальные («фарцовщики», «цеховики» и т.п.) элементы, вышедшие фактически из подполья и попытавшиеся взять под свой контроль наиболее «лакомые» места в сфере дистрибуции и финансов.
Люди, выросшие и сформировавшиеся в условиях, когда тоталитарное государство, олицетворяемое вождем-руководителем, не только «по жизни», но и де-юре являлось безраздельным хозяином всех имеющихся в стране экономических активов, не могли воспринять эти новые группы имущих как легитимных собственников, имеющих право по собственному усмотрению распоряжаться громадными активами и, более того, использовать их для защиты собственных политических интересов. Да и сами они не могли ощущать себя таковыми – как в силу собственного мировоззрения, сформировавшегося в условиях безраздельной монополии советской системы, так и под влиянием враждебного к себе отношения основной массы российского населения, у которой сохранялось стойкое убеждение и представление, что никакого «священного права собственности», существующего до и независимо от государства и его доброй воли, в стране не существует.
Отношение к верховной власти как к единственному легитимному источнику права собственности, особенно на крупные производственные активы, пережило и бурное начало 1990-х, и, тем более, последующие этапы постсоветского периода, когда окрепшая центральная власть стала активно поощрять эти стереотипы, прямо или косвенно внушая, что все иные источники собственности являются формой бандитизма и «кражи собственности у народа».
Это, в свою очередь, порождало и порождает не только психологическую невозможность отделить функции и полномочия власти от функций и полномочий одного-единственного лица, стоящего во главе властной пирамиды, но и приписывание этой фигуре изначально не свойственных ей полномочий и возможностей. Отсюда вытекает еще и фактическое непризнание за любыми альтернативными группами и фигурами в политике права использовать государственные ресурсы для борьбы за власть с доминирующей в политической системе группой. И правящая команда, и общество в целом «по умолчанию» не считали и не считают монополию власти на распределение всех основных ресурсов в государстве противоестественной и недопустимой, тем более преступной. Наоборот, эта монополия освящается традицией, для чего привлекаются многообразные формы «религиозного» и «исторического» характера, и подспудно провозглашается естественной формой организации и функционирования существующей власти. Уже одно это делает крайне сложным создание реально работающей системы властных сдержек и противовесов, имеющей под собой адекватную экономическую основу в виде независимых групп крупных и мелких собственников.
Сюда же уходит своими корнями и отождествление сильной власти с властью, никем и ничем не ограничиваемой. Стремление создать реальное разделение властей воспринималось и продолжает восприниматься в обществе как попытка ослабить государственную власть, сделать ее беспомощной, повязав по рукам и ногам чужой волей. В этом смысле доходящее до крайней черты нынешнее унизительное положение российского парламента во многом является следствием кампании по дискредитации законодательной власти, осуществлявшейся, хотя бы и стихийно, ведущими средствами массовой информации в 1990-е годы. Не стоит забывать, что в те годы журналисты, считавшие себя сторонниками «демократического выбора», с упоением изображали Верховный Совет, а затем Государственную Думу тяжелыми и бесполезными оковами, висевшими на «богатыре» Ельцине и якобы мешавшими ему решительно осуществлять необходимые стране социально-экономические реформы. Да и суды (в той степени, в которой они сохраняли свое какое-то политическое значение) периодически представлялись обществу как досадные препятствия на пути продвижения страны «по пути реформ».
К сожалению, восприятие верховной власти как продукта равновесия различных сил в обществе, компромисса между ними в российской истории было минимизировано. Любой компромисс чаще всего оценивался в большой части общественного мнения как «гнилой», который может и должен быть без тени сожаления нарушен при первой же возможности. В этом смысле можно сказать, что сегодня общество платит высокую цену за стереотипы и предрассудки, в значительной степени являющиеся продуктом российской истории.
Наконец, еще одним фактором, оказавшим влияние на политическую ситуацию в России 1990-х, стала внешняя среда. Я об этом достаточно подробно писал в своей предыдущей книге. Чтобы не повторяться, скажу лишь следующее.
При всех особенностях, при всей инерционности общественного сознания в России в конце 1980-х – начале 1990-х годов существовал сравнительно короткий период, когда разочарование в советских порядках и советском образе жизни было настолько массовым и глубоким, что, на мой взгляд, содержало в себе возможность резкого изменения общественных представлений. Если бы отказ от советских идеологических догм и окончание холодной войны сопровождались бы готовностью бывших противников Советского Союза в этой войне искать пути его включения в существующий миропорядок на условиях, которые воспринимались бы российским политическим классом и большинством граждан как достойные, его отношение к иным устоям власти, отличным от тех, что исторически присутствовали и закрепились в российском общественном сознании, было бы другим. Естественно, само по себе это не гарантировало эволюции российской политической системы по неавторитарной траектории, но было бы весьма весомым камнем на чаше весов последующего исторического выбора.
Однако на практике на Западе возобладало близорукое и эгоцентричное отношение к произошедшим на территории СССР тектоническим сдвигам как к возможности избавиться от своей давней головной боли в виде общепризнанной необходимости проводить сложную и многоплановую политику «сдерживания» СССР. Российскому руководству была немедленно оказана самая высокая протокольная честь в виде признания дипломатической преемственности на всех уровнях. Однако в то же время в связи с потерей реального интереса с точки зрения поиска рациональной модели отношений, как это было с СССР, Россию как страну и общество стали отовсюду отодвигать.
Российский политический класс в своих отношениях с Западом столкнулся с неприкрытым цинизмом в духе «реалполитик», что было пусть не единственным, но весомым фактором, укрепившим его скептическое отношение к либерально-конкурентной модели политического устройства, – фактором, породившим в этом классе убеждение, что имитация присущих такой модели отношений и институтов (разделение властей, выборы, регулярная сменяемость власти) «продается» ничуть не хуже, чем их добросовестное формирование.
Впрочем, это уже связано не столько с недальновидностью или некомпетентностью отдельных политических лидеров, сколько с общим кризисом политического сознания и поведения в последние десятилетия, о котором я подробно написал в своей книге «Реалэкономик. Скрытые причины Великой рецессии (и как предотвратить ее повторение)».
Так или иначе, но под влиянием целого комплекса факторов политическая система постсоветской «новой России» в 1990-е годы сформировалась как система авторитарная, инерционная, малоэффективная и лишенная стимулов к эволюции в сторону альтернативной ей либерально-конкурентной модели.
Если, завершая наше рассмотрение 90-х годов, попытаться кратко суммировать предпосылки и факторы появления и формирования нынешнего периферийного авторитаризма, вытекающие из логики и содержания реформ тех лет, то можно, с некоторой долей условности, выделить три основные группы. Первая из них – это цепочка событий, приведшая к появлению системы, основанной на слиянии власти и собственности: гиперинфляция (конфискация) 1992 года – криминальная приватизация (залоговые аукционы) 1995—1997 гг. – фальсификация выборов и подчинение СМИ 1996—1998 гг. Вторая – большевистские методы ведения реформ: проведение реформ и принятие решений в соответствии с такими догмами, как «цель оправдывает средства», «базис (характер собственности) предопределит надстройку (правовые и гражданские институты) едва ли не автоматически», «первоначальное накопление капитала всегда преступно» и т.п. И третья группа – это отказ от переосмысления советского периода, государственной оценки сталинизма и большевизма, что стало фундаментом кризиса самоидентификации, привело к потере жизненных ориентиров, идеологической эклектике, расцвету «евразийского» невежества и, в конечном счете, невозможности исторически выверено и логично определить свое место в мире. В результате, в конце 90-х годов людей охватило глубокое разочарование, растерянность и чувство, что их жестоко обманули. Усилился процесс поиска ответов на возникшие проблемы в прошлом, в советском периоде. В этих условиях появился Владимир Путин.
Впрочем, как я уже сказал выше, 1990-е годы были лишь периодом формирования и становления системы, когда некоторые ее черты еще не приняли законченных форм, а некоторые – даже не проявились сколько-нибудь заметно. Поэтому не менее важными для судьбы нынешней исторической версии российского авторитаризма являются 2000-е годы, на которых следует остановиться подробнее.
2000-е годы: что произошло с политической системой
Свой анализ того, что произошло с политической системой в России в первое десятилетие нового столетия, я хотел бы начать с повторения главного тезиса предыдущей главки, а именно: 1990-е годы не были периодом развития России по пути демократии, если под ней подразумевать политическую модель с 1) распределением властного ресурса между несколькими центрами и группами; 2) наличием эффективного разделения власти на отдельные ветви, выполняющие функции недопущения ее концентрации в одних руках; 3) использованием выборов в качестве механизма разрешения споров и противоречий и определения правящей команды из числа нескольких претендентов на эту роль. Ни по одному из названных выше направлений в 1990-е годы не произошло сколько-нибудь заметного продвижения вперед – сколько бы ни пытались убедить меня в обратном. Напротив, я считал и продолжаю считать, что именно в этот период формальные признаки политической демократии в вышеупомянутом ее понимании оказались в крайне печальном состоянии – с практически полностью выхолощенным реальным содержанием, скомпрометированными институтами и густым налетом демагогии, вызывавшей стихийный внутренний протест у широких слоев российского населения.
Что же касается механизмов власти как таковой, и в особенности ее административной вертикали, то и они к концу 1990-х годов находились в крайне печальном состоянии. Такие базовые функции государства – причем вне зависимости от конкретного типа политической системы – как поддержание общественного порядка; учет, контроль и защита своих граждан; единство правового регулирования общественных, в том числе хозяйственных отношений на всей территории страны; поддержание дееспособной системы судопроизводства; формирование и исполнение национального бюджета и т.д., выполнялись российским государством, по общему мнению, неудовлетворительно и в значительной степени подменялись стихийным саморегулированием на основе силового соперничества, полукриминальных «понятий» и т.п.
Поэтому со стороны можно было предположить, что именно это и имелось в виду, когда после «смены караула» в Кремле вдруг началась чуть ли не кампания обличения «лихих 1990-х»: заключая в себе изрядную дозу политической демагогии, она, одновременно, опиралась и на вполне реальные ощущения недопустимой слабости государства в его внешнем, а главное – внутреннем измерении. Нельзя отрицать, что и в обществе, и в бюрократической элите существовал своего рода запрос на консолидацию, которая должна была упорядочить жизнь посредством укрепления государства – не в смысле роста его размеров или степени свирепости, а в плане эффективности выполнения им тех его функций, которые делают общество современным, сложно организованным и способным к развитию. Другое дело, что реализация этого запроса пошла по пути консолидации самой авторитарной власти, а не ее государствообразующих функций, это в итоге и привело к тому, что российский политический авторитаризм принял свою нынешнюю демодернизационную, консервативно-шовинистическую изоляционистскую форму.
Другими словами, если в начале и середине 1990-х годов постсоветская российская политическая система прошла свою первую развилку – между конкурентной и авторитарной моделью – и сделала выбор в пользу второй, то в начале 2000-х оказалась пройденной и вторая важнейшая развилка – между авторитаризмом модернизационного типа, своего рода «авторитаризмом ради прогресса», и авторитарной властью консервативно-застойного типа, которая начинает с того, что ставит блоки на пути любых изменений, способных ослабить контроль правящей группы над обществом, а заканчивает тем, что утрачивает этот контроль по причине перерождения институтов, делающих возможным само управление обществом.
Строго говоря, это давно известный в истории парадокс, выражаемый старой как мир максимой: «Чтобы все осталось по-прежнему, все должно измениться». Устойчивость любой политической системы, в том числе и авторитарной, в конечном счете, зависит от ее динамизма и адаптивности, способности давать простор для роста новых сил и отношений, улавливать изменения в ситуации и находить ответы на возникающие из этих изменений новые угрозы и вызовы. Естественно, конкурентная модель теоретически обладает в этом отношении большими преимуществами, поскольку (опять же, теоретически) подразумевает неизбежность поражения на выборах той команды, которая оказывается невосприимчивой к объективной потребности в переменах.
На практике, конечно, все не так однозначно – и потребности не всегда бывают очевидными, и механизм действует не автоматически, и результаты выборов могут сильно отличаться от объективных потребностей выживания и развития системы.
С другой стороны, и авторитарная система может при определенных условиях демонстрировать и гибкость, и умение адаптироваться к меняющимся условиям, и нацеленность на реальные, а не мнимые успехи. Так что «окостенение» авторитарной власти, превращение ее в оковы и помеху общественному прогрессу не являются ее непременным продуктом, а представляют собой скорее результат сочетания силы обстоятельств и политической несостоятельности правящей группы.
В какой степени эти два фактора обусловливают конечный итог – сказать сложно, но результат, как правило, принимает форму режима, который, пытаясь защититься от множества реальных и мнимых врагов, в том числе внешних, пытается блокировать действие любых неизвестных и непонятных ему сил и тем самым ставит крест на возможностях эволюции наличествующих в обществе институтов.
Что происходит далее – более или менее понятно. Институты, не способные меняться, в том числе и для того чтобы ликвидировать свою неадекватность изменившимся обстоятельствам, рано или поздно оказываются неспособны выполнять возложенные на них государственные функции. Полиция перестает всерьез бороться с преступностью, спецслужбы – с угрозами государственному суверенитету, налоговые службы – с реальными уклонениями от налогообложения. Суды приобретают черты «независимости», но не столько от контроля со стороны верховной власти, сколько от всякого общественного контроля, и во многом трансформируются в коммерческие структуры. Законодательные органы принимают свои акты хаотично и бездумно, безо всякой привязки к последствиям и возможностям их исполнения. Государственные инвестиционные институты действуют в рамках какой угодно логики, кроме логики стимулирования экономического роста, – чаще всего в интересах удобства и личной заинтересованности в «осваивании» общественных средств. В результате власть в лице своих высших органов фактически лишается инструментов активного влияния на ситуацию в стране, а ее дальнейшая судьба определяется силой инерции и волей обстоятельств, в том числе (а возможно, и главным образом) внешних. Поэтому авторитарная власть консервативно-шовинистического типа, не ставящая перед собой задач осуществления модернизации и реформ управляемого ею общества, на определенном этапе неизбежно становится заложницей обстоятельств, которые могут очень долго держать ее «на плаву», а могут и сделать неизбежным острый политический кризис, который она (эта власть) оказывается неспособной ни преодолеть, ни пережить.
Возвращаясь к истории 2000-х годов, можно заметить, что именно на эти годы в России пришлась та самая развилка, о которой я сказал чуть выше, а именно: развилка между возможностью направить усилия на осуществление модернизации (авторитарной, с присутствием элементов конкурентной демократии) или, наоборот, на строительство новых оград и заборов, блокирующих политические изменения, потенциально создающих угрозу стабильности власти, и, как следствие, останавливающих любое значимое политическое развитие вообще. Результат прохождения этой развилки сегодня очевиден почти всем, но тогда, пятнадцать лет назад, во время президентских выборов 2000 года, несмотря на очень высокую вероятность такого развития событий (исходя из особенностей созданной в России олигархической системы, способа привода к власти и личности преемника Бориса Ельцина), убедить в такой перспективе мне удалось далеко не всех.
Все факторы, обусловившие сегодняшний результат, конечно, присутствовали и тогда. В первую очередь, это, конечно, отсутствие сильного класса легитимных крупных собственников – собственников крупных производственных, экономических активов; класса, желающего и готового играть важную роль в определении политического будущего страны. Предвидя возражения по поводу «олигархов» 1990-х годов, активно «ударившихся» в политику, хочу сказать следующее.
Во-первых, они не были классом. Да, у нас было несколько десятков человек, реально ставших хозяевами баснословных состояний и формально – собственниками сотни или двух наиболее привлекательных хозяйственных активов России 1990-х годов. Но в силу случайного характера своего попадания на эти роли; в силу отсутствия у них общей истории и внушительной деловой биографии; наконец, просто в силу своей крайней малочисленности они не могли образовать устойчивый класс людей, связанных осознанными общими (по сути – общенациональными) интересами и личной заинтересованностью в развитии экономики и общества по, условно говоря, рыночно-демократическому пути. Для каждого из них остальные члены этой узкой группы были не союзниками на основе общего интереса, а чужаками, претендующими на кусок ограниченного количества привлекательных активов, доставшихся власти и теперь распределяемых ею по ее собственному усмотрению.
Во-вторых, они не были легитимными собственниками ни в глазах политической верхушки страны, ни в глазах ее населения, ни даже в своих собственных. Я, кажется, уже тысячу раз об этом говорил, но готов повторить ивтысячупервый: право собственности – это не бумажка с печатями, и не запись в реестре, внесенная уполномоченной на это конторой. Право собственности – это, в первую очередь, готовность окружающих людей и общественных институтов признавать за тем или иным человеком право распоряжаться тем или иным активом по его собственному усмотрению – продавать, передавать по наследству и вообще делать с ним все, что специально не оговорено и не запрещено законом. Вот такого права собственности у «олигархов» не было (как нет его у теперешних крупных собственников и сейчас, пятнадцать и более лет спустя).
Именно поэтому они, взятые в совокупности, не могли стать ни двигателем модернизационных реформ, ни даже их надежной опорой, надумай власть тогда их проводить. И пример Ходорковского здесь совершенно нерелевантен – его политические амбиции в начале 2000-х годов имели личный, а не коллективно-классовый характер. К тому же, мо-дернизационная риторика стала лейтмотивом его высказываний во многом в результате противостояния власти, и вопрос о причинно-следственной связи этих двух вещей вовсе не так прост, как многим кажется.
Что же касается малого и среднего бизнеса в России конца 1990-х, то он тем более не мог выступить в роли политического стержня авторитарной модернизации в силу социально-идеологической пестроты и почти нулевой степени политической организованности.
В какой-то степени более подготовленной к этой роли была центральная бюрократия, и, как это ни парадоксально, именно она в течение длительного времени поддерживала возможность разворота авторитарной системы в сторону большего учета общественных потребностей и интересов. Однако в итоге фракция «модернизаторов» оказалась слишком слабой в политическом отношении, чтобы решающим образом повлиять на курс государственного корабля. В итоге этот курс был определен в направлении, близком к противоположному, и те представители «модернизационной» бюрократии, которые не захотели покинуть корабль, оказались заложниками избранного капитаном маршрута.
Другая важная, на мой взгляд, причина того, что авторитарная модернизация в России не состоялась, заключается, как ни странно, в том, что именно в это время цены на нефть и газ на экспортных рынках взлетели на небывалую высоту не только в абсолютном, но и в относительном выражении.
Возможно, кому-то такое объяснение и покажется слишком простеньким, но в основе сложных социальных явлений иногда действительно лежат достаточно простые вещи. И нет ничего удивительного в том, что быстрый рост финансовых возможностей как государства, так и населения в значительной степени подорвал мотивацию к сложным и рискованным (в плане оценки различными слоями общества) шагам модернизационного свойства, выдвинув на первый план иной приоритет: «главное – не спугнуть тактическую стабильность». А реакцией власти на мировой финансово-экономический кризис 2008—2009 гг., который и остановил рост цен на предметы российского экспорта, стало инстинктивное стремление власти окуклиться, отгородиться от нестабильности западной экономики с ее сложными механизмами роста через отказ от «ненужных» социально-экономических экспериментов, через ставку на проверенные механизмы ресурсно-сырьевой экономики – освоение новых месторождений и строительство гигантских трубопроводов как основное содержание внутренней экономической политики. Сегодня уже даже серьезная перспектива неблагоприятных для России тенденций на мировых рынках энергоносителей оказывается не в состоянии заставить систему двинуться в сторону поиска путей экономической модернизации. Однако десять—двенадцать лет назад ситуация была совсем иной, и длительный период «незаработанного» роста доходов, скорее всего, сильно способствовал тому, что застойно-охранительный крен в системе возобладал всерьез и надолго.
Да и личные факторы, видимо, сыграли не последнюю роль в этом выборе. Настороженное отношение к внешнему миру; непонимание того, какие механизмы работают в западной политике и как они формируют ее линию поведения по отношению к внешнему миру, включая Россию, стало причиной очень завышенной оценки рисков, сопутствующих большей открытости внешнему миру в случае осуществления модернизационных реформ. Завышенные представления российской властной элиты о значимости России в глазах западных политиков вели к неадекватной оценке желания и готовности Запада тратить «огромные ресурсы» на то, чтобы по всем вопросам привести Россию к «общему знаменателю». Конечно, угроза внешнего вмешательства в российскую политику преувеличивалась, в том числе и по внутриполитическим соображениям, но сводить это преувеличение исключительно к задачам обработки массового сознания было бы неверно. Страх перед возможностью получить в стране мощную силу, готовую за относительно небольшие деньги провести «спецоперацию по смене режима», был вполне искренний, хотя и не адекватный величине угрозы.
Правда, следует заметить, что и западные лидеры со своей стороны не прилагали особых усилий, чтобы уменьшить страхи и обеспокоенность российской власти. Никто не пытался ей объяснить, что всякого рода гранты «на развитие демократии», выделявшиеся оппозиционно настроенным лицам и организациям, которые в американском и европейском общественном мнении представляются как демократические, на самом деле примерно столь же малы, формальны и непродуктивны, как, скажем, помощь, которую Советский Союз в свое время оказывал западным коммунистическим партиям. И точно так же, как в то время было бы верхом наивности полагать, что вопрос о власти в США можно было решить на советские подачки местным коммунистам и «левым», откровенной глупостью являются сегодня рассказы о том, через те или иные ( подчас случайные и даже маргинальные) НКО в Россию закачиваются миллиарды, на которые можно сменить политическую элиту или развалить страну.
Это, конечно, не означает, что попытки отдельных лиц и организаций вне России в собственных интересах, в том числе и коммерческих, повлиять на политическую ситуацию в стране вообще не могут иметь место. Но риски, с этим связанные, никак не могут служить оправданием для отказа от реформ и тотальной конфронтации с внешним миром.
К сожалению, эту истину российской власти начала 2000-х никто не захотел или не смог объяснить. Наоборот, некоторые деятели на Западе считали безобидным делом полуритуально дразнить ее не имеющими под собой содержания громкими разговорами о «поддержке демократии» на постсоветском пространстве (очевидно, не имея в виду Туркменистан или Таджикистан), о скором новом расширении НАТО за счет стран бывшего СССР и т.д.
Так или иначе, выбор между авторитаризмом модернизационного типа и авторитаризмом консервативно-охранительным, не ведущим диалога со значимыми самостоятельными политическими силами внутри страны и закрытым для сотрудничества с западным миром, был сделан в первой половине 2000-х годов в пользу последнего и, при всех оговорках и колебаниях генеральной линии, четко закрепился в их второй половине.
Естественно, этот процесс был постепенным и не скачкообразным. Изменения в составе и характере деятельности таких институтов, как президентская администрация, Государственная Дума и Совет Федерации, местные законодательные собрания и др., накапливались годами, прежде чем обнаружить свое принципиально новое качество. Официальная идеология (в той мере, в которой она обнаруживалась на уровне соответствующих документов и выступлений) долгое время сохраняла инерцию 1990-х и реформаторско-модернизационную фразеологию. Последний всплеск такой фразеологии наблюдался, кстати, относительно недавно – в период пребывания на президентском посту Д. Медведева.
Да и готовность к диалогу с гражданским обществом внутри страны (по всему его спектру, а не с тщательно отобранными представителями) менялась нелинейно: временами казалось, что происходит корректировка ранее наметившегося курса или, по крайней мере, наметилась неуверенность в целесообразности его дальнейшего продолжения. Тем не менее, при взгляде на ситуацию с точки зрения среднесрочных тенденций сделанный выбор с каждым годом представлялся все более очевидным.
Период, прошедший с момента обратной кадровой «рокировки» в Кремле и Белом доме весной 2012 года, не просто подтвердил неизменность этого курса, а внес в него такие немаловажные элементы, которые достойны отдельного разбора. Однако прежде чем попытаться заострить внимание на этих нюансах, мне бы хотелось попытаться нарисовать общую комплексную картину той политической системы, которая сформировалась в результате вышеописанной эволюции на протяжении двадцати постсоветских лет и которую я называю, понимая всю условность этой характеристики, системой «периферийного авторитаризма».