Итак, два десятилетия после краха советской системы привели нашу страну к политической системе, основанной на монопольной несменяемой власти одной доминантной группы высшей бюрократии, по своему усмотрению назначающей руководителей и глав всех силовых, административных и основных экономических институтов.
Системе, исключающей замену правящей группы без одновременного слома системы и глубокого политического кризиса. Системе, работающей на собственное воспроизводство и исключающей возможность естественной эволюции или саморефор-мирования в соответствии с меняющейся ситуацией. Наконец, системе, основу которой составляет распределение административной ренты и которая в силу этого заинтересована в сохранении экономических и социальных условий, позволяющих эту ренту сохранять и извлекать. Ниже мы поговорим обо всех ее характеристиках и свойствах более подробно.
Формула властвования
Первое, что мы уже отметили выше и что характеризует способ формирования и смены нынешней власти, – это ее авторитарный характер.
Существующая политическая система в России если не по форме, то по сути является стопроцентно авторитарным режимом. В данном случае я использую этот термин без негативной эмоциональной коннотации – это просто объективное определение системы власти, при которой узкая правящая группа (во главе с единоличным лидером или без такового) обеспечивает себе монопольный контроль над властно-административной пирамидой, не допуская концентрации политического ресурса в сколько-нибудь значимых масштабах в руках любых других групп.
В наших условиях такой контроль обеспечивается путем более или менее эффективного управления процессом формирования общественного мнения (точнее, той его составляющей, которая важна для власти) и тщательного отслеживания всех крупных финансовых потоков внутри страны и из-за рубежа, с тем чтобы не допустить концентрации существенных средств у потенциально опасных для правящей группы альтернативных политических структур и группировок. Инструменты, позволяющие достигать этого результата, были определены и опробованы еще в 1990-е годы, но в 2000-е эта задача была поставлена в центр государственной политики и постепенно стала приобретать не только все большую значимость, но и в значительной степени самостоятельный, самодовлеющий характер.
Что касается информационного (по сути – пропагандистского) ресурса в виде наиболее массовых СМИ (это, прежде всего, эфирное телевидение и массовая («желтая») пресса), то контроль за их политической составляющей был сосредоточен в руках правящей корпорации еще во второй половине 1990-х годов. Формально частный характер некоторых из этих носителей пропагандистского ресурса, характерный для того периода, не должен вводить в заблуждение – ключевую роль в определении их политического контента уже тогда играла президентская администрация и узкий круг наиболее влиятельных членов правящей команды.
В начале 2000-х годов этот контроль было решено формализовать и тем самым закрепить через государственное владение большей частью медиаресурсов, способных формировать массовое общественное мнение. Вслед за фактической национализацией медиа-империи В. Гусинского и окончательным утверждением за государством права на управление ОРТ государство через подконтрольные ему компании сконцентрировало в своих руках право собственности практически на все СМИ, способные формировать массовые представления о смысле и содержании политической жизни в стране. Это на протяжении 15 лет не исключает существования отдельных оппозиционных медиа-ресурсов, главным образом в интернет-пространстве, которые рассматриваются правящей группой как отражение маргинальных мнений и настроений, не способных кардинальным образом повлиять на общественную ситуацию.
Возможность выражать оппозиционные настроения и мнения в ограниченных по своему потенциалу «маргинальных» (по мнению властей) информационных ресурсах не подрывает и не ослабляет их способность контролировать умонастроения больших слоев населения, которые могли бы быть использованы альтернативными политическими группами в качестве политического оружия.
Вторым направлением, как было сказано выше, стало укрепление способности власти контролировать потоки денежных средств, которые могут быть использованы в политических целях, главным образом для формирования альтернативных центров политической силы. «Дело Ходорковского» было первой крупной демонстрацией того, что власть полна решимости более не допускать к политике не подконтрольные ей крупные деньги (и, соответственно, организационный ресурс) и держать все сколько-нибудь значимые финансовые потоки в стране, по возможности, под более жестким контролем. Несмотря на очевидное наличие в этом деле и побочных мотивов – опасений относительно утраты контроля над некоторыми «стратегическими» активами, экономической заинтересованности ряда членов правящей команды, а также особенностей личных отношений – главный смысл всей этой истории состоял в том, чтобы показать, что отныне большие деньги больше не будут давать пропуск в «большую политику» и, более того, не будут гарантировать их обладателям личную неприкосновенность.
Естественно, в дальнейшем решимость пресечь возможность использования личных состояний для неподконтрольной власти политической активности только крепла. Главным инструментом ее реализации на практике стала «правящая партия», которая на деле стала выполнять роль надзорной вертикали, выстроенной из центра к периферии, на которую была возложена обязанность отслеживать политическую активность регионального бизнеса, интегрируя его в единую систему авторитарного государства и решительно пресекая любые его попытки организовывать или финансировать социальные и политические проекты, не согласованные с вертикалью.
Решению этой же задачи должны были способствовать и изменения в избирательной системе – отмена губернаторских выборов и переход к выборам депутатов законодательных собраний исключительно по партийным спискам. По крайней мере, в теории это затрудняло не подконтрольное власти использование финансового ресурса в интересах увеличения политического влияния.
Естественно, в этом деле, как и в любом другом, полностью добиться поставленной цели не удалось – все-таки интересы и установки централизованной вертикали, как водится, часто пасуют перед личными интересами, амбициями и пристрастиями региональных активистов и чиновников. Но в целом курс на удушение методами финансового администрирования (а подчас и уголовных репрессий) любой несанкционированной политической активности выдерживался последовательно и сегодня является одним из краеугольных камней выстроенной системы власти.
Доказательством стабильности избранного курса стало также то, что все разговоры (часто достаточно предметные) о необходимости передачи в частные руки находящихся в собственности государства крупных активов в банковском и сырьедобывающем секторах, так и остались разговорами. Напротив, доля финансовых потоков, связанных с этими секторами (а в наших условиях это практически все по-настоящему крупные потоки), прямо или косвенно контролируемых государством, за десятилетие 2000-х годов с очевидностью возросла.
Естественно, что причина этого была исключительно политического свойства – ни практически-экономической, ни даже идеологической подоплеки у постоянных отсрочек сроков приватизации не было. Главное, что заботило и продолжает заботить высший слой государственных управленцев, – это предотвращение возможности использовать ресурсы предприятий, действующих в этих сферах, для подпитки иных (помимо правящей) групп с политическими амбициями. Сохранение же прямого государственного контроля над крупнейшими корпорациями в добывающем и финансовом секторах уменьшает вероятность того, что какая-то часть из подконтрольных им финансовых потоков может быть использована для политической деятельности, не согласованной с федеральной властью или, тем более, представляющей угрозу ее интересам и целям.
С этим же, видимо, связаны и неудачи попыток запуска политических проектов на базе частного капитала, даже очень осторожных и вполне лояльных к существующей системе. При том, что они, как правило, предпринимались с ведома и по инициативе представителей высшей власти, рано или поздно (точнее, скорее рано, чем поздно) они превращались в объект околовластных интриг и в итоге под внешним давлением закрывались, прежде чем успевали набрать сколько-нибудь серьезный вес. И причина, на самом деле, была связана не с отсутствием средств или организационных талантов, а с тем, что логика авторитарной власти в принципе не допускает даже латентной, скрытой конкуренции за место правящей команды.
Поставив под контроль внутренние источники финансирования политической активности, высшая власть начала предпринимать более активные усилия, чтобы пресечь попытки использовать в этих целях и внешние источники. Собственно, эти источники отслеживались и частично контролировались уже давно, но начиная с 2012 г. процесс окончательно перешел в открытую, публичную плоскость. Были приняты законы, предусматривающие статус «иностранного агента» и особую процедуру отчетности и ответственности для имеющих зарубежные источники финансирования неправительственных некоммерческих организаций, деятельность которых имеет политическое измерение. Тогда же было выпущено правительственное постановление, закрывающее любым исследовательским коллективам и институтам дорогу к получению иностранных грантов без санкции властей.
Наконец, в этом же ряду стоит и закон, запрещающий иметь зарубежные счета и финансовые активы законодателям и высокопоставленным чиновникам, то есть всем тем фигурам российской элиты, кто имеет потенциальную возможность инициировать не согласованную с властями общественную и политическую активность или хотя бы активно участвовать в ней. Хотя формально закон направлен против возможной уязвимости влиятельных фигур в государственном управлении перед иностранным влиянием, на самом деле так называемая «национализация элит» является эффективным средством контроля за возможностями скрытого (от властей) финансового обеспечения политической деятельности безотносительно к каким-либо иностранным интересам. Совпадение по времени этого процесса с другими шагами по блокированию независимых источников политического финансирования наводит на мысль о том, что основной заботой был не риск манипулирования со стороны иностранных спецслужб, а скорее угроза самостоятельной, не подконтрольной властям политической активности внутри самой российской элиты.
В результате всех этих действий любые не санкционированные и не контролируемые властью политические амбиции отдельных лиц или групп не могут быть подкреплены адекватным финансированием, по крайней мере, в легальных формах. Это, конечно же, сильно облегчает правящей группе задачу сохранения ее монополии на власть, делая объективно излишним прямое уголовное преследование оппозиционеров, за исключением тех, кто склонен к участию в темпераментных уличных акциях с их не всегда предсказуемыми последствиями.
Естественно, на практике все сложнее, поскольку и контроль не всегда является стопроцентным, и человеческий фактор толкает систему или ее отдельных представителей к избыточной жесткости, к не оправдываемым рациональными соображениями репрессиям. Однако в целом контроль за основными активами и финансовыми потоками в экономике со стороны правящей в стране группы или команды достаточно эффективно выполняет функцию поддержания «политической стабильности», какой она видится ее членам.
Другим инструментом обеспечения монополии правящей команды на власть является, как было сказано выше, контроль над инструментами влияния на массовое сознание, к которым сегодня в России относятся, в первую очередь, федеральные телеканалы и региональные СМИ. Взятые вместе, они в существенной мере формируют представление об окружающей жизни у очень большой части взрослого населения страны и в решающей степени программируют его социальное и политическое поведение.
Это не означает, конечно, что люди принимают на веру все, что обрушивают на них эти средства информации, – многое из этого, и в первую очередь навязываемый ими образ власти как радетеля народных интересов, воспринимается массой людей с огромной долей скепсиса, если не сказать цинизма. Отношение массового сознания к чиновничеству как классу, к моральному облику правящей бюрократии, включая высшее ее звено, общеизвестно и, мягко говоря, нелицеприятно, что бы ни говорили о них официальные информресурсы. Однако главная задача, которая ставится властью, – задача навязать населению собственную информационную повестку и тем самым определить узловые точки, на которых можно строить относительную политическую безопасность для правящей группы, – оказывается вполне достижимой.
При этом контроль властной группы над этими средствами не обязательно должен быть тотальным, всеохватывающим и всепроникающим. В отличие от тоталитарных систем, претендующих на полный и жесткий контроль над сознанием общества, авторитарные системы не ставят перед собой столь грандиозных задач. В их системе приоритетов главная цель политики в области средств массовой коммуникации состоит в предотвращении возможности использования их другими группами – потенциальными конкурентами в борьбе за власть и влияние – для достижения их собственных, не согласуемых с властями целей.
Для этого вовсе не обязательно пытаться воспитывать общество в духе какой-то цельной ценностной идеологии – достаточно просто внушать ему ощущение безальтернативности существующего порядка вещей и его, если можно так выразиться, «неопасности» для будущего. Другими словами, убедить основную часть населения в том, что имеющийся порядок естествен и приемлем, а исходящие от оппозиции посулы чего-то лучшего, более справедливого или эффективного на самом деле – разговоры «от лукавого».
Собственно, чтобы удостовериться в справедливости вышесказанного, достаточно повнимательнее посмотреть на контент подконтрольных власти СМИ и сравнить его, например, с советскими временами. В отличие от последних, сегодня основные контролируемые государством каналы не пытаются воспитывать население: наиболее высокорейтинговые передачи федеральных каналов ни за что не прошли бы советскую цензуру даже не по политическим и идеологическим, а по этическим и эстетическим соображениям. Даже так называемое «политическое вещание», как правило, не содержит в себе почти никакой позитивной программы – оно призвано лишь дискредитировать любую альтернативу существующей власти, изобразив других претендентов на нее как людей по меньшей мере столь же корыстных, но еще и социально (или национально) чуждых.
Вместе с тем все управляемые правящей командой СМИ так или иначе внушают потребителю две главные установки. Во-первых, в стране не происходит ничего из ряда вон выходящего или дестабилизирующего – как все было, так и будет, все процессы под контролем и ни во что катастрофическое не выльются. А во-вторых, никакой альтернативы существующему порядку нет, а те, кто утверждают, что есть, – лжецы или иностранные наймиты, равно отвратительные и действующие исключительно из корыстных побуждений, или же (что значительно реже) – абсолютно наивные фантазеры, потерявшие связь с реальностью.
При этом во всем, что выходит за рамки сформулированного выше политического заказа, может сохраняться полный плюрализм – вплоть до самых абсурдных форм и проявлений, подрывающих основы общественного общежития. И конечно же, наличие такого заказа не исключает, а в большинстве случаев даже предполагает свободу коммерческой деятельности, предполагающую использование управления подконтрольными средствами информации в интересах личного обогащения и благосостояния. Более того, резкое повышение личного благосостояния за счет государства как владельца значимых информационных ресурсов фактически приветствуется правящей группой, а порой и прямо инициируется ею как награда за верность и готовность поступиться любыми принципами в работе на нее.
Запускаемый при помощи этих механизмов информационный поток, конечно, не плодит в массовых количествах искренних симпатизантов правящей группы. Зато он выполняет другую, гораздо более важную функцию – внушает огромной массе населения ощущение, что за пределами навязываемого ему информационного поля нет никакой другой жизни; что любые альтернативы существующей политической реальности представляют собой лишь ее ухудшенные копии; а ложь и лицемерие в трактовке реальной жизни средствами информации – не аномалия, а универсальная норма политической и общественной жизни как таковой.
Повторю – такая схема управления СМИ не может обеспечить правящей команде активную поддержку общества, однако (и это – главное!) она гарантирует равнодушно-циничное отношение к попыткам заручиться поддержкой со стороны любой альтернативной группы или команды. А с точки зрения интересов безопасности существующей сегодня модели всеобщее пассивное, скептическое и равнодушное отношение к политике дает больше гарантий стабильности, чем явно выраженная поддержка социально активной части населения. Это верно хотя бы уже потому, что общественный энтузиазм требует постоянной «подкормки» в виде осязаемых успехов и достижений, а поддержание равнодушия и неверия в возможность реальных перемен к лучшему возможно и без непомерных усилий и расходов при минимальных затратах средств, сил и времени.
Понятно, что данный образ действий приносит удовлетворительный результат только в сравнительно нормальных условиях, в отсутствие шоковых воздействий извне или неуправляемых кризисов изнутри. Возможности сопротивления деструктивным, дестабилизирующим воздействиям с помощью такого рода инструментов невелики и исчерпываются относительно быстро и по глубине, и по времени. Да, общественный цинизм гасит любые обвинения в адрес власти и делает их неопасными и беззубыми с точки зрения возможности насильственного отстранения от нее конкретных людей. Но он же лишает власть в целом возможности выживания в действительно критических условиях путем мобилизации общественной поддержки и сотрудничества со стороны общества. Напротив, в такой атмосфере крах власти в ситуации кризиса
Выборы без выбора
воспринимается широкими слоями общества с затаенным злорадным удовлетворением, даже несмотря на то обстоятельство, что в результате такого краха страдает не только власть, но и общество в целом. Механизм подавления социальных угроз власти, относительно эффективно действующий в системе, поддерживаемой силой инерции упорядоченной повседневной жизни, оказывается бессильным и непригодным в ситуации, когда вызовы приобретают массовый и продолжительный характер.
Тем не менее, на данный исторический момент описанный выше механизм поддержания монополии на власть сформирован и, с точки зрения правящей группы, относительно эффективно выполняет возложенные на него задачи.
Любая система авторитарной власти по определению не предполагает использования выборов как механизма для определения круга лиц или групп, получающих доступ к рычагам государственной власти.
Высшая власть в лице правящей группы является в этой системе принципиально несменяемой: хотя персональный состав может претерпевать и даже неизбежно претерпевает определенные изменения, кадровые перестановки, которые в ней происходят, никогда не выносятся на суд каких-либо внешних арбитров и осуществляются через решения ее ядра, которое при всех изменениях остается стабильным.
Что же касается всех органов и институтов, составляющих государственный аппарат как в узком, так и в широком понимании, то их высший кадровый состав формируется по принципу назначения вышестоящими инстанциями, с возможным исключением из этого правила лишь нижнего звена административных органов в виде глав местного самоуправления, не обладающих сколько-нибудь значимыми ресурсами и полномочиями. То есть, по сути, все кадровые изменения, даже в тех случаях, когда они являются вынужденными и незапланированными, все равно остаются внутренним делом властной вертикали и производятся без каких-либо согласований с другими группами, имеющими государственно-властные амбиции.
Выборы в этой системе либо отсутствуют вообще, либо играют декоративную роль, оформляя уже принятые кадровые решения, как бы визируя их «общественным» одобрением.
Естественно, что в тех случаях, когда авторитарная система по каким-то собственным соображениям использует процедуру выборов (в силу традиции, в целях дополнительной легитимации или по каким-то иным мотивам), главной характеристикой и одновременно условием продолжения их использования является предсказуемость результатов голосования.
Последняя достигается путем контроля за избирательным процессом, подсчетом голосов и официальным подведением итогов голосования. Контроль предполагает возможность вмешательства в избирательный процесс, но не сводится к нему как единственно результативному инструменту и может вообще, при определенных условиях, не использоваться в своей грубой и откровенной форме (фальсификации и пр.). Поскольку реальная конкурентность (непредсказуемость результата) выборов является уже признаком конкурентной системы, являющейся по сути антитезой авторитарной модели, любое снижение предсказуемости выборов становится причиной либо совершенствования применяемых методов контроля, либо отказа от использования выборов вообще.
Этот принцип авторитарных систем действует также и в моделях, формально предусматривающих многопартийность. На деле в этих случаях для партий, формально не включенных в правящую вертикаль, отводится некоторое количество мест, главным образом в представительских органах. В обмен на соблюдение правил системы они получают некоторое (правда, очень малое) количество политического ресурса – возможности оказывать в ряде случаев влияние на детали принимаемых решений и некоторые статусные привилегии для их руководства.
Собственно, все эти вещи и были воспроизведены в сложившейся за последние десятилетия политической системе в России. При типично авторитарном методе кадрового наполнения системы власти – на всех уровнях и во всех ее ипостасях – в стране продолжают проводиться выборы глав администраций – на общенациональном уровне, на уровне глав местных (муниципальных и сельских) администраций, и если начавшаяся практика все-таки получит продолжение, то и на уровне регионов. Последние, правда, с 2004 г. были отменены, но с 2012 г. частично восстановлены, хотя и в урезанном виде.
Сохраняются также и выборы в законодательные собрания различных уровней. Несмотря на то, что роль представительских органов в системе зрелого авторитаризма крайне невелика, их сохранение тесно связано с наличием института политических партий: без выборных представительских институтов существование последних теряет не только практическое, но какое-либо формальное обоснование.
Политические партии как институт в современной России вместе с политической системой в целом за последние двадцать лет прошли сложный путь эволюции от союзов, созданных с целью прихода к власти в стране, главным образом через выборы и связанные с ними инструменты, к подчиненной части системы авторитарной власти – части, играющей отведенную ей роль в рамках общей логики такой системы в соответствии с ее же правилами.
Сказанное, правда, не означает, что роль, которую играют эти партии (во многом, кстати, не по своей собственной воле), зафиксирована раз и навсегда. Если ситуация, которой пытается управлять система, в один не самый прекрасный для нее день изменится, то все договоренности «по умолчанию» вмиг перестанут действовать, и деятельность партий может за очень короткий срок приобрести принципиально новый смысл. Тем не менее, в настоящее время партийная система, как и институт выборов, с которым тесно связано настоящее и будущее политических партий, продолжает действовать в рамках парадигмы, навязываемой ей авторитарной системой.
Трудно судить о том, в какой мере сохранение выборов нынешней властью обусловлено теми или иными конкретными соображениями. Безусловно, важную роль играет мотив придания ей легитимности (отражение «воли народа, выраженной на свободных выборах»). Столь же очевидно, что такого рода легитимность важна не только для внутреннего, но и для внешнего потребления, – по крайней мере, для части правящей группы важны контакты с внешним миром, точнее, с наиболее развитой его частью, для которой, в свою очередь, формальная легитимация через выборы является существенным условием поддержания взаимных отношений. Сказывается, видимо, и действие уже набранной инерции – если выборы уже стали частью политической системы, их легче (в том числе психологически) адаптировать, чем отменить.
Важно, однако, другое – институт выборов в рамках сложившейся системы будет действовать до тех пор, пока она оказывается в состоянии контролировать их результат. Неконтролируемость исхода выборов будет означать одно из двух – крах авторитарной системы либо исключение института выборов из существующей политической системы.
Конечно, отдельные локальные сбои избирательной машины (имеются в виду сбои с точки зрения правящей группы) возможны и допустимы. Как правило, они затем исправляются (характерный пример – случай с выборами мэра Ярославля в 2012 г.). Возможны и «пограничные» варианты, когда конкуренция допускается в достаточно широких пределах, чтобы создавалась иллюзия расширения ее пространства, могущего приобрести необратимый характер. Однако в целом механизм должен работать и не допускать незапланированных исходов – если его «сбои» вопреки всем принимаемым мерам и стараниям превысят некоторый допустимый
Административная рента
предел, то либо наступит трансформация системы, либо институт выборов будет отвергнут и заменен более послушным в работе механизмом, что, конечно, гораздо вероятнее.
Система власти как таковая, очевидно, не содержит в себе никаких встроенных целей, кроме естественно присущего ей свойства самовоспроизводства.
Цели и смыслы в системе власти задает правящая группа в соответствии с теми ценностными установками, которыми руководствуется большинство составляющих ее людей. В этом смысле, конечно, нельзя сказать, что авторитарная система априори является исключительно инструментом личного обогащения ее участников, или средством подавления личности, или, напротив, инструментом модернизации и развития общества. Как и большинство вопросов, связанных с общественной реальностью, этот вопрос не имеет раз и навсегда данного ответа – все зависит от конкретных обстоятельств места и времени, от качества элит, от индивидуальных особенностей возглавляющих ее лидеров и т.д.
Однако в любом случае ей присуща особенность, которой лишена последовательно конкурентная система власти. А именно: авторитаризм порождает возможность для правящей группы, в силу ее монопольного политического положения, извлекать из него особую административную ренту. Как монопольный владелец политического ресурса в государстве, она имеет возможность абсолютно бесконтрольно и произвольно устанавливать себе разного плана формальное и неформальное, личное и сословное вознаграждение за осуществление функций по управлению обществом, как по ходу реализации каких либо полномочий, так и вне увязки с каким либо реальным процессом, – просто как бонус, проистекающий из ее положения в обществе. Часто, извлекаемые ею доходы могут проистекать просто из монопольного права на насилие и вытекающей из этого возможности прямого вымогательства, что, собственно, и происходит, например, с силовыми структурами.
Связано это с тем, что в авторитарной системе нет никакой другой силы, которая могла бы не то что ограничить претензии и аппетиты правящей группы, но даже полностью прояснить размеры и формы получаемого ею рентного дохода и каналы его получения. Собственно, в этом и состоит главная слабость авторитарных систем – лишенные встроенных механизмов ограничения властных аппетитов, они рано или поздно оказываются бессильными перед натиском эгоистических желаний и страстей, алчности и социальной безответственности членов правящей группы.
Кстати, если обратиться к истории, мы увидим, что концепция конкурентной политической системы с распределением между различными группами источников власти и разделением ее ветвей, с системами сдержек и противовесов исходила, в конечном счете, именно из выработанного многовековым опытом философского положения о том, что ни один человек, увы, не руководствуется перманентно в своих действиях только идеалами и законами; что ему свойственны слабости, стяжательство, тщеславие, властолюбие, склонность некритично воспринимать собственное поведение, в искаженном свете видеть мотивы и результаты деятельности других людей. А пребывание «во власти» усиливает слабости и пороки даже у людей с большим жизненным опытом и отличной профессиональной подготовкой. Именно поэтому в долгосрочном плане только ограничение индивидуальной власти может сохранить ее эффективность и соответствие коллективным интересам, предотвратить или ограничить масштабные злоупотребления ею. В отличие от известного лозунга советского периода, утверждавшего, что «совесть – лучший контролер», мировые «отцы демократии» исходили из того, что в государстве только внешний контроль и распределение соответствующих функций между возможно большим числом субъектов минимизируют реальные злоупотребления, диктуемые личным страстями и корыстным интересом – в полном соответствии со столь хорошо воспринимаемой за океаном русской пословицей «Доверяй, но проверяй!». Авторитаризм в России, если и переживал ранее период самоконтроля и самоограничения без адекватного давления снизу, то с очевидностью его перерос. На этой стадии зрелости, как отмечает и упоминавшийся ранее Д. Асемоглу, единственным мотивом к самоограничению элиты становится угроза социального бунта, революции. Если эта угроза лишена остроты, неактуальна или хотя бы кажется таковой, тормоза не действуют, и частное присвоение административной ренты принимает все более масштабный характер.
Строго говоря, никакого способа точно измерить масштабы этого присвоения не существует – все «деятели экономической науки», претендующие на открытия в этой области, мягко говоря, пытаются ввести публику в заблуждение. Если доказательства роста масштабов присвоения и существуют, они носят характер локальных, частных свидетельств. Тем не менее, все свидетельства и косвенные признаки указывают на то, что в России второго десятилетия XXI века этот процесс идет и, более того, переживает определенный расцвет.
Так, основные виды издержек в российской экономике (стоимость труда, энергообеспечения, транспортные издержки, административная нагрузка, размеры арендных платежей, расходы на охрану собственности и др.) быстро росли все «нулевые» годы и после небольшой заминки, связанной с кризисом 2008—2009 гг., продолжили свой рост. Бюджетные возможности финансирования инвестиций, связанных с формированием общественной инфраструктуры, сокращаются, а их эффективность с очевидностью падает. Качество работ снижается даже в рамках приоритетных для власти проектов с символическим и чуть ли не сакральным смыслом – например, проведения саммита АТЭС во Владивостоке или Олимпиады в Сочи.
Экономические начинания, преподносившиеся в качестве знаковых (например, финансовые «институты развития», госкорпорации в инновационных сферах, особые экономические зоны и многое другое) в лучшем случае предаются забвению, в худшем – становятся постоянным генератором негативных новостей. Предприятия и проекты, которые нынешняя власть долгое время представляла в качестве эталонных, становятся объектом ее же критики, произносимой публично и в самых жестких формулировках. Все чаще встречаются ситуации, когда экономические решения спустя значительное время после их принятия «подвешиваются», несмотря на уже произведенные значительные затраты.
Все это, вместе взятое, упорно наводит на мысль, что все более открытая нацеленность членов правящей группы на интенсивное освоение административной «ренты» делает все менее реальным решение каких бы то ни было перспективных задач, требующих значительного горизонта планирования и долгосрочной организации реализации и контроля. И это при том, что в авторитарной системе, в отличие от конкурентной модели, отсутствуют объективно мешающие долгосрочному планированию электоральные циклы и сопутствующие им краткосрочные интересы и мотивы.
Одновременно, как это ни парадоксально, подобное падение эффективности и утрата долгосрочных ориентиров являются косвенным свидетельством того, что постсоветский авторитаризм в России вступил в зрелую неототалитарную стадию, когда все сущностные черты этой модели уже проявились и приобретают более или менее законченные формы. Другими словами, это говорит о том, что авторитарный режим уже переборол в себе все не свойственные ему порывы и потуги, связанные с личными амбициями и заблуждениями его лидеров, и на первый план теперь выходят объективные закономерности и свойства этой формы политического устройства общества. Последние же заключаются в том, что активный модернизационный потенциал авторитарной системы может быть связан только с личными мотивациями и энергией ее лидеров – никаких встроенных, автоматически действующих механизмов, которые бы действовали в этом направлении, система не содержит. Что же касается указанной мотивации, равно как и необходимой для ее действия энергии, то в силу биологической природы человека она действует лишь в течение исторически непродолжительного периода времени. На фоне слабой сменяемости власти, что является одной из сущностных черт авторитаризма, это неизбежно приводит к загниванию авторитарных режимов в том смысле, что нацеленность на достижение национально значимых целей сравнительно быстро уступает место зацикленности на получении и «распиле» правящей группой ее «законной добычи» в виде административной ренты.
Поиски идеологии
Обычный исторически известный авторитаризм как политическая модель имеет несколько системообразующих признаков, немалую роль среди которых играет неопределенность идеологической основы.
Это связано, главным образом, с тем, что авторитарные системы занимают промежуточное положение между конкурентными системами, где идеология активно используется как идентифицирующий признак политических групп, соревнующихся между собой за право получить временный доступ к государственным рычагам, и тоталитарными системами, которые используют жесткие догмы той или иной тоталитарной идеологии как инструмент завоевания власти и ее последующего удержания.
Последние нуждаются в идеологии в форме некоего свода идей и представлений, который должен быть внедрен в сознание каждого человека и общества в целом как единственно истинный, поскольку является мощным средством политического контроля над обществом, мотивации его членов, а также мобилизации в защиту системы в тех случаях, когда в этом возникает необходимость. Тоталитаризм всегда и везде опирается в первую очередь на организованное насилие власти в отношении общества, но только на него он опираться не может – насилие является слишком слабым скрепляющим материалом, если оно не сопровождается обработкой сознания людей с целью выработки у них идейной мотивации к поведению, ожидаемому от них системой и ее вождями. Отсюда – необходимость «единственно верного учения» и сопутствующих ему ритуалов, культов, образцов поведения, а также вечной и неутомимой борьбы с врагами этого учения – явными, скрытыми и даже потенциальными.
Но и конкурентным политическим системам также необходимы идеологические обоснования. Это касается как системы в целом, ее базовых принципов и общего устройства (демократия как идеология), так и конкурирующих внутри нее отдельных групп, которые соперничают между собой, по крайней мере внешне, не как кланы, возникшие по поводу общих личных интересов, а как группы единомышленников, выражающих те или иные общие представления о справедливой и эффективной политике.
Эти представления, в свою очередь, чаще всего объединяются (опять же, хотя бы внешне) некоторой системой взглядов относительно правильного, или справедливого устройства общества, что, собственно, и является тем, что мы называем идеологией. Именно поэтому для конкурентных политических систем характерна, как правило, достаточно богатая идеологическая палитра, хотя интересы выживания системы и диктуют необходимость ограничения ее определенными рамками, в частности, подавления различного рода тоталитарных идеологий, включая религиозные учения тоталитарного толка.
Авторитарные же системы, занимая некое промежуточное положение между двумя вышеназванными политическими моделями, отличаются, как правило, относительной слабостью идеологического окраса. Действительно, в рамках этой модели власть обычно не ставит перед собой задачу тотально контролировать умы своих граждан, добиваться от них единообразного взгляда на все социальные и политические процессы. Иногда отказ от подобного рода амбиций является сознательным выбором, иногда объясняется отсутствием необходимых для этого ресурсов, но, так или иначе, авторитарное государство не ставит перед собой такой цели и ограничивается контролем над финансовыми и административно-силовыми ресурсами.
Поскольку такого рода контроль вполне достаточен для обеспечения неприкосновенности и несменяемости власти, то духовной, идеологической сфере уделяется лишь минимальное внимание. Поскольку же цель обеспечить идейное единообразие и не ставится, авторитарная власть, как правило, допускает существование в обществе различных мировоззренческих течений, публичные дискуссии между ними и даже мягкие формы самоорганизации их носителей – до той поры, пока эта самоорганизация не ведет к появлению политических организаций, имеющих в своем распоряжении крупные ресурсы и способных претендовать на власть в государстве и обществе.
Более того, идеологические дискуссии в обществе объективно оказываются даже полезными для авторитарной власти, поскольку делают невозможным объединение всех недовольных в единый лагерь – этому начинают мешать очевидные идеологические различия между отдельными силами, заинтересованными в разрушении существующей системы власти, и чем шире идеологическая палитра, тем объективно менее вероятной становится какая-либо координация оппозиционных групп.
Сама же высшая власть в условиях автократии, хотя и пытается обозначать себя как некая идеологическая сила, делает это плохо – лениво, без энтузиазма и, как правило, без устойчивого результата. Связано это с тем, что в такой системе властные структуры комплектуются людьми, отобранными по критерию удобства работы и возможности извлечения доходов в виде административной ренты. От них, безусловно, требуется внешняя лояльность, но особых требований к образу мышления или взглядам на жизнь система, как правило, не предъявляет. Поскольку качества, необходимые для комфортной работы в рамках системы, распределены среди людей по естественным законам и не коррелируют жестко с их идеологическими предпочтениями, то и полученная выборка, как правило, представляет собой весьма пеструю в идейном отношении картину.
И хотя внешне, для работы «на публику» правящая корпорация обязательно окрашивается в определенные цвета (как правило, с упором на патриотизм и народность), внутреннего единства в ней нет. Если авторитарная система не перерождается в тоталитарную, она остается эклектичным соединением очень разных людей – и в идейном, и даже в культурном отношении. Соответственно, любые попытки создать объединяющую всех идеологию заканчиваются произнесением стандартного набора банальностей на фоне всеобщего откровенного лицемерия.
И эта черта авторитаризма в полной мере проявилась в российской политической системе 2000-х годов. В начале процесса становления авторитарной власти, а именно в 1990-е годы, когда отказ от конкурентной политической системы как ориентира для постсоветской России был еще не столь очевиден, правящая команда пыталась как-то отделить себя идеологически от тех сил, которых она двигала на роль оппозиции, и активно примеривала на себя амплуа «реформаторов». Это облегчалось тем, что цели, официально провозглашавшиеся в качестве ориентиров для деятельности правительства, отличались размытостью и разделялись абсолютным большинством правящей группы – переход к рынку, развитие частной собственности, облегчение контактов с внешним миром, признание идеологического плюрализма и т.д. При этом очевидное отличие этих целей от основополагающих принципов советского периода позволяло говорить о «политике реформ», «реформаторском духе» и т.п.
Однако в 2000-е годы ситуация поменялась. С одной стороны, обострившееся за 1990-е годы социальное неравенство и, главное, ставшая всем очевидной иллюзорность массового предпринимательства как средства повышения народного благосостояния резко снизили популярность идей «рыночных реформ» (оставим при этом за скобками вопрос о том, насколько рыночными были принципы, на которых формировалась новая российская экономическая система, о чем я уже неоднократно писал).
С другой стороны, психологическая усталость от неопределенностей и неудобства, связанные с резкими переменами в социальной и профессиональной структуре общества в 1990-е годы, породили общественный запрос на стабильность и предсказуемость. В том же направлении действовало массовое разочарование в любой фразеологии: оказалось, что свободное слово, которое в 1980-е годы многим казалось ключом к переменам к лучшему, само по себе не приносит ни осязаемых благ, ни реальных перемен в жизни общества.
В результате, по мере того как авторитарная власть в первой половине «нулевых» годов консолидировалась и начала ощущать свою силу и зрелость, ее идеологическое лицо становилось все менее выразительным.
Так, из публичных заявлений и выступлений окончательно исчезла рыночно-реформаторская риторика, ушел антикоммунистический задор середины 1990-х. Постепенно отошла на задний план и тема приверженности демократическим ценностям, уважения политических прав и свобод. С другой стороны, добавившаяся тема ностальгии по советским временам не привела ни к реставрации марксизма как государственной идеологии, ни к последовательному сдвигу к левой социалистической идеологии в ее западноевропейском варианте.
Новой ипостаси власти скорее импонировал имидж «центризма», приверженности идее практической созидательной работы (в противовес, якобы, «болтунам» из оппозиции), «реального» радения о народных интересах. С одной стороны, это позволяло ей привлекать в свои ряды людей с самыми разными идейными пристрастиями и различным политическим прошлым, а с другой – давало необходимую гибкость в работе с широким спектром активных групп и слоев населения, позволяло не отталкивать от себя окончательно крупные, значимые социальные и профессиональные страты.
Этому способствовало и то, что доходы населения и финансовые возможности государства в начале 2000-х стали быстро расти, и это позволяло верховной власти внушать оптимизм относительно будущего и раздавать разнообразные «подарки» в обмен на сдержанную лояльность, не требуя при этом идеологического единообразия.
В каком-то смысле идеологическая пассивность власти в середине 2000-х годов была свидетельством прочности ее положения – растущий объем финансовых потоков в стране и возможность их контролировать делали излишним поиск дополнительных идейных «скреп» для обеспечения несменяемости существующей власти. Власть чувствовала себя слишком уверенно и комфортно, чтобы вставать на скользкий путь поиска определенной официальной идеологии, предпочитая туманную и всеядную концепцию «работы на благо народа, на благо государства».
И лишь к концу десятилетия, когда стало очевидным, что период почти автоматического быстрого роста доходов завершается (как все хорошее, он просто объективно не мог длиться слишком долго), а возможности присвоения и распределения административной ренты наталкиваются на достаточно жесткие пределы, поиски дополнительной опоры в идеологической сфере с очевидностью активизировались.
Процесс, к тому же, стимулировался и тем обстоятельством, что оскудение возможностей, связанное с затуханием роста доходов, наложилось на выборный цикл 2011—2012 гг. При всей уверенности власти в контролируемости итогов выборов, уже сам факт их проведения и неизбежно сопутствующая им предвыборная активность всех политических сил порождают дополнительное напряжение в системе, для которой выборы сами по себе являются, по сути, чужеродным элементом. Не говоря уже о том, что обострение политических дебатов, до того достаточно вялых, может оказать нежелательное, с точки зрения власти, влияние на массовые умонастроения, породив смутное брожение и готовность поддержать, в случае нештатной ситуации, «экстремистские» силы, способные подорвать контроль власти над ситуацией.
В силу всего сказанного, в начале 2010-х гг. интерес власти к обретению более определенного идеологического лица заметно усилился, а направление соответствующих усилий определилось стихийно – консервативно-охранительная идеология защиты власти как единственного выразителя национальных интересов и противодействия любым политическим переменам. Собственно, отсюда все те тенденции, которые мы воочию наблюдали в начале 2010-х гг. и продолжаем наблюдать сегодня.
Если попытаться перечислить наиболее заметные из них, получается приблизительно следующая картина.
Во-первых, это настойчивая пропаганда идей сильной власти, под которой понимается не столько ее действенность или способность поддерживать закон и порядок, сколько неоспоримость, неприкосновенность и некий мистический смысл, позволяющий отождествлять ее с государственностью в целом. В новой системе координат государство не просто равно существующей власти, оно превращается в функцию от нее, так что покушение на власть представляется попыткой уничтожить, ликвидировать государство.
По существу, на вооружение принимается идея самодержавия, но даже не в имперско-романовском смысле, а в смысле политического евразийства, то есть власти по-язычески «сакральной в самой себе», не подотчетной никаким институтам как якобы естественной и единственной формы существования российской государственности и «единственно» гарантирующей ее от раскола. И хотя формально в этой системе сохраняются выборы как форма легитимации верховной власти, идеологически они подаются не как выбор одного кандидата из нескольких равных, а как самоотверженная борьба единственного и безальтернативного «царя-вождя» с самонадеянными попытками людей из «не-власти» (своего рода «самозванцами») занять место законного хозяина престола. Отсюда и демонстративное отсутствие главного кандидата на дебатах (самодержец не может опускаться до личной полемики с самозванцами), и ореол державности в подаче его в государственных СМИ, и подчеркнутая поддержка его иерархами главной в стране конфессии. Сами выборы главы государства в этой системе координат превращаются в ожидаемое и всячески поощряемое выражение поддержки власти народом – поддержки, в основе которой не трезвая оценка качества политического управления и, как следствие, качества жизни, а защита власти, олицетворяющей государство, от разного рода «раскольников», субъективно или объективно его ослабляющих.
Во-вторых, и это естественно вытекает из первого постулата, поддержка власти провозглашается гражданским долгом всего народа и каждой его части, сколь бы ни были велики противоречия между этими отдельными частями. Соответственно, отказ в поддержке и, тем более, бунт против власти прямо или косвенно становится свидетельством непринадлежности ее противников к народу. Это подается в лучшем случае как искреннее заблуждение под влиянием разного рода вредных идей, в худшем – как следствие нелюбви к народу, его непонимания или сознательного предательства его интересов.
Особенно заметной эта нота стала в самые последние годы – стремление представить всех противников власти в качестве асоциальных, антинародных элементов, в качестве людей, принадлежащих к другому (нерусскому, нероссийскому) обществу, становится одним из главных мотивов политико-идеологического вещания главных государственных СМИ. Более того, все назойливей звучит мысль, что все противники и соперники власти есть пятая колонна, управляемая из-за рубежа в интересах разрушения российской государственности, распада и раздела страны, ее порабощения и т.д.
Такой идеологический трюк выполняет две главные задачи – с одной стороны, он лишает массовой опоры ту часть оппозиции, которая выступает за «европейский выбор» России, а с другой – ограничивает возможности тех, кто называет себя патриотической оппозицией, подрывая их политическую базу и маргинализируя, ставя перед выбором: поддержать власть или получить ярлык экстремистов, которые не должны допускаться к властным рычагам.
В-третьих, это идея враждебного окружения, которая, на самом деле, является естественным дополнением двух отмеченных выше положений.
Действительно, власть, которая является монопольным выразителем идеи государственности и народности, должна противостоять враждебным силам, стремящимся ее, эту государственность, погубить и уничтожить. Соответственно, объединение всех частей и слоев народа вокруг этой власти предполагает, что враждебные ей силы располагаются где-то вне страны, за ее пределами, и являются для государства внешним врагом и угрозой. Отсюда естественным образом вытекает становящийся все более отчетливым подчеркнутый антиамериканизм и, шире, антизападный настрой, публично исходящий от правящей группы; указывание пальцем на Запад и, особенно, на США как на извечного и непримиримого врага российской государственности.
Пропагандистское выдвижение Запада на роль и главного и практически единственного внешнего врага российской государственности является логичным и почти «безальтернативным», хотя, если бы пропаганда была по-своему более честной и отважной, она могла бы усмотреть экзистенциональный вызов и в пугающе быстром подъеме Китая, и в последовательном распространении воинствующего радикального политического ислама.
Однако в силу ряда обстоятельств в качестве главной угрозы и главного врага наиболее удобным оказался Запад. С одной стороны, он менее остро реагирует на конфронтационную риторику, чем агрессивный политический ислам или Китай, отвечая на нее, как правило, также исключительно вербально. По существу, Запад принял правила российского политического постмодерна, когда можно публично называть западный истеблишмент врагом российской государственности и одновременно требовать от него для себя безвизового режима и поощрения взаимной торговли и инвестиций. В то же время российская власть прекрасно отдает себе отчет в том, что попытки сыграть в подобные игры с тем же Китаем (не говоря уже о том, чтобы, например, попытаться установить свой контроль над его внутренними распределительными сетями) будут пресечены сразу же и самым резким образом.
С другой стороны, коллективный Запад является естественным общим врагом для очень разных сил и течений внутри России, выступающих с позиции идеализации традиционного общества и противопоставления его «испорченному» либеральными веяниями («либеральной заразой») современному постиндустриальному обществу. С точки зрения мобилизации негативной общественной реакции потенциал Запада заметно превышает возможный эффект в случае с альтернативными ему кандидатами на роль главного внешнего врага.
И наконец, как самая мощная на сегодняшний день мировая сила, Запад отвечает амбициям российской элиты, с советских времен привыкшей считать себя одним из центров мира. Несмотря на рост относительной значимости в мировой политике стран бывшего третьего мира, ни одна из них, включая Китай, ни даже все они в совокупности не выглядят в глазах российского населения и российской элиты соперником, достойным бывшей «сверхдержавы».
Помимо этого, нынешняя авторитарная власть видит в США и Западной Европе единственных политических игроков в мире, обладающих мотивами и, пускай очень ограниченными, инструментами укреплять в России силы, которые были бы неподконтрольны или не вполне подконтрольны этой власти. Все остальные мировые игроки, с точки зрения российской власти, не обладают для этого ни необходимыми ресурсами, ни достаточно сильным желанием.
И при всей сравнительной незначительности прямой поддержки с Запада ориентированных на европейскую политическую культуру российских гражданских структур, при всей слабости «вербальных оценок» со стороны Запада в адрес российской политической системы – в силу значительной исторической общности народов России и Европы, если однажды западные «вербальные вызовы» войдут, так сказать, в психологический резонанс с российским массовым сознанием, то с российской постсоветской системой может произойти если не коллапс, то серьезный идейный кризис.
Многочисленные за последние пятнадцать лет примеры как мирных «цветных революций», так и сходных противостояний, вылившихся в применение силы, не выглядят как нечто легко транслируемое на российскую почву. Однако сегодня нет, а завтра, вдруг, да, – и во властной корпорации это вызывает существенный, пускай и несколько иррациональный страх.
Таким образом, взгляд на США и НАТО как на врагов и главных потенциальных противников, будучи удобен с точки зрения идеологической борьбы с внутренней оппозицией, одновременно отражает реальные опасения правящей группы относительно вмешательства Запада в вопросы, которые она считает своим сугубо внутренним делом.
Так или иначе, антизападная риторика стала важной составной частью идеологического лица авторитарной власти, и списывать ее на конъюнктурные соображения или удобство в плане решения текущих краткосрочных задач было бы неверно.
В-четвертых, все более заметной становится сознательная накачка коллективной самооценки российского общества.
В принципе, это обычное и в этом смысле совершенно нормальное явление – в любой стране, где есть гражданское общество, оно естественно нуждается в коллективном самоуважении, для чего в ход идут и исторические эпизоды (военные победы и территориальные завоевания), экономические успехи, спортивные достижения и многое другое. Само по себе подобное обращение ко всякого рода «победным страницам» прошлого и настоящего еще не является какой-то особой формой идеологии – идеология начинается там, где эти успехи начинают использоваться для оправдания отсутствия нормальной жизни, отсутствия или неадекватности функционирующих общественных институтов («зато мы делаем ракеты…»), неясности будущей модели развития государства и общества.
Грань между первым и вторым, конечно, довольно тонкая, но когда ее явно переступают, это ощущается безошибочно. Это происходит, например, когда историю начинают активно использовать для создания мифологии, «опрокидываемой» в настоящее и будущее, якобы свидетельствующей о некоей «особой роли» или мистическом «предназначении» указывать путь другим странам и народам. Когда принимаются законы об уголовном преследовании за сомнения в исторических успехах или в особой исторической миссии страны и народа. Когда спортивные мероприятия начинают признаваться государственно-политическим мероприятием, а успехи и достижения спортсменов увязываться с «курсом партии и правительства» и использоваться для пропаганды правящей группы. (Тем, кто рос в советское время, добавлю в скобках, все это должно быть хорошо знакомо.)
Перейдена ли сегодня описанная выше грань? По моим ощущениям, сегодня, когда пишутся эти строки, пока еще не совсем или, во всяком случае, не так вызывающе демонстративно. Однако предпосылки к тому, чтобы окончательно пересечь эту грань, активно формируются.
И, наконец, в-пятых, достаточно значимым элементом новой идеологии власти стала опора на пропаганду так называемых «традиционных», до-индустриальных взглядов на такие институты, как семья, религия и церковь, национальное государство. Делается все это в сугубо «евразийском» исполнении, когда на место переставших быть «эффективными» марксистско-ленинских социальных идей ставится «традиция» – семейная, конфессиональная, государственная, понимаемая, разумеется, сугубо внешне и исторически превратно. При этом интенсивность, неграмотность и цинизм такой идеологической работы вполне соответствует худшим тоталитарным образцам.
В это русло укладываются и агрессивная позиция в отношении разного рода меньшинств, и придание религии и церкви государственных функций, и стремление придать государству национальный (в смысле этничности) характер, закрепив статус коренного этноса идеологическими и политическими средствами (избегая пока, впрочем, мер формально-юридического характера).
Кстати говоря, в этом отношении новая идеология авторитаризма в России представляет собой явный разворот по отношению к идеологии советского времени. Если в остальных вышеописанных аспектах (власть как данность, не могущая быть поставлена под сомнение; провозглашение несогласных антинародом и «отщепенцами»; существование страны в условиях мощного враждебного окружения; нагнетание высокой коллективной самооценки как замены нормальной работы институтов) новая идеология смыкается с советской, то в последней своей части она в значительной мере ее отрицает, возвращаясь к наследию досоветского периода.
По сравнению с позднесоветской эпохой разница в акцентах очень ощущается в том, что касается этнических вопросов. Несмотря на то, что фактически советская власть исходила из главенствующей роли русского языка и культуры, а также необходимости плотного политического контроля за национальными меньшинствами, формально она опиралась на тезис о равенстве культур (аналог европейской концепции «мультикультурности») и необходимости интеграции населяющих страну народов в некую единую «советскую» общность.
Соответственно, даже при наличии механизмов квотирования представленности тех или иных этнических групп в органах управления, силовых структурах, а также в «чувствительных» сферах культурно-образовательной и научно-производственной деятельности, публичные призывы к национальной розни жестко пресекались. Ситуация, когда на каналах государственного телевидения звучали бы призывы «выгнать из Москвы мигрантов», под которыми реально понимаются все люди нерусской внешности, или «закатать в асфальт» те или иные национальные меньшинства, в позднесоветский период была, конечно, немыслимой. Попытки устроить стихийные погромы, которым сегодня вполне системные фигуры и даже представители официальной власти публично выражают сочувствие и моральную поддержку, в советский период пресекались со всей жесткостью тогдашнего силового аппарата.
При этом как в идеологическом плане, так и в плане своего практического курса, власть готова идти путем отсталых неевропейских «этноконфессиональных» политических режимов с характерной для них кантонизацией, разделением на этноконфессиональные анклавы, в рамках которых на руководство конкретных конфессий возлагается роль регулирования – с внешней стороны – религиозной и культурной жизни населения при одновременной фактической интеграции ряда официальных религиозных деятелей во «властную вертикаль».
Весьма сложен вопрос с отношением к экстерриториальным меньшинствам. Советская система взглядов, как и любая тоталитарная идеология, исходила из необходимости унификации мировоззрения всех подотчетных ей личностей и в этом смысле концепция защиты прав меньшинств была ей глубоко чужда. Тем не менее, она де-факто признавала наличие объективно или исторически обусловленных различий между людьми по признаку этнического и социального происхождения, культурных приверженностей и др. Не признавая за меньшинствами права нарочитой демонстрации своей особости (в Советском Союзе были немыслимы ни «еврейский конгресс», ни «казачье войско», ни пресловутый «гей-прайд»), проводя в отношении ряда из них в реальности репрессивную и ограничительную политику, она все же после 1953 года не допускала их откровенной публичной травли, во всяком случае до тех пор, пока те придерживались навязанных им рамок поведения.
В новой же российской реальности меньшинства либо встраиваются в систему в рамках отводимой им властью роли в соответствии с их готовностью эту роль выполнять, либо становятся объектом официально санкционированных атак. При этом соответствующие публичные атаки имеют целью не физическое изгнание меньшинств (во всяком случае, пока), а предоставление большинству возможности ощутить свое превосходство хотя бы над частью соотечественников и, одновременно, высвободить часть накапливающейся в обществе агрессии. Очевидно при этом, что по мере увеличения агрессии – а причиной могут быть и экономические трудности, и изменения этнодемографической структуры на отдельных территориях и в «чувствительных» сферах деятельности, и дезорганизация жизни в результате роста коррупции и общей слабости власти – эта часть идеологического лица авторитарной власти в России будет принимать все более отчетливые и жесткие формы. Последнее будет отражаться как на контенте массового телерадиовещания, которое будет приобретать все более «имперский» характер в смысле выстраивания строгой иерархии ценностей и их носителей, так и на практической политике, которая в возрастающей степени будет провоцировать агрессию по отношению к идеологическим и тем или иным национально-культурным меньшинствам.
И все-таки, возвращаясь к началу этой главки, я должен заметить, что характерная для последних лет все более отчетливая идеологизация российской власти, ее попытка найти себе дополнительную опору через более агрессивную обработку общественного сознания является свидетельством того, что пик прочности системы уже пройден, и брожение в обществе – брожение, захватывающее, в первую очередь, наиболее активные его слои, – усилилось настолько, что правящая группа ощущает его и ощущает настолько всерьез, что былая уверенность в достаточности стратегии неидеологического контроля за ситуацией – стратегии относительно комфортной и безопасной – начинает стремительно таять.
Новая стратегия, основанная на подчеркнутой идеологизации власти, на самом деле является гораздо более рискованной, поскольку будит и поднимает в обществе силы с большим деструктивным потенциалом. Понятно, что власть рассчитывает контролировать эти силы и использовать их исключительно против своих оппонентов. Однако контроль над разрушительной стихией – крайне сложная задача, а расчеты на то, что ее слепая сила не вырвется на свободу и не разрушит само общество с его сложными и хрупкими балансами – это, в лучшем случае, сознательно допускаемый огромный риск, а в худшем – проявление преступной самонадеянности. О будущем мы чуть позже еще поговорим.
Коррупция как система
Как я уже говорил ранее, в России сложилась не просто авторитарная система власти, а система, функционирующая в конкретных, особых условиях трансформации деградировавшей и, в итоге, не сумевшей справиться с вызовами времени советской системы в капитализм периферийного типа, – капитализм, не имеющий собственных источников роста и функционирующий на окраине глобального рыночного хозяйства.
Подобные условия не могли не придать российскому авторитаризму ряд специфических черт, на которых я собираюсь подробнее остановиться ниже. И первая из них – это, конечно, очень высокий уровень коррупции системного свойства.
Этот тезис, естественно, нуждается в подробном пояснении. В принципе, коррупция есть явление универсальное – в той или иной степени ею поражены все общества с высокой степенью организации. Более того, чем выше степень организации общества, тем в большей степени в нем присутствует коррупция, если понимать ее не узко, как примитивное взяточничество, а в широком смысле, включая такие вещи, как наличие конфликтов интересов у государственных служащих, использование инсайдерской информации, сознательное продвижение и обслуживание частных интересов с корыстными целями и т.д. Целый ряд «пограничных» явлений, характерных для развитого общества, как, например, защита депутатами представительных органов власти интересов финансирующих их выборные кампании групп и профессиональных сообществ, или информационное содействие политиков, занимающих выборные должности в государственном аппарате, «своим» средствам информации и консультативным структурам, также можно считать формой коррупции в расширительном толковании этого слова. Так что когда мы говорим о системной коррупции как отличительном свойстве российской и подобных ей политических систем, их отличает не само наличие коррупции в системе, а ее масштабы и формы, а точнее, особая роль, которую коррупция играет в функционировании системы в целом.
Формы коррупции в ее нынешнем российском варианте, конечно, не оригинальны и вполне соответствуют универсальным, тысячи раз описанным и в научной, и в популярной литературе, и даже в беллетристике. На нижних этажах управления, где органы управления распоряжаются сравнительно небольшими объемами ресурсов, естественно, преобладают наиболее примитивные ее формы – банальное воровство и взяточничество; откаты от заказов, оплачиваемых из общественных («бюджетных») денег; привлечение к их выполнению фирм, прямо или косвенно, полностью или частично принадлежащих распорядителям этих заказов.
Те же формы, конечно, присутствуют и на верхних уровнях чиновничества, но там они дополняются более изощренными формами, например, административной защитой и обеспечением преференциального режима для собственного семейного бизнеса, формированием сложных схем родственных и дружеских отношений, нацеленных на извлечение персональных выгод из своего положения высокого государственного чиновника; сложных, многоходовых схем вымогательства по отношению к частному бизнесу и др.
Вместе с тем неразвитость и крайняя уязвимость общественно-экономических институтов, характерная для «периферийного» типа капитализма, обусловливает в российском случае, как минимум, две особенности, отличающие здешние формы коррупции от того вида, в котором она существует в странах ядра мирового капитализма. А именно: во-первых, это относительно слабое развитие сложных и завуалированных форм коррупции, требующих для своей реализации гораздо более развитых институциональных форм. А во-вторых, это более явно выраженная связь коррупционного обогащения с оттоком средств из страны.
Что касается первой из названных черт, то она является естественным следствием неразвитости крупного частного бизнеса и обслуживающих его институтов.
Действительно, например, фондовый рынок, представляющий собой важнейший инструмент обогащения с использованием доступной высокопоставленным государственным чиновникам важной конфиденциальной («инсайдерской») информации, играет в российской экономике крайне ограниченную роль. Его оборот, равно как и набор, и сложность обращающихся на нем финансовых инструментов, невелик по сравнению с мировыми центрами. Соответственно, использование инсайдерской информации для обогащения через биржевые операции, или через использование иных форм сделок с финансовыми активами, стоимость которых можно предсказать на основе эксклюзивной информации, имеет в России весьма ограниченный потенциал.
Аналогично отсутствуют сколько-нибудь серьезные возможности для лоббирования интересов частного бизнеса посредством законодательной инициативы и законотворческой деятельности в целом. Во-первых, потому что законодательные органы не имеют возможности самостоятельно, в обход исполнительной власти, выступать со сколько-нибудь важными инициативами. А во-вторых, потому что роль закона в определении реальных условий ведения бизнеса и распределении его результатов в системе капитализма периферийного типа вообще крайне ограничена. В этой ситуации расходы на парламентское лоббирование имеют мало шансов окупиться как в средне-, так и в долгосрочной перспективе. Не говоря уже о том, что использование средств бизнеса для получения выборных постов в нынешних российских условиях затруднительно как по причине самих этих условий (контролируемость выборов авторитарной властной вертикалью), так и по причине крайней малочисленности таких постов с реальными полномочиями и индивидуальной свободой действий.
Да и распределение финансовых потоков в данной нам реальности настолько сильно завязано на административный ресурс, что попросту не оставляет места для по-настоящему сложных и многоступенчатых форм влияния. А именно: лица, не допущенные в пресловутую вертикаль, не имеют реальных возможностей существенно повлиять на характер и направление финансовых потоков, а у тех, что допущены, нет необходимости искусственно усложнять процесс использования их к собственной выгоде – само назначение на соответствующее место рассматривается всеми как своего рода «приглашение к обеду», подразумевающее автоматическую выдачу мандата на личное обогащение, причем методами достаточно открытыми, простыми и незамысловатыми.
Что же касается второй особенности, а именно: тесной связи коррупционного обогащения с вывозом капитала, то она также обусловлена рядом взаимосвязанных обстоятельств. Во-первых, если размер получаемого коррупционного дохода превышает размеры личного потребления и начинает приобретать характер капитала, предназначенного для пассивного инвестирования, то возможности вложить его внутри страны ограничены высокими рисками, которые растут по мере объема вложенных средств. Если хозяин средств не имеет возможности лично управлять своим капиталом в виде бизнеса, шансы потерять «заработанные» и отданные в чужое управление средства в рамках существующей системы недопустимо велики.
Но даже если отвлечься от вопроса о рисках, периферийный характер российского капитализма объективно ограничивает сферы возможного производительного использования нового капитала. В главном секторе российской экономики – сырьевом – господствует группа крупных компаний, и вход туда для «новичков», тем более с частными средствами, практически закрыт. Обрабатывающая промышленность жизнеспособна только в ограниченном числе узких сегментов, а начинания в сфере высокотехнологичного бизнеса практически во всех успешных случаях приводят к необходимости, чаще всего объективно обусловленной, выводить свой бизнес в интеллектуальное, техническое и организационное пространство «центральных» для мирового бизнеса современных экономик. Уже в силу этого субъекты коррупционного первоначального накопления капитала, рассчитывающие в будущем воспользоваться его плодами, существенную его часть помещают в зарубежные активы (прежде всего, в недвижимость, а также в создание и развитие какого-либо семейного зарубежного бизнеса), формируя тем самым определенную и, скорее всего, значимую часть исходящего потока капитала из страны.
Во-вторых, и это тоже есть следствие периферийного характера российского капитализма, по мере формирования и роста в России слоя богатых и просто очень обеспеченных людей их тяга к тому, чтобы стать полноценной частью мировой элиты, центром которой является сегодня условный Запад, растет и будет продолжать расти.
Этот процесс объективен и неостановим: в условиях глобализации дети преуспевающей элиты всех регионов развивающегося мира – от Индии до Африки и Латинской Америки – обзаводятся собственностью в США и Западной Европе и размещают там солидную часть своих семейных активов. Это происходит, несмотря на психологическое сопротивление и даже активное внутреннее неприятие Запада первым поколением разбогатевших локальных элит, многие представители которого хотели бы сохранить и идейную, и физическую независимость от чужого и чуждого им «западного» мира. Но со сменой поколений, а во многих случаях и до нее, объективные законы функционирования крупных капиталов берут верх, и даже мощные идеологические преграды (например, политический ислам в арабском мире) оказываются не в состоянии запереть крупные состояния и их владельцев в местах их первоначального происхождения.
Не удивительно поэтому, что и получившая широкую рекламу кампания российской власти по так называемой «национализации элит» с самого начала имела ограниченный характер, да и проводится не слишком энергично и настойчиво. В отличие от многих других, порою гораздо более неуместных и бессмысленных официальных инициатив, именно эта кампания с самого начала встретила откровенные возражения и эффективное внутриэлитное противодействие, существенно охладившее первоначальный энтузиазм части провластных фигур, проявлявших в этом вопросе готовность «бежать впереди паровоза». Да и статистика оттока капитала в 2013 г. показала, что меры по принудительному закрытию зарубежных счетов высокопоставленных чиновников сопровождались скорее интенсификацией вывоза капиталов (к сожалению, статистически отделить вывоз капиталов российскими гражданами от репатриации капиталов иностранными гражданами практически невозможно, поэтому речь может идти только о предположениях, с высокой долей вероятности отражающих реальные процессы).
Но главная особенность «периферийной» коррупции заключается все-таки не в ее формах, а в масштабах. При всем размахе коррупционных скандалов, которые периодически потрясают «центр» мирового капитализма – США и страны Западной Европы, – нельзя не заметить, что это все же коррупция, которую условно называют «верхушечной». То есть она затрагивает, в основном, персонажей из высшего слоя государственного аппарата, которые используют связанные с их служебным положением возможности в личных целях. Однако она почти никогда не превращает подшефные им ведомства в целом в преступные структуры, функционирующие в результате возможности получения ими коррупционных доходов и, в сущности, ради их получения. Более того, сам факт этих скандалов говорит о том, что в обществе и государстве существуют механизмы (пусть даже в их основе лежит конкуренция ведомств и нежелание членов политического класса позволить своим коллегам-соперникам наживаться за счет нарушения правил этой конкуренции), пресекающие коррупционную деятельность высших должностных лиц до того момента, когда они сумеют развратить подчиненные им ведомства до такой степени, что те перестанут выполнять объективно необходимые государственные функции.
Это, я должен заметить, принципиально важный момент, отличающий допустимую степень коррумпированности государственного аппарата от фатально разрушительной. Вопреки распространенному стереотипу так называемая «бытовая коррупция» убивает государственную власть гораздо быстрее и полнее, чем «верхушечная». Во-первых, потому что свидетельствует о том, что власть утратила контроль за работой государственного аппарата в целом, или, по крайней мере, важнейших его частей. А во-вторых, именно этот вид коррупции убивает доверие населения к государственным институтам в целом.
Действительно, если низовые и средние звенья государственных ведомств, от которых зависит нормальная жизнедеятельность населения и бизнеса, исправно выполняют возложенные на них функции, тот факт, что главы этих ведомств, образно говоря, позволяют себе взять лишнего, не слишком дезорганизует жизнь страны и общества. Если полиция борется с преступностью, налоговые органы обеспечивают государство доходами, контролирующие органы обеспечивают выполнение законов и инструкций, а государственные врачи и учителя лечат и учат, а не вымогают взятки и подношения, то наличие даже существенных злоупотреблений полномочиями в высшем эшелоне не является столь уж катастрофичным для государства явлением.
Однако законы жизни таковы, что если эти злоупотребления наверху не пресекаются периодическими расследованиями и жестким наказанием виновных, ржавчина коррупции быстро распространяется по всей вертикали, и соответствующие структуры легко превращаются из общественных институтов в преступные корпорации, единственной целью и смыслом существования которых становится извлечение и максимизация личных доходов от своего монопольного контроля над той или иной сферой жизни общества. Что же касается изначальных функций этих ведомств, то в такой ситуации они либо не выполняются вообще, либо выполняются формально и «по остаточному принципу», что не может не сказываться на эффективности государства в целом как комплексного института.
Более того, в таких условиях и само государство в значительной степени меняет свой характер: из института, имеющего социальные цели, не сводимые к благополучию правящей группы или даже более широкого круга привилегированных общественных групп и слоев, оно превращается в институт, обслуживающий исключительно групповые цели и задачи. В таком случае никто уже всерьез не ожидает и не требует от индивидуальных ведомств выполнения каких-либо общественных задач – от них требуется лишь выполнение обязательств перед другими, более сильными группами, а все ресурсы, превышающие их объем, необходимый для выполнения этих обязательств, рассматриваются как собственность ведомств, которую они вправе использовать в своих частных интересах и по своему собственному усмотрению.
Другими словами, если в том или ином обществе в ходе исторического развития сформировалось государство того типа, которое мы можем назвать «современным», то есть государство как общенациональный институт, решающий задачи, отличные от поддержания господства и власти одной, хотя бы и весьма широкой группы лиц, то коррупция, если ей позволяют перейти определенные пределы, возвращает государство к его, условно говоря, «досовременному» типу. Типу, при котором государство является совокупностью административно-властных корпораций, организованных по территориальному, отраслевому или, иногда, функциональному признаку, каждая из которых решает задачи своего собственного выживания и благосостояния и лишь в минимальной степени признает некие обязательства перед более сильными из своего числа.
Такой тип государства в сегодняшнем мире несовместим с существованием конкретной страны, в которой он укореняется, в качестве части передового ядра всемирного хозяйства и мирового капитализма. Однако на периферии этого всемирного хозяйства такой тип государства может существовать в течение исторически длительного периода времени, не входя в острое противоречие ни с объективными потребностями «периферийной» экономики, ни с нуждами общества, погруженного в соответствующее такой экономике состояние.
Если теперь от общих рассуждений вернуться к нашему случаю современного российского авторитаризма, то, на мой взгляд, можно с большой степенью уверенности утверждать, что при всех специфических российских особенностях мы являемся свидетелями закрепления у нас именно такого, «досовременного» типа государства, и решающую роль в этом процессе играет коррупция.
Хотя терпимое отношение к коррупции было характерно для всех периодов постсоветского российского строительства капитализма, для нее характерна вполне определенная динамика – не очень заметная на коротких временных отрезках, но достаточно ярко проступающая в длительной перспективе, которая уже привела к долговременному ослаблению исполнения основных функций государства современного типа. К таковым, в частности, относятся: поддержание, хотя бы в основном, формального соответствия закону действий организаций и граждан; защита граждан от проявлений произвола и насилия; обеспечение исполнения гражданских договоров и контрактов; оказание на безвозмездной основе необходимого минимума социальных услуг.
Да, процесс эрозии этих государственных функций пока еще не привел к их реальному и полному параличу, но трудно не заметить общей тенденции, и простая ее экстраполяция на не самое отдаленное будущее рисует нам вполне определенную картину.
Здесь я хотел бы сделать небольшое отступление. Говоря о переходных экономиках, сторонники институционального подхода часто склоняются к частичному оправданию коррупции с функциональной точки зрения – как возможности перераспределить ресурсы старой элиты в пользу новой, избегая прямого столкновения между ними. Благодаря такому подходу коррупция предстает не как вариант отклоняющегося поведения, а как расхождение ранее сформированных норм и вызванных новыми условиями моделей поведения. Согласно логике функционалистов, коррупция отмирает сама собой по мере ослабления противостояния двух нормативных систем, когда новые правила вытесняют старые и одна элита сменяет другую.
Но, во всяком случае, в нашем российском случае 1990—2000-х гг. такого рода переход не получился. Скорее, получилось совсем иное: коррупционные схемы стали основой экономической деятельности. Они подмяли под себя и механизмы рыночной конкуренции, и государственное регулирование. Если коррупционные методы и рассматривались кем-то как транзитные, на практике произошла их долговременная институционализация.
При органическом слиянии бизнеса и власти, в условиях институционализации конфликта интересов, его повсеместном и всеобъемлющем характере коррупция приобрела качественно иной характер, нежели отклонение от правил и законов. Она сама становится правилом и естественной нормой поведения. Коррупция трансформирует все общественное сознание и порождает парадоксальное явление: законы заведомо принимаются для того, чтобы их нарушать. Человек, принципиально не участвующий в коррупционных действиях, в значительной, часто решающей мере не имеет доступа к социальным лифтам и очень рискует экономически не выжить. Успешность конкретного члена общества фактически оценивается по его умению безнаказанно нарушить закон – и не просто безнаказанно нарушить, а сделать это с максимальной выгодой.
И дело не в иррациональном, архаичном, традиционалистском отрицании «писаного закона». Это как раз наиболее рациональное поведение в предложенных обстоятельствах. С такой коррумпированностью сознания невозможно бороться ни образованием, ни расширением деловых и человеческих связей с развитыми странами.
Что же касается верховной власти, то ей коррупционная система не мешает – она ей выгодна. Государство вынуждает общество быть соучастником преступления (каждый либо участвует активно, либо участвует время от времени, либо поощряет преступление своей пассивностью).
Более того, коррупция становится важнейшим инструментом управления политической системой. Поскольку допускаемые масштабы коррупции делают ее практически тотальной, то с помощью исключений, ограничений, «закрывания и открывания» глаз можно держать в состоянии неопределенности и страха практически всю элиту страны, выборочно включая те или иные репрессивные механизмы в отношении тех или иных персон либо групп. По сути, современная российская политическая система тождественна коррупции, а ее антикоррупционные кампании есть не что иное, как «борьба» системы с самой собой с вполне предсказуемым результатом.
И все же в заключение этой главки я хотел бы еще раз отметить уже высказанный мной выше тезис, который, возможно, многим покажется небесспорным. А именно: масштабы и формы, которые коррупция приобрела в сегодняшней российской государственной и политической жизни, не являются обязательным и естественным следствием ее авторитарного устройства. Я уже говорил в начале книги, что автократии не тождественны стагнации и упадку – и в теории, и на практике (хотя это бывает нечасто) возможны авторитарные режимы модернизационного типа, которые при всей своей исторической ограниченности и стратегической бесперспективности на определенном этапе, особенно на этапе догоняющего развития, могут успешно решать задачи преодоления разрывов, отделяющих страну от лидеров роста.
Но, к сожалению, становится все более очевидным, что наш сегодняшний случай – не из их числа. И неконтролируемый рост коррупции, который трудно доказать цифрами, но легко ощутить на личном опыте, если активно участвуешь в политической и экономической жизни страны или хотя бы пристально за ней наблюдаешь, есть лучшее доказательство того, что «наш» авторитаризм – это все-таки авторитаризм застойного, периферийного демодернизационного типа, закрепляющий за Россией малопочетное и, главное, малоперспективное место в мировом экономическом и политическом порядке.
Социальная база
Другая важная черта, характерная для автократии периферийного типа, – это характерная конфигурация ее социальной базы.
Но прежде чем попытаться проанализировать и описать ее, необходимо сделать еще одно небольшое отступление. Когда я говорю о «периферийном» авторитаризме как о его особой разновидности, я отдаю себе отчет в том, что на данном историческом этапе все страны с авторитарными режимами расположены, так или иначе, на периферии мирового капитализма. Во всех странах, причисляемых к его ядру, сегодня функционируют политические системы конкурентного типа. Рамки этой конкуренции, естественно, могут различаться в зависимости от конкретного времени и места, однако ни в одной из них нет характерной для автократий реальной монополии на власть одной небольшой группы. В этом смысле, наверное, можно сказать, что никакого другого авторитаризма, кроме «периферийного», во всяком случае сегодня, не существует.
И все-таки выделение «периферийного» авторитаризма как самостоятельного явления мне представляется плодотворным с точки зрения анализа его черт в нашей стране. Для этого есть, как минимум, два основания.
Во-первых, понятие «периферии» достаточно растяжимо, и в него попадают экономики и общества, существенно различающиеся по степени сложности и модернизированности. Не случайно авторы, использующие в своих работах термин «периферийная экономика», говорят о наличии существенных различий в хозяйстве и социальной структуре стран, относимых к этой категории, и вводят понятие «полупериферийных» стран и экономик.
Соответственно, конкретные страны с авторитарной и весьма близкой к ней по типу системой, будучи, по большому счету, частью мировой периферии, занимают существенно различное место по отношению к «ядру» глобальной экономики. Так, с одной стороны, имеется немалое число диктаторских режимов, паразитирующих на примитивной, часто полунатуральной и монокультурной экономике в странах, отстающих от лидеров современного капитализма на одну, а то и на две исторических эпохи.
С другой стороны, многие страны, совершающие или уже совершившие исторический рывок к ядру индустриальной цивилизации и находящиеся в пограничной с ней зоне, сохраняют политические системы, в которых принципы свободной политической конкуренции если и действуют, то в весьма ограниченных масштабах. Можно, в частности, привести примеры Сингапура, Индонезии, нефтедобывающих монархий Ближнего Востока и, наконец, КНР с ее однопартийной системой и жестким контролем над политическими процессами. В этих странах политический авторитаризм (в той или иной его форме) соседствует с вполне современными формами предпринимательства в экономике, высоким уровнем образованности значительной части населения и восприимчивостью к новым, технологически продвинутым формам деловой активности.
Во-вторых, если посмотреть на генезис политических систем в самой развитой части мира, то и там путь к нынешней конкурентной системе временами лежал через автократию в том или ином ее виде. При этом соответствующий период их истории в некоторых случаях не столь уж далек от нас по времени.
Так, Япония и Южная Корея, относительно недавно (по историческим меркам) совершили рывок к своему нынешнему статусу части «западного мира». И в Корее это произошло в условиях очень жесткого прессинга политической оппозиции со стороны правящей группы, а для Японии было характерно ненасильственное, но целенаправленное оттеснение оппозиции на обочину политической жизни.
Можно также напомнить, что некоторые страны Южной Европы, являющиеся в настоящий момент полноправными членами ЕС, еще сорок—пятьдесят лет назад жили в условиях авторитарного управления. Да и многие сегодняшние лидеры западного мира окончательно перешли к конкурентной системе парламентского правления в не столь отдаленную от нас историческую эпоху, не говоря уже о том, что историческая «окончательность» этого перехода не может, как считают некоторые авторы, считаться непреложным фактом, а является лишь гипотезой, которая при определенном ходе развития событий может оказаться неверной.
Понятно, что характер авторитаризма в названных выше странах отличался либо отличается от того, что мы имеем возможность видеть в странах глубокой периферии – как по форме, так и, что гораздо более существенно, по некоторым своим сущностным характеристикам. Так что в этом смысле выделение «периферийного авторитаризма» как отдельной категории с набором специфических характерных черт, на мой взгляд, не лишено смысла – как политического, так и, разумеется, научного.
Как уже говорилось выше, одной из характерных черт автократий «периферийного» типа является определенная конфигурация их социальной базы.
Для режимов, существовавших или существующих в обществах с относительно сложной структурой экономики, существенно продвинувшейся в направлении «центра» мирового капитализма, характерна опора на силовую бюрократию и крупный частный капитал, который выступает в роли подчиненного, но привилегированного и во многом независимого и, самое главное, очень активного элемента системы. При этом популистская и псевдоэгалитаристская риторика, столь любимая «продвинутыми» авторитарными режимами, пропаганда социальной гармонии и солидарной ответственности всех слоев и классов за развитие страны, как правило, по факту сочетается у них с минимализмом в сфере социальной политики, крайней скромностью социальных гарантий и жестким по отношению к наемным работникам трудовым законодательством.
Что же касается автократий в странах, находящихся на дальних окраинах мирового капитализма, то они, во-первых, гораздо меньше доверяют своим «силовикам»; во-вторых, более враждебны по отношению к предпринимательскому сословию, стремясь полностью и всецело подчинить его административной бюрократии, которая, как правило, и выступает в роли главной опоры власти; и, в-третьих, склонны опираться на сравнительно широкий слой низовых социальных групп, представляя себя защитником их интересов.
Такие различия по-своему закономерны: если авторитарная власть всерьез нацелена на быстрый и качественный (то есть приближающий структуру общества к образцам развитого мира) экономический рост, то она неизбежно должна пользоваться энергией частной инициативы в наиболее сложных и продуктивных его проявлениях. Отсюда необходимость тесного сотрудничества с крупным бизнесом, защиты его интересов в отношениях с наемными работниками, а также ограничения амбиций и аппетитов административной бюрократии, способной выстроить огромные препятствия на пути свободной реализации частной инициативы. А в решении последней из названных задач единственным мощным потенциальным союзником правящей группы является силовая бюрократия, способная выступить реальным противовесом бюрократии государственно-административной.
И наоборот, пассивное отношение к идее реального модернизационного развития, готовность мириться с господством наиболее простых, даже примитивных форм отношений в экономике и общественной жизни, массовое использование откровенной, незавуалированной коррупции для управления страной и обществом – все это вынуждает верхушку «периферийных» автократий опираться на естественных носителей этих отношений – административную бюрократию и зависимые от нее слои населения, а также социальные «низы» общества.
В свете сказанного обратимся теперь к анализу этих черт на примере нынешних российских реалий.
Как и следовало ожидать, здесь мы также в последнее десятилетие являемся свидетелями постепенного, но очевидного усиления признаков «периферийности» российского варианта постсоветской политической автократии, что особенно заметно при сопоставлении периода ее становления (1990-е годы) и сегодняшнего этапа ее зрелости. В свой первый период, который многие упорно, хотя и ошибочно связывают с политическим либерализмом, российская власть питала иллюзии относительно возможности обеспечить быстрый «догоняющий» рост страны на новой для нее капиталистической основе. Соответственно, свою социальную опору тогдашний состав правящей группы в существенной мере искал среди энергичных и ориентированных на быстрый успех представителей относительно молодого поколения, поверившего в то, что новый строй дает им уникальный шанс резко изменить свою жизнь к лучшему. Эти люди, надеявшиеся составить костяк будущего российского предпринимательского сословия, не ждали от правящей группы ни материальной поддержки, ни социальных гарантий, ни качественных общественных благ. Их не заботили ни массовое исчезновение рабочих мест в традиционных для советской экономики секторах, ни задержки заработной платы, ни нищенские пенсии, ни угроза, нависшая над предприятиями социальной сферы. Получившие возможность потреблять разнообразные блага в количествах, о которых в советское время они могли только мечтать, они были готовы простить правящей группе даже резкое ухудшение качества правопорядка и угрозы личной безопасности, не говоря уже об отсутствии качественных общественных и экономических институтов и работоспособной конкурентной политической системы, и все это – за возможность с помощью собственных усилий и счастливого случая (оказавшись в нужное время в нужном месте) повысить свой потребительский и социальный статус.
Естественно, что тогдашняя политическая элита именно в этой среде искала и, во многом, получала желанную социальную поддержку. Именно этот слой людей, считавших себя предпринимателями, новой экономической элитой, и помог правящей группе в середине 1990-х годов обеспечить легитимацию (хотя бы относительную) собственной власти через выборы 1996 г.; преодолеть шоки чрезвычайно высокой инфляции и ее укрощения через безжалостное реальное сокращение социальных расходов и общественных инвестиций, пережить дефолт и банковский кризис 1998 г., а также психологический шок фактического поражения в войне с сепаратистами на Кавказе и утраты статуса сверхдержавы в международных отношениях.
Естественно также, что альтернативой подобной социальной опоре в тот период не могли служить ни «бюджетники» и прочие социально зависимые от государства слои населения, ни новые «люмпены», в которых превратилась значительная часть работников советской промышленности и сельского хозяйства. А вот лояльность высшего слоя силовых структур можно было завоевать, дав им возможность почувствовать все преимущества единоличного распоряжения реальным силовым ресурсом без назойливого надзора со стороны партийной верхушки и спецслужб, ограничивавшего их свободу действий в советский период.
Таким образом, в тот относительно короткий период переходного, или, если можно так выразиться, незрелого авторитаризма характер социальной опоры правящей группы в значительной степени был смещен в сторону «модернизационной» модели, в рамках которой ведущая роль принадлежит капиталу и своего рода силовой «аристократии», а широким массам работающего населения отводится роль своего рода тягловой силы, функционирующей в спартанских (с точки зрения современного социального государства) условиях с минимумом гарантий со стороны государства. Что же касается административной бюрократии, то она, безусловно, и в тот период находилась, в целом, в привилегированном положении, но на роль господствующей, правящей силы могла претендовать только самая верхушка этого слоя, составлявшая своего рода касту избранных. Основная масса бюрократии в тот период не чувствовала себя ни сердцевиной, ни опорой, ни каким либо бенефициарием формировавшейся в то время нынешней политической системы.
Однако по мере вызревания системы менялось как самоощущение названных выше социальных слоев, так и отношение к ним правящей группы. По мере того, как к последней приходило понимание, что несмотря на растущие доходы страна не приближается к Западу как наиболее развитому ядру мирового капитализма, а, в лучшем случае, скользит по круговой орбите, наматывая круги без видимой надежды присоединиться к мировому клубу «сильных мира сего», менялось и его представление о том обществе, в котором им предстоит жить в ближайшие десятилетия. Поскольку стало очевидным, что только природные ресурсы, в первую очередь нефть и газ, а точнее, их экспорт, порождают крупнейшие финансовые потоки, которые правящая группа в состоянии уловить, отследить и утилизировать, нужда в поддержке со стороны, условно говоря, предпринимательского сословия стала отпадать.
Поскольку природные ресурсы априори принадлежат государству, с которым правящая группа себя искренне отождествляет, то для контроля над проистекающими от их использования доходами не нужно никакой доброй воли и содействия со стороны частного капитала – скорее, наоборот, именно от правительства зависит то, кто из предпринимателей и в какой степени получит возможность откусить от общего пирога или получить подряд на обслуживание этой своего рода всероссийской кормушки. Более того, предоставление «частникам» формальной роли в добыче денег из природных ресурсов, с точки зрения власти, только создает у них иллюзию, что они являются реальными собственниками ресурсов, и порождает амбиции самостоятельно контролировать соответствующие ресурсные и финансовые потоки, а значит – претендовать на важную роль в управлении государством и обществом.
Этого нельзя было допустить, а из этого логично вытекало не только фактическое, но и формальное взятие основных источников нефтегазовой ренты под контроль государства как их естественного собственника. Отсюда и строительство новых государственных гигантов в нефтедобыче («Роснефть», «Газпромнефть»), и фактическая национализация «Сибнефти» и «ЮКОСа», и официальная монополия «Газпрома» на экспорт природного газа, и многое другое. А главное – демонстрация частным «капиталистам», что все ресурсы в стране, а значит и все основанные на них крупные активы являются по умолчанию (и «по жизни») «государевым» имуществом, которым можно пользоваться лишь временно и с разрешения верховной власти. Право собственности же на эти активы принадлежит государству (то есть правящей группе), принципиально неотчуждаемо и не может быть доверено «рыночной стихии».
Что же касается несырьевого бизнеса (в первую очередь, это, конечно, торговля и сфера услуг), то в рамках сформировавшейся в стране экономической системы прибыльность и безопасность ведения бизнеса в этих сферах тем выше, чем дальше этот бизнес отстоит от государственного учета и контроля. Поэтому искать в этом сегменте слой, который выступил бы социальной опорой для власти, а в более широкой перспективе – вообще, каких-либо институциональных сил, было бы наивно или, по меньшей мере, рискованно.
С другой стороны, возросшие возможности государства концентрировать в своих руках финансовые ресурсы, в первую очередь нефтегазовую ренту, позволили власти использовать их для формирования альтернативной социальной базы в виде «бюджетозависимых» групп населения, уровень потребления которых резко возрос в 2000-е годы благодаря постоянному росту соответствующих бюджетных расходов. В состав этого широкого слоя входят не только собственно работники бюджетной сферы и члены их семей, но и те, чье благополучие зависит от государственных заказов, включая региональный и муниципальный уровень, а также получатели пенсий, пособий и других выплат из общественных фондов.
Собственно, именно в этих слоях власть в 2000-е годы черпала для себя электоральную и отчасти административную поддержку, и именно на них были нацелены ее пропагандистские усилия, наглядно отражавшиеся в информационной политике федеральных телеканалов. Последние в этот период совершили заметный разворот в своих акцентах и предпочтениях в политической окраске вещания: если в 1990-е годы упор делался на призыв к энергичным и амбициозным людям уходить от государственной зависимости, превращаться в не всегда безупречных с точки зрения закона, но самостоятельных субъектов капиталистических отношений, то в 2000-е все более заметной становилась тенденция апеллирования к жизненным приоритетам и особенностям мировоззрения вышеназванных «бюджетозависимых» групп.
В эту тенденцию легко укладываются и возведение в ранг ключевых понятия стабильности, и ежедневное поминание недобрым словом «лихих 1990-х годов», и сравнительно частые повышения ставок «бюджетников» – чрезвычайно скромные в абсолютном выражении, но создающие впечатление, что этот вопрос (рост оплаты труда в бюджетной сфере) является для власти наиболее приоритетным, и, наконец, почти официально культивируемая ностальгия по советским временам с его героями труда, «народной интеллигенцией» и культом скромного, но растущего достатка.
В этот период, несомненно, стал расти и социальный статус административной бюрократии – пресловутого «чиновничества». Несмотря на то, что в массовой пропаганде образ этого класса по-прежнему был преимущественно негативным, и именно на него высшим руководством взваливалась ответственность за раздражающие массу населения многочисленные бытовые и иные безобразия, реальные возможности этого слоя – как материальные, так и статусные – с очевидностью росли. Первоначально это было связано почти исключительно с тем, что для него неофициально раздвигались рамки дозволенного поведения, но к концу десятилетия и официальное вознаграждение труда чиновников, в первую очередь его высшего слоя, стало расти ускоренными темпами, и разрыв, отделяющий этот слой от основной части работающих по найму, достиг беспрецедентного для России уровня, что уже само по себе явилось свидетельством перемены роли этого класса в рамках российского авторитаризма. Не случайно практически все опросы профессиональных и карьерных предпочтений молодежи начиная со второй половины 2000-х годов выявляли резкий рост популярности государственной службы на фоне снижения интереса к возможностям предпринимательской карьеры.
Более того, в 2000-е годы получила развитие и закрепилась такая черта российской политической системы, которая существенно повышает демодернизационный потенциал авторитаризма, делает его более жестким и необратимым, – тотальный корпоратизм. Именно это представляет собой евразийская «вертикаль власти», идейно унаследованная от сталинской модели, когда верховный начальник воспринимается как «директор всего государства», «всеобщий директор всего», все у него «на работе» и «на службе», а все вплоть до вашего дома и рабочего места – это «цеха», «отделы» и «подотделы». В таких особых даже для авторитарных режимов условиях фактор общества вообще нивелируется. Парадоксальные с виду реакции массового сознания, которые очень часто отмечают социологические службы (и которые подчас проявляются в обыденных ситуациях), означают, прежде всего, превращение сознания граждан в сознание корпоративных служащих, которые боятся быть «уволены» начальником и вместе с «увольнением» потерять все остатки жизненного благополучия.
Таким образом, и в этом отношении мы являемся свидетелями закрепления в России того типа авторитарной политической системы, которая достаточно адекватно описывается термином «периферийный».
Слабость институтов
Наконец, еще одна характеристика российского «периферийного» авторитаризма, на которую редко, но совершенно напрасно не обращают должного внимания, – это крайняя слабость его институтов.
Вопрос о силе или слабости институтов, строго говоря, не связан жестким образом с выбором модели политического устройства, в частности с выбором между авторитарной или конкурентной системами, хотя определенная корреляция между тем и другим, возможно, и существует.
В наиболее общем виде, слабость существующих в обществе институтов при любой модели снижает возможности управления общественными процессами, и это равно справедливо как для условий реальной многопартийной парламентской системы, так и в случае автократии. И наоборот, примеры успешного или относительно успешного использования и той и другой модели в интересах развития государства предполагали создание прочных институтов, обеспечивающих преемственность политики господствующего класса и ее независимость от личных пристрастий и предрассудков индивидуальных членов правящей команды.
Безусловно, авторитарные системы, в целом, тяготеют к формированию персоналистских режимов, когда во главе правящей команды стоит один безусловный лидер, олицетворяющий собой режим и играющий важнейшую роль в процессе принятия ключевых решений. Тем не менее, этот лидер не может и реально никогда не заменяет собой сложный аппарат современного государства. Тем более он не может подменить своей деятельностью функционирование огромного количества институтов, без которых в более или менее «продвинутом» обществе невозможна ни сколько-нибудь сложная и продуктивная экономическая деятельность, ни формирование современной социальной и производственной инфраструктуры, ни даже поддержание элементарного общественного порядка. С этой точки зрения деятельность по формированию работоспособных и эффективных институтов в обществе является актуальной задачей для любой ответственной власти, в том числе и для персоналистских диктатур, если последние руководствуются, во всяком случае в качестве одной из целей, соображениями обеспечения устойчивого развития страны и общества.
Более того, только создание работоспособных институтов способно обеспечить спокойный, без катастроф и потрясений, переход власти в новые руки в момент, когда индивидуальный ресурс единоличного властителя по тем или иным причинам оказывается исчерпанным. В отсутствие таких институтов неизбежный (хотя бы уже в силу биологических процессов) конец персоналистских режимов с большой долей вероятности сопровождается возникновением вакуума власти, нецивилизованной схваткой за контроль над ее рычагами, резким ростом неопределенности и ухудшением условий ведения бизнеса. А в худшем случае – воцарением хаоса и провалом государственности на очень длительные периоды времени.
Очевидно, что и в этом отношении автократии модернизационного типа – например, та же Южная Корея – даже в условиях сильной персонализации верховной власти создавали и развивали в целом соответствующие требованиям времени общественные, политические и экономические институты, способные обеспечить минимально необходимую преемственность политики при смене персоналий на вершине власти и поступательное усложнение и модернизацию экономики и общества. Собственно, именно это и только это создает предпосылки для смены в долгосрочной перспективе авторитарной политической модели системой конкурентного типа – со сменяемостью власти, с выборами в качестве инструмента арбитража в соревновании претендующих на власть команд и, в то же время, с коллективно установленными жесткими рамками возможных действий любой из допускаемых к этому соревнованию команд и стоящих за ними политических сил.
В то же время авторитаризм периферийного типа – авторитаризм, тяготеющий к застойности и подчиненной роли по отношению к центру всемирного хозяйства – отличается тем, что чаще всего оказывается не в состоянии отстроить жизнеспособные, и уж тем более – успешно функционирующие институты. Он не просто с неизбежностью, безальтернативно скатывается к единоличному руководству и вождизму в той или иной его форме, но и обязательно переводит управление государством в «ручной» режим, когда институциональные механизмы и рычаги, естественной функцией которых является автоматическое регулирование экономических, социальных и политических процессов, либо не работают без постоянного вмешательства «сверху», либо постоянно меняют алгоритм своих действий в соответствии с сигналами, поступающими от единственного лица, имеющего практически неограниченную свободу в принятии управленческих решений.
Более того, такой «ручной» режим управления создает своего рода управленческую «ловушку» – один раз попав в него, система уже не может вырваться из западни и требует постоянного вмешательства даже для простого обеспечения своего нормального воспроизводства, поскольку любые отклонения от стандартной ситуации не корректируются самостоятельно функционирующими институтами, а требуют для своей коррекции индивидуального решения, принимаемого, как правило, с участием главного лица всей системы. В результате зависимость системы от верности и эффективности решений, принимаемых на самом верху властной пирамиды, растет, в то время как вероятность неверных или неудачных решений на этом уровне естественным образом повышается, хотя бы в силу неизбежного исчерпания исходных физических, психологических и интеллектуальных ресурсов.
Собственно, все это и наблюдалось в России на протяжении всего постсоветского периода. Прежде всего, крайне плачевно складывалась ситуация с формированием законодательных органов. Если неудачу с первым постсоветским законодательным институтом – Съездом народных депутатов и Верховным Советом – еще можно было объяснить неадекватностью сформированных еще в советское время институтов новым условиям, то постоянную дискредитацию созданного уже в соответствии с конституцией 1993 г. нового законодательного органа – Федерального Собрания – невозможно связать с чем-либо иным, кроме неспособности власти – уже тогда, несомненно, авторитарной по своему характеру и устройству – найти формулу взаимодействия с институтом, который не укладывался в формировавшуюся схему устройства власти.
В дальнейшем – я имею в виду 2000-е годы – эта проблема была решена самым простым, как тогда казалось, способом: путем подавления всяческой фронды, а заодно и возможности влиять на принимаемые законы через жесткое – без обсуждений и компромиссов – проведение через Думу всех решений реальной власти, сосредоточенной в Кремле. Для этой цели было сформировано монолитное провластное большинство, которое управлялось исключительно извне на основе жесткой дисциплины и беспрекословного исполнения принятых за пределами Думы решений.
Однако такое простое и вроде бы эффективное решение проблемы лишнего для автократии института парламента имело и свою цену – оно практически лишало его реального влияния на политические решения и, соответственно, авторитета и легитимности как в среде политического класса, так и среди населения в целом. Хотя в краткосрочном плане это может показаться удобным, так как усиливает столь важный для любой авторитарной власти элемент безальтернативности, в долгосрочной перспективе, вне всякого сомнения, это повышает уязвимость и хрупкость не только политической системы, но и государственности как таковой. Любые сложности, любые кризисы оборачиваются риском не только потери контроля над ситуацией, но и отсутствия легитимных структур, способных в этом случае компенсировать провал государственности из-за ошибочных действий или бездействия властей.
Особенно опасной подобная ситуация является для России, где отсутствие дееспособного и легитимного представительного института (при понимании того, что именно неспособность нынешнего российского парламента реально влиять на жизнь страны лишает его легитимности в глазах и общественных групп, и государственных структур) дополняется отсутствием каких-либо иных альтернативных высших институтов власти, способных «подхватить» ее в случае провала ныне действующих структур. В сегодняшней России, как известно, нет ни наследственного монарха, ни освященного традицией реального религиозного авторитета, ни, как в некоторых странах, армии как самостоятельного политического института. Соответственно, риск серьезного провала государственности с непредсказуемыми последствиями для страны становится не просто существенным, а высоким.
Но дело, конечно, не только в слабости представительного органа в лице Федерального Собрания. «Периферийность» российского авторитаризма проявляется, в частности, в том, что и все другие необходимые для современного государства институты демонстрируют крайнюю слабость и неспособность полноценно выполнять свои функции. О судебной системе и ее проблемах в 2000-е годы было сказано очень много и подробно, предпринимались попытки ее реформирования, однако существенного улучшения эффективности ее функционирования так и не произошло. Лучшее тому подтверждение – сохраняющееся массовое использование иностранных, в том числе офшорных юрисдикций для регистрации юридических собственников российских активов, включая государственные структуры и активы. Помимо политических рисков, которые если и не называются, то определенно держатся в уме, в качестве главного мотива такого поведения называется «удобство» бюрократического и судебного сопровождения любых действий, связанных с активами, в случае выведения их из-под юрисдикции российской судебной системы. Последнюю, по почти всеобщему признанию, крайне трудно использовать в качестве инструмента защиты прав собственника.
Столь же проблематично рассчитывать в современной России на функцию судебной системы как защиты от неправомерного преследования со стороны следственных и иных государственных органов. Во всяком случае, слишком многочисленны свидетельства того, что вирус правового нигилизма, вообще характерный для авторитарных систем периферийного типа, поразил и судебные органы – судьи при вынесении решений имеют возможность фактически игнорировать существующие правовые нормы без риска навлечь на себя негативные последствия.
Относительная слабость характерна, впрочем, и для других важных институтов – как правоохранительных, так и сугубо гражданских. И главное здесь даже не в таких традиционных для бюрократии проблемах, как несоответствие между объемом возложенных задач и имеющимися в распоряжении ведомств средствами и силами, пересечение функций и зон ответственности, наличие конфликтов интересов и т.п., а в проблеме более фундаментального характера.
Если отбросить внешний антураж и всякого рода словесную шелуху, институты – это, в конечном счете, правила, которые, во-первых, выполняются, а во-вторых, опираются на традицию или хотя бы понимание ее необходимости, и не меняются в угоду конкретному моменту по прихоти начальствующего субъекта.
Так вот, периферийный авторитаризм как раз и отличается тем, что отрицает долгосрочные устойчивые правила, которые и составляют основу и суть общественных институтов в развитом обществе. В рамках этой системы институты – не более чем бюрократические учреждения, создаваемые для решения конкретной задачи, рамки которой определяются «наверху», и не играющие самостоятельной роли в определении направления дальнейшей эволюции системы.
Соответственно, принципы и соображения, которыми эти учреждения руководствуются при решении возложенных на них задач, могут легко и часто меняться, отражая потребности текущего момента или даже субъективные взгляды тех, кто на том или ином этапе оказывает наибольшее влияние на позицию «первого лица» в персоналистской автократии. В результате, правила в этой системе являются подвижными, неустойчивыми и неспособными выполнять функцию силы, связующей общество в единое и устойчивое целое.
Собственно, именно это мы и наблюдаем в России начала нынешнего столетия. Надежды на то, что с экономической стабильностью в страну придут стабильные правила жизни, которые будут воплощаться в крепких институтах, так и не реализовались. Сегодня, спустя пятнадцать лет после рубежа веков, мы по-прежнему имеем дело с подвижной правовой системой, избирательной и во многом неработающей системой правоприменения, постоянным изменением правил в системе налогообложения, пенсионной системе, институтах социальной, демографической, образовательной, миграционной политики и т.д. Именно по этой причине в процесс стабилизации общественных отношений, по существу, не включились ни школа, ни система низового самоуправления, ни территориальные и культурные общины, ни политические партии, ни укорененные в обществе СМИ (о последних – разговор особый, но здесь важно то, что основная, мейнстриймная их часть не смогла взять на себя роль стабилизирующего и консолидирующего института, который бы формировал границы общественного консенсуса и гасил всплески маргинальных настроений, выходящих за его границы).
Наконец, нельзя не отметить, что именно этот факт стал главным тормозом и ограничивающим фактором формирования сложных институтов в финансово-экономической сфере, являющихся атрибутом развитых хозяйств. В частности, начавшийся в 1990-е годы процесс создания институциональной инфраструктуры современного финансового сектора в последнее десятилетие фактически уперся в отсутствие адекватного качества всех остальных перечисленных выше институтов, прежде всего судебной системы, а также сопровождающей развитие финансового сектора системы отношений между бизнесом и властью в области законодательства и правоприменения.
Таким образом, и здесь мы видим в российском авторитаризме явные черты, свидетельствующие о его периферийном характере; о том, что его «застойность», его социальная и экономическая неэффективность с точки зрения решения задач развития
страны и общества связаны не с авторитаризмом как таковым, а с его специфическим положением в мировой системе капитализма, обусловливающим возможность его существования в качестве второразрядного и зависимого звена этой системы и, соответственно, низкий уровень требований, объективно предъявляемых к нему логикой эволюции нынешнего мирового хозяйства. То есть, в этой конфигурации слабость существующих институтов выступает одновременно и следствием периферийной роли российского капитализма, и причиной (во всяком случае, одной из причин) того, что все разговоры властей о его модернизации и апгрейде до уровня мировых лидеров так и не выходят за пределы «домашних обсуждений», разрозненных общих пожеланий, совершенно ожидаемо остающихся без практических последствий.