Вроде бы светало. Бледный свет проникал в убежище. Все вокруг крепко спали, как будто война уже закончилась. Некоторые тяжело дышали. Закутавшись с головой в одеяло, храпел отец Ванды. Наступил удобный момент, чтобы выскользнуть из убежища.

Чёрным ходом я вышел в садик. Наступал рассвет. Ворковали голуби. Резкий запах роз наполнил мои ноздри, и я едва сдержался, чтобы не чихнуть.

Осмотревшись в садике, я пригладил свои взлохмаченные волосы, только чубчик упорно не хотел прилизываться. Как бы я не спал, что бы не делал, этот паскудный вихорь всегда торчал. Его не могли укротить ни вода, ни бриллиантин, ни расчёска. Я ненавидел его.

Однако, сегодня я больше всего ненавидел отца Ванды. Не надо было ему со мной задираться. Мог бы просто поругать.

Мечтая о мести, я направился росистым, ароматным садом к нашему дому. Продравшись через несколько живоплотов и перелезая через ограды, я оказался перед высоким деревянным забором между нашим и соседским садом. Там была дыра, в которую я мог спокойно пролезть.

Возле неё мне послышались какие-то звуки, не то из кустов, не то из-за забора. Я остановился, прислушался, но ничего не услыхав, решил, что наверно это птица или кот. Чтобы убедиться, я швырнул несколько камешков в кусты роз, несколько ― в пионы. Пару кинул за вербу. Хорошо подумав, кинул остатки в наш садик. Тишина, ничего.

Возле перелаза я поколебался немного, потом нагнулся и шагнул вперед. Уже почти на другой стороне забора, я вдруг услыхал командный шёпот:

― Стой! Руки вверх!

Одновременно я ощутил острый укол в левое плечо.

― Парень, что ты тут делаешь?

Ошеломлённый, я поднял глаза.

Это был польский солдат, или, скорее, полусолдат: на нём были военные штаны и ботинки, гражданский пиджак и рубашка. В руках он держал винтовку со штыком.

― Я иду домой…за едой. Я ночевал в убежище. Я голодный. Я ничего против вас не имею.

Его глазища, ни карие, ни зелёные, а какие-то дурновато-жёлтые, безжалостно осматривали меня. Он скривил уголок губ так, как будто не мог решить, что со мной делать.

Наконец, переступив с ноги на ногу, полез в свой нагрудный карман и протянул мне кусок сухаря.

Потом он положил винтовку в сторону и начал переодеваться, время от времени посматривая на меня. Лицо его было большое, круглое и какое-то нескладное: маленький курносый нос, широкие щёки, плоский подбородок, как лопухи уши, и ещё те жёлтые глаза. Типичная chlopska morda, как говорят горожане-поляки.

Его грубая физиономия совсем не подходила к костюму, который он сейчас одел. Так же нелепо выглядело его приземистое, бочковатое тело. Я подумал, что он, наверно, унаследовал этот роскошный, но не идущий ему костюм от кого-то высокого, важного, со статной осанкой.

Внимательно присмотревшись, я понял, что костюм принадлежал пану Ковалю. Он висел в шкафу из красного дерева в спальне пана Коваля. Тот одевал его только в особых случаях, таким элегантным был его покрой и такой дорогой была ткань.

Солдат, увидев что я узнал украденный костюм, прицелился в меня из винтовки:

― Слушай-ка парень, я взял себе одежду, но я не вор. Он мне нужен, чтобы безопасно добраться домой. ― Он говорил по-польски с провинциальным акцентом крестьян, которые продают молоко и овощи на городских базарах.

Я заверил его, что всё полностью понимаю, и что пан Коваль так же бы с ним согласился. Он ответил, что пан Коваль ему do dupy, но он хочет, что бы я не считал его мелким воришкой.

Скручивая штаны, он рассказал мне, что немецкие патрули прорвались в центр города, но к рассвету отступили на пригородные позиции. Когда я сказал ему, что во вчерашнем выпуске новостей сообщили, что врага остановили за двести километров на запад от Львова, он зашелся смехом.

― Парень, радио врёт. Это конец. Польской армии больше нет. Воюют отдельные отряды. Все остальные разбежались. Именно поэтому я стал дезертиром.

Он застегнул пиджак пана Коваля, потом выбросил свою униформу в кусты роз и пробормотал:

― Как раз господа, что живут в таких домах с живоплотами, садиками и несут ответственность за войны и кровопролитие.

Пока я обдумывал его слова, он спрятал штык в штаны, а винтовку протянул мне:

― На, парень, будешь играться в солдата.

Я вял, думая, что теперь смогу расквитаться с Вандиным отцом.

Когда дезертир исчез за кустами сирени, я побежал в дом. В спальне пана Коваля были раскрыты настежь дверцы шкафа, хрустальное зеркало разбито. Пустой нижний ящик одиноко лежал перевернутым на паркетном полу. Всё остальное в комнате было как и раньше, за исключением покрывала на кровати ― посредине, там где солдат ложил винтовку, когда рылся в шкафу, получились складки.

Фотель, который, не знаю почему, пан Коваль называл «фотелем любовников», стоял под стеной так же, как и до его отпуска. Сундук, в котором он держал свой коротковолновый радиоприемник, был закрыт, его никто не трогал. Граммофон возле кровати вроде только и ждал, чтобы его включили. А из-за тяжёлых, наполовину задёрнутых штор, пурпурные обои казались ещё темнее обычного.

Это была спальня пана Коваля, тут он принимал женщин различного возраста и внешности. Даже нашу хозяйку. Некоторых из посетительниц я видел через замочную скважину оголенными. Как на меня, самой красивой была Анна. У неё были до пояса волосы и гладкая, будто из алебастра, кожа.

Один раз, думая что пан Коваль на работе, я, не постучав, зашёл в его спальню. Я стучал, даже если его не было дома, потому, что, казалось он всегда знал, что я делаю, хотя ничего не видел и ни о чём не расспрашивал.

Зайти в спальню пана Коваля во время его отсутствия ― это вроде попасть в святилище. Я ощущал это и сейчас, когда стоял возле разбитого зеркала. К тому же это чувство усиливала фотография пана Коваля, на которую падали лучи утреннего солнца, проникающие сквозь щель между шторами. В золотой рамочке под стеклом, на письменном столе возле стола, правее окна, стояла фотокарточка.

На фото был стройный человек в форме австро-венгерской армии, одна рука была опущена в карман. Лицо его было ясным и открытым: прямой нос с чувствительными ноздрями, лукавый взгляд из-под длинных ресниц, подбородок с ямочкой посредине, любовно ухоженные усы. Это было уверенное, самоудовлетворённое лицо с улыбкой, как у святого Юрия, когда он убил дракона.

Рядом со спальней пана Коваля была моя комната, третья по площади. Небольшой стол, стул и кровать ― вот и вся меблировка. Над кроватью висела икона Божьей Матери с младенцем Иисусом на коленях. Иисусик был голый, а его мать имела на себе шёлковое платье с золотой оборкой. Я знал мельчайшие детали образа, т. к. каждый вечер перед сном молился на него.

Мне не хотелось быть сейчас в своей комнате. Она казалась мне хмурой, а глянув на образ, я ощутил вину, что не молился с начала войны. Я взял учебник по биологии за прошлый год и пошёл в спальню пана Коваля. Там я раздвинул шторы, устроился в его «фотеле любовников» и принялся за раздел амёб.

Вскоре я думал только про амёб. В конце концов они выскочили из учебника и заполнили всю комнату. Что бы не задохнуться, я распахнул окно и выпустил их на улицу, в поля.

В окно хорошо было видно поле ― открытая равнина с небольшим озером посредине. Часть поля между озером и моей улицей называли Болгарскими огородами. Болгарская семья, которая эмигрировала сюда перед Первой мировой, выращивала там капусту и другие овощи. Поля по ту сторону озера тянулись до Кульпарковской улицы, которая вела к психиатрической больнице.

Глядя на домики вдоль Кульпарковской, я заметил какие-то небольшие фигуры, которые бежали по полю. Я не мог их рассмотреть. Но чем ближе они подходили, тем больше становились. Скоро десятки, сотни их заполонили поле.

Я узнал форму польских солдат. Они ― кто пеши, кто на конях или велосипедах, неистово рвались в город.

Вдруг поле вспыхнуло взрывами. Солдаты спешили укрыться, но спрятаться было негде. Кое-кто падал на землю, но большинство продолжало бежать. Когда пули били их со спины, они пошатываясь, бросали винтовки, падали навзничь, раскинув руки. Одинокий автомобиль вспыхнул огнем.

Взрыв рядом с домом страшно напугал меня. Потом второй, третий ― задребезжали стекла. Всё было усеяно битым стеклом. Фотокарточка пана Коваля упала со стола. Я лежал на полу, сжимая учебник, а взрывы сотрясали дом.

Скоро, почти одновременно все взрывы прекратились.

Тишину нарушало только чириканье воробьёв. Знакомый церковный колокол пробил семь часов вечера. В бинокль пана Коваля, который остался с Первой мировой войны, я осмотрел поле боя: сгоревший автомобиль, брошенное оружие и противогазы, воронки, поломанные велосипеды, обгоревшие трупы. Около берега озера плавал обезглавленный солдат и его товарищ ― конь, только копыта торчали из холодной воды. С моей стороны поля с корнем вырвало и посекло пулями всю грядку синей капусты. Уцелело только три кочана.

Тяжёлую тишину разбил какой-то стук, словно железные молотки били по наковальням. Я наблюдал в бинокль, как немецкие танки подъезжали к психиатрической больнице. Выстроившись вдоль Кульпарковской, их контуры были четко обведены розовым солнцем. Очевидно, они были готовы ворваться в город.

Оставаться в спальне пана Коваля было слишком опасно, поэтому я взял винтовку, одеяло, подушку и спустился в подвал.

Свет от свечки был слишком тусклым, чтобы читать, поэтому от нечего делать я игрался с винтовкой.

Открыть магазин было нелегко. А когда он всё таки открылся, к моему большому удивлению, оттуда выскочил патрон. Я возился с винтовкой, пока все патроны не очутились у меня в ладони. Потом я снова наполнил магазин, снова опорожнил, снова и снова, пока не заболели руки.

Широко вздохнув, я отложил в сторону винтовку и расстелил одеяло на холодном, грязном полу. Когда закрыл глаза, в моём воображении начали вставать обрывки событий минувших дней. Затем я заснул тревожным, неспокойным сном.