― А как там пан Коваль? ― спросила мать Богдана, когда я зашёл к ним. Как всегда, её лицо светилось, при воспоминании о нём.

Я ответил, что пани Шебець переживает, что мы можем больше никогда не увидеть пана Коваля. Территория, куда он уехал в отпуск, теперь под немцами.

― Я бы не переживала, ― ответила она. ― Он управится, он даже лисицу вокруг пальца обведёт, к тому же…― она не закончила предложение, так как пришёл Богдан и сообщил, что играть в шахматы некогда, надо срочно идти в школу. Его брат Игорь пошёл туда рано утром. Старшеклассники затеяли там что-то особенное, но отказался сказать, что конкретно.

На наше превеликое удивление, школа кишела шумными старшеклассниками. Они бродили небольшими стайками, рылись в шкафах, сдирали со стен карты, крушили всё что могли. Некоторые собирали военную амуницию, которая осталась после отступления польской армии ― бинокли, винтовки, штыки, противогазы. Группа под руководством Богданова брата в школьном дворе развлекалась стрельбой. Мишенями у них были портреты бывших выдающихся личностей, которые раньше висели в классах.

Мы с Богданом вошли в святая святых ― кабинет директора― всё содержимое папок и ящиков стола было раскидано по полу, стулья поломаны, а из его величественного директорского глобуса торчал держак метлы. Масляный портрет польского президента изрешечён дырами, в шею вонзили штык. Глаза и уши маршалу Пилсудскому вырезали, поэтому он стал похожим на циркового клоуна. Даже распятие лежало на полу с отломанными руками и головой, напоминая безголовую рыбу, прибитую гвоздями к кресту.

Только стол директора оставался неприкосновенным Изготовленный из прочного дуба, он одним своим присутствием угнетал, даже без хмурого взгляда директора. Он оказался тяжелее, чем мы предвидели с Богданом. Мы передвинули его к окну, повернули торцом, перевернули и положили одной стороной на подоконник. Затем, собрав всю нашу силу, мы подняли его за другой торец и вытолкнули из окна. Он пролетел два этажа, упал на тротуар и разбился в щепки.

Мы молча стояли, словно заколдованные и напуганные тем, что сотворили. Потом мы бросились в спортзал, где создавали «народную милицию». Брат Богдана, командующий милицией, сначала наотрез отказался даже рассматривать наши кандидатуры. Милиция, сказал он, вещь серьёзная, а мы для неё слишком малы и зелены. Только когда я сказал, что имею свою винтовку и умею её заряжать, он согласился. Меня и Богдана присоединили к группе из пяти человек, где все были на три-четыре года старше нас.

Через некоторое время, в шесть вечера, наш отряд отправился на первое патрулирование. Под руководством старшеклассника, нашего главного, мы с важным видом шагали по улице Сапеги мимо знакомых достопримечательностей: памятника неизвестному солдату, политехнического университета с его колоннами, кондитерской на другой стороне улицы, где до войны я постоянно покупал «Пингвины» ― мороженное на палочке в шоколаде. Теперь двери магазина выбиты, а сквозь расхлябанные окна виднелись только пустые полки.

Внезапно до меня дошло, что на самом деле я и понятия не имел о цели нашего патрулирования, но эту мысль скоро заменили намного большие мучения. Мало того, что моя винтовка ставала всё более тяжелее, казалось она ещё и удлинялась, а может я уменьшался. У Богдана было ещё больше проблем: его винтовка чуть ли не по земле волочилась, тарабаня по тротуару во время передвижения.

Это раздражало и унижало нас, но на счастье, кроме саркастических старшеклассников, никто не надсмехался над нами. Так как Красная армия только два дня как прошла через город, мало кто отваживался выйти на улицу, хотя я заметил, что многие жители с интересом рассматривают нас из-за задёрнутых штор.

За несколько кварталов до улицы Коперника мы услышали какие-то странные звуки. Мы остановились, прислушиваясь к словам. Голоса сливались в жуткий мотив: «Мы закрыты! Мы умираем с голода! Помогите! Откройте двери!» Голоса волнами доносились из тёмно-серых зданий на углу улиц Сапеги и Коперника. Это была тюрьма Лонцкого.

Мы побежали туда.

Когда узники заметили нас, выкрики усилились: «Помогите! Откройте дверь!» Сотни рук махали нам из-за решёток. Мы же, по примеру нашего главного, высоко подняли винтовки в знак того, что собираемся помочь им.

Вскоре мы были возле входа. Но вид тяжёлых стальных дверей навевал мысль, что кто в них зашёл, выйти ему уже не судится.

Мы били по ним прикладами винтовок, но они не поддавались и наш командир предложил стрелять по замку. Мы отошли назад! Выстрелили! Никакого результата. Мы снова атаковали двери прикладами, но они и не пошевелились, потому что были закрыты на мощный засов в середине.

Кто-то предложил снести двери ручной гранатой, но никто не знал как это сделать.

На звуки наших напрасных попыток узники закричали ещё громче: «Откройте двери! Откройте двери! Откройте! Откройте!» Они казались такими озверевшими, что в душе я побаивался их выпускать.

Вдруг с другой стороны двери послышался дрожащий голос:

― Вам чего?

―Откройте двери! ― крикнули мы.

― Кто вы?

―Сказано, откройте двери!

―Кто вы такие?

― Патруль.

― Какой такой патруль?

― Патруль милиции.

― Чьей милиции?

― Народной милиции. Немедленно откройте, или будем стрелять.

― Вы же просто дети…― он наверно украдкой наблюдал за нами через какую-то щель.

― Мы милиция! ― повторили мы. ― Пока не поздно, откройте двери!

― Вы не понимаете. Тут тьма-тьмущая преступников: коммунистов, националистов, другого отребья. Их нельзя просто выпустить. Поэтому я тут и остался― чтобы передать ключи новой власти. Я ответственный за ключи от камер.

― Открывайте! Мы― новая власть!

Помолчав, человек сказал:

― Хорошо, но пообещайте, что не тронете меня.

― Обещаем, ― хором сказали мы.

По обе стороны дверей установилась напряжённая тишина. Он, наверно, рассматривал нас в щель. Затем мы услышали бряцание ключей в замке и скрип внутреннего засова. Мы стояли с винтовками напротив входа.

Двери медленно начали отворяться. В тусклом свете мы увидели небритого старика в помятой форме тюремного сторожа. Мне он показался полусумасшедшим. Передав нам три связки ключей, он растолковал, что тут есть сорок камер, где сидят несколько сот заключенных ― некоторые политические, а в основном обыкновенные уголовники.

Мы предложили ему исчезнуть вон, пока мы не открыли камер, но он настоял что останется, потому что не боится. За всё время своей службы он никогда не контактировал с заключёнными. Все двадцать лет он тут только и делал, что ремонтировал замки и изготовлял ключи. Он сказал, что человек он богобоязненный и никого бы никогда не обидел. С тех пор, как пять лет назад умерла его жена, тюрьма Лонцкого стала для него единственным домашним очагом, тут он себя чувствовал в безопасности, как нигде.

Он хотел сопровождать нас к центральному зданию тюрьмы, где находилось большинство узников, но мы приказали ему остаться.

Выйдя во двор, мы услышали полные отчаяния голоса: «Выпустите нас! Выпустите нас!» Сотни рук бешено рвались из-за малюсеньких зарешеченных окон, приветствуя нас.

Мы открывали камеру за камерой сверху вниз.

Из каждой двери вырывалась стайка грязных неопрятных существ. Некоторые на мгновение останавливались, словно не веря в свою свободу. Только нескольких заинтересовало, кто мы такие. Те, кто ещё был закрыт в камерах, непрерывно стучали в двери.

Вскоре вся огромная тюрьма опустела. Проверяя повторно третий этаж центрального строения, я зашел в мрачную камеру. Воздух в ней попахивал экскрементами, на стенах нацарапаны забытые имена, даты, непонятные сентенции, прощания, ругательства. На одной из стен было вырезано ряд маленьких крестиков с инициалами и датами.

Осматривая эти иероглифы, я испугался, что двери внезапно захлопнутся, закрыв меня в середине. Я опрометью выскочил в коридор, сбежал вниз по лестнице и только эхо шагов осталось сзади.

На другой стороне двора стояло здание, в которое мы вошли с улицы Сапеги. Кругом наступила тишина и я испугался, что мой патруль меня бросил.

По дороге на улицу я наткнулся на старого ключника. Последнее официальное действие он совершил, впустив нас внутрь. Теперь он лежал на земле с глубокой раной в голове, широко раскинув руки. Одна ладонь была повёрнута так, словно он просил смилостивиться над ним.

Остановившись, чтобы вложить ему связку ключей в руку, я заметил то, что не видел до сих пор ― одна его нога была деревянной. Теперь она была неподвижной, как и всё его тело.