Порядок в школе наводили целую неделю. Мы все старательно работали под руководством школьного уборщика. Ребята делали тяжёлую работу ― носили столы и лавки, а девочки чистили полы, стены, окна. Распространялись слухи, что по непредсказуемой новой системой новым директором школы будет уборщик. Как по мне, он это заслужил, почти всю жизнь скобля полы и туалеты.

Я вошёл в школу в день её официального открытия, переполненный любопытством и смешанными чувствами. Перед войной я всегда боялся пересекать вестибюль ― сверху на лестнице стоял суровый директор и поворачивал обратно тех из нас, у кого была мятая форма, грязный воротничок, или не должным образом прикреплена на левом рукаве синяя нашивка с серебряной окантовкой и номером нашей школы.

Я всё это вспомнил, когда переступил порог школы. А что, если тот бог мести где-то прячется, тайно посматривая на меня? Отлично! Пусть видит, что я не одел ни пиджак, ни галстук, а верхняя пуговица моей рубашки расстёгнута, а штаны помяты. Большинство ребят выглядели так же как я, в отличие от девочек. Так же как и перед войной, на них короткие юбчонки в складку цвета морской волны и выглаженные белые рубашки.

Я, наверное, опоздал, потому что когда зашёл в класс, все повернулись. Они засмеялись, увидев что я не учитель, но быстро замолкли, так как в нескольких шагах сзади меня внезапно появился преподаватель. Я уселся рядом с Богданом, за той же партой, что и до войны. Как и раньше, перед нами сидели две девочки: Нора, которая постоянно скулила, и Соня с «хвостиком», которая играла на мандолине в школьном оркестре.

В напряжённой тишине ожидания мы изучали нового учителя с головы до пят. Не было сомнений, кто он такой. С первого взгляда я узнал в нём «советчика», одного из множества гражданских, которые с недавнего времени начали прибывать из Советского Союза. Они появились, словно ниоткуда, в тот день, когда все общественные здания были взяты под охрану. Их легко было узнать по странной стрижке, мешковатой грубой одежде и тяжёлой поступи. В тёплые дни они единственные носили шапки из искусственного меха и серые ватники. Выглядели они все одинаково.

Войдя в класс, учитель молча смотрел на нас, словно изучая, с удивлением человека, который открыл полностью новый биологический вид. Было ему около тридцати ― коренастый с широким лицом, коротко стриженными волосами и безразличными, холодными, словно стеклянными, глазами. В отличие от наших довоенных учителей, он не имел ни пиджака, ни галстука. В своей чёрной облезлой «рубашке», он больше походил на строителя. Назвался он товарищем Владимиром Максимовичем Смердовым. Отчество для нас звучало удивительно и старомодно ― мы привыкли обращаться по имени и фамилии.

Немного осмотревшись, как бы собираясь с мыслями, он объявил, что является «гордым строителем коммунизма» и что сегодня уроков не будет. А теперь нам необходимо идти в спортзал на общее собрание. Новый директор, товарищ Валерия Ефимовна Боцва выступит с докладом.

Мы встали и пошли за ним.

Спортзал был достаточно большим, чтобы вместить все 12 классов― около пятьсот-шестьсот человек. Его паркет когда-то тщательно полировали, он пахнул мёдом. Уборщик, который этим занимался, использовал только пчелиный воск. Наше образование базировалось на греческом принципе: «В здоровом теле― здоровый дух», поэтому у нас ежедневно была гимнастика. Единственным исключением были воскресенья.

Воскресенья были особыми. Никаких уроков. В восемь утра коротенькая Служба Божья.

Временный престол соорудили в дальнем углу спортзала. Службу Божью проводили на старославянском языке, что придавало таинственности, но мешало пониманию. Ежегодно каждый класс ходил на исповедь и причастие. Исповедовали нас после полудня, в соборе св. Юра, а причащали в воскресенье в спортзале. Я не имел ничего против причастия. На голодный желудок кусочек хлеба с белым вином немного бил мне в голову, и я представлял себя среди белявых голубоглазых ангелов. Эти ангелы почему-то всегда напоминали Соню.

Но я ненавидел исповедь. Когда в последнюю субботу накануне войны я встал на колени перед исповедальницей, то не мог вспомнить ни одного греха за собой. Священник вылупил глаза, критически созерцал на меня через маленькое окошко, когда я промямлил, что мне не в чем исповедоваться. «Все мы грешные, сын мой, ― сказал он таким голосом, словно это он исповедовался мне. ― Попробуй вспомнить».

Я взаправду не мог, и чем больше он на меня давил, тем больше я отпирался. Он поднял глаза к небу, словно ища подтверждения, что я вру ― ещё один грех. «Ты что-то скрываешь, сын мой?― спросил он, и выпрямившись, добавил:― Не бойся признаться, Бог тебя простит».

Казалось, что белый накрахмаленный воротничок душит его. Я, очевидно, раздражал его, он терял терпение. В волнении я внезапно вспомнил, что когда-то читал в катехизе про «смертные грехи». Среди них было предостережение: «Не спи в ложе ближнего твоего». Когда я читал про это, то и представить себе не мог, что такое может быть грехом. Это наверно какая-то ошибка, думал я.

Прибодрившись, я сказал: «Отче, я спал в ложе ближнего моего».

Сначала он вёл себя так, как будто недослышал, потом наклонившись, чтобы лучше видеть меня, ошеломлённо, недоверчиво и с интересом спросил: «Ты??? В твоём возрасте!!!»

Покаянно опустив взгляд, я подтвердил: «Да, отче». В то же мгновение до меня дошло значение этого запрета. Но было поздно что-то объяснять. Чтобы очистить меня от зла, которое я не совершал, он назначил мне читать дважды в день утром и вечером «Отче наш» и «Богородице» на протяжении трёх недель.

Теперь, когда мы входили в спортзал, я радовался, что не увижу больше священника.

Никогда спортзал не выглядел так празднично. Волны алых флагов каскадами падали со стен, многочисленные красные транспаранты призывали трудящихся объединяться, бороться против буржуазии, выражали благодарность Коммунистической партии за наше освобождение, призывали нас стать преданными строителями социализма, провозглашали «диктатуру пролетариата» и «социалистическую демократию».

Посреди стены напротив нас висели два огромных портрета Ленина и Сталина, а по бокам такие же громадные картины Маркса и Энгельса. Над ними ― красная звезда, золотые серп и молот и полотно с надписью: «Наши вожди! Наши учителя! Наша жизнь! Наше будущее!»

Внизу за столом, накрытым красной дерюгой, сидело четверо. Один из них был наш бывший учитель, остальные ― советчики. Посредине стола стоял графин с водой и стакан.

Куда там тем жалким воскресным молебнам, на которых священник что-то бормотал из «Святого Писания» на непонятном языке, кормил нас хлебом с дешёвым вином, делая вид, что это кровь Иисуса, и проповедям, после которых мы все чувствовали вину. Какой же это был заколдованный круг!

Теперь жизнь, казалось, приобретала новые краски, широкие измерения. По крайней мере, такими были мои первые впечатления.

Первым заговорил наш учитель. Он обратился к нам как к товарищам. Это было что-то новое, поскольку до войны было только «пан учитель», а значит выше, старше. А теперь мы были равны.

Он говорил кратко: это величественное мгновение в истории нашего народа ― мгновение освобождения и воссоединения, и мы должны быть благодарны нашим освободителям. Потом он представил лиц, сидящих за столом. Коренастый мужчина в форме с двумя рядами медалей на груди был местным командиром Красной армии. Небольшая женщина рядом с ним ― товарищ Валерия Ефимовна Боцва, наш директор. Я отродясь не видел такой женщины ― у неё была короткая стрижка. Мужчина в кожаном пиджаке и меховой шапке был первым секретарём исполкома КП во Львове. Я не мог отвести взгляд от его чванливого лица. Оно казалось мне настолько знакомым, что я в какой-то миг даже подумал, что это наш бывший ксёндз в новой ипостаси.

Каждый из них обращался к нам, мы аплодировали, беря пример со своих учителей-советчиков. Вот это были мастера аплодировать! Они точно знали, когда, как долго и насколько громко это делать. В их аплодисментах, кажется, был какой-то припрятанный сценарий, который я тогда не понимал.

По крайней мере мы и дальше аплодировали ораторам, не понимая ни одного слова, поскольку они говорили по-русски. Сначала это не имело значения, просто как-то удивительно было. Однако волны слепого красноречия бесконечно накатывались на нас и я чувствовал себя так, словно меня куда-то относит, словно я потерялся во тьме, которую время от времени пронизывает маленький луч света. За три часа болтовни я так-сяк уловил суть. Самым главным было то, что сказали Маркс и Энгельс, как Ленин воплотил это в жизнь, а Сталин продолжил. Благодаря им, а в частности Сталину, мы наконец свободны.

Боцва обращалась к нам последней. Она наверно знала, что мы почти не понимаем русского языка. В конце доклада она попросила нашего бывшего учителя перевести нам последнюю часть.

―Я прекрасно понимаю, ― что в условиях буржуазной Польши вы не смогли выучить русский язык. Не волнуйтесь, вскоре вы будете разговаривать на нём лучше, чем на родным. Это природно, ведь русский язык― самый прогрессивный, язык Пушкина, Толстого, Ленина и Сталина. Это язык мирового пролетариата, язык будущего. ― Стокатто её голоса звучало убедительно и соблазнительно. Казалось, она искренне верила в то, о чём говорила.

Когда она окончила, наши учителя-советчики вынудили нас к аплодисментам. Отдельные выкрики наполнили спортзал: «Пусть живёт Октябрьская революция!», «Пусть живёт наш вождь и учитель Иосиф Сталин!» Громоподобные аплодисменты сотрясали стены. Зазвучал Интернационал:

Вставай проклятьем заклейменный Весь мир голодных и рабов! Бурлит наш разум возмущенный И в смертный бой вести готов.