Метель не помешала нам с Богданом выполнять задания организации. Поскольку занятия на несколько дней отменили, мы смогли взяться за то, что нам поручили в начале апреля. Мы должны были взять под наблюдение военный гарнизон на улице Лычаковской и за цитаделью, находящейся на холме улицы Коперника. Как и Оперный театр, здания гарнизона на Лычаковской улице возвели в середине ХІХ столетия, когда Львов принадлежал Австро-Венгерской империи и его называли Lemberg. Между казармами, которые очерчивали квадрат, находился двор, размером с футбольное поле.

Цитадель была намного старее. Некоторые считали, что её соорудили в ХІІІ столетии. Наверно всё начиналось с небольшого укрепления на вершине холма за городскими стенами. Из наблюдательного пункта было видно весь город как на ладони, а также необозримые равнины на востоке, юге и западе. Такое преимущество давало цитадели преимущество, когда нападали татары, турки и монголы.

В XVI веке старую деревянную крепость разрушили, а на её месте возвели высокую круглую башню из тяжёлых каменных блоков. Вокруг построили мощную, на вид непреодолимую стену. Там, наверху, под крышей башни ― ряд небольших, круглых отверстий. Если бы врагу всё таки удалось взобраться на стену, его бы оттуда встретили камнями, огнём факелов или жидкой, кипящей смолой.

Столетие спустя крепость была готова к встрече с турками, но к счастью, то ли для турок, то ли для горожан, турецкое войско направилось на юго-запад, в Вену. Там, если верить историкам, им дал отпор польский король Ян Собесский ― это самый великий эпизод в истории Польши. Однако теперь учебники истории, изданные в Москве, отрицали его заслуги в борьбе с турками, провозглашали его «защитником прогнившей польской шляхты».

Цитадель приняла свой теперешний вид, когда Львов присоединили к Австро-Венгерской империи. Император перестроил башню так, чтобы можно было пользоваться ружьями, ручными гранатами и артиллерией. Вокруг построили длинные ряды казарм для многочисленных войск.

Теперь в Цитадели находилась Красная Армия. Наблюдая за Цитаделью, мы узнали, что там размешены отряд пехоты, артиллерийский полк и танковая дивизия. Чтобы убедиться, что мы правильно сосчитали солдат, вооружение и транспорт, мы с Богданом следили за воротами по очереди. Мы установили, что пехотные офицеры были русскими, а смуглые лица и раскосые глаза рядовых свидетельствовали, что они с Дальнего Востока, может, из Узбекистана, Казахстана или Монголии.

Чтобы не возбуждать подозрения у часовых, я сидел на другой стороне улицы, немного сбоку от входа в Цитадель, делая вид что читаю книжку по марксизму-ленинизму. На самом деле я шифрованно записывал вид и количество воинских подразделений, которые прибывали в Цитадель и выходили оттуда. Один раз похожий на монгола часовой начал подозревать меня, так как я засиделся, и подошёл ко мне. Однако, когда он увидел мою книгу в красной обложке с большими золотыми буквами И.Сталин «История Коммунистической Партии Советского Союза», его лицо просияло и он заметил: «Хароший книга. Мой камандир тоже читает». Он оставил меня в покое. Я видел как он присоединился к другим часовым возле ворот. Он казался очень могучим, когда стоял по стойке смирно с винтовкой на плече и четырёхгранным штыком, который высоко торчал над его головой в каске.

Он выглядел только на несколько лет старше меня ― лет 18–19. В те дни призыв в армию был пожизненным приговором. Но этот парень казался мне счастливым. Наверно, у него дома была ещё большая нужда. Тут он жил в казарме, его не выпускали в город, но армия обувала его, одевала, кормила. Не менее важным, наверно, было убеждение, что он делает что-то значащее, что-то такое, что изменит ход истории. Он видел будущее. И не он один. Пресса, радио, политруки, учителя говорили про будущее гиперболами в настоящем времени.

Когда возле цитадели ничего не происходило, я вчитывался в «Историю Коммунистической Партии Советского Союза». Некоторые отрывки звучали искушающее, красиво и убедительно, но то что я видел вокруг не имело с ними ничего общего. Мне страшно было и подумать, что в один прекрасный день меня могут забрать в армию.

Иногда наблюдая за Цитаделью или гарнизоном на Лычаковской, я ловил себя на мысли, что не понимаю, зачем Организации информация про количество и вид воинских подразделений во Львове. Они не имели силы, чтобы противостоять Красной Армии в открытой борьбе. Может Организация работала на кого-то другого? Я как-то спросил об этом Богдана, но он безразлично кинул: «А тебе не всё ли равно? Наше задание делать что приказывают. Организация знает что делает. К тому же враг нашего врага ― наш друг».

Я начал думать как Богдан. Мы дали присягу на верность Организации. Ставить под сомнение её мудрость ― это просто предательство. Кто бы не воспользовался информацией, которую мы собираем, он делает это не на пользу системе, которая породила директрису Боцву. К тому же, жить двойной жизнью было так захватывающе: дурить учителей, директрису, продавщицу из военного книжного магазина, всех тех часовый возле ворот Цитадели и других гарнизонов.

Удавалось ли мне обманывать пана Коваля? Иногда у меня возникало странное чувство, что он читает мои мысли. А эти его «проверки» по сёлам, которые в последнее время участились, наталкивали меня на мысль, что и он может иметь отношение к организации, и если он не в руководстве, то по крайней мере связной.

Впрочем я не имел времени углубляться во все эти размышления. Ходить на уроки, быть активистом и одновременно заниматься подпольной работой не оставляло много времени на сон. Поэтому я радовался, что весеннее полугодие заканчивается. Скоро я поеду в Явору, мать уже больше года меня не видела.

Последнее письмо от неё я получил около месяца назад. Чтобы обойти цензуру, она передала его через старшего брата Дмитрия, лесничего, когда он ехал во Львов. Так она могла писать, что думает.

Это было длинное письмо, оно чуть не довело меня до слёз. Она всё переживала, или есть у меня продукты, как учёба, беспокоится ли обо мне пан Коваль, как те зимние носки, которые она мне прислала ― наверно уже порвались. «Неделю назад снился плохой сон. С тобой правда всё хорошо?»

Однако переживать должен был я о ней, а не наоборот. Условия в селе, как она писала, постоянно ухудшались. Когда село год назад превратили в коллективное хозяйство, всем оставили только по небольшому куску поля, которого едва хватало на овощи. Она теперь имела только одну корову, остальных пять и коня забрали в колхоз. Даже сепаратор и жернова пришлось отдать. Она писала, что сепаратор её всё равно не нужен, потому что одна корова давала недостаточно для него молока, а вот без жернов она не могла смолоть муки на хлеб.

Я вспомнил, как наши летние гости любили тот хлеб с домашним маслом. Я отдавал предпочтение булкам, которые она подавала в воскресенье к завтраку. Наблюдая, как она замешивает тесто для булок, я наслаждался запахом муки, дрожжей, изюма и сливок.

Это письмо возбудило у меня ненависть к «Ним» ― учителям, директрисе, к тем самодовольным опекунам моего будущего, ко всем тем, кто утверждал, что знает, что хорошо для меня, для пролетариата, для всего мира.

Благодаря этой ненависти, я вдруг понял, насколько я отдалился от мамы. Когда я уезжал из Яворы, отец был ещё жив. А теперь она осталась одна с моим младшим братом Ясем.

Она писала, что счастлива, что я живу в городе. «Тут, в селе, нет жизни. Некоторые люди хуже скотины. Напуганы, каждый трясётся за свою шкуру. Мы с утра до вечера мозолимся в колхозе. Нас разделили на бригады, в каждой из которых другая работа. Мне посчастливилось ― назначили в полевую бригаду. Я беру Яся с собой. Через неделю ему будет шесть лет и в августе он пойдёт в первый класс. Он так быстро растёт ― уже выше тебя в его возрасте. Иногда рассказывает мне так, будто я об этом не знаю, что имеет во Львове брата и когда-нибудь поедет к нему. Господи, как бежит время! Тебе скоро пятнадцать. Я и тебя когда-то брала летом на наше поле. Ты был таким смирным ребёнком, даже в пелёнках никогда не плакал».

Следующие четыре строки были зачёркнуты и очень закрашены, чтобы я ничего не прочитал. Почему? Может она боялась моей реакции? А может это было что-то очень личное и она колебалась, стоит ли делиться этим со мной. Только одно слово можно было разобрать. Это было слово «Коваль».

Письмо продолжалось. «По воскресеньям, тогда, когда раньше люди ходили в церковь, теперь село сгоняют в клуб. Там люди осуждают один другого и сами себя, как голодные волки. Они называют это „критикой и самокритикой“. Потом они вынуждают нас давать обещания, что мы будем работать лучше и больше, чтобы выполнять и перевыполнять нормы, которые они нам дают. Я, спасибо Богу, ещё в силе, но что будет дальше? Не хочу и думать об этом. Верю, что всё будет хорошо».

Дальше она сообщала, что церковь в селе сожгли, а старого священника арестовали. Тот священник, напомнила она, один раз дал мне подзатыльник, когда я на уроке религии запнулся, рассказывая Заповеди.

Невероятно, но она помнит такие мелочи. Но наиболее меня удивило то, что она написала в конце.

«Дорогой Михаил, какое это счастье, что я могу тебе написать. Не помню, говорила ли я тебе, что я не ходила в школу. В моё время девочек в школу не посылали. Мы были предназначены к замужеству, должны были быть помощницами нашим мужьям, как говорил твой отец, земля ему пухом. Только после твоего рождения благодаря пану Ковалю я научилась читать и писать. Тем летом он привёз мне из Львова азбуку, тетрадь, два карандаша, ручку и чернило. До сих пор помню, как дрожали мои пальцы, когда я впервые в жизни держала ручку. Он тогда сказал: „Времена быстро меняются. Научитесь читать и писать, может придётся когда-нибудь написать Михасю и читать его письма“. Пан Коваль человек уважаемый, он знает что говорит. Поблагодари его за опекунство над тобой. Будь почтительным с ним».