Это был не сон ― открыв двери, надзиратель крикнул «Heraus! Heraus!».

Заспанные, вскочив на ноги, мы столпились в углу кельи, а это невероятно разозлило его. Он ворвался в камеру с поднятой дубинкой и измерял нас враждебным взглядом. Потом снова натужно заорал: «Heraus! Heraus!» ― таким голосом, словно у него в горле застряла кость.

Возле дверей он всех без разбора лупил. Мне по голове не попал, потому что я пригнулся. Запуганные, мы стояли в тускло освещённом коридоре. Он приказал выстроиться в ряд и стоять смирно. После команды «Налево! Шагом марш!» мы направились за ним. С заносчивостью, он отвёл нас в туалет в другом конце коридора. Запускал по одному и следил, как мы отливали, словно хотел удостовериться, что в нашей моче не содержится ничего такого, что мы должны были сдать вчера во время обыска. Когда один из нас попросился «по-большому», в ответ услышал категорическое «Scheissen morgen!». Но природа имеет свои законы ― он не мог ждать.

Надзиратель принял это как личное оскорбление. Он приказал мужчине убрать Scheissen голыми руками. Наказание для всех: «Завтрака не будет!» Он повёл нас назад в келью. Узкие стальные двери захлопнулись за нашими спинами. С ржавым скрежетанием щёлкнул замок. Никто не проронил и слова. Все смотрели в окно камеры. Вместо окон на нём были тяжёлые решетки. Это был наш первый рассвет в тюрьме Лонцьки. На улице сумерки местами сдавались дневному свету. Мы заприметили кусочек неба, который отражался в верхнем, наружном окне здания напротив.

В келье посветлело, словно в зимних сумерках. Впервые я присмотрелся к стенам камер. Они были испещрены именами, датами, непристойными рисунками и рядами крестиков. Некоторые надписи были красно-выцветшими, словно выведены засохшей кровью, но в основном были нацарапаны куском металла или стекла. На одной из стен под тонким слоем штукатурки было изображение человека на виселице, а внизу надпись: «Мой завтрашний день 8/XII/1905». Инициалы были неразборчивы, потому что кто-то написал поверх, наверно более позднее: «Тебя легче убить, чем понять». Ниже находился горизонтальный волнообразный ряд чёрточек, проходящий почти по всей стене. Тот кто это сделал, наверно вёл счёт дня в этой камере.

Наш надзиратель был человеком слова. Мы не получили завтрак, но после обеда нам дали кофе и по кусочку хлеба. Ночью мы слышали различные звуки, шаги, лязг дверей. Показалось, что в одну из келий по нашей стороне привели новых заключённых. Мы находились в угловой, девятой камере. В десятой были остальные члены нашей группы. Утром, когда новых заключённых вели в туалет, судя по звукам, мы сделали вывод, что они из одиннадцатой камеры.

Вопрос: кто они?

Большинство из нас в девятой камере были новичками. Франц-Иосиф строил эту тюрьму не для таких мальчиков, как мы с Богданом. Её возвели для неисправимых преступников, ужасных убийц, анархистов, заговорщиков против принцев и королей. Впрочем, и среди нас было несколько «ветеранов». Это были опытные подпольщики, которые уже отсидели несколько лет в польских и российских тюрьмах. Они знали, как в них.

Вот они и принялись выяснять, кого посадили в одиннадцатую келью. Стены между камерами были слишком толстые, чтобы проходил звук голоса, но нормальные для передачи звука удара. С помощью азбука Морзе, Крига и Одайник, которые побывали в Берёзе Картузской ― первом польском концлагере ― начали перестукиваться с десятой кельей, а те со своей стороны ― с одиннадцатой. Это был медленный, растянутый способ общения, но в наших условиях ― единственно возможный, потому что каждую келью в туалет водили отдельно, а в коридоре нам запрещали разговаривать. Иногда нужен был целый день, чтобы передать короткое предложение.

Наконец мы получили ответ. Но не такой, который мы хотели бы получить. До сих пор мы могли надеяться, что кто-то там на свободе знает где мы, и старается что-то предпринять. А теперь всему конец.

Оказалось, что в одиннадцатой келье сидят члены нижнего эшелона Временного правительства. Их арестовали месяц назад и держали в помещении гестапо на улице Дзержинского, а теперь перевели сюда. Нашего правительства больше нет. Его членов отправили в Sachsenhausen за то, что те не захотели отказаться от провозглашения украинской независимости, как этого требовали немцы. А одного, который не желал иметь ничего общего с немцами, застрелили на месте.

В Лонцьке постепенно налаживалась жизнь. Нас ещё водили в туалет нерегулярно, иногда только один раз в три дня, но каждое утро давали кружку кофе с куском чёрствого хлеба, а со второй недели нашего пребывания ― черпак водянистого супа, поздно после обеда. Кофе и суп мы пили стоя, а надзиратель нетерпеливо ожидал, чтобы забрать пустую посуду. Он постепенно привыкал к нам, а мы к нему и его причудам.

Иногда казалось, что он хотел быть тактичным. Конечно, он не мог себе такого позволить, но несмотря на нашу ежедневную близость, мы находились на разных планетах. Он имел ключи от наших келий и власть решать, когда нам ходить в туалет.

На пятое воскресенье в Лонцьке нам дали кружку супа в обед. Это был настоящий суп с лапшой, морковью и вкусом куриного бульона. Из этого кое-кто сделал вывод, что немцы изменили отношение к нам и вскоре выпустят. Другие считали этот суп результатом существенного прорыва на фронте. Может россияне уже сдались. Отрезанные от мира, мы могли разве что выстраивать теории ― времени для этого было предостаточно.

Мысленно провожая лапшу своим пищеводом, я прислушивался к удовлетворённому, котячьему урчанию своего желудка. Впрочем, его скоро заглушили звуки с улицы. Во двор въехал небольшой открытый автомобиль с водителем и двумя S.D.. Мы припали к окну.

Вскоре во двор въехала колонна из пяти грузовиков и двух открытых легковых автомобилей и остановились вдоль административного здания. Мне казалось, что из этих грузовиков выгрузят пачки лапши. Но это была только бредовая мысль ― из них выходили люди, настоящие люди, мужчины и женщины, только взрослые.

Они казались не простыми людьми, а скорее богатыми горожанами. Были хорошо одеты ― некоторые мужчины были в двубортных костюмах, галстуках и шляпах, другие ― в зимних пальто с меховыми воротниками. Только несколько было без галстуков. Один высокий, важный, в одежде от Борсалино, смотрелся как знатный джентльмен и напоминал мне пана Коваля. Большинство женщин были одеты в изысканные одежды ― дублёнки или же в пальто с лисьими хвостами. Они, если бы не чемоданы, казались свадебными гостями. Чемоданы к этому не подходили. Мы напрягли воображение, стараясь отгадать, кто они такие.

Вскоре грузовики уехали прочь. Мужчины и женщины сидели на своей поклаже, как на вокзале, словно ожидая запоздавший поезд.

Заинтересованные вновь прибывшими, мы постоянно их пересчитывали, но никак не могли прийти к общему знаменателю, но наконец сошлись на цифре 154. Удивительным было то, что они казались нисколько не озабоченными, спокойными, убаюканными. Разве они не знают, где очутились?

Если бы у блондинки и офицера, которые нас так гостеприимно приняли, не было бы сегодня выходного, рычание добермана и свист нагайки мгновенно их бы разбудили.

Наконец офицер, что их сопровождал, вышел на верхнюю площадку ступеней административного здания и попросил внимания. Он взял список и те, чьи фамилии он называл, должны были брать свою поклажу, подходить ко входу в здание и становиться в две шеренги. Его слова чётко было слышно в нашей камере. Называл фамилию за фамилией. Все они были похожи на еврейские.

Вот и вся загадка. Новоприбывшие ― евреи. Они разговаривали на польском и отличались от яворских евреев, которых до прихода россиян у нас было достаточно. Большинство из них проживали в нижнем конце села, возле мельницы и железнодорожной станции. Только семья Ройзы имела дом с небольшим магазинчиком и пекарней в верхнем конце села, недалеко от нас. Её семья разговаривала на идиш, а также смесью ломаного польского и украинского. Летом мама посылала меня к Ройзе за сахаром, солью, дрожжами, а иногда за свежим ржаным хлебом, который так любили наши гости. Случалось, я встречал на крыльце её дедушку, завёрнутого в молитвенное покрывало с чудной чёрной коробочкой на голове. Иногда он был одет в чёрный кафтан, сидел в кресле-качалке и поглаживал густую седую бороду. Его длинные, пушистые пейсы, казалось, носились в воздухе. Лицо было розовое и гладкое, как мрамор. Был похож на Бога в церковных иконах. Когда я ещё не учился во Львове, меня всё удивляло, почему наш священник не приглашает его на воскресную службу.

Сгрудившись возле окна, мы наблюдали, как обе шеренги двинулись в сторону нашего здания. Шли они медленно, торжественно, словно похоронная процессия, волоча свои пожитки. Не переговаривались. Не переглядывались.

Тяжёлая тишина была нарушена только, когда господин в «борсалино» споткнулся о чемодан соседа. Он выпустил чемодан, который нёс на плече. Тот упал и открылся ― всё высыпалось. Мы думали, что конвоир набросится на него, но произошло невероятное ― конвоир помог ему собрать вещи и закрыть чемодан.

Наконец вся процессия вошла в здание. Теперь к нам доносилось только глухое лязганье дверей на верхних этажах. Всё стихло. Слышно было только шаги часовых.