Вши изменили в Монтелюпе всё. Больше не было ни руководителей, ни лекций, ни визуального контакта с окружающим миром. Щель в доске на окне забили, лишив нас радости видеть людей на вокзале, в частности моего «друга» ― нищего, который сидел левее от входа. Раньше я почти каждый день наблюдал за ним.

Часто по ночам с закрытыми глазами я видел себя рядом с ним, на свободе, наблюдая извне на забитые досками окна нашей камеры. С течением времени он стал для меня не просто нищим в лохмотьях или далёким знакомым ― он стал моим другом, наилучшим другом в Кракове. Теперь щели в доске нет, поэтому я его больше не увижу.

Изменилось также отношение надзирателей. Они стали не такими суровыми, какими были до тифа. Наверно, смерть Франца засвидетельствовала им, что вши сильнее тюремной власти. Ещё одной приятной новостью стала смерть бывшего повара, «членососа», как мы его прозвали. Раздавая суп, он своим любимцам наливал густой навар со дна, а другим давал сверху водянистую бурду. Для нового повара все были равны. Перед разливкой он размешивал суп.

Не изменился разве что наш старший, Профессор. Он был одним из немногих, кто не заболел тифом. Вёл себя, как всегда, методично. Теперь он был единственным, кто занимался физзарядкой. Нам говорил, что хочет быть физически здоровым перед переводом в Аушвиц.

Взглянув на двенадцать маленьких крестиков, выцарапанных на стене, я радовался что выжил. Но глядя вокруг на измученные лица, я не был уверен, что стоит жить. Это чувство усиливали крики заключенных на нижнем этаже. С тех пор как сняли карантин, в Монтелюпу начали привозить новых арестантов, поляков.

Всё происходила по тому же сценарию. Заключенного приводили в пустую комнату, вроде перенимаясь его судьбой; спрашивали за что его арестовали; он рассказывал обыкновенную историю: недоразумение, ошибочное опознание, несчастливое стечение обстоятельств. После того, когда он всё рассказал, думая что убедил их, они требовали «правды» и выбивали её кулаками.

Я похолодел, когда однажды после обеда в камеру вошёл надзиратель, а за ним ― два гестаповца. Тот что повыше, был похож на того, что допрашивал меня. Он вынул какой-то лист бумаги и прочитал из него пять имён, среди них и моё.

Нас отвели на первый этаж в келью, где был только стол, два стула и электролампочка на потолке. Скорее всего, это была комната для допросов. В этот раз я был уверен, что не выдержу побоев, сознаюсь ещё до того, как меня начнут допрашивать. Часы на стене показывали пятнадцать часов пятнадцать минут.

Высокий гестаповец вынул кипу бумаг из своей папки. Он о чём-то посовещался со своим коллегой. Я уже со всем смирился. Единственное, что было у меня на уме ― это суп, который я не получу, если пропущу ужин. Когда называли наши фамилии, а мы должны были поднять руки для опознания.

Высокий встал. Барабаня пальцами по столу, он выглядел торжественно, словно судья, который собирается огласить решение о смертной казни. Приговор: «Вы освобождены, каждый должен подписать документы, что после возвращения домой, немедленно встанет на учёт в ближайшем полицейском отделении!»

Следующий обман? Мы переглянулись. Мне было всё равно. Я был готов подписать что угодно, даже липовое признание.

Вскоре после того, как мы поставили свои подписи, нас отвели в маленькую камеру без окон в другой стороне комнаты. Мы сидели на полу в объятьях тьмы, не зная что ожидать. «Ложь, ― повторял я про себя. ― Я подписал себе смертный приговор».

Когда через некоторое время открылись двери нашей темницы, мы вскочили на ноги. Два надзирателя приказали нам выйти и повели в камеру на верхнем этаже. Мы и представить себе не могли, что нас там ожидает на столе ― груда одежды от Красного Креста. Каждому сказали взять себе по паре обуви и по пиджаку.

Вскоре мы были во дворе, и в сопровождении двух часовых направились к железным воротам. Один из них открыл боковую калитку.

«Идите!» ― сухо сказал другой, словно наше отсутствие будет его волновать.

Поколебавшись минуту, мы быстро выскочили на улицу, как мыши из чудом открывшейся мышеловки.

Мы побежали вдоль стены к ближайшему перекрёстку и только там оглянулись, чтобы убедиться, что часовые нас не преследуют. Падал снег. Если бы не желание оказаться как можно дальше от Монтелюпы, я бы остановился и стоял бы, пока снег полностью не покроет моё лицо.

Улицы были пусты, но вскоре мы увидели трамвай. Водитель разрешил нам проехать бесплатно, когда узнал что мы из Монтелюпы. Нас удивлённо рассматривали пассажиры ― наверно мы были похожи на стаю грязных облезших крыс. Вроде не веря нам, один из них стеснительно спросил нас: «Неужели в самом деле нас выпустили из Монтелюпы?» Водитель посоветовал нам обратиться в комитет Красного Креста за едой и ночлегом. Для этого нам надо было ехать с ним до железнодорожного вокзала, а затем пересесть в другой трамвай. Прибыв на железнодорожный вокзал, я не стал ожидать другого трамвая. Не сказав никому ни слова, я покинул своих и направился к входу на станцию. Вот он ― нищий, ― как всегда левее входа. Размытые контуры его пепельно-серой фигуры было видно издалека. Я махнул ему рукой, но он не ответил. Он не мог меня видеть, ведь я выходил из тьмы.

Я остановился в нескольких шагах от него. От резкого белого света фонаря над входом, тень вытертой шляпы густой паутиной обвила его морщинистое лицо, с наёжившейся густой щетиной. Его тёмные солнцезащитные очки прятали его глаза, как непроницаемые стены, словно говорили, что он не хочет иметь ничего общего с внешним миром. Одной рукой он придерживал небольшую цинковую кружку, стоящую у него на колене.

Смотрел прямо на меня, словно изучал.

Я поприветствовал его:

― Добрый вечер, пан!

Он вздрогнул от неожиданности. В кружке зазвенела монетка.

― Вы сказали «Добрый вечер, пан»? ― он сделал ударение на слове «пан».

― Да, добрый вечер. Как поживаете? ― сказал я.

― Господи, кто вы? Я вас не знаю, ― он поставил кружку на землю. ― Дайте-ка глянуть, ― сказал он и протянул руки, пытаясь дотронуться до меня, но я стоял немного дальше. Его руки пролетели в воздухе, как крылья раненой птицы.

― Никто не называл меня раньше паном… Как же это? Вы ведь даже не знаете меня.

― Да нет, знаю, очень хорошо знаю. Я не раз видел вас.

Я подошёл ближе. Он сжал губы и как бы прищурил глаза, пытаясь вспомнить, видел ли он меня раньше.

― Так какого чёрта вы раньше не разговаривали со мной? ― сердито огрызнулся он.

― Я видел вас издалека, вон оттуда, ― ответил я, показывая рукой на часть Монтелюпы, которую было видно с места, на котором я находился.

― Вон там, правее, над крышами домов ― видите заколоченное окно на верхнем этаже?

― «Видите»? ― он прикусил нижнюю губу. Горько рассмеялся. Трясущимися руками снял солнцезащитные очки. Два пустых, тёмных углубления, как пустые гнёзда, вызывающе смотрели на меня, над одним из них не было брови. Я вздрогнул.

― Работа осколка большевистского снаряда во время Первой мировой войны, когда я боролся за независимость Польши, ― объяснил он, снова одевая очки.

― Мне очень жаль, ― сказал я. Неожиданно поражённый его слепотой, я не знал что сказать, поэтому ещё раз повторил «Мне очень жаль». Сразу почувствовал, что ему мои сожаления не нужны, что «мне жаль» касается скорее всего меня.

― Да ну, что вы! Мне не так уже и плохо, ― он словно пытался утешить меня. ― Живу в собственном мире, в себе, никому не принадлежу, ничего мне не принадлежит. Ничто не может мне навредить, ― смолк и выпрямил спину. Он сложил перед собой руки, кружку поставил на колени, при этом гордо держал голову. В стёклышках его очков мигали избражения проходящих мимо людей.

― Да, я потерял зрение, но могу видеть людей по их голосам. Ты ещё очень молодой парень, разве не так?

― Да, мне в апреле будет семнадцать.

― Судя по интонации ты нездешний. Что ты делаешь в Кракове?

― Собственно, ничего. Я год отсидел в Монтелюпе.

― Господи, в Монтелюпе ― той тюрьме на холме?

― Да, меня только час назад выпустили.

― Выпустили? Из Монтелюпы?.. Час назад и ты пришёл ко мне…

― Да, я видел вас почти каждый день через дырку в доске, которой было заколочено окно в нашей камере. Вы единственный, кого я знаю в Кракове. Вы мой друг. Я должен был вас увидеть.

Он улыбнулся.

― Такого со мной ещё не было…никогда…ты пришёл увидеться со мной…

Мы оба замолчали. Воздух расколол протяжный свисток поезда, который прибывал на станцию. Женщины и мужчины с поклажей торопясь двинулись к нему, боясь опоздать.

Он двумя ладонями взял меня за руку. Долго держал её, словно это была его единственная связь с миром, который ему не судилось увидеть. Как часто я хотел быть рядом с ним! Быть им. Только теперь, когда он взял меня за руку, я почувствовал, что я уже не заключенный. Я свободен.

― Куда ты направляешься?

― Домой, во Львов.

― У тебя есть билет?

― Нет.

― А как ты собираешься попасть в поезд? У немцев с этим очень строго.

У меня так от свободы закрутилась голова, что я и не подумал об этом.

― Не знаю, попробую…― ответил я, переступая с ноги на ногу.

― Подожди…

Он долго возился с пуговицами своего пальто. Наблюдая, как он расстёгивает то обшарпанное пальто, потом что-то похожее на полинявший военный мундир и наконец запускает руку под широченный свитер, я вдруг ощутил холод. Я не был одет по зимнему. Штаны и рубашка, нестиранные со дня ареста, прошли бесконечное количество дезинсекций против вшей и теперь были изношенными и заскорузлыми. Нижнее бельё давно уже съели вши. Впрочем я имел пиджак от Красного Креста. Я поднял его воротник и придерживал рукой.

После тщательных поисков он вытянул из-под свитера небольшой свёрток, завёрнутый в старую газету, а оттуда вынул маленький коричневый конверт. Немного покопавшись в конверте, он протянул мне две бумажки, которые оказались неизвестными мне деньгами.

― Вот тебе два гораля ― новая немецкая оккупационная валюта. Они не много стоят, но на билет хватит да ещё и останется.

Он затолкал деньги мне в ладонь.

Я поблагодарил. Мы пожали руки. В этот момент мне показалось, что я вижу его глаза, но это было просто отражение моих глаз в стёклах его очков. Я заторопился к кассе. Оглянувшись, увидел, как он прислушивается к удаляющимся звукам моих шагов…