Попытка идеологической нейтрализации прошлого
1985 год открыл шлюзы для духовного обновления страны; 1987 год уже был ознаменован изменением психологического климата, развитием творческой атмосферы дискуссий и обсуждения спорных, требующих подлинной гласности проблем. Общественное сознание осваивало вновь открывавшиеся факты, разоблачавшие господство обмана, идеологических фальсификаций и умолчаний. Ученые стали требовать, чтобы наука была освобождена от роли служанки партаппарата. Развернулось концептуальное осмысление сталинизма как специфического типа духовной деятельности, идеологической догматизации и деформирования теории, а также сталинщины. Последняя определялась как превращенная форма социальной практики, развивающейся по законам отчуждения, по логике классовой борьбы, которая была превращена в единственно возможный способ социалистического строительства.
Начиная реформы, Михаил Горбачев сам в известной степени становился их производным.
В новой обстановке происходило идеологическое размывание тоталитарного мышления. Необходимыми компонентами этого процесса были крушение прежних ценностей, демифологизация, освоение новых понятий — «перестройка», «новое мышление», «гласность» — и постепенное исчезновение одномерного, линейного восприятия действительности. Издавая свои избранные труды, Горбачев предварил их вводной статьей под названием «Я не знаю счастливых реформаторов...». В ней он констатировал: «Я менялся вместе с перестройкой в стране, в чем-то, естественно, обгоняя ее. С глаз спали идеологические шоры, мешавшие видеть реальную действительность во всей ее многогранности и противоречивости. Многое дало мне участие в мировой политике, сотрудничество с крупнейшими государственными деятелями нашего времени...»
В числе этих деятелей были и польские лидеры. Контакт между советским и польским руководством начал принимать в период перестройки качественно новый характер. Отношения становились партнерскими, равноправными, опирались на проводившиеся в унисон преобразования. Вот свидетельство секретаря ЦК КПСС В.А. Медведева: «В этой обстановке между руководством Польши и горбачевским руководством с самого начала установилось хорошее взаимопонимание. Я убежден — лучшее, чем со всеми другими, в том числе более благополучными, странами, которые клялись в верности КПСС и Советскому Союзу. Сложилось и тесное личное общение между двумя руководителями». Войчех Ярузельский приехал на XXVII съезд в Москву, а М.С. Горбачев участвовал в работе X съезда ПОРП в Варшаве. Таким образом, была заложена основа для восстановления прерванных на ряд лет полнокровных двусторонних отношений.
Этот процесс начался после XXVII съезда, когда стали преодолеваться препятствия общению со странами, именовавшимися «братскими», но как бы подвергшимися наказанию согласно доктрине Ю.А. Квецинского, заместителя министра иностранных дел СССР. Считалось, что связи будут поддерживаться лишь с верными друзьями и единомышленниками. Отношения же с Польшей, как источником «идеологической заразы», были сильно урезаны.
Весной 1986 г. отдел ЦК, который отвечал за связи с социалистическими странами, поставил перед Политбюро вопрос о восстановлении отношений с Польшей в полном объеме.
Ситуация стала меняться к лучшему, и уже отнюдь не на том уровне, когда национальные механизмы тоталитарной бюрократии дополнялись интернациональной системой бюрократической солидарности и взаимоподдержки. Это была взаимоподдержка другого качества — в деле оптимального развертывания реформ.
Структуры тоталитарной политической системы сохраняли свою целостность, в них трудно было найти союзников. Более того, как отметил Горбачев на пленуме ЦК в январе 1987 г,, попытки начать преобразования в политической сфере вызвали саботаж номенклатуры. «Каждый день реформ преподносил сюрпризы, они требовали конкретных решений и рациональной реакции, но тут всегда вступала в силу разрушительная одномерная идеология, — вспоминает о той ситуации А.Н. Яковлев. — Разумные намерения и меры она губила, иррациональные — одобряла, будучи сама иррациональной».
Много разъезжавший по зарубежным странам Горбачев находил там понимание. Его реформаторские акции поддерживал, в частности, Войчех Ярузельский. Об этом не так много было известно в Москве. По свидетельству В.И. Болдина, со сталинских времен даже в Политбюро и правительстве знали, что международная политика является прерогативой генсека и еще пары человек. МИД и КГБ должны были направлять наиболее важные шифротелеграммы только по одному адресу — Горбачеву. «Никто, повторяю, никто, — пишет Болдин, — не смел вторгаться в сферу международных отношений, если Горбачев не просил или не поручал кому-то специально заняться тем или иным вопросом.
К этому следует добавить и тот факт, что М.С. Горбачев и министр иностранных дел имели, по существу, монополию на информацию о процессах, происходящих в мире, и прежде всего в социалистических странах, руководстве партий, настроении народа».
По свидетельству помощника генерального секретаря Г.Х. Шахназарова, Горбачев и Ярузельский «понравились друг другу. Беседы между ними всегда были предельно откровенными. Генерал приветствовал перестройку, одобрял намерения нашего генсека и, в свою очередь, делился планами преобразований в своей стране».
Двусторонние отношения развивались конструктивно, и генерал Ярузельский, казалось, мог рассчитывать на снятие с них негативных наслоений прошлого. Его прежние неоднократные попытки прозондировать отношение к Катынскому делу крупных советских военачальников — маршалов Ф.И. Голикова, А.А. Гречко, И.И. Якубовского, Д.Ф. Устинова и В.Г. Куликова, проверить их реакцию на сомнения по поводу выводов комиссии Бурденко и соображения о необходимости их перепроверки показывали, как он пишет во вступительном слове к книге Яремы Мачишевского, что они или ничего не знали об этом преступлении, или считали такой подход к проблеме плодом «постгеббельсовской, империалистической пропаганды, стремящейся вбить клин между Польшей и СССР». Теперь открывалась возможность обмена мнениями по этому вопросу на высшем партийно-государственном уровне.
Из первых рук, и именно из рук генерала Ярузельского, стало известно о том, что он поставил перед Горбачевым комплекс трудных вопросов двусторонних отношений уже через несколько недель после избрания последнего генсеком ЦК КПСС — в конце 1985 г., во время работы Консультативного совета Варшавского договора. «Горбачев принял это с большим вниманием и пониманием. Он признал, что мы должны поднять эти трудные темы. Декларировал свою добрую волю. Однако предлагал понять его: он только недавно приступил к новым обязанностям, затронутую мною проблематику он должен основательно изучить, анализ отдельных проблем поручить разным людям. Легким и простым это не будет», — вспоминает Ярузельский. Подчеркивая, что Горбачев демонстрировал понимание существа вопросов, включая секретные протоколы договора 23 августа 1939 г. и выдвигаемую на первое место проблему гибели военнопленных, Ярузельский зафиксировал его первую реакцию: «Я тут же почувствовал, что для Горбачева это были очень трудные проблемы. Особо соглашаясь с тем, что катынское преступление требует отвечающего правде освещения, он одновременно констатировал, что правда в этом вопросе не очевидна, что нельзя выносить приговор без необходимых доказательств. Так что нужны дальнейшие исследования и доказательства».
В ходе одной из бесед с советскими руководителями во время совещания секретарей ЦК партий соцстран по идеологическим и международным вопросам в Варшаве в январе 1987 г. Ярузельский вновь затронул этот вопрос, что рассказавший об этом событии В.А. Медведев счел очень важным: «Как всегда осторожно, но четко Ярузельский коснулся проблем преодоления недоверия между нашими народами и необходимости обсуждения и прояснения тех страниц истории, которые порождают это недоверие. Он не скрывал, что польское руководство испытывает по этим вопросам огромное давление со стороны общественности своей страны, и прежде всего интеллигенции. Ярузельский подчеркнул, что они не настаивают на какой-то определенной интерпретации событий, но нужен диалог, постепенно, шаг за шагом приближающий нас к истине. Ничего при этом не упрощать, не мазать одним цветом». Эта беседа велась с участием Медведева, Яковлева и Добрынина, ориентировала на сбалансированное, но обстоятельное рассмотрение трудных проблем совместной истории. Свою личную заинтересованность в этом генерал подчеркнул специально, для убедительности сославшись на свою собственную судьбу депортированного.
Вскоре Медведев понял, что предмет особого интереса — Катынское дело. Он свидетельствует: «Руководители Польши деликатно, без какого-то драматизирования и нажима, но все же довольно твердо ставили вопрос о получении дополнительных материалов по Катынскому делу. Они говорили нам, что не настаивают на изменении нашей позиции, но убедительно просят представить какие-то документы, подтверждающие нашу версию, и контраргументы, опровергающие утверждения о ее несостоятельности.
Мое первое же соприкосновение с Катынским делом, ознакомление с уже имевшимися материалами не оставили сомнения в том, что вопрос не закрыт, в нем остается много неясностей, загадок, противоречий, которые все равно придется прояснять и давать на них ответ. От этого никуда не уйти. Для меня это стало особенно очевидно после того, как начались регулярные контакты с Ярузельским, Чиреком, Ожеховским и другими польскими партнерами».
Польские лидеры действительно сумели придать Катынскому делу особый ранг в глазах советского руководства, а точнее — группы соратников Горбачева. Это подтверждает и Шахназаров в уже цитировавшейся книге «Цена свободы: Реформация Горбачева глазами его помощника»: «Одним из первых моих действий в качестве помощника Горбачева было обращение к нему с просьбой использовать свою власть, чтобы раз и навсегда закрыть этот вопрос».
Закончим необходимое для понимания климата первых лет перестройки цитирование свидетельств лиц из окружения Горбачева трезво-реалистичной констатацией А.Н. Яковлева: «Контекст времени был совершенно иным». Секретарей горбачевского ЦК заботила трудная и неприятная, мешавшая сглаживанию советско-польских отношений проблема, перед которой их постоянно ставили поляки. Но время-то было, говоря словами Анны Ахматовой, еще далеко не «вегетарианское». Еще не было всеобщего «облучения» гласностью. Царила инфантильная вера в слова и лозунги прошлого, типа «Сталин — это победа». За два года до этого Горбачев воздавал Сталину «должное» за великие заслуги в годы войны. Шла борьба вокруг доклада Горбачева в связи с 60-летием Великой Октябрьской революции. О сталинских репрессиях только начинали писать, и партийно-государственное руководство боялось сказать то, что в 1956 году уже произнес Н.С. Хрущев.
Поэтому сектор истории отдела науки ЦК КПСС взялся за реализацию задачи поисков подтверждения старой версии Катынского дела и «контраргументов, опровергающих утверждение о ее несостоятельности». Для этого полонисты из Института славяноведения и балканистики АН СССР А.Ф. Носкова и Ф.В. Зуев должны были изучить материалы комиссии Н.Н. Бурденко. Сколько-нибудь значимых результатов эта акция не принесла.
Поверхностный характер десталинизации не позволял преодолеть сложившийся дуализм восприятия наследия Сталина, сталинской внешней политики. Осуждение политической практики сталинщины вплоть до проклятий в адрес Сталина за миллионы жертв сочеталось с признанием его марксистом, руководившим движением страны к «светлому будущему коммунизма», великим вождем и защитником Отечества. Самое же главное — сохранялась идеализация сталинского тоталитарного режима, отнюдь не сводящегося к феномену «культа личности Сталина», но по-прежнему обладавшего безусловной монополией власти и являвшегося по своей сути диктатурой партийно-государственного аппарата. До декабря 1988 г., созыва Съезда народных депутатов СССР, дело ограничивалось косметическим ремонтом политической системы, преобразования оставались непоследовательными, а во многом иллюзорными.
Горбачев надеялся, сохранив «руководящую роль КПСС», модель партии-государства, придать ей демократическую форму. Это была безнадежная затея. Перед лицом начавшейся политической трансформации КПСС переходила к обороне. Ситуация стала еще радикальнее меняться в обстановке антитоталитарных процессов в Центрально-Восточной Европе. К весне 1990 г. позиции КПСС оказались уже сильно подорваны.
Целый ряд конкретных мер был предпринят в области развития экономического сотрудничества в двусторонних советско-польских отношениях. От польской стороны последовало предложение отработать основы взаимоотношений в других областях — политической и идеологической. Был подготовлен совместный документ, подписание которого было приурочено к очередной (42-й) годовщине заключения Договора о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи. По этому поводу состоялся визит в Москву Первого секретаря ЦК ПОРП, Председателя Государственного Совета ПНР В. Ярузельского. М.С. Горбачев и он подписали совместную «Декларацию о советско-польском сотрудничестве в области идеологии, науки и культуры». Этот документ, что бы теперь ни говорили о его чрезмерной идеологизированности, впрочем вполне откровенной и характерной для того времени, декларировал принципиально новые основы, новое качество отношений — демократизацию взаимодействия, его равноправный, партнерский характер.
Напомним пассаж декларации, непосредственно относящийся к нашей теме, — результат польской инициативы.
«КПСС и ПОРП придают большое значение совместному исследованию истории отношений между нашими странами, партиями и народами. В ней не может быть „белых пятен“. Вековые связи Польши и России требуют глубокой оценки. Все эпизоды, в том числе драматические, должны получить объективное и четкое истолкование с позиций марксизма-ленинизма, соответствующее нынешнему состоянию знаний. Необходимо прежде всего воздать должное тому, что укрепляло дружбу между нашими партиями и народами, и осудить то, что нанесло ей вред.
История не должна быть предметом идеологических спекуляций и поводом для разжигания националистических страстей. Ставя вопрос так, мы руководствуемся общей ответственностью за будущее, за дальнейшее развитие братских советско-польских отношений.
Ничто не должно омрачать сотрудничества и дружбы будущих поколений поляков и советских людей. Не будем оставлять нашим детям и внукам неразрешенных проблем».
Комментируя в своей речи при подписании декларации этот фрагмент, Войчех Ярузельский в первую очередь делал акцент на раскрытии правды о «белых пятнах». «Наше общее стремление, — говорил он, — состоит в том, чтобы страницы совместной истории всегда звучали открыто и искренне. Мы будем укреплять все, что нас объединяет, и преодолевать, устранять все то, что может осложнить достижение совместных целей». В речи Горбачева звучало несколько иное понимание проблемы «белых пятен» и задач ее решения, адресованных историкам. «Надо видеть всю правду, чтобы в летописи отношений двух наших стран не было места для домыслов и недомолвок, для так называемых белых пятен. История — это не только свод фактов. Это прежде всего опыт, из которого следует извлекать уроки, школа, призванная учить взаимопониманию и доверию между народами.
Именно так мы понимаем главную задачу советских и польских ученых, которые работают на историческом поприще», — так Горбачев интерпретировал историю и ее идеологическую функцию, исполнить которую предстояло создаваемой совместной Комиссии по истории отношений между двумя странами.
Что до рекомендуемого «современного уровня» знаний и идеологической традиции, призванных играть решающую роль в трактовке истории двусторонних отношений, то их содержание изначально было весьма различным, как и смысл работы самой комиссии.
По замыслу польского руководства, о котором пишет в своей книге Ярема Мачишевский, а в предисловии к ней — Войцех Ярузельский, следовало наконец «вырвать правду» о фактах военных преступлений и геноцида в отношении польского народа, имевших место в годы сталинщины. Замалчиваемые и фальсифицированные, после XX съезда они все более обременяли морально и подрывали политически позиции польской правящей элиты, ее внутри- и внешнеполитический курс.
Примечательно, что на этот раз инициатива исходила от генерала Ярузельского, для которого горе польского народа, связанное с событиями 1939—1940 гг., было и глубоко личным горем, а жизненный опыт особенно сильно подталкивал к расчистке исторического наследия и восстановлению справедливости.
Генерал и близкие ему члены польского руководства были весьма последовательны в этом и постоянно подталкивали Горбачева и его окружение к конкретным действиям в этом направлении. Казалось, возникло взаимопонимание, но решение все затягивалось, откладывалось.
По прошествии двух лет настала очередь практической реализации этого намерения. Была создана и 19—20 мая 1987 г. провела в Москве свое первое пленарное заседание двусторонняя комиссия ученых СССР и ПНР по истории отношения между двумя странами.
Польская сторона представила свои пожелания в памятке от 6 мая 1987 г., перечислив требующие рассмотрения события, которые замалчивались, излагались неполно или тенденциозно. Это были война 1920 г., роспуск коммунистической партии Польши, секретный протокол к советско-германскому договору 23 августа 1939 г., советская кампания 17 сентября 1939 г. и последовавшая депортация поляков с территории Западной Украины и Западной Белоруссии, Катынское дело, Варшавское восстание и др.
Советское партийное руководство — Э.А. Шеварднадзе, А.Н. Яковлев и В.А. Медведев — в этой связи было озабочено подготовкой серии организационно-пропагандистских мер, ожидая от советских членов комиссии разработки и внесения в ЦК КПСС конкретных рекомендаций по всему комплексу сложных проблем. Формулируя общие установки, Политбюро в решении от 23 апреля предусмотрело мероприятия по идеологическому укреплению дружбы и сотрудничества, начиная с передачи архивных материалов по истории польского рабочего движения и кончая увековечением памяти видных деятелей. Что касается трудных вопросов двусторонних отношений, то было рекомендовано подготовить соображения о целесообразности публикации секретных советско-германских договоренностей, касавшихся Польши.
В первой половине мая при рассмотрении на секретариате предварительных рекомендаций и пожеланий для советской части комиссии возникли предложения в отношении издания печатной продукции, соответствующей идейно-политическим задачам совместной подготовки документальных фильмов и празднования юбилеев КПП и ПОРП.
В отношении «белых пятен» предлагалось «поддержать просьбу польских товарищей» о более полном освещении в трудах ученых СССР национально-освободительной борьбы польского народа против фашистских захватчиков, включая Варшавское восстание, а также войны 1920 г. Катынское же дело трактовалось как требующее дополнительной глубокой проработки и внесения предложений в ЦК КПСС.
В конце обширного перечня рекомендуемых пропагандистских мер нашел свое место пункт о внесении предложений по ознакомлению польской общественности с мемориалом в Катыни.
Деятельность комиссии в течение трех лет, зигзаги, достижения и отнюдь не меньшие неудачи раскрыты в книге ее сопредседателя с польской стороны профессора Яремы Мачишевского весьма обстоятельно и объективно. Эта его горячая и искренняя исповедь участника и важного действующего лица полосы очередных драматических событий вокруг катынского преступления не могла не вызывать серьезных рефлексий, особенно другой стороны — участников советской части комиссии, которые получили возможность познакомиться с новыми фактами. Итоги работы комиссии подвел и советский сопредседатель — Г.Л. Смирнов.
В настоящее время очевидно, что обе стороны подходили к задачам комиссии по-разному. Как сообщает Мачишевский, «важной, может быть, наиважнейшей частью подготавливаемой декларации должна была быть история», а следствием ее принятия — доступ к советским архивам, введение в оборот новых фактов, прежде всего периода 1939—1945 гг., и их соответствующая исторической действительности интерпретация. Приведенный выше относящийся к этому сюжету краткий фрагмент декларации и выступления лидеров партий по поводу ее принятия достаточно ясно указывали, что стремление не оставлять детям и внукам нерешенных проблем предполагало с советской стороны применение прежде всего идеологических форм и методов снятия противоречий. В тот момент горбачевская гласность была еще в значительной степени заявлением о намерениях, а ее реальное наполнение ограничивалось призывами к «объективности», «конструктивности», «взвешенности» критики прошлого. Информационный прорыв оставался делом будущего. По истечении почти десятка лет совершенно очевидно, что менее всего советское общество, партийно-государственный аппарат готовы были пойти на то, чтобы сделать знаменем этого прорыва Катынское дело.
Комиссия историков, создаваемая для заполнения «белых пятен», изначально была сориентирована на решение неоднозначных задач, среди которых важное место занимали задачи политические, а для ее советской части — прежде всего идеологические. Именно в этом ключе рассматривались спорные и конфликтные проблемы и именно этому подчинялось извлечение на свет божий всевозможных неизвестных или малоисследованных фактов, могущих служить укреплению традиций «пролетарского сотрудничества», «боевого соратничества», «социалистического интернационализма» и т.п. Смещение пропорций в эту сторону трактовалось как явно предпочтительное, оптимально сохраняющее прежнюю тональность отношений и помогающее самортизировать, растянуть во времени давление польской стороны, обременительное для горбачевского руководства признание сталинских деформаций внешней политики, вины сталинского руководства и спецслужб СССР в геноциде польских граждан. Постановка этих проблем по-прежнему трактовалась большинством советских руководителей в традиционном духе «антисоциалистического подрыва» имиджа Советской державы как «светоча социализма и интернационализма», ее «всемирно-исторической роли» и престижа.
Для специалистов, приглашенных к участию в работе комиссии через отдел науки ЦК КПСС, обращение к ряду ключевых проблем двусторонних отношений в очищающей атмосфере гласности, появления спроса на науку и возможности избавиться от застарелых идеологем, от предубежденного взгляда на действительность, догматизированного и искаженного, представлялось в высшей степени своевременным и весьма почетным. Администраторы от исторической науки, также введенные в комиссию вне зависимости от ориентации в проблематике советско-польских отношений и истории Польши, имели меньше иллюзий и были готовы к аппаратным играм.
Возглавивший комиссию академик Г.Л. Смирнов, в то время директор официозного Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, был человеком многоопытным, дважды работавшим в аппарате ЦК и дважды получившим «пас в сторону» на очень высокие посты в околопартийной науке. Второй раз в ЦК он работал при Горбачеве и занимал весьма высокий пост наиболее доверенного советника — помощника. А.Н. Яковлев в то время возглавлял как секретарь ЦК агитпроп, а Смирнов стал помощником по идеологическим вопросам и должен был помогать генсеку думать, излагать мысли, отвечать за рост имиджа советского руководителя. Со временем у супругов Горбачевых появилось представление, что он недостаточно маневренен, не в нужной степени держит под контролем средства массовой информации, освещение ими визитов и поездок первых лиц в стране. После этого Смирнов и перешел в Институт марксизма-ленинизма. На предыдущем академическом посту директора Института философии он некоторое время был сопредседателем советско-польской комиссии по общественным наукам. Близость к ЦК и наличие контактов с польскими учеными говорили в пользу назначения Смирнова в руководители новой двусторонней комиссии ученых. Он был прекрасно «подкован» идеологически, ориентировался в тайнах коридоров власти при новом генсеке, умел разговаривать с учеными. При этом Смирнов был человеком неординарным, весьма прогрессивных взглядов и редкого умения вести переговоры. Ему были свойственны удивительная проницательность, способность с лета схватить суть аргументации оппонента и с точностью шахматиста просчитать несколько шагов вперед. Вместе с тем он был до мозга костей политиком и аппаратчиком, в чем был схож с Горбачевым, не сумевшим порвать с аппаратными навыками, правилами и приемами. М.С. Горбачев использовал его привычку действовать по этим правилам в своих целях.
Функции обеих частей комиссии, характер и ход их работы изначально складывались по-разному. Если польская часть реализовала свое научное амплуа в условиях большой самостоятельности, объясняющейся полным единомыслием с политическим руководством в деле трактовки «белых пятен», и выходила на прямые контакты с секретариатом ЦК ПОРП — В. Ярузельским и Ю. Чиреком — по мере надобности, всегда могла рассчитывать на их поддержку, то советская часть комиссии создавалась и функционировала по другим принципам, в рамках двустороннего межпартийного сотрудничества и по аппаратным схемам. Само ее создание и деятельность находились в поле пристального внимания партийного аппарата. Она должна была только принимать звонки и поручения сверху и выполнять их. Никакой содержательной инициативы с ее стороны не предполагалось, как и обратной связи с высшим руководством.
Если председатель польской части комиссии Ярема Мачишевский уже на первом заседании поставил вопрос о том, что комиссия должна именоваться партийной, поскольку представляет не всю профессиональную среду историков и связана с партийным руководством, то у Смирнова это вызвало большое недоумение. Он не рассматривал проблему в категориях полномочий профессиональной среды, ее представительства. Что касается партии, то ее директивы должна была выполнять любая комиссия. По мнению Смирнова, непосредственно партийное учреждение — Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС — представлял только он, его заместитель по институту и комиссии В.В. Журавлев и секретарь комиссии Т.В. Порфирьева, а другие научные эксперты на такой ранг претендовать не могли и не должны были. В конце концов Г.Л. Смирнов уступил полякам, согласившись, что польская часть комиссии получит наименование комиссии партийных историков, если этого требует менталитет другой стороны. По сути же дела, именно советская часть комиссии была орудием партийно-аппаратных манипуляций, хотя и в ней большинство ученых рассчитывало на очищение истории от идеологических догм и клише прежних времен. Реальность оказалась далеко не такой однозначной.
После завершения деятельности комиссии Смирнов признался, что все основные вопросы работы: повестка дня заседаний, темы встреч, суть занимаемых позиций, передача документов и т.д. — обсуждались в предварительном порядке в отделах ЦК, докладывались в ЦК устно и в форме служебных записок. Изначально было установлено, что комиссия призвана вести не непосредственные исследования, а дискуссии с целью выработки оценок и позиций, обсуждения итогов тех или иных разработок, а также формулировать установочные рекомендации. Как определялось в записке Э.А. Шеварднадзе, В.М. Фалина и В.А. Крючкова — ответственно и точно, комиссия была создана «для нахождения развязок по „белым пятнам“» (речь идет о записке «К вопросу о Катыни» от 22 марта 1989 г.).
Знакомясь с книгой Я. Мачишевского «Вырвать правду» и обдумывая характер и итоги работы двусторонней комиссии, Г.Л. Смирнов вынужден был признать: «При чем тут была наука? Наука была ни при чем с самого начала». Это касалось узловой проблемы — судеб польских военнопленных. Она оказалась чрезмерно политизированной, а предложенные условия работы — «великолепным решением» для реализации целей Горбачева, как Смирнов констатировал по прошествии лет, в апреле 1997 г. в беседе с Яжборовской. Далеко не сразу поняв специфику и противоречивость задач и целей работы комиссии, он указывал на подлинные причины длительного бессилия комиссии: «В архив нас не пускали, материалы были закрыты для нас, всего мы знать не могли».
У партийного руководства не было ни малейшего желания включать катынский вопрос в повестку дня работы комиссии. Это со всей очевидностью отразилось в констатации помощника Горбачева А.С. Черняева в его дневниковых записях «Шесть лет с Горбачевым». Он писал: «В ходе совместной работы по закрытию „белых пятен“ нам не удастся отговориться от этой проблемы».
На первом же заседании комиссии при согласной констатации, что количество проблем, требующих совместного рассмотрения, весьма велико и потребует значительных усилий, проблема судеб польских военнопленных 1939 г. встала со всей остротой. Еще до начала заседания обнаружилось, что польская сторона придает ей особое значение, советская же резко отмежевывается от ее рассмотрения. Эту функцию «адвоката дьявола» выполнял специализирующийся в борьбе с западными концепциями Второй мировой войны и идеологическом противоборстве в условиях двухполюсного мира (что считалось в годы «холодной войны» особо значимым и престижным) завсектором Института всеобщей истории АН СССР О.А. Ржешевский. Однако многократные попытки довести до сведения польских ученых, что советская сторона не разделяет интереса к этой проблеме, что объем репрессий в отношении поляков был не столь велик по сравнению с ущербом, нанесенным Красной Армии сталинскими чистками, и что пострадал «классово чуждый элемент», успеха не имели. Наоборот, на содержательном уровне постановка вопроса о необходимости рассмотрения Катынского дела приобрела максимальную обстоятельность и аргументированность, а на эмоциональном уровне в убеждение советских ученых включилась почти вся польская делегация. Попытка противопоставить этому версию Бурденко была ею отвергнута. Выступивший с советской стороны Ржешевскии призывал учитывать позицию советского руководства, прессу того времени и т.п., утверждал, что в западных публикациях отсутствуют какие-либо весомые, обоснованные аргументы по этому вопросу, и заявлял о необходимости объединить усилия по разоблачению «антисоветских и антипольских версий историографии и пропаганды».
Советская часть комиссии не была сориентирована на обсуждение этой проблемы, руководитель подтверждал официальную версию и отказывался ее пересматривать, как если это было бы подыгрывание антисоветской пропаганде. Высказывалась уверенность: польские историки должны понять, что обращение к подобным вопросам разожжет антисоветизм, чему надо всячески препятствовать.
Не только польская, но и советская часть комиссии тогда не знала, да и впоследствии О.А. Ржешевскии не афишировал того факта, что не пройдет и двух недель, как будет подписан к печати идеологический боевик крупного калибра — подготовленная в «Воениздате» книга Е.Н. Кулькова, О.А. Ржешевского и И.А. Челышева «Правда и ложь о Второй мировой войне». Ее выход в свет знаменовал выстраивание фронта противодействия процессу пересмотра устаревших сталинистских стереотипов, который набирал силу в странах Центральной и Юго-Восточной Европы. К традиционной критике западной историографии как «псевдонаучной» добавлялась атака на «идейных вдохновителей польской контрреволюции», «засевшую в КОС-КОР и руководстве „пресловутой „Солидарности““ „агентуру империалистических разведок“». Одним из ключевых сюжетов итогового раздела «Фальсификаторы истории на службе реакции и агрессии», заканчивавшегося тезисом о «совпадении стереотипов американской реакционной пропаганды с гитлеровской» в разжигании новой войны, была тема Катыни, якобы много лет используемая для фальсификации итогов и уроков Второй мировой войны, реабилитации гитлеровского фашизма, пропаганды реваншизма и антисоветизма. «Советская официальная версия» не только вновь воссоздавалась с прежними подтасовками, но актуализировалась, вписывалась в более широкий идеологический контекст и подкреплялась цитатами из переписки глав великих держав, в основном Сталина, из «Правды» и «Сообщения» комиссии Н. Бурденко, из публицистики того времени. Ссылке на дневник Геббельса, озабоченного наличием в Катыни пуль немецкого производства, было придано звучание, позволявшее поставить под сомнение обвинение в адрес НКВД. Наконец, внушалось, якобы в Нюрнберге была доказана вина немцев: «Полностью выводы комиссии и другие материалы, связанные с „Катынским делом“, широко публиковались в печати и были приняты в качестве официальных документов процесса над главными немецкими военными преступниками в Нюрнберге...» В финальных идеологических заклинаниях говорилось и о «гнусных спекуляциях на трагической судьбе польских офицеров», и об усилиях Государственного департамента США и различных диверсионных антисоветских центров по пропаганде «ядовитой геббельсовской лжи», о том, что она взята на вооружение контрреволюционерами из «Солидарности» «для провоцирования антисоветских и антиправительственных настроений среди неосведомленных в истории поляков». Более того, авторы смело брали на свою совесть утверждение, якобы в Польше «сам факт совершения гитлеровцами преступного злодеяния в Катынском лесу полностью замалчивался».
В такой сгущавшейся атмосфере фальши, когда катынское преступление становилось основой идеологической конструкции доказательств вины гитлеризма, его расправ с военнопленными, необходимости продолжать суд над военными преступниками и т.д., и начинала работу двусторонняя комиссия.
Польская сторона максимально использовала пребывание в Москве, пленарные, секционные заседания и разговоры в кулуарах, чтобы постараться убедительно изложить доказательства порочности версии Бурденко, обговорить все возможные вопросы и сомнения, избегая прямой конфронтации, которую вызвало бы однозначное дезавуирование сообщения комиссии. Были предприняты значительные усилия, чтобы перейти от идеологических споров к строго научному исследованию проблем.
Академик Смирнов очень внимательно выслушал все соображения, проверяя намерения другой стороны, корректность ее позиций, возможные последствия раскрытия засекреченного дела. Проведя словесную разведку, он сделал ход назад — еще раз напомнил, что стоит на официальных позициях выводов комиссии Бурденко. Его явно интересовали возможные материальные претензии и юридическая ответственность виновников преступления. Вместе с тем Смирнов пообещал, что материалы комиссии Бурденко будут проанализированы, а в архивах проведены дополнительные поиски. По логике вещей, он не мог этого не обещать, другое дело, какое развитие событий могло последовать за этим. Абсолютное большинство членов комиссии не подозревало, какая игра начиналась...
Как бы компенсируя жесткую позицию по наиболее трудному вопросу, Смирнов пошел навстречу по другим пунктам обсуждения. В сфере его компетенции как директора института, в состав которого входил Центральный партийный архив с огромным корпусом польских документов, он сделал гигантский по тем временам шаг. Речь не только о передаче значительной части этих документов, но и о предоставлении очень значимого в политическом отношении решения Президиума Исполкома Коминтерна о роспуске компартии Польши (1938 г.). К тому времени прошло почти полвека с момента этого события и тридцать лет после реабилитации партии. А документа, на котором, как тут же выяснилось, стоял гриф секретности «Никому и никогда», действительно никому и никогда не показывали из-за его разоблачающего сталинщину содержания. По своей тональности и политическому значению этот документ не слишком отличается от постановления ЦК ВКП(б) от 5 марта 1940 г.
Комиссия ученых двух стран не была политическим органом и никаких политических решений принимать не могла, но для передачи такого документа нужны были его рассекречивание и политическое решение. Смирнов их добился, предварительно заручившись обещанием Мачишевского не делать из документа скандальной сенсации и спустить факт передачи и опубликования на тормозах «предварительной научной обработки».
Значение факта передачи документа такого ранга члены комиссии в полной мере осознали лишь тогда, когда к дверям зала заседаний приблизился заместитель директора Центрального партийного архива В.В. Аникеев, держа в трясущихся руках невзрачную папочку с несколькими тронутыми временем листочками. Бледный, он до последней минуты боялся выпустить их из рук. Аникеев не чинил исследователям дополнительных препятствий, за что слыл либералом. Однако момент передачи заветной папки высшей секретности в руки профессора Мачишевского потряс его до глубины души.
Создание комиссии было воспринято учеными как открытие широкого поля исследований, возникновение перспективы целостного творческого изучения, научной верификации истории двусторонних отношений. Для науки это было время повышенной поисковой активности, роста стремления критически переосмыслить, корректно и глубоко оценить эти проблемы, сформулировать свое отношение к ним с позиций нового мышления. Дух перестройки, не без определенной наивности и иллюзий, рождал новый моральный научный климат: с одной стороны, в прошлое уходили запрет на разработку многих крупных тем, жесткая регламентация творческой активности ученых, подавление их начинаний и инициатив, другие пагубные для общественного прогресса явления эры застоя; с другой стороны, открывалась возможность соответствующего потребностям творческой самореализации ученых, их активного включения в решение обретших острую актуальность научных, а также и политических задач.
Представлялось, что стало реально разорвать порочный круг ущербных стереотипов декларативной, чрезмерно идеологизированной, нередко бессодержательной пропаганды казенной дружбы и приглаженных революционных традиций, искоренить чисто лозунговый подход к двусторонним отношениям. Ведь за этим камуфляжем часто скрывались ложь и фальсификация, а многие страницы подлинно добрососедских отношений по различным идеологическим мотивам замалчивались. Становилось очевидно, что сталинские деформации, поразившие многие стороны внутренней жизни СССР, не обошли стороной и область внешней политики. Со всей очевидностью они проявились в сфере советско-польских отношений, наложив мрачный отпечаток на различные аспекты и эпизоды этих отношений.
Очень интересны оказались результаты социологических обследований польского Центра по изучению общественного мнения, касавшихся представлений поляков об СССР и советско-польских отношениях. Эти данные подтвердили информацию прибывшего в Москву для подготовки очередного заседания Я. Мачишевского о позитивной реакции польской общественности на работу комиссии, в том числе на оценку высказываний В.М. Молотова о Польше как несовместимых с международным правом. Они убедительно показывали, как органично переплетаются в общественном сознании история и современность. Когда в двусторонних отношениях стали проявляться искренность и партнерство, они стали значительно выше оцениваться поляками. Число позитивных оценок в октябре 1986 г. достигло 62,7% и выросло к октябрю 1987 г. до 75,3%. При этом две трети обследованных, отмечая как плюсы, так и минусы современных им советско-польских отношений, видели необходимость их дальнейшего изменения в духе гласности и партнерства. Главным плюсом 30% опрошенных считали обращение к «белым пятнам», рост открытости, повышение степени правдивости информации об истории и текущем дне обоих народов. Внимание ученых — членов комиссии привлекли указания в анкетах на изменения в советско-польских отношениях, формулируемые, например, следующим образом: «Увеличивается гласность, правдивость информации. Есть намерение раскрыть „белые пятна“»; «начинают говорить о многих вещах, которые были запретной темой»; «больше говорят правды о войне, жизни поляков, депортированных в России во времена Сталина»; «открытие тайн новейшей истории, напоминание о том, что было нечто такое, как Катынь, и об этом говорится громко». Столь же очевидны и убедительны были рекомендации: «полное выяснение так называемых стыдливых, до сих пор замалчиваемых вопросов»; «нужно объяснить обществу, какие отношения существовали между Польшей и СССР с момента возникновения II Речи Посполитой»; «нужна последовательность в выяснении вопросов новейшей истории (союзнический пакт СССР с Третьим рейхом, Катынь, депортации)»; «все вопросы нужно выяснить до конца — о деятельности Сталина, его действиях в отношении поляков нужно сказать все» и т.п.
Отслеживание социологических показателей доказывало, что колебания в политике открытости сразу отражаются в худшую сторону на оценке отношений. Так, в феврале 1988 г. был отмечен спад до 58,6%, а в октябре 1988 г., после визита Горбачева в Польшу, — новый подъем до 63,9%. Такие данные были дополнительным стимулом для участия в придирчивом пересмотре «белых пятен», для отказа от сталинского наследства и для восстановления исторической правды и о трудных полосах в двусторонних отношениях, и об игнорировавшихся по разным причинам их светлых страницах.
Выработка тематики заседаний комиссии была непростым делом. Наметив вначале не вызывавшие сомнений с обеих сторон 7—10 тем, комиссия шла по пути научного поиска и постепенного расширения тематики. Так в поле зрения попала как бы маргинальная, а на деле очень важная для всей проблематики периода войны проблема депортаций населения; произошел переход от вступительной экспертизы и составления библиографии к тщательному архивному поиску и подготовке к печати исследования по этой проблеме. Данная разработка доктора исторических наук В.С. Парсадановой повлекла за собой дальнейшие поиски в архивных фондах ключевых для проблематики судеб польских военнопленных материалов.
Аналогичным образом при помощи изучения недоступных ранее материалов удалось достичь существенных результатов в выяснении обстоятельств роспуска компартии Польши в 1938 г.
В других случаях происходила корректировка односторонней трактовки идеологически деформированных проблем. Например, значительно более серьезной и взвешенной стала советская оценка восстановления государственной независимости Польши в 1918 г. Была отдана дань глубокого уважения вековым освободительным усилиям польского народа, его свободолюбию и жизнестойкости. Комиссия обратилась к совместному выяснению сложных вопросов войны 1920 г., стараясь при этом отойти от односторонности и найти объективный, сбалансированный подход к проблеме. Так шло выявление «болевых точек» в истории советско-польских отношений, происходила совместная выработка последовательно научных, открытых и честных позиций по трудным, замалчивавшимся или фальсифицировавшимся аспектам этих отношений. В большинстве случаев источники по этим проблемам были мало доступны в течение многих десятилетий, а освещение их было избирательным, неполным, а то и не проводилось вообще, находясь под негласным запретом.
Развернулось, например, изучение слабо разработанных аспектов боевого взаимодействия и соратничества в годы Второй мировой войны, в том числе совместных действий советских и польских партизан, вопросов участия советских людей в польском движении Сопротивления, помощи польского населения советским военнопленным, оказавшимся на территории Польши. В этой проблематике многое замалчивалось из-за внедрявшегося в годы сталинщины негативного отношения как к значительной по численности некоммунистической части польского движения Сопротивления, так и ко всем «находившимся на оккупированной территории» и к военнопленным, подвергавшимся разного рода репрессиям. Польские ученые весьма преуспели в изучении этой области и выступили с инициативой помощи, которая была принята с благодарностью. Эта и другие подобные инициативы польской стороны способствовали росту взаимопонимания, стимулировали углубление анализа представлений о прошлом, высвобождение от примитивных устаревших клише, сохранившихся с тех времен, когда Польша воспринималась как стратегически главный противник СССР, вошедший в блок с Гитлером, и т.п.
Число вынесенных на рассмотрение комиссии проблем превысило два десятка. Самыми острыми, порождающими постоянные недоговоренности и напряженность оставались сохранявшие актуально-политическое звучание проблемы кануна и начала Второй мировой войны, включая, естественно, их производное, органическую составную часть — судьбы польских военнопленных (что, впрочем, советская часть комиссии отнюдь не намеревалась ставить в такой плоскости). К ним комиссия возвращалась постоянно в ходе полноценной научной дискуссии по другим вопросам.
Нельзя отрицать, что разрешение этих проблем к тому времени назрело.
Оценка советско-германских договоров от 23 августа и 28 сентября 1939 г., вопрос о существовании секретных приложений к ним и их содержании постоянно дебатировались в мировой историографии.
Эти проблемы находились под пристальным вниманием международного отдела ЦК, отдела ЦК, занимающегося соцстранами, и МИД. Всем было очевидно, что двусторонняя комиссия не сможет их обойти. Поэтому уже в постановление Политбюро по итогам встречи Горбачева с Ярузельским в апреле 1987 г., перед созданием комиссии, было вписано поручение для МИД и двух отделов ЦК изучить этот вопрос и подготовить предложения. По свидетельству В.А. Медведева, отдел ЦК и МИД подобрали материалы в досье еще до начала работы комиссии.
Первый шаг обеим сторонам было сделать нетрудно. Советским историкам для этого надо было вернуться к положениям сформулированной в первом томе многотомной «Истории Великой Отечественной войны» оценки войны Польши против Германии как носившей с самого начала справедливый, оборонительный, освободительный характер. Встал вопрос о неправомерности утверждения советской ноты от 17 сентября 1939 г. о том, что Польское государство перестало существовать, об ошибочности констатации, якобы к тому моменту польское правительство покинуло территорию своей страны.
Польские ученые мобилизовали новые документы и исследования, подкрепляя эту концепцию и предлагая отказаться от идеологической антагонизации отношений, признать, что планы польского правительства были только оборонительными, что Польша была первой страной, не капитулировавшей перед гитлеровской агрессией, давшей ей отпор и ускорившей создание Антигитлеровской коалиции.
Советская часть комиссии поддержала вывод о том, что война Польши против Германии с самого начала была оборонительной, справедливой.
Естественно, встал вопрос об оценке выступлений осенью 1939 г. тогдашнего члена Политбюро, премьера и наркома иностранных дел В.М. Молотова и ряда статей о Польше в советской печати того времени.
Здесь имелась очевидная возможность для демонстрации конструктивной позиции: уничижительные оценки соседней страны требовали коррективов. Одиозный характер носили характеристика Польши как «уродливого детища Версальского договора», издевка в отношении прочности Польского государства, которое «рассыпалось» под ударами гитлеровских войск, а затем Красной Армии, и др.
Г.Л. Смирнов принял положение о справедливом характере войны в защиту национальной независимости, которую вел польский народ, решил поставить вопрос о признании оскорбительными для этого народа ряда несовместимых с международным правом заявлений Молотова. После доклада Медведеву последний написал Горбачеву докладную записку и 28 июля передал ее лично генсеку. Тот согласился с предложением дезавуировать в печати оскорбительные для Польши высказывания Молотова сентября—октября 1939 г. Смирнов выступил в «Новом времени» со статьей «Возвращение к урокам» с соответствующими оценками. Это был важный шаг вперед, хотя в отношении событий 17 сентября 1939 г. имели место и давние формулировки. Он выводил в область советско-германских договоренностей, рассмотрение которых было делом будущего.
Завеса умолчания вокруг секретных протоколов, имевших большое значение в трактовке проблем начала Второй мировой войны, имела идейно-политический характер. В новой ситуации она привлекала внимание многих партийных и государственных функционеров, особенно в связи с процессами в Прибалтике. Это дополнительное обстоятельство вносило свои коррективы.
Секретные протоколы были переданы в архив Политбюро из сейфа Молотова в октябре 1952 г., после его ухода с политической арены. 21 февраля 1974 г. Секретариат ЦК КПСС согласился с предложением общего отдела ЦК не допускать работников МИД в архивы ЦК и выдавать им материалы только по его письменной просьбе и с согласия ЦК. Копии советско-германских документов, в том числе секретных протоколов, находившихся на совершенно секретном хранении, передавались в 1975 г. и 1979 г. И. Земскову для А. Громыко, после чего каждый раз через несколько месяцев возвращались и уничтожались.
Вступивший в должность заведующего общим отделом ЦК КПСС в начале 1987 г. В.И. Болдин выяснил все это, убедился, что глубоко спрятанные от ученых и общественного мнения документы на самом деле даже не конвертированы (то есть не заложены в особые конверты), не имеют особых грифов и штампов и доступны многим сотрудникам ЦК. В своих воспоминаниях «Крушение пьедестала» он детально описал свои встречи с Горбачевым по этому вопросу, сцену доклада, знакомства генсека с документами и картой Польши с разграничительной линией и автографом Сталина: «...он комментировал свои наблюдения, изредка задавая мне вопросы. Он не удивился наличию этих документов, скорее в его интонации было раздражение, что пришлось прикоснуться к прошлому. — Убери подальше! — сказал он в заключение.
А между тем интерес к секретным протоколам в стране и за рубежом возрастал».
Позднее Болдин дал более подробную информацию о судьбе секретных протоколов. Когда смерть Сталина сняла ограничения на доступ членов Президиума ЦК к документам его архива и они немедленно вскрыли его личный сейф, разобрав бумаги, имевшие отношение лично к ним, Молотов изъял среди прочего и «подлинники секретного протокола». Когда на Западе появилась публикация копии, советские мидовские работники и государственные деятели «напрочь отказались признать эти копии соответствующими оригиналам». Основной аргумент — подпись Молотова, сделанная латиницей, — выглядел убедительно, поскольку Молотов, как предполагалось, никогда так не подписывался. Ходили различные версии, но интерес затухал.
Болдин сообщает, что пакет с этими документами находился в МИДе не два раза: мидовские работники еще раз достаточно долго держали его у себя, да и в дальнейшем он был доступен для доверенных лиц. Громыко, правда, отказывая в их публикации, убежденно изрек: «Нас никто уличить не сможет».
Признавая, что Молотов действительно подписался латинскими буквами, Болдин высказывает предположение, что это было сделано не случайно: «скорее всего, он рассчитывал на то, что достоверность документа может быть поставлена под сомнение». Любопытен эпизод и с поручением Л.Ф. Ильичеву, заместителю А.А. Громыко, искать секретные протоколы: Громыко хорошо знал их содержание и адрес, по которому сам их отправил, но создал даже комиссию по их поиску. Вот что об этом поручении — «выяснить, нет ли секретных протоколов в архивах ЦК КПСС и где их можно искать» — и его выполнении рассказывает Болдин: «Я сразу понял, что Громыко решил сыграть беспроигрышно: во-первых, дал понять, что в МИДе документов нет, во-вторых, визитом Ильичева намекнул, где надо искать, и, в-третьих, рассчитывал получить информацию, что руководство ЦК КПСС не считает своевременным обнародовать эти документы, несмотря ни на какую гласность.
Я не был уверен, что Ильичев, работавший секретарем ЦК, ничего не знает о документах. Поэтому, пользуясь теми же правилами, в которых так силен был Громыко, я спросил:
— А разве такого рода документы хранятся не в архивах МИДа? Мне очень не хотелось говорить неправду Ильичеву, уважая его опыт, возраст и наши добрые отношения».
В начале октября 1987 г. проявил озабоченность по поводу работы комиссии курировавший в ЦК идеологическую работу Е.К. Лигачев. Г.Л. Смирнов отчитался перед ним о состоянии обсуждения острых проблем советско-польских отношений, указав, что они не представляют тайны для польской общественности. Наоборот, она давно и широко информирована о существовании и содержании секретного протокола к советско-германскому договору от 23 августа 1939 г., а сведения о нем есть даже в польских школьных учебниках. Они базируются как на немецких источниках, так и на первом томе «Истории Великой Отечественной войны», где имеется указание на установление демаркационной линии между Германией и СССР по карте Польши. Из отчета можно было сделать вывод, что подлинная информация не повлияет на ухудшение двусторонних отношений, чего традиционно опасались наши идеологи. Польский сопредседатель комиссии, настроенный вполне миролюбиво, уверял, что признание существования секретного протокола пойдет этим отношениям на пользу, поскольку будет еще одним свидетельством полной, а не выборочной гласности. Именно гласность была важнейшим фактором процесса улучшения советско-польских отношений.
Я. Мачишевский ставил также вопрос о поиске сведений о депортации поляков и новых документах по Катынскому делу.
В своих записках Смирнов не скрывал, что может встать вопрос о сговоре с Гитлером и корыстном разделе Восточной Европы (на что может отреагировать Прибалтика), подчеркивая необходимость выработки четкой линии по этому вопросу. Было сформулировано вполне обоснованное предположение, что Катынское дело будет подниматься бесконечно, поэтому к нему необходимо еще раз вернуться.
В комиссии по истории отношений между двумя странами начались длительные переговоры со многими неизвестными по широкому кругу проблем. Тематика кануна и начала Второй мировой войны была передана в особую рабочую группу, куда вошли В.К. Волков, В.С. Парсаданова (Институт славяноведения и балканистики АН СССР), А.А. Чубарьян, О.А. Ржешевский (Институт всеобщей истории АН СССР), В.Я. Сиполс (Институт истории СССР АН СССР) и их польские коллеги. Пошел процесс выяснения расхождений и постепенного сближения позиций.
В этом составе рабочая группа стала действовать после двух разнонаправленных акций в верхних эшелонах власти. В.А. Медведев старался посодействовать комиссии, даже обратился к Горбачеву в начале октября с просьбой о поисках секретных протоколов. И услышал в ответ, что якобы «никаких новых документов к этому времени ему не было представлено». В журнале «Новое время» (№ 34—41) появилась серия статей В.М. Фалина, председателя правления Агентства печати «Новости», которое специализировалось на контрпропаганде. Он трактовал о генезисе Второй мировой войны, воспроизводя густо приправленные идеологическими стереотипами тезисы о враждебной СССР политике «буржуазной Польши» в том же ключе, что и публикация «Правда и ложь о Второй мировой войне». При помощи изощренной словестной эквилибристики автор фактически оправдывал деформированную Сталиным советскую внешнюю политику. Широко и вольно были привлечены немецкие материалы, а искомые советские отсутствовали. О существовании секретных протоколов можно было лишь догадываться по некоторым намекам. Вся эта серия статей была весьма далека от научной корректности и фактически продолжала фальсификацию освещения проблем, в частности вопроса об обстоятельствах, причинах и мотивах катынского преступления.
После интерпелляции польских ученых у руководства страны и обращения последнего к лидерам СССР Фалин прибыл в Варшаву, чтобы обсудить комплекс проблем 1939 г. Дискуссия не привела к принятию его версии, которую Мачишевский назвал пропагандистской и не способной противостоять силе польской научной аргументации. Характерно, что Смирнов, по его словам, вообще не был информирован об этой акции, о публикациях и поездке Фалина.
Комиссия проводила заседание в Варшаве в начале 1988 г. после того, как в докладе по случаю 70-летия Октябрьской революции было указано на положительное значение пакта Риббентропа-Молотова как вынужденной меры. Трудный ход переговоров, который Смирнов пробовал скрасить как мог, обстоятельно описан Мачишевским в его книге «Вырвать правду». Было достигнуто определенное продвижение в выработке взаимоприемлемой позиции, которая затем была зафиксирована в специальном документе для печати. Но историко-правовая оценка событий 17 сентября 1939 г., отраженная в подготовленном польской стороной материале, не вылилась в какую-либо согласованную концепцию. Так же дело обстояло и с вопросом о протоколах. Были ли в то время шансы для этого? Из того, что сообщает Медведев, очевидно: их не было.
5 мая 1988 г. в связи с подготовкой визита Горбачева в Польшу вопрос о секретных протоколах был вынесен на Политбюро. Заседание предварялось рассылкой записки Шеварднадзе, Добрынина и Медведева. В ней предлагалось рассмотреть три варианта: жесткое непризнание существования протоколов и объявление копий фальшивками; признание их существования по имеющимся копиям и другим косвенным свидетельствам; уход от юридического признания и одновременно от отрицания существования протоколов с предоставлением историкам права (возможности) продолжать обсуждение и изучение проблемы.
Медведев опубликовал текст своего выступления, содержащий тщательно подобранные аргументы в пользу положительного решения вопроса. Он доказывал реальность существования протоколов, их практическое использование в «Истории Великой Отечественной войны», ссылался на публикации в Польше и других странах и приводил высказывания иностранных ученых. «Умолчание — не выход, — говорил Медведев, — потому что уже сам факт умолчания используется против нас, против нашего курса на гласность и перестройку». И далее: «Что касается признания, то оно, конечно, связано с определенными издержками, вызовет, по-видимому, какой-то всплеск антисоветской пропаганды, породит определенные трудности внешнего и внутреннего порядка. Но зато это расчистит почву, снимет с нас тяжкий груз...». Любопытно следующее: аргументы Медведева, что такой шаг повысил бы авторитет страны и ее нынешнего руководства, встретили понимание со стороны дипломатов. Заместитель Шеварднадзе Л.Ф. Ильичев припомнил, что есть свидетель существования «подлинника», A.A. Громыко вспомнил о беседах с Молотовым и Хрущевым, которые не отрицали его существования, и высказался за признание с точки зрения перспективных интересов СССР. Категорическим противником проявил себя председатель КГБ В.М. Чебриков, доказывавший, что «признание и публикации протоколов дадут больше минусов, чем плюсов», что в Польше «активизируются антисоветские настроения», «возрастут претензии по пересмотру границ» и т.д. По соображениям Медведева, «при таком разбросе мнений девять десятых в решении этого вопроса зависело от Горбачева. Но он подтвердил свою прежнюю точку зрения: по копиям, как бы достоверно они ни выглядели, юридическое признание документов неправомерно. Надо продолжить поиски документальных подтверждений, тем более что опубликованные копии порождают ряд сомнений. Как Молотов мог подписать документ латинскими буквами? И вообще, слишком велика ответственность, которую мы возьмем на себя, совершив насилие над юридическими процедурами и нормами». Более того, не было принято предложение Медведева всего лишь «снять запрет на обсуждение этих вопросов в научной литературе».
М.С. Горбачев жестко пресек попытку Смирнова вести обсуждение проблем комиссии в личных или телефонных беседах, аргументировать необходимость признания существования секретных протоколов. Он и в дальнейшем не допускал никакого непосредственного обмена мнениями, изредка «спуская» свои поручения. Таким образом, комиссия не получила не только свободы рук, но даже контакта с руководством и возможности как-то влиять на его позиции.
Любые попытки в этом направлении оказывались весьма мало эффективными. Об этом свидетельствует помощник Горбачева А.С. Черняев, имеющий солидное университетское историческое образование, последовательный в отрицательной оценке советско-германских договоров и в требовании обнародования протоколов.
Не кто иной, как Черняев раскрыл кухню борьбы различных мнений в руководстве КПСС по этому вопросу, обильно цитируя свои записки Горбачеву. Из них мы узнаем, что во время подготовки доклада к 70-летию Октября в текст по этому сюжету была включена не формула Черняева, а «предложенное А.Н. Яковлевым, который, в свою очередь, воспользовался выкладками т. Фалина». Черняев пишет: «При всем моем уважении к Валентину Михайловичу, в данном случае мне не верится в его объективность, поскольку он повязан своими диссертациями и статьями...» В 1988 г., когда готовилась (и была опубликована) коллективная статья «Знать и помнить уроки истории», Черняев по поручению Горбачева подготовил ее предварительный разбор. Его мнение по поводу такой публикации, и особенно в «Правде», было сугубо отрицательным. Он был противником стремления доказывать неизбежность договора 23 августа. Вот выдержка, определявшая суть его подхода к проблеме: «...Можно было бы понять уместность статьи в рамках нашей линии на разоблачение ошибок и просчетов Сталина, если бы эта тема получила развитие. Но кроме осуждения договора 28 сентября, о чем уже было в нашей печати и о чем Вы собираетесь сказать в своем послесловии к советско-польской книге, ничего серьезного по существу в статье нет. Нет ответа на главные вопросы, которых действительно ждут и которые могли бы действительно продвинуть изучение проблемы». Анализу Черняева подвергались утверждения, якобы Гитлер мог сразу и беспрепятственно захватить Польшу и двинуться на восток, что надо было «упредить» события и пойти на компромисс с Германией и т.д. По его мнению, они были необоснованны; Сталин заигрывал с Гитлером задолго до 1939 г., когда снял с поста способного решительно добиваться компромисса с «западными демократиями» наркома иностранных дел М.М. Литвинова. Наконец, Черняев прямо указывал на факты, подтверждающие существование секретного протокола, в частности, о разделе Польши, свидетельства мидовских сотрудников, один из которых оставил такую запись: «Риббентроп уже пошел к выходу. Сталин его вдруг остановил и предложил такой протокол. Тот был ошарашен и попросил сначала связаться с Берлином». Предлагаемое Черняевым резюме по этому вопросу было следующим: «Понятно, что на официальном уровне нам нельзя признавать существование ненайденного документа. Но нам не надо так уж открыто лицемерить, заявляя, что документа не было и вроде быть не могло. Думаю, лучший вариант — тот, который Вы хотите высказать в Предисловии».
Горбачев согласился с этим, позвонил отвечавшему за идеологию (параллельно с А.Н. Яковлевым) секретарю ЦК Е.К. Лигачеву и сказал, что статья «откладывается». Но 1 августа чуть подправленная статья все же вышла из печати. Горбачев выбрал компромиссный вариант, в чем, видимо, сыграли роль и соперничество секретарей по идеологии, и давление догматика Лигачева, и научные амбиции Фалина. Последний, заслуживший большой авторитет на посту советского посла в Бонне, получил высокое назначение в ЦК вместе с огромным объемом разнообразных международных проблем, что отражалось на его высказываниях. Он долго настаивал на разделении оценок договора 23 августа как положительного и необходимого и приложений к нему (когда их существование было признано) как заслуживающих негативного отношения. В переговорах с поляками он уклонился от осуждения договора 28 сентября, чтобы, надо полагать, не ослаблять свои позиции, которые, по дипломатической привычке, отождествлял с государственными.
Обратимся еще раз к позиции Горбачева. Еще до написания Послесловия он прочитал в записке помощника и такое заключение: «Убежден: если гласность у нас сохранится, а Вы, кажется, не собираетесь ее отменять, то ученые докопаются до существа дела и наверняка придут к выводу, что и договор 23 августа порочен в принципе и абсолютно вреден по своим практическим последствиям. Он не дал нам отсрочку войны хотя бы потому, что Гитлер физически не мог на нас напасть в 1939 году — был к этому не готов и не собирался этого делать. А мы этим договором дали ему получше подготовиться. Я уже не говорю, что этим договором мы сразу же поставили себя в морально-политическую изоляцию на мировой арене по всей, как говорят, окружности — справа налево».
После визита в Варшаву генсек решил опереться на носителей более, скажем, официальной позиции — заведующего международным отделом В.М. Фалина и заведующего идеологическим отделом А.С. Капто. Он устроил трехстороннее селекторное совещание с ними по домашним аппаратам и поручил им заняться проблемой секретных протоколов. О содержании этой беседы мы узнаем из политических мемуаров Капто: «...Горбачев сказал.., что нам двоим с привлечением специалистов надо рассмотреть весь комплекс вопросов в связи с секретными протоколами и внести официальные предложения в ЦК. Это требовалось не в последнюю очередь и потому, что на запрос польской стороны по этому вопросу предстояло готовить официальный ответ. Разговор с генсеком происходил в мажорной с его стороны форме...» В разговоре назывался и Лигачев, возможно, по мнению Капто, как «вектор» противостояния, то есть Горбачев как бы отмежевывался от догматической линии.
На деле Капто был отстранен от подготовки материала. Официальные документы составил и отправил «наверх» Фалин. Капто же продолжал отслеживать связанные с этим сюжетом события в Прибалтике, считая, что они требуют срочных действий именно в этой области. Вновь предоставим ему слово: «...события развивались стремительно, а подготовленные документы бродили где-то по дебрям цековских кабинетов. Вначале я полагал, что это очередная организационная проволочка. Но вскоре убедился, что причины более серьезные: в политическом руководстве по ключевому вопросу о „секретных протоколах“ к договору не было единства. Большая часть членов ПБ вместе с генсеком считали: коль нет оригинала протоколов, с правовой точки зрения не может быть и речи о его пересмотре, так как в чисто юридическом плане нельзя отменять то, чего нет в руках. Другой точки зрения придерживался А.Н. Яковлев: для изменения оценки протоколов достаточно копий, о которых так много говорилось, начиная еще с 1948 года, когда Госдепартамент США опубликовал сборник документов „Советско-нацистские отношения 1939—1941“, среди них и так называемый секретный протокол к советско-германскому договору 1939 года (ранее, в 1946 году, он был представлен немецкой защитой на Нюрнбергском процессе).
Вот в этих условиях проблема протоколов и оказалась „замкнутой“ непосредственно на Яковлева...» Капто имеет здесь в виду его функцию в комиссии ЦК КПСС по международным делам, которая имела совещательный статус и не располагала собственным штатом. Очень важна констатация А. Капто: «...трагизм ситуации состоял в том, что до Первого съезда народных депутатов, где так остро был поставлен вопрос о „секретных протоколах“, ПБ проявляло просто поразительную политическую несостоятельность. Получая постоянные, начиная с 1987 года, просьбы от В. Ярузельского прояснить проблему „секретных протоколов“, как и „дело Катыни“, имея в распоряжении факты обострения ситуации вокруг „секретных протоколов“ не только внутри страны, но и в мировом сообществе, оно <Политбюро> „утопило“ эту проблему в различных „поручениях“, „комиссиях“, „согласованиях“, „обмене мнениями“. Поражала потрясающая неадекватность между бурным напором политического вулкана в обществе и расплывчато-неопределенными, замедленными как на кинопленке действиями партийного руководства». Капто не склонен выяснять причины этого, он лишь сожалеет об упущенном времени, когда от позиции Политбюро еще многое зависело. Об этом же, кстати, сожалеет и первый заместитель председателя КГБ Ф.Д. Бобков, опубликовавший книгу «КГБ и власть». Он полагает, задним числом, что «наша извечная секретность привела в данном случае к тяжелым последствиям», что можно было своевременно снять напряженность, опубликовав протоколы, и обсудить их в печати «хотя бы в шестидесятых годах», убедив в их «определенной положительной роли». Бобков сокрушается, что этого не сделал Андропов — видимо, «ничего о них не ведал». Он предлагает паллиативную оценку протокола: это «очень тяжелое соглашение, которое пришлось подписать в условиях надвигавшейся войны», — отодвинувшее границы.
Горбачев был осторожнее. При публикации материалов встречи с представителями польской интеллигенции он написал в Послесловии, что пакт 23 августа «был неизбежен» и требует совместного изучения вопрос, «все ли было сделано в наших странах для того, чтобы противостоять надвигающейся угрозе...». Договор 28 сентября, как и заявления Молотова в связи с его подписанием, он назвал не только «политической ошибкой с тяжелыми последствиями и для нас, и для других стран, для коммунистического движения, но прямым и вызывающим отступлением от ленинизма, попранием ленинских принципов». Горбачев заверял, что поиски оригинала секретного протокола до сих пор ничего не дали, а признание «на уровне советского руководства» адекватности копий «было бы с нашей стороны несерьезно и создавало бы очень опасный прецедент».
Даже взявший на веру последнее утверждение Горбачева его помощник отметил: в этой позиции отразился «результат перемен в нем самом», чреватых «новыми выбросами непоследовательности и просто оплошностями, пусть в частных вопросах, но — при его прикосновении — „частности“ вытягиваются в одну из нитей политики».
В конце 1988 г. В.М. Фалин был приглашен в ЦК КПСС и стал заведующим нового международного отдела, созданного на базе прежнего одноименного отдела и отдела ЦК по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран. После очередного съезда он стал и секретарем ЦК КПСС. В.А. Медведев, имевший ранг секретаря, был отстранен от «польских дел» и перемещен на другой участок работы — «в пропаганду». Дела двусторонней комиссии историков повел Фалин. В аппарате он имел репутацию человека ищущего, нонконформиста. Однако в его отделе проблемы секретных протоколов и особенно катынского преступления длительное время оставались строго секретными. Фалин не собирал совещаний, не делился информацией. К ней не допускались даже его заместители. На заседаниях советской части комиссии обычно присутствовал молчаливый сотрудник польского сектора В.И. Воронков. Ее руководство — Г.Л. Смирнов и секретарь Т.В. Порфирьева — должно было систематически письменно отчитываться о встречах с поляками, а личных встреч с Фалиным Смирнову нередко приходилось, по свидетельству сотрудников отдела, добиваться и ждать долго. Со слов самого Смирнова, беседы с ним были обставлены большой таинственностью, велись в стиле доверительного «нашептывания». Человек не робкого десятка, Смирнов был втиснут в прокрустово ложе аппаратных обычаев, прекрасно понимая, что апеллировать больше и «выше» не к кому. А.Н. Яковлев курировал работу комиссии по линии Политбюро (куда Фалин не входил). После 2—3 бесед, просьб Смирнова помочь с документами и обращений к Горбачеву и Болдину (Горбачев, по свидетельству Яковлева, отвечал одним словом: «Ищите!», а Болдин «с легкой усмешкой» уверял его, что таких документов нет) он стал «держать дистанцию» и по отношению к комиссии. Даже в апреле 1997 г. Смирнов в беседе с одним из авторов этой книги признался, что до сих пор до конца не понимает всех подлинных мотивов такого поведения Горбачева в отношении комиссии ученых, как и осторожничания Яковлева.
Горбачевская перестройка вступила в фазу трансформации политической системы. В области международных отношений она обретала черты «нового мышления», ориентировала на разрушение прежних — державных, имперских — стереотипов, в перспективе — на необходимое обстоятельное и глубинное критическое переосмысление сталинских деформаций советской политики. Однако это был сложный и противоречивый процесс. Нельзя не учитывать, что «архитектор перестройки» всегда со своими идеями был в Политбюро в меньшинстве и должен был постоянно лавировать. В партии сложились демократическая и консервативная оппозиции, а он не мог отказаться от вечной идеи «монолитного единства» и порвать с консерваторами.
Когда был избран Первый съезд народных депутатов, по настоянию депутатов-прибалтов в апреле—мае 1989 г. была создана комиссия по политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении 1939 г. Ее возглавили А.Н. Яковлев и В.М. Фалин как один из трех его заместителей (наряду с Э. Липмаа и Ю.Н. Афанасьевым), а также в качестве секретаря В.А. Александров. К этому моменту дискуссия приобрела острый внутриполитический характер, и обе комиссии — партийная и государственная (народных депутатов, которая также собиралась в здании ЦК КПСС на Старой площади) — ориентировались на приближавшуюся годовщину начала Второй мировой войны.
Депутаты-прибалты требовали безусловного политико-правового осуждения договоров 1939 г. и опубликования секретных протоколов, приложений к договорам. Стремление республик Прибалтики выйти из состава Советского Союза все более усиливалось. Хотя внешнеполитические аспекты договоров (польский, украинско-белорусский, молдавско-румынский и финляндский) были оттеснены на второй план, возник мощный стимул для выяснения истины, верификации договоров с одновременным их введением в общий контекст европейской и мировой политики и поиском оптимальных решений. На это можно было надеяться, поскольку в состав комиссии вошли представители республик Прибалтики и российские депутаты — демократы во главе с Ю. Афанасьевым.
Как пишет в воспоминаниях Болдин, Яковлев и Фалин интенсифицировали поиски секретных протоколов в архивах ЦК. Когда Болдин доложил об этом М.С. Горбачеву, тот «коротко бросил:
— Никому ничего показывать не надо. Кому следует — скажу сам».
Тем временем Яковлев поручил Александрову использовать любые возможности обеих комиссий для выявления документов 1939 г. Были доставлены горы материалов. Группе из четырех специалистов-международников (Л.А. Безыменского, А.С. Орлова, О.А. Ржешевского и В.Я. Сиполса) было поручено готовить доклад к очередной годовщине начала Второй мировой войны. 14 августа комиссия народных депутатов закончила написание заключения. Горбачев получил его в запечатанном конверте с предложением опубликовать перед очередным съездом для разрядки ситуации. Однако Горбачев не согласился — решение вопроса переносилось на декабрь, и давалась установка признать договор правомерным и соответствовавшим международному праву, а секретные протоколы — самостоятельными документами (поскольку в тексте договора они не упоминались), неправомерными, ничтожными с самого начала.
При обсуждении этого вопроса на съезде Горбачев, который сам перекрыл доступ к подлинникам, а доказательство по вторичным признакам категорически отвергал, вновь заявил, что подлинники не найдены. Фактически он продолжал ориентироваться на сохранение неопределенности и сомнений в отношении пакета приложений, что позволяло смягчить, если не поставить под сомнение само их существование, восприятие ряда «неудобных» аспектов секретных протоколов (проблемы сталинской внешней политики, начала войны, границ и передела территорий, взаимодействия с немцами в борьбе с польским освободительным движением) и обезопаситься от хлопотных политико-правовых выводов.
Вновь приведем показания единственного свидетеля знакомства Горбачева с подлинниками секретных протоколов и его дальнейшего поведения в этой связи — Болдина: «...на съезде народных депутатов, где обсуждался вопрос о секретных советско-германских протоколах и положении в Прибалтийских республиках, М.С. Горбачев неожиданно для меня сказал, что все попытки найти этот подлинник секретного договора не увенчались успехом. Зачем понадобилось ему говорить неправду на весь мир, сказать достоверно не могу. Либо он в ту пору считал, что преподнесенные коммунистам, всему народу уроки правды лично его не касаются, либо он был еще связан пуповиной с прошлым, либо опасался последствий откровенности. А некоторые его защитники не нашли ничего лучшего, как сказать, что общий отдел знал о документах той поры, но утаил от генсека. Это утверждал и Горбачев. Он не захотел сказать правду и взять на себя ответственность за то, что ввел в заблуждение общественное мнение. [...]
Спустя некоторое время после своего выступления на съезде народных депутатов М.С. Горбачев спросил меня как бы между прочим, уничтожил ли я протоколы. Я ответил, что сделать это без специального решения не могу.
— Ты представляешь, что представляют сейчас эти документы?!
После того как на весь мир М.С. Горбачев заявил, что не видел секретных протоколов, я догадывался, сколь взрывоопасна эта тема. Ему хотелось бы навсегда забыть о ней, но уничтожать подобные документы не так-то просто. Особенно когда к ним присоединилась еще довоенная информация по Катыни. Все это было миной замедленного действия, способной взорваться в любой момент и обречь Горбачева на моральную и политическую смерть». В итоге, он надумал разрубить Гордиев узел путем ликвидации документов. Однако в хранилищах Политбюро существовал столь строгий учет, что это было просто невозможно: документы были многократно зарегистрированы в различных книгах и картотеках. Если какой-либо документ задерживался даже у генсека, немедленно следовали напоминания. Этот порядок наглядно просматривается в оформлении расписок представителей верхнего эшелона власти, получавших для ознакомления материалы «особого пакета № 1». Система свято хранила свои тайны. И было что хранить и скрывать.
Болдин полностью исключал для себя возможность уничтожения документов: «Чтобы замести следы, требовалось уничтожить эти книги, ибо переписать регистрационные книги довоенных лет заново — нереально. Да об этом узнал бы широкий круг людей, которые никогда бы не пошли на такую авантюру». Р.Г. Пихоя утверждает, что твердую позицию заняли архивисты. Кстати, в своей книге Пихоя обращает внимание на проблему катынского преступления и подчеркивает, что в Польше «кровоточили раны Катыни и „четвертого раздела Польши“, как определим последствия заключения пакта Риббентропа—Молотова для Польши».
Горбачев попал в весьма двусмысленную морально-политическую ситуацию, достигнув взаимопонимания с польским руководством и пообещав покончить с самыми трудными «белыми пятнами», но столкнувшись с невозможностью получить поддержку большинства Политбюро в критике сталинских деформаций советской внешней политики. Он не мог не понимать, что принять решение об уничтожении секретных протоколов и оставить необходимый в таком случае документ с собственноручной подписью о направлении протоколов на перемалывание — значит полностью скомпрометировать себя. Он, однако, не ставил подписи даже при просмотре «особого пакета № 1», переложив эту обязательную операцию на Болдина. Поэтому секретные протоколы уничтожены не были. Он утаивал их последним из советских руководителей, но побоялся в этом расписаться; не смог ни уничтожить их, ни обнародовать.
Еще раз задумаемся над вопросом: что заставляло Горбачева поступать таким образом? Несомненно, пуповина тоталитарного режима, которую он надорвал, была еще столь прочной, что он не мог порвать ее совсем. Секретные договоренности Советского Союза и Германии, связанная с ними трагедия польского народа, в том числе одно из самых страшных преступлений сталинщины, оказались для него неподъемной проблемой.
Однако проблема секретных протоколов близилась к разрешению. Когда Г. Коль во время встречи с М.С. Горбачевым предположил, что их оригиналы хранятся в архивах ФРГ, помощник Горбачева А.С. Черняев воспользовался случаем, чтобы направить в Бонн с полудипломатической-полунаучной миссией Л.А. Безыменского. Ему удалось выяснить, что существуют 20 негативных микрофильмов из личного бюро Й. Риббентропа, полученных в 1945 г. в Тюрингии англо-американской розыскной группой (так называемая «Коллекция фон Лёша»). С них сделаны фотокопии советско-германских договоров 1939 г. и приложений к ним (подлинники погибли в марте 1944 г. во время бомбежки). Справка Безыменского содержит описание и анализ этих материалов, доказывающий их подлинность. Она проясняет и вопрос о достоверности подписи Молотова, сделанной латиницей: все подписи под русскими текстами сделаны им русскими буквами, под немецкими — латинскими.
Когда комиссия съезда народных депутатов выработала проект заявления съезда «От комиссии съезда народных депутатов о политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении 1939 года» и проект сообщения для печати «В комиссии съезда народных депутатов», они были, по старой традиции, направлены вместе с сопроводительной запиской от 22 июля 1989 г., подписанной А.Н. Яковлевым и завизированной В.М. Фалиным (и сразу засекреченной общим отделом ЦК КПСС), членам Политбюро, кандидатам в члены Политбюро и секретарям ЦК. Благодаря политическим мемуарам заведующего идеологическим отделом ЦК Капто, мы можем тщательно проследить новый виток игры вокруг секретных протоколов, теперь уже между Политбюро и съездом народных депутатов. Капто обильно цитирует в своей книге (с детальными комментариями) записку от 22 июля, содержащую разбор позиций членов комиссии, аргументацию предлагаемой руководством комиссии тактики, обоснование его предложения признать, осудить и аннулировать секретные протоколы (без формулирования четкой и однозначной оценки двух советско-германских договоров). Из записки следует, что демократы (Ю.Н. Афанасьев, В.М. Кулиш и другие) решительно требовали размежевания со «сталинско-брежневскими методами», полностью отрицали «рациональные начала во внешней политике СССР в послевоенное время», поднимали вопрос об осуждении советского «сговора с фашизмом», нарушения норм международного и внутреннего права, политики Советского Союза в Восточной Европе. Партийно-государственное руководство информировалось о том, что секретные протоколы назывались в комиссии «преступно несправедливыми», квалифицировались не иначе как «основа последующих аннексий, изменения статуса и границ государств», что «открыто или в подтексте проводилась мысль, что Сталин „акцептировал“ ставку Гитлера на войну и сделал Советский Союз соучастником нацизма в развязывании мирового конфликта, что у СССР не было причин заключать с Германией договор о ненападении, что имелись якобы другие альтернативные варианты». На этом основании договоры и приложения предлагалось осудить и признать «недействительными с самого начала», а «присоединение к СССР трех Балтийских государств — к настоящему времени незаконным».
Ради доказательства того, что сделано все возможное для смягчения столь резкой позиции большинства комиссии, в записке подчеркивалось, что удалось не допустить включения в сводный проект заявления съезда объявления Советского Союза «соучастником развязывания Второй мировой войны, ответственным за изменение соотношения сил в Европе в пользу нацистской Германии». Это положение предлагалось в проекте эстонских депутатов от 9 июля и в двух проектах Афанасьева.
Руководители комиссии старались быть максимально убедительными, стремясь скорее завершить ее работу. Указывая на рост напряженности в Прибалтике и предлагая варианты решения вопроса, Яковлев и Фалин настаивали на принятии не заявления о том, что члены комиссии не пришли к согласованным оценкам и председатель не в состоянии предложить съезду подготовленные рекомендации (что привело бы к перенесению обсуждения на съезд и усилению конфронтации), а варианта с опубликованием компромиссного заявления от имени всех или большинства членов комиссии (чтобы «сохранить контроль над развитием событий»).
Однако подготовленный вариант заявления вызвал подлинную идеологическую баталию и на Политбюро 31 июля одобрен не был. Дальнейшее продвижение работы над документом было трудным. Члены комиссии старались ускорить ее работу, оказывали давление на председателя со своей стороны, чтобы добиться опубликования хотя бы промежуточного варианта. Яковлев не получил на это согласия Горбачева. Даже выступление на съезде стало возможным только под угрозой отказа от поста председателя комиссии. Наконец Ю. Афанасьев и группа членов комиссии выступили против ее председателя и предали огласке предварительный текст заключения.
Яковлев сумел сохранить комиссию. Было решено дать ему выступить с «личным докладом», который не требовал согласования в комиссии и одобрения Политбюро. 4 ноября были подготовлены проект предлагаемой съезду резолюции и краткая объяснительная записка. 23 декабря на Второй съезд народных депутатов был вынесен, уже без апробирования на Политбюро, но с учетом замечаний, текст проекта постановления «О политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении от 1939 года». По свидетельству секретаря комиссии В.А. Александрова, Горбачев дал Яковлеву карт-бланш. Несмотря на все усилия Яковлева как докладчика (без предъявления советской копии, полученной из МИДа, которая лежала в папке Александрова), проект встретил резкое противодействие консервативного большинства и при первом голосовании не прошел. Рассмотрение проблемы секретных протоколов было полностью отвергнуто.
Комиссия после заседания собралась в зале. Яковлев, лукаво усмехаясь, поручил Александрову подготовить на следующий день аргументацию с учетом того, что копия существует. К восьми часам утра текст лежал на столе. Яковлев его подправил и произнес в виде краткой речи, сообщив, к изумлению членов комиссии, о наличии копии. В подтверждении ее подлинности сыграл свою роль владелец коллекции подписей В.М. Молотова, сделанных как кириллицей, так и латиницей на различных документах, — Э. Липмаа. Возражение против подлинности документов, где подпись Молотова проставлена латиницей было снято. Важнейшим аргументом было представление акта от апреля 1946 г. о передаче и приемке документов Особого архива МИД СССР, который был подписан сотрудниками секретариата Молотова Д.В. Смирновым и Б.Ф. Подцеробом. В перечне указывались не только копии, но и подлинники секретных протоколов на русском и немецком языках к советско-германским договорам 1939 г. и другие связанные с ними материалы.
На втором заседании после дополнительной доработки и новых аргументов в пользу существования секретных протоколов постановление было принято. Было признано, что содержание договора «не расходилось с нормами международного права и договорной практикой государств», но «секретный дополнительный протокол», подписание и существование которого доказывают различные свидетельства и подтверждает соответствие последующих событий его содержанию (а эти факты скрывались как при заключении договора, так и в процессе его ратификации), а также другие секретные протоколы, подписанные с Германией в 1939—1941 гг., «находились с юридической точки зрения в противоречии с суверенитетом и независимостью ряда третьих стран». Отмечалось нарушение обязательств перед Прибалтикой, Польшей и Финляндией.
Съезд народных депутатов, осуждая секретные договоренности с фашистской Германией, признал секретные протоколы «юридически несостоятельными и недействительными с момента их подписания». Указав, что переговоры велись Сталиным и Молотовым «в тайне от советского народа, ЦК ВКП(б) и всей партии, Верховного Совета и Правительства СССР», что «эти протоколы были изъяты из процедур ратификации», съезд констатировал: «Решение об их подписании было по существу и по форме актом личной власти и никак не отражало волю советского народа, который не несет ответственности за этот сговор».
Представленный В.А. Александровым авторам книги рабочий текст проекта постановления носит следы борьбы, в том числе по вопросам расширения мандата комиссии (далее договора от 23 августа 1939 г. это постановление практически не пошло), оценок договора и приложений к нему. Были усилены некоторые формулировки: «иллюзии, порожденные наличием обязательств Германии перед СССР» превратились в «просчеты». Была преодолена попытка снять формулу «этот сговор». Вместе с тем определение «предвоенное сталинское руководство» было заменено на дефиницию «Сталин и его окружение». С предъявлением копии секретного протокола о разделе «сфер интересов» были сняты указание на то, что якобы подлинники, «по всем имеющимся данным, были сознательно уничтожены», а также ссылки на фотокопии из МИДа Германии и наличие отсылок к документам.
Голосование на съезде было открытым. Горбачев психологически устранился, не признался, что в его власти было сделать тайное явным, не торопился с поднятием руки, не диктуя никакого решения, не занимая позиции — на трудных страницах истории капитала не заработаешь. Он лишь присоединился к утверждению постановления съезда народных депутатов «О политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении от 1939 года». Однако все-таки нельзя не признавать, что Горбачев принял участие в решительном выходе на пересмотр устоев сталинской внешней политики, предпринятом его соратником А.Н. Яковлевым, которому он так и не раскрыл тайну секретного хранения подлинных документов, но который сумел под давлением общественного мнения разрубить этот Гордиев узел сталинщины. Необходимые политическая и правовая оценки секретных протоколов были даны кратко, но четко.
Горбачеву славы за это не досталось. Лишь перспектива изобличения во лжи.
В.М. Фалин получил результаты проведенной по его просьбе в историко-дипломатическом управлении МИДа криминалистической экспертизы соответствия шрифта пишущей машинки, на которой был напечатан текст договора от 23 августа, с шрифтом известных фотокопий секретных протоколов. Лабораторное исследование подтвердило наличие этого соответствия. Он доложил о результатах генсеку и услышал в ответ: «Думаешь, ты сказал мне что-то новое...» После этого разговора, при котором присутствовал Яковлев, Фалин сказал ему: «Протоколы существуют, и Горбачев их видел. Непонятно, для чего генеральный разыгрывает этот спектакль». По данным Капто, после августа 1991 г. и ухода Горбачева с поста Президента СССР стало известно, что в документации есть запись о предъявлении Болдиным подлинников протоколов ему лично. Но Горбачев не нашел иного выхода, как отрицать это.
Надо признать, то уже была в основном морально-этическая проблема, а не один из многочисленных политических ребусов последних месяцев существования КПСС или вопрос той или иной степени секретности. Рассекречивание протоколов становилось делом времени и техники. Но прежде всего — политической воли. В тот момент ее не доставало. Прибалты ожидали, что деятельность комиссии будет продолжена, что будут рассмотрены и переоценены последствия договора. Но комиссия прекратила работу. На съезде высказывалось мнение о нерасширении ее мандата. Яковлев ссылался на усталость. Фалин уехал в Пекин, сказав: «без меня». Инициатива доведения дела до конца была утеряна.
В этой связи несправедливо было бы не вспомнить замечание Б.Н. Ельцина по этому поводу в вышедшей в свет в 1990 г. «Исповеди на заданную тему». Критикуя позицию верхушки КПСС и партаппарата, он написал: «Сколько слов было сказано по поводу лживости буржуазной пропаганды, сочинившей секретные протоколы пакта Молотова—Риббентропа?! Сколько раз приходилось пропагандистскому аппарату говорить, что это все происки и фальшивки?! Хотя любому здравомыслящему человеку было ясно, что уже нельзя отнекиваться от того, что давно известно всем. Прошло время, и вот мы признали, да, секретные протоколы существуют, но сколько же уважения и авторитета мы потеряли из-за такой твердолобости». Процесс признания завершился 27 октября 1992 г. обнародованием на специальной пресс-конференции материалов «закрытого пакета № 34» из президентского архива, в том числе оригиналов секретных протоколов.
На завершающей стадии эры Горбачева ситуация становилась все более трудной и для него, и для партии. Когда развернулись события 1989 г., открытость сменили «охранительные» мотивы. 28 сентября Политбюро ЦК КПСС приняло решение «Об обстановке в Польше, возможных вариантах ее развития, перспективах советско-польских отношений». Оно было подготовлено запиской руководителей ведомств иностранных дел, обороны и безопасности (Э.А.Шеварднадзе, Д.Т. Язова и В.А. Крючкова) и секретаря ЦК А.Н. Яковлева. Констатируя, что «многолетний кризис в Польше вступил в новую фазу» и она «втягивается в длительный, чреватый серьезными социальными и политическими потрясениями период, характеризующийся борьбой за выбор дальнейшего пути развития страны», они искали пути сохранения дружественных, добрососедских отношений, учитывая новые реалии. Строились прогнозы, в частности следующие: «На межгосударственном уровне по ряду внешнеполитических проблем могут теперь возникать существенные различия в оценках. [...] Вопросы, связанные с пребыванием наших войск на территории Польши, „белыми пятнами“, особенно Катынью, и другими сложными проблемами советско-польских отношений, будут, очевидно, ставиться новым правительством более остро, чем это делалось ранее руководством ПОРП». Предполагалось, что по многим вопросам должны быть разработаны принципиально новые подходы, что будет иметь место нарастание «конфронтационных моментов» во взаимоотношениях, и не только с Польшей, но и со всеми европейскими соцстранами, на которые оказывает большое влияние ход событий в Польше.
Обширное постановление из 21 пункта предписывало оптимизовать двусторонние отношения, которые теперь будут строиться в основном на межгосударственной основе, «сотрудничать со всеми конструктивными политическими силами в ПНР, выступающими за развитие советско-польских связей и соблюдение союзнических обязательств Польши в Варшавском Договоре». Всем государственным, партийным, общественным организациям и ведомствам рекомендовалось «неукоснительно выполнять все соглашения и договоры, подписанные с польскими партнерами, не допуская снижения уровня сотрудничества с Польшей». Планировалось совершенствовать сотрудничество по всем линиям: «оказывать помощь друзьям» (так в кремлевской лексике обозначались руководители коммунистических и рабочих партий) в укреплении их «боевитости» и авторитета; встречаться с руководством «Солидарности», с Валенсой, установить парламентские контакты, расширить отношения с епископатом и т.д.
Новая, вышедшая из-под контроля и во многом непредсказуемая ситуация в странах бывшего «социалистического содружества», чреватая серьезными политическими осложнениями, требовала большей осторожности и сбалансированности отношений. Как внутриполитический, так и внешнеполитический лабиринты, с их давними и недавними неурегулированными проблемами, становились все более запутанными.
Комиссия ученых интенсивно включала в круг экспертизы все новые «белые пятна». Однако из поведения председателя Г.Л. Смирнова трудно было сделать вывод, собирается ли советская сторона действительно решать тему Катыни: оно было каким-то неуверенным, загадочным.
Фалин признается, что, будучи куратором комиссии, просил его избавить от «черных пятен», но Смирнов пришел к нему, когда работа забуксовала. Фалин так описывает их разговор и его последствия: «Смирнов снова у меня:
— Что порекомендуешь делать?
— Доложить Генеральному с предложением сказать правду.
— А в чем правда состоит?
— В том, что мы до сих пор говорили неправду. Дальше слово должно быть предоставлено документам.
Записка Смирновым отправлена. Реакции на нее нет».
Оставалась плотная завеса закрытости, засекреченности этой темы, сохранялось нежелание продолжить разоблачение преступлений сталинщины в еще более сложном международном контексте. Была применена тактика проволочек при помощи обещания искать необходимые архивные материалы, без которых любой разговор объявлялся беспредметным. Эту функцию взял на себя О.А. Ржешевский, чтобы по прошествии немалого времени объявить, что материалы комиссии Бурденко не дают оснований для новых выводов.
На втором пленарном заседании в Варшаве (1—3 марта 1988 г.) польская сторона отказалась принять эту искусственно созданную патовую ситуацию, при которой советская сторона по-прежнему уклонялась от того, чтобы занять какую-либо содержательную позицию (проблема оставалась вне дискуссии) и не предъявляла никаких документов. Более того, без ответа остался переданный осенью 1987 г. Г.Л. Смирнову официальный рапорт бывшего генерального секретаря Польского Красного Креста К. Скаржиньского об эксгумации в Катыни. Согласно принятой системе связи между НМЛ при ЦК КПСС и самим Центральным Комитетом он сразу был запечатан и отослан с фельдъегерем. Ответа со Старой площади не последовало. Члены комиссии об этом факте даже не узнали.
Правда, во время встречи Мачишевского со Смирновым в Москве гость почувствовал большее понимание проблемы. Председатель советской части комиссии «призывал к терпению, проявлял понимание» настойчивости польской стороны «в стремлении обнародовать всю правду о Катыни и т.д. Констатировал, однако, что к самым важным документам они все еще не имеют доступа, а между строк давал понять, что решение зависит не от него». В просьбе присылать дополнительную информацию Мачишевский прочитал доказательство того, что Смирнов, вероятно, уже достаточно убедился в вине НКВД и хочет иметь аргументы для «разных товарищей» в пользу того, что «нужно и просто-таки необходимо заниматься этим делом».
В Варшаве события развивались в обратную сторону. Катынская проблема не включалась советской стороной в повестку дня под предлогом неготовности к ее обсуждению. Когда усилиями профессора М. Войчеховского она была внесена на рассмотрение как условие обсуждения других вопросов, действительный член АН СССР А.Л. Нарочницкий выступил с обширной речью в защиту выводов комиссии Бурденко. На этот раз аргументы касались внешнеполитических аспектов: в духе эпохи «холодной войны» подчеркивался антисоветизм западной пропаганды при отсутствии официальной позиции стран Запада и якобы признании в Нюрнберге вины Германии в катынском злодеянии, принятии аргументов советских свидетелей. Тем самым Нарочницкий просто воспроизвел принятую советскую мифологему. Польские ученые не преминули тут же противопоставить ей реальные факты из истории Нюрнбергского процесса.
Фактически было положено начало совместной верификации официальной советской версии катынского преступления.
Обсуждение достигло высшей степени накала после выступлений польских профессоров Ч. Мадайчика и М. Войчеховского. Поездки Смирнова в посольство для контактов с Москвой однозначно разрешающего решения не приносили. Между тем польская сторона поставила под сомнение целесообразность самого существования комиссии, если она столь недееспособна. В такой атмосфере критического противостояния, напора одной стороны и полной беспомощности другой, парализованной политической волей своего руководства, профессор Ржешевский предложил очередной, теперь уже парадоксальный ход в надежде переломить ситуацию в свою пользу. В тональности как бы интеллектуальной игры он предложил польским ученым проштудировать еще раз официальное сообщение комиссии Бурденко — теперь под углом зрения, например, его логики и доказательств. Ему представлялось, что это будет очередная проволочка с возможным смягчением противостояния, если не с отказом от него.
После первого шока от этого предложения, который вполне мог взорваться бурей негодования, в комиссии внезапно наступило умиротворение. Как ни абсурдна была инициатива Ржешевского, она давала реальный шанс к продвижению в сторону решения проблемы. Можно было отказаться от научной дипломатии и перейти к систематической, глубоко аргументированной критике основ лживой официальной советской версии, опираясь на обширный документальный материал, которым располагала польская сторона. Советское руководство ни в какой степени не планировало и не предполагало такого развития событий.
В Варшаве, где с созданием комиссии была прорвана плотина молчания, перекрывавшая десятилетиями доступ к правдивой информации о лагерях и судьбах их узников, теперь на каждой улице продавались многочисленные и разнообразные издания о Катыни. Сенсация за сенсацией появлялись в средствах массовой информации. Но не в СССР.
Совместно подготовленное коммюнике, содержавшее упоминание об обсуждении катынского злодеяния, повергло председателя советской стороны в состояние тяжелого стресса. Он собственноручно вычеркнул из текста весь соответствующий фрагмент. На пути в Москву в самолете мы не обнаружили в «Правде» обычной оперативной информации о пленарной встрече комиссии. Она была опубликована позже, и председатель польской стороны констатировал отсутствие в тексте его выступления фразы: «Увы, мы еще не отметили прогресса в выяснении обстоятельств катынской трагедии. Мы, однако, не отказываемся от поисков дополнительных документов».
Польская экспертиза сообщения комиссии Бурденко была подготовлена Чеславом Мадайчиком, Рышардом Назаревичем и Марианом Войчеховским, сведена и отредактирована Яремой Мачишевским в течение двух месяцев. Она была без промедления доставлена секретарем комиссии Мареком Кучиньским в Москву с сообщением, что если советская сторона и впредь будет основываться на выводах Бурденко, то польская сторона считает себя от этого свободной. На следующий день, 12 мая 1988 г., отдел ЦК, как это водилось, получил соответствующую записку. Смирнов просил довести до руководства оба документа и помочь с ориентацией, не беря на себя самостоятельное изменение позиций по Катынскому делу.
Польская экспертиза (заказ на которую не планировался и не был отражен в протоколах комиссии, а возник спонтанно) имела шанс прояснить ситуацию. Она переводила дело в плоскость конкретного рассмотрения сообщения комиссии Бурденко советской стороной, обнажала перед последней всю слабость, противоречивость, бездоказательность его положений и выводов. Официальная версия неминуемо должна была затрещать по всем швам, на что уже нельзя было не обращать внимания, тем более, что поляки заняли жесткую позицию. Г.Л. Смирнов надеялся при помощи экспертизы поставить руководство перед фактом, простимулировать развертывание дискуссии вокруг нее и тем самым поднять наконец Катынское дело на уровень принятия решений. Но не тут-то было.
Не только Смирнову казалось, что «процесс пошел» и можно выходить на радикальное решение проблемы. В декабре 1987 г. в польском секторе ЦК на основе работы комиссии была подготовлена «записка четырех» о необходимости обнародовать правду о Катыни, о судьбах польских военнопленных, признать вину сталинского режима. Ее подписали секретари ЦК, члены Политбюро А.Н. Яковлев, В.А. Медведев, министр иностранных дел Э.А. Шеварднадзе и министр обороны маршал С.Л. Соколов. В.А. Светлов припоминает, что председатель КГБ В.М. Чебриков отказался поставить под этим документом свою подпись. В.А. Александров же полагает, что, зная негативную позицию Чебрикова по этим вопросам, его просто не пригласили подписать записку.
В письме в Конституционный суд «К рассмотрению в Конституционном суде документов об убийстве польских офицеров весной 1940 г. (Катынь и другие лагеря)» Александров 19 октября 1992 г. писал: «Записка была внесена в расчете обсудить ее на Политбюро 17 декабря 1987 г., когда обсуждался вопрос о подготовке к визиту Горбачева в Польшу летом 1988 г. Однако записка по Катыни в повестку дня включена не была и на Политбюро не рассматривалась. Медведев, который был моим непосредственным начальником, спрашивал неоднократно у Болдина, когда будет рассматриваться записка, но не получал ответа. [...] ...как мне стало известно, примерно в феврале Горбачев снял этот документ с рассмотрения в ЦК КПСС и текст записки был вскоре отозван от нас в общий отдел». А это означало погребение документа в недрах архива ЦК, и все попытки извлечь его вновь на свет, по свидетельству В.А. Светлова, оказывались безрезультатными.
В.А. Медведев понял, что записка не получила хода по причине «отсутствия каких-либо новых материалов и свидетельств».
По этой же причине, а вернее под тем же предлогом Союзу кинематографистов в ЦК было рекомендовано уговорить Анджея Вайду — режиссера с мировой славой, стремившегося сделать правдивый документальный фильм о Катыни — месте гибели своего отца, повременить со съемками.
В записках комиссии историков, которые систематически составляла и посылала в ЦК секретарь советской части комиссии Т.В. Порфирьева, сообщалось о настойчивой постановке поляками катынской проблемы и приводились аргументы в пользу ее скорейшего решения. Однако вопрос так и не был переведен в плоскость принципиального разрешения. Отдел Медведева стал предпринимать «возможные малые шаги» — меры по обустройству польских захоронений в Катыни, учитывая неоднократные пожелания польских руководителей — В. Ярузельского, Ю. Барылы, М. Ожеховского, М. Раковского и других. Был предложен «упрощенный порядок» посещения для родственников, коллективные «туристические поездки» поездом и на автобусах. Индивидуальные поездки допускались лишь «в порядке исключения» и с оформлением виз. Безвизовый въезд предполагалось ввести только «после установления фамилий погребенных». Естественно, остро встала и требовала немедленного решения проблема смены надписи на установленном в 1983 г. памятнике: «Жертвам гитлеровского фашизма» с датой «1941 год». В марте 1988 г. группа работников международного отдела ЦК и МИД заменила на месте надпись на неопределенное «павшим на катынской земле» без указания даты.
Накануне получения польской экспертизы, 5 мая 1988 г. на Политбюро в связи с предстоящей встречей на высшем уровне рассматривались вопросы об устройстве мемориала, приведении в порядок прилегающей местности и дорог, создании условий для массового посещения Катыни польскими гражданами, что раньше просто не разрешалось. На этот раз была обозначена перспектива создания «в следующей пятилетке» совместного мемориала, упрощения и расширения посещения места захоронений польскими и иными гражданами. Однако при этом были внесены идеологические акценты: заявлено о необходимости «пропагандистского обеспечения комплекса мероприятий» и сооружении памятника «советским военнопленным, уничтоженным гитлеровцами в Катыни».
Следует отметить, что по отдельности люди из близкой Горбачеву группы реформаторов сдвигались в рамках принятого двоемыслия в сторону большей открытости, демократизации воззрений. Но дело было не столько в их личных убеждениях и настроениях, сколько в господствующих и так и не изменившихся во времена Горбачева принципах функционирования партийно-бюрократического аппарата. Новые умонастроения, новая информация растекались по коридорам власти и бесследно исчезали. Аппарат не допускал их кумулирования, не давал ходу инициативам небольших групп руководителей. Его инертная часть гасила все, что могло бы нанести удар по его прежним основам.
В рамках подготовки визита М.С. Горбачева в Польшу В.А. Медведев в начале июля переслал ему текст польской экспертизы с запиской, обращающей внимание на основные пункты польской аргументации. Он подсказывал, что сообщение комиссии Бурденко действительно содержит в себе «много пробелов и недоговоренностей» (о натяжках и фальсификациях он не упоминал) и что «все это требует уяснения, хотя бы для самих себя». Его записка завершалась предложением, в рамках дозволенного в партийной иерархии, поручить «соответствующим органам» дать для нужд политического руководства «фактическую справку».
В ходе взаимодействия рабочей группы комиссии по периоду Второй мировой войны в Варшаву были направлены связанные с международным отделом ЦК О.А. Ржешевский и А.А. Лубарьян. Обратимся к свидетельству Я. Мачишевского об обсуждении на группе в июне вопроса о Катыни. В отличие от других советских членов комиссии, гости знали содержание экспертизы, хвалили ее за обстоятельность, но в то же время не нашли в ней достаточных доказательств вины НКВД. Зато они подчеркнуто обращали внимание на доказательства того, что в Катынском лесу захоронены советские военнопленные. Ржешевский, как расценили его поведение поляки, пытаясь вновь оттянуть рассмотрение существа дела, «прямо обвинил» их в том, что «экспертиза — тенденциозный документ, написанный с заведомо принятой установкой, не учитывающий ценных — по его мнению — линий и констатаций комиссии Бурденко, концентрирующий внимание только на действительных слабостях, противоречиях или же явных ошибках сообщения». Он настаивал на продолжении исследований о судьбах советских пленных. Содержательной дискуссии не получилось. Но создавался фон для визита.
По линии отдела Медведева было обеспечено «добро» на рассылку с согласия ЦК копий польской экспертизы по пяти адресам, в том числе в Генеральную прокуратуру, МИД, КГБ и МВД. Однако надежды на раскрытие дела и содержательную дискуссию по нему, равно как на получение соответствующих документов, совершенно не оправдались. Только через год, 7 июня 1989 г., Смирнов смог сообщить в ЦК, что все эти инстанции отписали, что материалами не располагают.
Встреча Горбачева с Ярузельским, от которой в Польше ждали многого, и прежде всего выяснения правды о Катыни, на деле принесла несравненно меньше, чем могла принести. Мнения в ближайшем окружении Горбачева были разные, но возобладало более консервативное, видимо более отвечающее его склонности к таинственности, к «фигурам умолчания».
Устроенный Горбачеву теплый прием создал у него настроение триумфа, впечатление ненужности дополнительных шагов, которые бы расположили поляков в его пользу, бессмысленности опасений, что негативы прошлого сломают взаимопонимание, оттолкнут польский народ... Вновь возобладала наивность, нерешительность, стремление не брать на себя тяжкую ответственность за грехи прошлого, только обозначив такое намерение, но не реализовав его.
Присутствие среди гостей и участников встречи председателей обеих частей совместной комиссии по истории отношений между двумя странами служило демонстрации стремления урегулировать проблемы прошлого. На самом же деле, как пишет Ярема Мачишевский, «во время пребывания Горбачева в Польше ни на одной из официальных встреч тема катынского преступления не была затронута. Она не была поднята на встрече Горбачева и Ярузельского с польскими интеллектуалами в Варшавском замке. Только в результате стараний, настояний и прямо-таки требований польского руководства в публикации, документирующей визит генерального секретаря ЦК КПСС в Польше, появилось короткое заявление Горбачева...».
Мачишевский цитирует его первую половину: «Теперь о гибели польских офицеров в Катыни. Многие в Польше убеждены, что это дело рук Сталина и Берии. История этой трагедии сейчас тщательно исследуется. По результатам исследования можно будет судить, насколько оправданны те или иные суждения, оценки. В Катыни сейчас рядом два памятника — погибшим полякам и погибшим советским военнопленным, расстрелянным там фашистами. Это также и символ общей беды, постигшей оба наши народа». Этот текст появился в послесловии Горбачева, которым он снабдил публикацию «Интеллигенция перед лицом новых проблем социализма. Встреча М.С. Горбачева с представителями польской интеллигенции».
Через неделю, 21 июля, итоги визита обсуждались на Политбюро. Толчок продвижению дела был дан. Отдел ЦК активизировал практическую работу на территории мемориала, международный отдел разработал решение по всем аспектам «белых пятен». Все это казалось обычной «текучкой», но на самом деле ситуация качественно изменилась. «Официальная версия» уходила в прошлое.
Изменилась по существу позиция советского сопредседателя двусторонней комиссии. Еще в начале весны в Варшаве, формально не отступая от принятой линии и сохраняя дискрецию, Г.Л. Смирнов с пристрастием допытывался у И.С. Яжборовской о сути проблемы, о мотивах, которыми мог руководствоваться Сталин, отдавая приказ о расстреле польских пленных, если это должно было быть правдой, о возможных причинах глухого засекречивания дела. Он попросил подготовить соответствующую справку.
Участие в визите в Варшаве превратило Смирнова в публичного политика. Ему пришлось участвовать в пресс-конференции по итогам визита, и Мачишевский бескомпромиссно переадресовал все вопросы по поводу выяснения правды о Катыни к нему. А сказать-то фактически было нечего. Поэтому к немалому огорчению польского руководства и посла в Москве председатель советской части комиссии вынужден был отказаться от приглашения выступить в годовщину двустороннего договора с лекциями на курсах Общества польско-советской дружбы.
Готовя очередное заседание совместной комиссии, Г.Л. Смирнов в середине ноября 1988 г. вновь поставил перед ответственными лицами — международниками из аппарата ЦК КПСС — проблему возможной реакции на польские предложения о признании существования секретных протоколов и их оценки — хотя бы на основании копий. Он предлагал исходить из того, что они в Польше известны, да и часть советских историков считает нецелесообразным продолжать молчать по этому поводу. Почему бы не разрешить ученым вести между собой дискуссию хотя бы в самой общей форме, готовя совместный документ комиссии «Канун и начало Второй мировой войны»? (Работа над ним затягивалась и завершилась опубликованием его в «Правде» 25 мая 1989 г.)
Смирнов поднимал вопрос и о необходимых подвижках по Катынскому делу, указывая, что польские ученые постоянно и настойчиво возобновляют разговор о нем и о признании вины НКВД. Да и в советской печати стали появляться такие признания. Поэтому крайне трудно отстаивать прежнюю позицию. Исходя из этого он поднимал вопрос хотя бы о допуске поляков к изучению хранящихся в ЦГАОР рабочих документов комиссии Бурденко или опубликовании части этих документов своими силами.
Искусственное ограничение действий советских ученых, сковывание инициативы комиссии ставили ее в трудное и просто ложное положение, наносившее ей моральный урон, противоречащее самому профессионализму ученых. Климат работы становился все более тягостным, общественный резонанс — двойственным. Смирнов решил попытаться исправить положение, обратив внимание руководства на ненормальность «некоторого неравенства» в освещении хода и результатов работы комиссии в СССР и Польше: там она широко освещается по радио и телевидению, в печати, систематически организуются встречи с секретарями ЦК. Он считал, что было бы желательно использовать этот опыт, принять аналогичный порядок в КПСС.
Настало время подлинного экзамена гласности для советских реформаторов. Однако им не хватало политической воли, чтобы сдать его успешно. Призыв Смирнова был гласом вопиющего в пустыне.
9 января — 6 февраля 1989 г. произошел обмен письмами между руководителями комиссии. В Польше назревали большие перемены, и отсутствие видимых результатов работы комиссии вызывало большое раздражение и недоумение. В Москве также происходили значительные сдвиги: ускорился процесс демократизации, прошли выборы...
КПСС переходила в оборону. Были видны результаты внедрения в жизнь постановления ЦК КПСС «О дополнительных средствах, имеющих своей целью восстановление справедливости по отношению к жертвам репрессий, имевших место в 30—40-х и в начале 50-х годов», в прессе полосой пошли статьи о преступлениях Сталина, Ежова, Берии. Мачишевский писал, что многочисленные публикации и выступления советских ученых, литераторов и кинематографистов о различных драматических аспектах польско-советских отношений в прошлом способствуют распространению представлений о том, что «перестройка и расчеты с прошлым в СССР идут значительно дальше», чем действия в Польше, что сами поляки являются «причиной задержки в выявлении всей правды о прошлом в соответствии с декларацией Ярузельский—Горбачев». В этой ситуации он предлагал срочно опубликовать в Польше рапорт К. Скаржиньского, текст польской экспертизы сообщения комиссии Бурденко и список убитых польских пленных, недавно вновь изданный на Западе.
Советский сопредседатель вынужден был ограничиться указанием на необходимость продолжать изучение проблемы (с напоминанием о послесловии Горбачева к брошюре о его визите в Варшаву), декларацией о намерении довести дело до конца и просьбой не публиковать текст экспертизы в одностороннем порядке, что могло бы быть воспринято как показатель неполадок внутри комиссии.
Смирнов мобилизовал все силы в партийно-государственном аппарате, способные продолжить рассмотрение Катынского дела, невзирая на принятые обычаи и условности. Он привлек к этому В.М. Фалина, которому Мачишевский говорил о своей решимости не отступать.
В аргументации Смирнова появилось подтверждение правоты Мачишевского, констатировавшего на московской встрече, что историки исчерпали свои возможности и время обратиться к юристам.
Поставленные вокруг комиссии политические ограничители переставали быть тайной для ее членов и стали весьма тягостны для председателя. Началась борьба за расширение прав комиссии, за зеленую улицу для поисков правды о Катыни и ее обнародования. Смирнов изучил и передал в ЦК материал И.С. Яжборовской «К вопросу о судьбах польских офицеров, интернированных в СССР в 1939 году». Эта справка завершалась выводом: «Ввиду далеко продвинутого вперед состояния исследований и чрезвычайно широкого освещения вопроса о судьбах польских офицеров, интернированных в СССР, вынесенного на политическую арену в ПНР и получившего четкую, хотя и одностороннюю оценку (особенно в решении Всепольской конференции делегатов ПОРП), перед Комиссией советских и польских ученых по истории отношений между двумя странами встает задача не пытаться затянуть решение вопроса или увести его в сторону, не обыгрывать альтернативные варианты. Ввиду очевидности для поляков правды, подкрепляемой значительным объемом новых доказательств и показаний свидетелей вскрытия могил в Катыни, а также вывоза офицеров в Катынский лес, это со всей очевидностью чревато резким обострением советско-польских отношений (и подрывом результатов работы комиссии и самого ее существования, торпедированием ее политических задач). Стоит задача формулирования четкой и ясной морально-политической оценки, осуждения злодеяния сталинских времен в отношении соседнего польского народа, античеловеческого акта в отношении польских интернированных, выяснения вопроса о списочном составе всех трех лагерей (передача списков сама по себе не предрешает ответа, кто несет вину), ибо поляки заняты сейчас прежде всего этим, предоставления и обнародования приказа, распоряжения, на основании которого этот акт был совершен... выяснения места и времени всех трех экзекуций...» Так вопрос ставился впервые.
Пользуясь своими возможностями в ЦК и ссылаясь на данные Горбачевым в Варшаве обещания, Смирнов пригласил руководителей архивов и настоятельно предлагал им открыть для членов комиссии соответствующие материалы. В ЦК была передана записка Парсадановой от 18 мая о найденных ею документах по Катынскому делу. Пауза вновь затягивалась...
Примечания
1. Гордон Л.А., Клопов Э.В. Что это было? Размышления о предпосылках и итогах того, что случилось с нами в 30—40-е годы. М., 1989; Бутенко А.П. Откуда и куда идем: Взгляд философа на историю советского общества. Л., 1990; Бордюгов Г.А., Козлов В.А. История и конъюнктура. М., 1992; Тоталитаризм как исторический феномен: Тоталитаризм и антитоталитарные движения в Болгарии, СССР и других странах Восточной Европы (20—80-е годы XX века). Харьков, Т. I. 1994; Т. 2. 1995 и др.
2. Горбачев М.С. Избранные речи и статьи. Т. 6. М., 1989. С. 24.
3. Яковлев А. К социальной демократии. М., 1996. С. 17.
4. Болдин В.И. Крушение пьедестала: Штрихи к портрету М.С. Горбачева (далее — Крушение пьедестала). М., 1995. С. 184—185.
5. Шахназаров Г. Цена свободы: Реформация Горбачева глазами его помощника. М., 1993. С. 116-117.
6. Maciszewski J. Wydrzeć prawdę. W-wa, 1993. S. 8, 10.
7. Ibid. S. 9, 10.
8. Медведев В.А. Распад. Как он назревал в «мировой системе социализма». М., 1994. С. 94-95, 111.
9. Шахназаров Г. Указ. соч. С. 117.
10. Яковлев А. Указ. соч. С. 15.
11. Декларация о советско-польском сотрудничестве в области идеологии, науки и культуры. М., 1987. С. 9—10.
12. Там же. С. 24.
13. Сокращенный перевод см.: Ярузельский В. Вырвать истину: Из предисловия к книге Я. Мачишевского // Новая Польша. 2000. № 3. С. 11—13.
14. Смирнов Г.Л. Уроки минувшего. М., 1997. С. 196, 220—229.
15. Maciszewski J. S. 17.
16. Katyn. Dokumenty ludobójstwa: Dokumenty i materiały archiwalne przekazane Polsce 14 października 1992 r. W-wa, 1992. (dalej Katyn) S. 102, 103. Чтобы контролировать и корректировать работу комиссии, с первого заседания за ней, по свидетельству Г.Л. Смирнова, велось «скрытое наблюдение»: «Информируя ежедневно отдел соцстран ЦК о работе комиссии, я обнаружил, что там уже все знают и на столах в отделе уже лежат документы комиссии. Мы работали в тесном контакте с отделом, и его работники могли располагать любой информацией и в любое время. Но путем тайного доносительства? Я спросил Медведева, бывшего моего коллегу по отделу пропаганды и возглавлявшего этот отдел, зачем им нужна эта самодеятельность. В ответ я услышал: „А ты хотел, чтобы отдел узнавал позже других?“» (Смирнов Г.Л. Уроки минувшего. С. 205.)
17. Черняев A.C. Шесть лет с Горбачевым: По дневниковым записям. М., 1993. С. 173.
18. Кульков E.H., Ржешевский O.A., Челышев И.А. Правда и ложь о Второй мировой войне. М., Воениздат, 1988. С. 61, 275, 289.
19. Там же. С. 61.
20. Там же. С. 272-275.
21. Медведев В.А. Указ. соч. С. 99—101.
22. Смирнов Г.Л. Возвращение к урокам // Новое время. 1987. № 35. С. 18— 22.
23. Безыменский Л. Гитлер и Сталин перед схваткой. М., 2000. С. 23, 26.
24. Болдин В.И. Крушение пьедестала. С. 261.
25. Он же. Над пропастью во лжи: Политический театр Горбачева. Воспоминания Валерия Болдина, бывшего помощника Генерального секретаря ЦК КПСС // Совершенно секретно. 1999. № 3. С. 8—9.
26. Медведев В.А. Указ. соч. С. 101.
27. Фалин В. Почему в 1939-м? Размышления о начале Второй мировой войны // Новое время. 1987. № 38—41; Maciszewski J. Op. cit. S. 76.
28. Канун и начало Второй мировой войны. Тезисы, подготовленные Комиссией ученых СССР и ПНР по истории отношений между двумя странами // Правда. 25 мая 1989; 1939 год: уроки истории. М., 1990. С. 461— 468.
29. Медведев В.А. Указ. соч. С. 102—104.
30. Там же. С. 104-105.
31. Черняев A.C. Указ. соч. С. 224.
32. Там же. С. 224-225.
33. Там же. С. 227.
34. Капто А. На перекрестках жизни: Политические мемуары. М., 1996. С. 291-292, 295.
35. Бобков Ф.Д. КГБ и власть. М., 1995. С. 225.
36. Интеллигенция перед лицом новых проблем социализма: Встреча М.С. Горбачева с представителями польской интеллигенции. М., 1988. С. 74-75.
37. Черняев A.C. Указ. соч. С. 227.
38. Яковлев А.Н. К читателю // Катынь: Пленники необъявленной войны. Документы и материалы. М., 1997. С. 5.
39. Болдин В.И. Крушение пьедестала. С. 261—262.
40. Там же.
41. Там же. С. 261.
42. Пихоя Р.Г. Советский Союз: История власти. 1945—1991. М., 1998. С. 155-156.
43. Безыменский Л. Указ. соч. С. 18—20.
44. Капто А. Указ. соч. С. 292—293.
45. Медведев В.А. Указ. соч. С. 107.
46. Безыменский Л. Указ. соч. С. 20—21.
47. Там же. С. 22.
48. Постановление Съезда народных депутатов СССР «О политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении от 1939 года» // Правда, 26 декабря 1989.
49. Капто А. Указ. соч. С. 301—302.
50. Ельцин Б.Н. Исповедь на заданную тему. М., 1990. С. 339; Безыменский Л. Указ. соч. С. 23, 26.
51. Центр хранения современной документации (далее — ЦХСД). Ф. 89. Оп. 9. Д. 33. Л. 6-10.
52. Там же. Л. 1—5.
53. Фалин В.М. Без скидок на обстоятельства: Политические воспоминания. М., 1999. С. 405.
54. Maciszewski J. Op. cit. S. 61.
55. Ibid. S. 92.
56. Александров В.А. К рассмотрению в Конституционном суде документов об убийстве польских офицеров весной 1940 г. Письмо в Конституционный суд от 19 октября 1992 г. С. 3. Копия в архиве И. Яжборовской.
57. Mirosław Roguski w rozmowie z Witalijem Swietłowem. Tajemna współpraca: jak upadała PRL. W-wa, 1993. S. 80.
58. Медведев В.А. Указ. соч. С. 112.
59. Mirosław Roguski w rozmowie z Witalijem Swietłowem. S. 81.
60. Katyn. S. 82-85.
61. Медведев В.А. Указ. соч. С. 114—115.
62. Maciszewski J. Op. cit. S. 99.
63. См.: Горбачев — Ельцин: 1500 дней политического противостояния. М., 1992.
64. Maciszewski J. Op. cit. S. 104.
65. Интеллигенция перед лицом новых проблем социализма. С. 75.
Прорыв завесы тайны
Отчет Г.Л. Смирнова о рабочей встрече на рубеже февраля-марта показал, что Катынское дело стало одним из важных условий нормализации внутриполитической ситуации в Польше, что польские члены комиссии, обороняясь против нападок, заняли активную позицию и выступают в печати. Смирнов отмечал: члены комиссии не могут тянуть с решением этого вопроса и он должен быть снят до очередного заседания комиссии в мае—июне.
В.М. Фалин подготовил записку (с датой 6 марта 1989 г.), в которой доводил до сведения руководства, что советской официальной версии Катыни противопоставлена доказательная версия польских ученых, подрывающая аргументацию комиссии Бурденко, что вопрос не снят, но явно обостряется. Поляки уверены, что гибель польских пленных «есть дело рук Сталина и Берии, а само преступление совершено весной 1940 г.». «Польские товарищи», не дождавшись официальной реакции на присланный в Москву доклад К. Скаржиньского об участии Польского Красного Креста в эксгумациях весной 1943 г., подводящий к выводу о роли НКВД в расстреле военнопленных, опубликовали его в печати.
В этой связи Фалин недвусмысленно указывал на порочность избранной тактики, на неэффективность работы комиссии ученых в рамках определенных для нее функций по этому вопросу. Созданная «для развязки такого рода болезненных узлов» комиссия оказалась «не в состоянии приступить даже к обсуждению этой темы, поскольку советская часть комиссии не имеет ни полномочий ставить под сомнение нашу официальную версию, ни новых материалов, подкрепляющих ее состоятельность». Согласно этому итогу, советские установки и задачи комиссии себя исчерпали. Более того, поляками поднимается вопрос о локализации других захоронений военнопленных, о которой есть предварительная информация (Дергачи близ Харькова и Бологое).
Наступил момент, когда информация обрела критическую массу и была воспринята в верхнем эшелоне власти как основание для верификации прежней линии. Уже 22 марта на основе записки Фалина была написана записка Шеварднадзе—Фалина—Крючкова, в которой еще более подробно рисовалось состояние польского общественного мнения и указывалось на фактическое признание уполномоченным польского правительства по печати, легализованное как официальная позиция польских властей, вины «сталинского НКВД». Отмечалось, что вина возлагалась именно на последний, а не на советское государство.
В записке трех чиновников высшего ранга практически содержалось принятие этого вывода. Вначале в форме повторения пассажа Фалина о роли, функциях и итогах деятельности комиссии историков в этой области (без «полномочий рассматривать по существу веские аргументы польской стороны»), затем в виде вывода: «Видимо, нам не избежать объяснения с руководством ПНР и польской общественностью по трагическим делам прошлого. Время в данном случае не выступает нашим союзником. Возможно, целесообразнее сказать, как реально было и кто конкретно виновен в случившемся, и на этом закрыть вопрос. Издержки такого образа действий в конечном счете были бы меньшими в сравнении с ущербом от нынешнего бездействия».
Заседание Политбюро 31 марта было ознаменовано качественно новыми акцентами в рассмотрении пункта повестки дня «К вопросу о Катыни». Не было обычных гладких, обкатанных фраз об облегчении доступа поляков к катынскому захоронению, подменявших дружественными жестами решение проблемы. Новая позиция руководства КПСС базировалась на изменении политического климата в Польше по отношению к жертвам, на учете того, что память о них становится делом не только родных и близких, но самого государства. Советские руководители выражали уважительное согласие на торжественный перенос в Варшаву их символического праха.
Наконец, просто сенсационным было поручение ряду государственных и партийных инстанций, в том числе государственно-правовому, международному и идеологическому отделам ЦК, в месячный срок представить на рассмотрение ЦК КПСС «предложения о дальнейшей советской линии по Катынскому делу».
Тем самым со всей очевидностью ставилась под сомнение целесообразность продолжать отстаивать прежнюю официальную версию. Деятельность комиссии ученых больше не представляла интереса. Главную роль в решении проблемы должны были теперь играть Прокуратура СССР и КГБ СССР.
Настало время поисков нового политического решения.
Уже 22 апреля перечисленные в решении Политбюро инстанции направили руководству коллективную записку, в которой не пошли дальше констатации возможного наличия других захоронений и рекомендации поручить Прокуратуре СССР и КГБ СССР провести тщательную проверку «всех обстоятельств случившегося». Об этом, исходя из текущих политических задач, ожидавшегося 27—28 апреля рабочего визита Ярузельского в Москву, предлагалось информировать через Гостелерадио, газеты «Правда» и «Известия». Не решаясь выступить по существу дела, партийно-государственные чиновники должны были принять к сведению высказанные по нему соображения и начать ориентироваться в нем. С потерей полной секретности, в обстановке принятой в то время гласности предлагалось привлечь в помощь Прокуратуре и КГБ Главное архивное управление при Совете министров СССР, Министерство внутренних дел, Министерство обороны и Министерство иностранных дел СССР. Это расширяло и пути поступления возможной информации, и число осведомленных и ответственных лиц.
Записку поддержал секретарь ЦК по идеологии Александр Яковлев — на документе проставлена его виза: «За А. Яковлев».
Хотя конкретных решений и оценок «нашей официальной версии» за этим еще не стояло, партийно-государственная элита, а за ней и широкая общественность могли догадываться, что советский «след», советская вина в деле о расстреле польских военнопленных отнюдь не исключаются.
Однако реальное изменение подхода к Катынскому делу было длительным, противоречивым и мучительным процессом.
Не только двусторонняя комиссия в целом, официально именуемая комиссией ученых двух стран по изучению отношений между ними, а в просторечьи — комиссией по «белым пятнам», не имела информации о позициях Политбюро ЦК КПСС по этому делу и их изменении. Не имела такой информации и ее советская часть. События развивались в ней по своей, отнюдь не безинтересной логике.
5 мая 1989 г. состоялось последнее полномасштабное заседание советской части комиссии. Через две недели должен был приехать в Москву председатель польской части комиссии и предстояло нелегкое объяснение в связи с постоянным торможением дела Катыни. Еще в письме Г.Л. Смирнову от 9 января Я. Мачишевский ставил вопрос о существовании каких-то высших политических соображений советской стороны, мешающих продвижению в печать новых польских материалов и завершению совместной работы. Заверяя его в том, что советское руководство и советские ученые предпринимают усилия «в интересах объективного прочтения нашего собственного прошлого», Смирнов в письме от 6 февраля обмолвился: «...не позволяем ли мы загонять себя в круг, именуемый обыкновенно порочным?»
Майское заседание было первым, на котором открыто и откровенно обсуждался вопрос о пленных. Председатель подвел итоги визита в Варшаву, проявив хорошее знание проблемы и сочувствие польским коллегам, которые по нашей вине были загнаны в угол. Он взволнованно рассказывал, как настойчиво и эмоционально Ярузельский предлагал ускорить продвижение Катынского дела, а Горбачев уводил в сторону, выпячивая вопрос о захоронениях советских пленных. Смирнов чувствовал ситуацию явно лучше, чем Яковлев, который предложил подождать до выборов, высказав традиционное опасение «осложнить ситуацию» в Польше.
Впервые Смирнов сказал со всей откровенностью прозрения и горечью бессилия: «Мы играли роль буфера». Он говорил о многократных поручениях, которые не выполнялись, о постоянных отказах в предоставлении необходимых документов, о трудностях, чинимых в «каналах компетентных органов», о многих трудных и безрезультатных выходах на руководство как через международный отдел, так и непосредственно. Сохранять некоторую надежду на расследование позволяло то, что вопрос еще находился в секретариате на голосовании. В целом, это был бесславный конец попыток раскрыть Катынское дело, который председатель определил так: «Мы не можем ничего сказать, не можем ни на кого свалить, не знаем, что предпринять». В Лондоне появилась лживая книжечка Р. Хорыня-Свентека, отсидевшего срок в сталинских лагерях и сотрудничавшего с НКВД, который сначала обосновался в Ленинграде, а затем перебрался на Запад. Поляки дали ей решительный отпор, а мы не располагаем документами и вновь беспомощны, по-прежнему прикрывая старую версию.
Обсуждение обнаружило подспудное до того времени размежевание позиций внутри комиссии. Работавшая в Особом архиве, куда ее не без труда определил Смирнов, В.С. Парсаданова, которая должна была делиться с ним информацией только конфиденциально, на этот раз так и сыпала фактами о лагерях, их заполнении и «разгрузке», называла даты, документы, говорила о существовании списков военнопленных. Основная информация касалась Козельского лагеря. О.А. Ржешевский тут же противопоставил этому материалу, в подкрепление сообщения комиссии Бурденко, известную справку-дезинформацию Меркулова—Круглова «о предварительном расследовании так называемого „Катынского дела“» с «дополнением», предложив, не давая оценки польской экспертизе, передать эту справку полякам и обещать поставить в известность, когда появятся новые материалы. Он настаивал на подготовке на совместное заседание доклада, в основе которого будет лежать сообщение комиссии Бурденко. Ржешевский старался ослабить впечатление от реферата Парсадановой, ссылался на какие-то сведения о поляках в Катыни перед началом войны и прочую ложь подставных свидетелей. Однако секретарь комиссии Т.В. Порфирьева вернула обсуждение к фактам из польской экспертизы, И.С. Яжбровская же — к новым польским публикациям, к недопустимости сокрытия правды и нагнетании ситуации как его следствия.
В этот момент исчерпания предоставленных комиссии возможностей возникли новые предложения, которые могли бы продвинуть дело вперед. Многоопытный правовед Е.А. Скрипилев справедливо видел альтернативный выход в расширении круга поисков за счет введения в комиссию представителей КГБ и МИД с перераспределением части реальной ответственности, возложения на них функции допроса свидетелей — сотрудников лагерей, обнаружения новой документации — учетного материала, списков, дел, а также привлечения для доверительного консультирования компетентных юристов. Однако это не входило в планы кураторов.
Председатель комиссии решился на новый, принципиально важный шаг — перестать играть в прятки и создать по Катынскому делу подкомиссию, включив в нее Парсаданову, Скрипилева и Яжборовскую, а затем и Ржешевского. После минутного раздумья он назвал и свою кандидатуру. Было решено разослать текст польской экспертизы в МИД, КГБ и Генеральную прокуратуру, рассмотреть вопрос об ее публикации в печати.
Между участниками подкомиссии были распределены обязанности. Ржешевский напоследок вновь пытался остановить публикование польских документов при помощи запугивания угрозой раскручивания антисоветизма в Польше, внушения того, что польских участников эксгумации якобы дискредитировало выполнение этой скорбной миссии в присутствии немцев и вместе с ними и что поэтому будто бы недопустимо обращаться к подобным материалам.
А между тем было очевидно, что материалы комиссии Бурденко скомпрометированы, их трудно защищать, если вообще возможно.
Долгий месяц ожидания не принес откликов ответственных учреждений на польскую экспертизу. Между тем в повестке дня назначенного на 27 июня очередного заседания комиссии стоял вопрос об обмене информацией по раскрытию катынского преступления. Не проработав его с «компетентными органами», собирать комиссию было нельзя.
К тому времени стало вполне очевидно, что внутриполитическая обстановка в Польше все более накаляется и именно вопрос о Катыни является катализатором такого развития событий, что поездка в Польшу обернется настойчивыми требованиями всей польской общественности дать четкий и правдивый ответ. Отказ от такого ответа, любое увиливание от него будут чреваты мощным нажимом на комиссию, внутренней конфронтацией и срывом ее работы, что неминуемо повлечет за собой новое осложнение двусторонних отношений.
Выходом могло быть обращение к польской части комиссии с предложением тщательной проработки и сведения всех материалов для подготовки обоснованного, доказательного заключения. Для этого следовало обговорить дополнительное время и отложить очередное пленарное заседание до готовности вопроса. Комиссию могло сохранить только продвижение в этом направлении. А поддержание ее авторитета могло позитивно повлиять на состояние советско-польских отношений.
Завершив основные поиски в архивах, В.С. Парсаданова на рубеже августа—сентября 1989 г. представила тщательно аргументированную сенсационную статью, написанную на материалах фондов Управления военнопленных и интернированных НКВД СССР.
Эта статья впервые раскрывала основные контуры организации преступления и поднимала проблему необходимости передачи дела о расстреле польских военнопленных в прокуратуру, на страницы печати. Представив архивные документы о подлинных виновниках злодеяния, она придавала расследованию дела совершенно новое направление. Председатель советской части комиссии немедленно направил статью Парсадановой в ЦК КПСС. Однако отклика не было долгие шесть месяцев.
Подготовка статьи о катынском преступлении и ее отправка в ЦК были для комиссии историков важным рубежом. Это был, как пишет в своей книге Г.Л. Смирнов, «значительный результат, успех», но «без согласия ЦК мы не могли ничего: ни сообщить полякам о наших сдвигах, ни запустить в каком-то виде этот материал в научный оборот». Было очевидно, что продвижение статьи в печать полностью зависело от политической конъюнктуры, от ее оценки Горбачевым, от его планов.
Наконец Г.Л. Смирнов направил в ЦК предложение перепоручить вопрос о гибели польских военнопленных Генеральной прокуратуре СССР. На этот раз довольно быстро, в сентябре, лично от Горбачева было получено поручение — но не об обращении в Генеральную прокуратуру, а о встрече с Я. Мачишевским и обсуждении возможности совместного заявления руководителей двусторонней комиссии, обращенного к гражданам, организациям, учреждениям и архивам ПНР, СССР и третьих стран с просьбой представить свидетельства и документы «в целях установления правды о Катыни».
Это внезапное нелепое истолкование предложения о совместном расследовании, возникшее в момент обнаружения ряда достаточно убедительных доказательств по делу, невозможно было воспринять иначе, чем как отражение стремления отложить завершение этого дела «до греческих календ».
Проект заявления был конструктивен в той части, где перечислял заслуги комиссии в расшифровке целого ряда «белых пятен». Более того, он впервые содержал откровенную констатацию того, что Катынское дело играло особую роль в ее работе и не было ни одного заседания либо встречи ученых, на которых не затрагивался бы этот вопрос. Признавалось, что с самого начала своей деятельности комиссия отдавала себе отчет в особой важности этого дела, что усилиями польской части комиссии обоснованно были поставлены под сомнение действия и заключение комиссии Бурденко.
До сведения общественности доводилось, что польские ученые — члены комиссии обнаружили и опубликовали новые, проливающие свет на дело документы, а в своих статьях, интервью и комментариях публично доказывают, что гибель польских военнопленных произошла весной 1940 г. и является бериевско-сталинским злодеянием. В проекте указывалось, что в этой ситуации советская часть комиссии, не располагающая однозначными доказательствами подлинного хода событий, остро нуждается в убедительных фактах и материалах.
Этот важный объективный вывод требовал четкой постановляющей части. Однако далее следовало иное — признание того, что советские компетентные организации утверждают (в очередной раз): они не располагают никакими материалами. Вместо шагов по преодолению секретности и ясных, содержательных поручений по расследованию дела проект заявления венчала рекомендация искать по свету новые данные и свидетельства, сопоставлять их, анализировать... Но не ждать слова правды от советского руководства.
Когда на встрече сопредседателей комиссии 27 сентября 1989 г. этот документ был предложен Я. Мачишевскому, он его решительно отверг. Поляки к тому времени уже провели ту работу, которую предлагалось организовать, определили дату гибели и составили списки погибших. Отказываться от проделанного и становиться на позиции советской официальной версии они просто не могли. Такой шаг не только перечеркнул бы деятельность комиссии в глазах польского общественного мнения, но со всей очевидностью осложнил бы ситуацию в Польше и обострил польско-советские отношения. Обращение же к третьим странам, призванное якобы расширить ареал поисков и продемонстрировать добрую волю, на деле позволило бы Западу раздуть и без того крайне болезненную в тот период проблему этих отношений. Таким образом, это было не только заведомо тупиковое, но и порочное, противоречащее интересам СССР предложение. Его оценка могла быть только однозначно негативной.
Исходя из юридически значимых результатов предварительного расследования, Я. Мачишевский выдвинул как непосредственные задачи предоставление документов, однозначно указывающих на виновников преступления, и обнаружение мест гибели и захоронения военнопленных из Старобельского и Осташковского лагерей. Более того, был прямо поставлен вопрос о поименовании лиц, ответственных за преступление. Без этого польская сторона не видела возможности проведения пленарного заседания комиссии. Польская часть комиссии даже готовилась самораспуститься, если в вопросе о Катыни не будет реального продвижения... Лимит терпения и политических возможностей был для нее исчерпан.
Советская часть комиссии ощутила, что находится в ловушке: обращаясь с подобным заявлением, она была по-прежнему полностью отрезана от каких-либо советских материалов и могла лишь ограничиваться польскими материалами, уже проанализированными учеными ПНР. Был виден только один-единственный вполне разумный путь, какой в октябре и предложил аппарату ЦК Г.Л. Смирнов: чтобы обеспечить продолжение работы комиссии, следует открыть архивы для ученых обеих стран и открыто верифицировать «советскую официальную версию» катынского преступления.
В последние месяцы 1989 г. назрело обращение в международный отдел ЦК КПСС для окончательного выяснения перспектив работы комиссии. Она провела огромную работу по широкому кругу трудных проблем в истории двусторонних отношений, организовала многие заседания, конференции, «круглые столы», передачи по радио и телевидению, развернула основательные научные поиски и подготовила многочисленные разработки, десятки публикаций в научных и общественно-политических изданиях. Но достичь взаимного согласия в трактовке катынской трагедии ей не было дано, и она оказалась на грани распада.
Для специалистов советской части комиссии стала очевидна необоснованность выводов комиссии Бурденко. Эта оценка просочилась на страницы советских изданий, где начала цитироваться. А затем была опубликована польская экспертиза, о чем Г.Л. Смирнов поставил в известность партийное руководство. Однако оно не предоставило советской части комиссии права на окончательное суждение, на проверку достоверности заключения Бурденко, а тем самым на продолжение диалога с польскими коллегами.
Пытаясь помочь снять паралич деятельности комиссии ученых двух стран и как-то обеспечить продолжение конструктивной работы, советский сопредседатель предлагал пойти хотя бы путем промежуточных решений — передать уже обнаруженные списки узников трех спецлагерей для завершения многолетней работы поляков по реконструкции аналогичных списков, составленных на основе воспоминаний, свидетельств и других косвенных данных. Такой шаг еще не предопределял окончательного выявления виновников преступления. Предлагалось опубликовать целиком или частично польскую экспертизу с комментарием или вступительной статьей какого-либо советского специалиста. Важным положительным сдвигом, который позволил бы активизировать деятельность комиссии, виделось предоставление ученым для нормальной исследовательской работы хотя бы части тщательно засекреченных архивных материалов.
Наконец, указывалось на целесообразность замены надписи на памятнике в Катыни, возлагающей вину на немецко-фашистских захватчиков, на лаконичную, но предотвращающую эксцессы при посещении могил родственниками, — «жертвам Катынской трагедии».
Даже такая урезанная, дозированная правда облегчила бы взаимопонимание, помогла бы начать избавление от официальной лжи, которая прикрывала насилие (а оно почти полвека держалось подобной ложью).
В подтверждение достижений двусторонней комиссии предлагалось осуществить закрывавшее «белые пятна» издание дополнительных томов по истории советско-польских отношений, в особенности по испытавшим множественные конъюнктурные деформации периодам 1939—1945, 1948—1953 гг. и другим.
Однако и эти предложения не встретили поддержки «сверху».
Проводимый специалистами — советскими учеными анализ ситуации в Польше со всей очевидностью показывал, что одним из компонентов кризиса в этой стране является снижение популярности СССР и лично М.С. Горбачева, обещавшего откровенно прояснить Катынское дело, но затягивавшего его расследование. Это не только дискредитировало результаты работы комиссии по «белым пятнам», добивавшейся нормализации советско-польских отношений, но явно способствовало нагнетанию антисоветских настроений. Аппарат международного отдела ЦК старательно противопоставлял уже обнаруженной и широко известной в Польше правде позицию «незнания», которая однозначно воспринималась как сокрытие. Для внутрипартийного употребления, освобождения от занятия позиции по трудным вопросам прошлого, от признания грехов сталинской внешней политики и ответственности за них — по инерционной логике идеологических стереотипов — как и прежде применялась формула опасений «как бы не навредить отношениям СССР с соседними странами». На деле же было как раз наоборот: эта позиция наносила вред имиджу СССР на международной арене и была фактором ухудшения отношений с соседней Польшей.
Между тем раскрытие дела также имело свою логику и неуклонно продвигалось вперед, несмотря на попытки уйти от ответственности за преступление и его сокрытие, спрятаться за «советскую официальную версию», ограничившись лишь видимостью гласности. Обоснованно ли это заключение? Познакомим читателя с дальнейшими исследованиями, с событиями, сведения о ходе которых были недоступны тогда членам комиссии.
Информация о настойчивой постановке поляками вопроса о выяснении правды о расстреле военнопленных, о результатах поисковой работы, ставящих под сомнение советскую официальную версию, постоянно, с самого начала работы двусторонней комиссии ученых, поступала в верхние эшелоны аппарата ЦК КПСС. Постепенно стали открываться и другие источники информации.
Понемногу начали просачиваться сведения из польской печати, из изданий «вторичного [подпольного] обращения» («самиздата»). Летом 1987 г. в связи с развертыванием работы комиссии историков, вызвавшей значительный резонанс за рубежами СССР, на имя Горбачева из Великобритании и скандинавских стран стали приходить письма с указанием на возможные источники новых данных — на захваченные немцами документы смоленского обкома КПСС, на беседу Хрущева с Гомулкой, содержавшую признание, что Катынь — «дело рук Берии». По мнению помощника Горбачева А.С. Черняева, они были инспирированы деятелями «Солидарности».
Далее предоставим слово самому Черняеву: «Мы с В. Гусенковым, референтом Горбачева, написали ему записку, обобщив все письма, в которых:
— на СССР возлагается вина за расстрел польских офицеров;
— выдвинуто требование наказать виновных;
— разрешить полякам посещать места захоронения. Наши предложения (цитирую из записки):
— „Дело это очень непростое. Наша официальная позиция состоит в том, что расстрел — дело рук немцев, которые, отступая, уничтожили поляков осенью 1943 г. Эта позиция была обнародована в 1944 г. специальной комиссией (руководитель — академик Н.Н. Бурденко, писатель А. Толстой и др.). Во время Нюрнбергского процесса советским обвинителям не удалось добиться включения катынского расстрела в обвинительный приговор суда.
В ходе совместной работы по закрытию „белых пятен“ нам не удастся отговориться от этой проблемы.
Во всяком случае, хотя бы для самих себя надо бы внести ясность.
В отделе ЦК говорят, что даже что-то сохранилось в архивах Смоленска. Очевидно, что-то должно быть в архивах КГБ, Центрального Комитета.
Нельзя ли поручить т.т. Чебрикову, Лукьянову, Болдину заняться этим вопросом?“
Мне Горбачев на эту записку не ответил. Но, видимо, какие-то поручения сделал».
Да, действительно, поручения Горбачев делал, откликнувшись на рекомендацию «внести ясность хотя бы для самих себя».
В.А. Медведев свидетельствует, что в его присутствии он связался с председателем КГБ Чебриковым и в очередной раз поручил ему «вернуться к вопросу о Катыни, несмотря на уверения председателя КГБ, что комитет не располагает материалами на этот счет». Сам этот факт весьма примечателен тем, что отражает то положение, что в богатейших ведомственных архивохранилищах материалы имеют различную степень секретности, дозированную степень доступности или недоступности.
Катынские материалы, хранившиеся до 1987 г., в частности, в Центральном государственном архиве Октябрьской революции и социалистического строительства, были по требованию органов безопасности снабжены грифом «совершенно секретно» (соответствующие функционеры этого ведомства систематически и тщательно проверяли выполнение этого предписания) и переданы в архив КГБ СССР.
КГБ не торопился предпринимать реальные усилия. Всякую информацию руководство комитета строго дозировало. Материалы «первой разметки» оно высылало Горбачеву и его ближайшему окружению в форме записки за подписью председателя. Причем, он мог направить, а мог и не направить Горбачеву какую-то информацию. Информация «второй разметки» рассылалась чиновникам рангом ниже в виде телеграмм, что было в компетенции замов или начальников управлений комитета.
Руководитель польского сектора в ЦК КПСС В.А. Светлов объясняет непредоставление данных о судьбах польских военнопленных ведомственными интересами КГБ: «Тогдашнее руководство КГБ не хотело раскрытия существа событий в Катыни, чтобы обвинение о расстреле польских офицеров не легло тяжестью дополнительной ответственности на эти органы за применение ими необоснованных репрессий».
По другому предложенному Черняевым адресу — в ведающий архивами ЦК общий отдел, где в начале 1987 г. на посту заведующего А.И. Лукьянова сменил помощник генсека В.И. Болдин, — М.С. Горбачев обратился далеко не сразу.
Общий отдел занимался обеспечением документами Политбюро, Секретариата, пленумов ЦК, всех отделов его аппарата. Он контролировал движение всех исходящих материалов, подготовленных для рассмотрения в высших органах партии, ее местных комитетах и организациях, и исполнение решений. Все документы, поступающие в ЦК или подготовленные в его аппарате, обязательно оседали в архивах.
До июня 1988 г., то есть до XXVIII съезда КПСС, на территории Кремля было два архива: Секретариата и Политбюро, являвшиеся 6-м и 7-м секторами общего отдела ЦК. В документации высшего руководства, ведшейся 6-м сектором общего отдела, существовала система «особых папок», материалы хранились в запечатанных, закрытых еще в 30-е годы пакетах. В разделе «Разное» были пакеты лишь с номерами документов.
В своей книге «Крушение пьедестала», снабженной подзаголовком «Штрихи к портрету М.С. Горбачева», Болдин рассказал, что он докладывал Горбачеву о наличии такого рода секретных документов. Однако генсек отмолчался. «Возможно, — предполагает Болдин, — он лучше меня знал об этом массиве документов и просто не ведал, что с ним делать». Позже, стараясь отвести подозрение, что общий отдел ЦК КПСС и лично он утаивали от генсека эти важные документы, Болдин опубликовал подписанный Лукьяновым документ — справку от 1 декабря 1986 г., содержащую информацию по вопросу о «белых пятнах» в советско-польских отношениях. Она была составлена согласно шифрованному поручению М.С. Горбачева в связи с обращением «экспертов ПНР» и касалась имевшихся в Архиве Политбюро ЦК КПСС групп документов о роспуске компартии Польши в 1938 г. и признании решения ИККИ об этом необоснованным, о советско-германских секретных соглашениях 1939 и 1941 гг., «по так называемому „Катынскому делу“», «о некоторых негативных проявлениях, связанных с пребыванием советских войск в Западной Украине (1939 г.) и на территории Польши (1944-1945 гг.)» и др.
Мартовское заседание Политбюро (1989 г.), поставившее вопрос «о дальнейшей советской линии по Катынскому делу», в действительности оказалось перед дилеммой: продолжать отказываться от решения этого вопроса или искать какой-то казавшийся оптимальным выход. В поисках возможного варианта Горбачев надумал ознакомиться с содержанием «особого пакета», о существовании которого явно знал.
В.И. Болдин вспоминает: «Как-то перед одной из встреч с В. Ярузельским М.С. Горбачев дал срочное поручение:
— Где-то в архиве должна быть информация по Катынскому делу. Быстро разыщи ее и заходи ко мне.
Я попросил срочно найти такой документ в архиве. Документ действительно разыскали довольно скоро. Часа через два мне принесли два закрытых пакета с грифом „совершенно секретно“ и припиской, что вскрыть их можно только с разрешения заведующего отделом. Разумеется, и генсека или доверенного его лица.
— Нашел? — спросил Михаил Сергеевич, когда я появился в его кабинете.
— Не знаю, то ли это, — ответил я, подавая ему конверты. Он вскрыл их, быстро пробежал несколько страничек текста, сам запечатал пакеты, проклеив липкой лентой. Возвращая документы, сказал:
— В одном речь идет об истинных фактах расстрела поляков в Катыни, а во втором — о выводах комиссии, работавшей после освобождения Смоленской области в годы войны. Храните получше и без меня никого не знакомьте. Слишком все это горячо».
Судя по визе Болдина на «особом пакете № 1», этот пакет (а также материалы по комиссии Бурденко) побывал в руках Горбачева 18 апреля 1989 г., накануне визита Ярузельского (27—28 апреля). Теперь генсек получил в руки комплекс совершенно секретных документов по делу расстрелянных поляков и сравнил их с подборкой документов «советской официальной версии». Если эта папка была той самой, какую 20 мая 1992 г. покойному полковнику С.С. Радевичу, тогда старшему военному прокурору Главной военной прокуратуры СССР, предъявил в Кремле директор Архива Президента РФ Р.Е. Усиков, то Горбачев увидел в ней и текст польской экспертизы заключения комиссии Бурденко. В сумме полученные документы именно тогда привели его к произнесенному вслух выводу, что он узнал, каковы «истинные факты расстрела поляков».
Побывав руководителем аппарата Президента СССР, Болдин писал в воспоминаниях: «Знаю, что позже о необходимости предать гласности все материалы катынской трагедии в ЦК КПСС лично к М.С. Горбачеву не раз обращалась польская сторона. В. Ярузельский, специально созданная совместная советско-польская комиссия. Предлагали это сделать и В.А. Крючков (который, видимо, хотел получить политическое решение от генсека, прежде чем способствовать обнаружению каких-либо материалов по Катынскому делу и его раскрытию. — Авт.), В.М. Фалин, но генсек-президент не реагировал на просьбы, записки на его имя остались без ответа, а общему отделу он запретил что-либо выдавать из документов по этому вопросу. Более того, говорил сам и поручил сообщить польской стороне, что достоверных фактов о расстреле, кроме тех, что были обнародованы еще во время войны, не найдено. Теперь М.С. Горбачев был серьезно повязан этой ложью». В.И. Болдин недоумевал, «почему генсек-президент, продолживший вслед за Н.С. Хрущевым разоблачение необоснованных репрессий сталинского периода, вдруг останавливался и начинал юлить и лгать. Ну что может быть страшнее для КПСС признания того, что с благословения некоторых ее лидеров гибли тысячи соотечественников, коммунистов и беспартийных, граждан многих зарубежных стран, о чем мир уже знал. Зачем же теперь архитектору перестройки и обновления вдруг понадобилось утаивать это преступное убийство? Думаю об этом и не нахожу ответа». А ответ, видимо, следует искать как в тогдашней ситуации в СССР, так и в характере принятого тайного решения, в его идейно-политическом и моральном наполнении, а также в юридической квалификации действия его авторов, особенно с точки зрения международного права.
Декларируя готовность ввести на обломках тоталитарной системы гласность и раскрыть «белые пятна», Горбачев вряд ли ожидал увидеть то, что открылось его взору в «особом пакете», а затем в материалах комиссии Бурденко: столь масштабное и мерзкое преступление, ответственность за которое несут не отдельные личности из органов насилия, а руководство партии и государства. Вдобавок, партии и государства, долгое время претендовавших на роль светоча прогресса для человечества, а теперь претендующих на звание авангарда перестройки и обновления.
Решение Политбюро по «вопросу НКВД» от 5 марта 1940 г., всевластное постановление Сталина и советской партийно-государственной верхушки о не сообразующемся ни с каким правом, полностью беззаконном массовом расстреле содержавшихся в лагерях для военнопленных и в тюрьмах польских граждан и положенное в его основу представление (записка) наркома внутренних дел Лаврентия Берии, которое в его постановляющей части было полностью, один к одному, как бы автоматически воспроизведено в решении Политбюро, — эти документы с устрашающей доподлинностью отражали истинную суть достигшего апогея сталинского «правопорядка» и практику сталинщины, а также функционирование главных механизмов автократического режима «отца народов».
Отчеркнутая после приговора «за» подпись Сталина, выносящая вне какой-либо юридической основы страшный вердикт, как бы подводила итог эволюции права в Стране Советов — со времени Гражданской войны, через переход к тоталитарной системе на рубеже 20-х и 30-х годов, до победы Сталина и его группы во внутрипартийной борьбе и выбора курса «большого скачка», в ходе становления механизмов правовой системы партии-государства. Так называемая революционная законность изначально перечеркнула основополагающие правовые нормы. Уже Конституция 1918 г. лишала отдельные лица и социальные группы прав, которые, говоря словами основного закона, «используются ими в ущерб интересам социалистической революции». Это открыло простор для любого нарушения прав граждан. За фасадом «пролетарских» Конституций 1918 и 1924 гг., Уголовного кодекса РСФСР с его печально известной 58-й статьей проходили процессы превращения советского общества в тоталитарное, неправовое. В результате возобладало нормотворчество РКП/ВКП(б)/КПСС, подкрепляемое действиями руководившихся лишь секретными инструкциями карательных органов.
Обещанная демократизация политической системы — расширение представительства различных политических сил, повышение уровня политической активности населения и обогащение политической жизни — заменялась все большим усилением ее автократического и репрессивного характера. В ореоле парадной демократии, декларируемого всевластия Советов народных депутатов (слово «Советы» обязательно писалось с заглавной буквы) утверждалась тоталитарная система с подчинением государства организационному ядру партии — партийной бюрократии, элитарной, по Джорджу Оруэллу, «внутренней партии», основной ячейки тоталитарной власти. Эта «внутренняя партия», «партия власти», коренным образом отличалась от «внешней партии», призванной осуществлять массовую поддержку режима, состоящей из рядовых членов, «сереньких».
Во «внутренней партии» в ходе борьбы между ее лидерами отстроилась жесткая иерархия и власть сосредоточилась в руках ставшего практически всевластным вождя — И.В. Сталина. Именно он персонифицировал собой высший уровень принятия политических и правовых решений, что и было зафиксировано, в частности, визой на решении 5 марта 1940 г.
Что означали расположенные на нем вслед за автографом «великого вождя» подписи К. Ворошилова, В. Молотова и А. Микояна, а также помета на полях «т. Калинин — за, Каганович — за»? Это была введенная Сталиным форма одобрения и возложения ответственности за принятое без какого-либо публичного обсуждения и голосования решение. Особую смысловую нагрузку нес и подбор визировавших документы лиц. Узкий состав сталинского окружения получал документы для «голосовки» (визирования), некоторые опрашивались по телефону (отсюда помета секретаря на полях — «за»). При такой практике принятия остававшихся тайной даже для других членов сталинской верхушки решений непосредственную опору вождя составляли и обеспечивали осуществление его политики, в том числе «грязных дел», именно эти «верные сталинцы». Они постепенно подбирались по принципам формирования клана, автократической клики — личной преданности и угодливости, безоговорочного подчинения и постоянного страха внезапного ошельмования и физической расправы, опасения за судьбы родственников, содержавшихся Сталиным в тюрьме или лагере как заложники. Таковы были сломленные и достаточно запутавшиеся, чтобы стать послушными исполнителями его воли «всесоюзный староста», Председатель Президиума Верховного Совета СССР М.И. Калинин, нарком обороны К.Е. Ворошилов и в то время премьер, нарком иностранных дел В.М. Молотов. В вершении тайных дел вождя поддерживали его наиболее верные и обласканные (одновременно с репрессированием их родных) любимчики — В.М. Молотов и Л.М. Каганович. Сталин удерживал всех их в плену неведения, догматических идеологических заблуждений и жестких директив. Активно поддерживавшая его часть руководящего ядра партии и государства не видела возможностей для проведения иной политики. Именно так объяснял свою позицию один из подписавших решение от 5 марта 1940 г. заместитель Председателя Совнаркома А.И. Микоян.
В заложенной в решение аргументации просматривались типичные для того круга руководителей идеологические установки. Помещенные в лагеря и тюрьмы люди квалифицировались как классово чуждые, «закоренелые, неисправимые враги советской власти». «Внутренняя партия» хорошо усвоила, что «кто не с нами, тот против нас», и охотно пользовалась крылатым выражением Максима Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают».
Советское общество развивалось трудно, жило напряженно. Виновников этого партийно-государственная верхушка искала во всех непролетарских слоях и политических силах. Впрочем, в политическом представительстве трудящихся тоже.
Борьба классов между собой отождествлялась с насилием одного класса над всеми другими классами и социальными группами общества. Сталинщина развивалась по так понимаемой логике классовой борьбы как единственной формы общественной жизни. Обязывала теориеподобная концепция постоянного «обострения классовой борьбы». Была объявлена классовая война всем. В отношении целого ряда различных слоев и групп населения была отработана система идейно-политических ярлыков, предполагающих их отнесение к категории врагов советской «рабоче-крестьянской» власти. Правда, в этом клише в число опор власти зачислялась только беднота. Эти ярлыки функционировали в течение десятилетий и предусматривали политическое и уголовное репрессирование социальных чужаков, уничтожение их в качестве «врагов народа». Этот стереотип времен Великой Французской революции начал распространяться в России после Февральской революции, но абсолютную конфронтационную наполненность обрел и период разгула кровавых репрессий в 30-е годы.
Многопартийность существовала в Советской России формально и очень недолго. Любые другие партии и организации, кроме компартии, были зачислены в разряд контрреволюционных. Создав репрессивно-карательные органы и напрямую подчинив их своей политической воле, большевики развернули методичное уничтожение всех политических оппонентов: и так называемых белогвардейских, и социалистических (анархистов, эсеров, меньшевиков, трудовиков и прочих). В роли субъекта «революционной практики» выступил большевистский бюрократический партийно-государственный аппарат, который исполнял свои функции исключительно посредством диктатуры институционально-фетишизированной власти. Уже в январе—феврале 1918 г. циркуляры ВЧК предписывали «ликвидировать» эсеров, парализовать деятельность и дискредитировать меньшевиков путем предъявления им обвинений в должностных преступлениях. 26 мая 1921 г. Ленин рекомендовал Молотову как секретарю ЦК поручить ВЧК выработать план мер по «ликвидации» меньшевиков и эсеров, чистке самой партии от «нестойких коммунистов», аппарата власти в деревне и т.д. План был сверстан и направлен Ленину. Он предполагал массовые операции по «выкачиванию» эсеров из деревни, а меньшевиков — из рабочих районов в деревню. Партия эсеров прекратила свое существование в России в 1925 г., а последние небольшие группки меньшевиков исчезли к началу 30-х годов. В оперативном приказе наркома внутренних дел Н.И. Ежова от 30 июля 1937 г. предписывалось после рассмотрения на «тройке» расстреливать или помещать в заключение сроком на 8—10 лет представителей бывших политических партий, членов «фашистских, террористических и шпионско-диверсионных формирований», осевших в деревне после отбытия заключения, уже содержавшихся в лагерях, трудовых поселениях и других подобных местах лиц.
Аналогичным образом в 30-е годы было репрессировано польское население Украины и Белоруссии, нередко на основании сфабрикованного обвинения в принадлежности к различным «контрреволюционным» центрам и организациям, в том числе к давно уже не существовавшей ПОВ — Польской организации войсковой.
Действия ВЧК/ГПУ/НКВД, «вооруженных частей партии», говоря словами Сталина (1926 г.), способствовали созданию в стране того климата истребления любых политических образований как «контрреволюционных», который в полной мере проявился в духе и лексике решения от 5 марта 1940 г.
Особо следует остановиться на роли ведомства Берии в подготовке и использовании Политбюро этого решения.
Карательные, репрессивные органы, или органы насилия, были наиболее отлаженными, считались наиболее надежными и эффективными структурами режима. В качестве органов политического контроля они снабжали руководство страны информацией, которая воспринималась как наиболее достоверная и адекватная. Однако не следует забывать, что у них были свои собственные, ведомственные интересы. Поэтому, оправдывая свое существование в форме все более громоздкой и всеохватывающей организации, они при конструировании идеологических стереотипов ретиво выискивали (нередко выдумывая) политических противников власти, утрировали в своих клановых интересах негативные стороны общественной жизни, выпячивали деструктивные стороны различных ее процессов. Под формируемые ими стереотипы подгонялось общественное сознание.
«Капиталистическое окружение» как одна из основополагающих идеологем постоянно поставляло «шпионов» и «диверсантов», «агентов международного империализма» и «фашизма» (нередко мнимых), а также деятелей часто давно уже не существовавших или вымышленных «контрреволюционных организаций». Именно это мифологизированное мировосприятие и та же классово-вульгаризированная лексика пронизывают «записку» Берии, аргументирование предлагаемой расправы.
Карательные органы в СССР практически подменяли судебные инстанции и поэтому имели все возможности заниматься противоправной репрессивной деятельностью, искоренением любых форм политической активности и инакомыслия. Политический плюрализм и инакомыслие (или разномыслие) воспринимались сталинской партийно-государственной бюрократией как абсолютное зло, поскольку были реальной угрозой ее безраздельной власти. В процедуре продвижения «вопроса НКВД» 5 марта 1940 г. и принятии по нему решения весьма четко прослеживается тесное взаимодействие «органов правопорядка» и ближайшего окружения Сталина в реализации его установок.
В любом цивилизованном государстве плюрализм мыслей и мнений — элементарный, общепринятый демократический принцип, юридически неподсудный. Но при сталинском режиме (да и позже, хотя в несколько иной, более мягкой форме и в меньшей степени) к «контрреволюционным проявлениям» относились не только действия, но и настроения недовольства своим положением и политикой властей. Они и инкриминировались как преступление. Для такого стиля мышления вполне типично отнесение к преступным акциям «антисоветской агитации» в лагерях в собственной среде или будущих, предполагаемых намерений «борьбы против советской власти».
Что стояло за беззвучным, послушным одобрением Политбюро этого решения и ему подобных? Прежде всего то, что Сталин занимал к тому времени высшую ступеньку в иерархии власти, будучи неподвластным никакому контролю, и проводил во всех сферах и по каждому вопросу нужные ему решения, неуклонно укрепляя свою единоличную власть. Коллегиальность в руководстве партии была разрушена, общепартийный контроль подорван. Репрессивные органы были превращены в мощнейшее орудие сталинского деспотизма и беззакония. Эту роль они и сыграли при чисто формальном проведении через Политбюро этого «вопроса» НКВД: как установленный Сталиным порядок прохождения определенных категорий дел, так и статус наркома Берии позволили автоматически проштамповать надправовое, беззаконное, по сути дела носящее черты преступления деяние.
Являвшиеся непосредственной и прочной опорой Сталина члены Политбюро стали его соучастниками. Анализируя социальную функцию сталинского окружения и определяя меру его исторической ответственности за злодеяния Сталина, российский философ А.П. Бутенко констатирует, что эти люди не противостояли присвоению Сталиным полноты власти и способствовали ее достижению, позволив подобрать в руководство клан лично преданных ему людей. Не препятствуя продвижению Сталина к неограниченной власти, они потеряли прежнюю известную самостоятельность и стали выполнять декоративную функцию придания сталинскому режиму видимости коллегиальной власти, якобы сохраняющей качества демократизма политической системы. Это легитимизировало Сталина как вождя трудящихся, а не как «узурпатора власти, деспота, единоличного диктатора», каким он в действительности стал. Члены этого клана проложили и освятили его путь к автократической власти, к культу его личности, к беззаконию и массовым репрессиям.
Несмотря на личные заслуги, на наличие объясняющих их поведение моментов, таких как недальновидность, безвыходность ситуации, безволие, трусость или наличие сомнений, ничто не может оправдать сталинских сподвижников, принявших участие в проведении подобных политических решений. Они ответственны как за непосредственные, так и за отдаленные последствия участия в преступных политических акциях Сталина, за принесение в жертву жизней сотен тысяч и даже миллионов людей. И ничто не может снять с них этот морально-политический груз.
Приведенная выше пересказанная Болдиным реплика Горбачева: «Слишком все это горячо» не оставляет сомнений, что он отдавал себе отчет в том, насколько решение Политбюро от 5 марта 1940 г. отразило в себе весь комплекс проблем ответственности и Сталина, и Политбюро, и всей партии-государства за злодеяния вождя как за акции всего автократического режима. Слишком наглядно оно раскрывало порочный механизм функционирования режима, показывало истинную роль сталинского окружения в этом процессе и место в нем органов безопасности. Решение Политбюро давало позорное свидетельство правового нигилизма и правовой безграмотности сталинского руководства, не имевшего понятия или не желавшего знать, что военнопленные находятся под защитой международного права и могут рассчитывать на скорое освобождение, что они не обязаны быть друзьями советской власти. Оно наконец, свидетельствовало, что был достигнут и оставлен позади предел беззакония — высшим властным органом страны (а Политбюро являлось им) было принято решение о массовом расстреле признаваемых военнопленными граждан другого государства, тем более без соблюдения элементарной судебной процедуры — без вызова арестованных и предъявления обвинения, постановления об окончании следствия и обвинительного заключения — на основании только ведомственных справок и их рассмотрения всего лишь ведомственной «тройкой» руководителей НКВД. Ведь из этого однозначно вытекало, что они обрекаются на тайную преступную расправу, на преднамеренное убийство.
Совершенно ясно, что такой документ не мог не вызвать шока. Он обременял (и обременяет) неподъемной ответственностью, предъявлял (и предъявляет) чрезвычайно высокие нравственные и политические требования к каждому представителю высшего эшелона советской и российской власти.
Документ, обнажающий сталинские методы защиты его интересов или осуществления его зловещих капризов любой ценой, вплоть до преступного произвола, до утаивавшихся массовых убийств, а также методы сокрытия мрачных тайн тоталитарной системы в течение почти полувека, бросал тень не только на Сталина. Он ставил под удар не только высший эшелон руководимой Горбачевым партии, но и самое эту партию. Поэтому требовались значительно более глубокий и обстоятельный анализ сталинских деформаций и более точное определение их масштаба, чем это делалось при Хрущеве.
Не без сопротивления в руководстве КПСС был дан ход материалам комиссии Н.М. Шверника по расследованию политических процессов 30-х годов. Эта комиссия была создана при Хрущеве и закончила свою работу в 1962 г. Ее выводы были представлены в ЦК КПСС. Однако Хрущев, проинформировав членов Президиума ЦК, дальнейших действий по этому делу не предпринимал.
О содержании материалов комиссии Шверника знал Брежнев, они докладывались его преемникам — Андропову и Черненко. Но никакого движения не было. По инициативе Горбачева 28 сентября 1989 г. была создана комиссия по пересмотру дел 30—50-х годов. Ее возглавлял вначале Н.Н. Соломенцев, а затем А.Н. Яковлев, секретари ЦК КПСС. В состав комиссии был включен и Г.Л. Смирнов, что, как представлялось членам комиссии ученых, расширяло его возможности и в отношении продвижения дела о расстреле польских военнопленных. Хотелось надеяться и на более активную роль в этом Яковлева.
В подавляющем большинстве рассматриваемые комиссией дела были сфабрикованными. Реабилитация проводилась по мере обработки материалов и результаты докладывались на Политбюро далеко не без осложнений (в основном она была завершена в конце 1989 г.). Как признается В.А. Медведев, «в конце пришлось все-таки принять и общее решение об отмене незаконных решений „двоек“, „троек“ и особых совещаний».
Обнародование решения Политбюро от 5 марта 1940 г. в разгар этого процесса неминуемо придало бы трактовке сталинских репрессий новую внутри- и внешнеполитическую окраску, а реабилитации — иные темпы и масштабы. Мог ли Горбачев рассчитывать, что Политбюро способно будет принять тягостную, ужасающую правду о Катынском деле и что его опубликование не обернется против него самого? Против КПСС, которая находилась в состоянии разброда и шатаний и оказалась бы еще более дискредитированной? В обществе уже начинала вызревать и складываться многопартийность. «Многопартийной», с различными внутренними платформами, становилась и сама КПСС. Появлялись новые, оппозиционные органы печати и группы влияния. Ситуация становилась все более сложной и непросчитываемой. Социально-политическая стабильность всегда была в СССР непререкаемой основой режима, и ей подчинялось многое. Забота об этой основе замыкала порочный круг власти партии-государства, обеспечения ее «руководящей роли».
Раскрытие всей подноготной Катынского дела поднимало комплекс проблем на очистившейся от сталинских деформаций, переживавшей значительные трудности, но свято хранившей свои устои и традиции советской внешней политики.
Руководство КПСС становилось все более осторожным. Горбачев постоянно лавировал между демократической оппозицией, с центром тяжести в самой партии, и по-прежнему имевшей за собой большинство консервативной партийной оппозицией реформам.
Гласность декларировалась по-прежнему, но информация все более дозировалась. Партийное большинство постепенно отступало, Горбачеву же не было свойственно действовать быстро и решительно. Он не был способен взять на себя трудный шаг обнародования правды о виновниках катынского преступления, о котором уже все узнал. Тем более, что это не обещало роста популярности ни ему в собственном партийном окружении, ни партии — в обществе.
Появившиеся, казалось бы, возможности движения дела к полному раскрытию и окончательному завершению оказались иллюзорными. В прежнем, партийном, русле это движение оставалось перекрытым, а по крайней мере искусственно резко зауженным, хотя весной 1989 г. и было принято решение ЦК КПСС об интенсификации поисков архивных документов о расстреле польских военнопленных.
Между тем объективно открывалось еще одно направление исследований. Летом 1989 г. во все архивные службы были направлены письма за подписью А.Н. Яковлева с просьбой выявить и предоставить Комиссии народных депутатов СССР по политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении 1939 г. материалы, связанные с секретными протоколами и их последствиями. Естественной производной изысканий комиссии стало выявление документов и по польским военнопленным. В МИД было подготовлено поручение для Главархива, которое было направлено туда по линии Совета министров СССР. Согласно информации В.А. Александрова — секретаря международной комиссии ЦК и комиссии народных депутатов, возглавлявшихся Яковлевым, их работа соприкасалась с работой сектора Польши, а «позиции формировались фактически параллельно».
Однако на страже «советской официальной версии» катынского преступления стояла официальная наука. В ответ на запрос за подписью Яковлева в научные учреждения была получена, по свидетельству секретаря комиссии Александрова, краткая записка директора Института всеобщей истории РАН А.А. Лубарьяна с прилагаемой справкой (докладом) примерно на 20 страниц сотрудницы его института из отдела О.А. Ржешевского — кандидата наук Н.С. Лебедевой. В ней «доказывалась» правомерность выводов комиссии Бурденко. Примерно в это же время в Москве вышла в свет подписанная к печати в издательстве «Наука» в начале марта ее книжка «Безоговорочная капитуляция агрессоров: Из истории Второй мировой войны». В ней, ссылаясь на запись Й. Геббельса в дневнике от 30 апреля 1943 г. о «раздувании катынского инцидента», Лебедева специально поясняла, продублировав в подстрочнике «советскую официальную версию» с ее подтасовками: «В апреле 1943 г. геббельсовская пропаганда сфабриковала „доказательства“ осуществленного якобы органами НКВД в районе Катыни вблизи г. Смоленска расстрела 10 тыс. польских офицеров. Чрезвычайная государственная комиссия по расследованию немецко-фашистских злодеяний после освобождения Смоленска установила, что расстрел имел место, но был проведен в сентябре 1941 г. оккупантами».
В ситуации активной идеологической защиты прежней версии Горбачев позволил себе якобы «демократический» жест обращения к советской и международной общественности для «поиска» свидетельств катынского преступления, который в очередной раз лишь создавал видимость действий, а на деле служил далеко не первой, неограниченной во времени затяжкой признания правды.
Между тем страна быстро менялась. Исчезал страх, раскрепощалось сознание. Люди начинали жить в другой системе координат. Однако публично обнажить контуры зловещей катынской тайны в 1987 г. еще означало получить обвинение в нападках на Советское государство и его строй, прослыть дисседентом. Это не останавливало людей такого формата, как А.Д. Сахаров и А.И. Солженицын, который откликнулся на трагедию Катыни в «Архипелаге ГУЛАГ». Во все времена общество выделяло из своей среды людей высокой нравственности, подлинных гуманистов, способных дорого заплатить за свои убеждения, пойти на конфликт с тоталитарной системой. Таков был удел членов общества «Мемориал», из которого сильно и требовательно звучал голос ученого-астронома Алексея Памятных. Польское направление в деятельности «Мемориала» сформировалось начиная с первой конференции общества осенью 1988 г.
В 1988 г. пошедший процесс обновления и гласности, подкрепленный отменой цензуры, выдвинул галерею глашатаев общественной совести. В их числе достойное место заняли историки и литературоведы, обратившиеся к проблемам катынского злодеяния. Прогремели имена Натана Эйдельмана и Юрия Афанасьева, известного историка, депутата-демократа Съезда народных депутатов СССР. Отец Н. Эйдельмана — писатель Яков Эйдельман — прошел через ГУЛАГ и собственными ушами слышал угрозы «краснолицего охранника» в адрес заключенных-поляков, каких он, по его словам, немало пострелял в Катыни. Эйдельман был знаком и с медиками из комиссии Бурденко и знал от них, что в ответ на их попытки отказаться от подписи под ее материалами им было сказано, что подписи все равно при публикации будут проставлены.
Сам известный историк и писатель, Эйдельман-младший не мог обойти молчанием эти факты. Он ездил в Варшаву, собирал литературу и материалы о расстреле польских военнопленных, а затем использовал их, проводя в Доме литераторов в Москве семинары, в которых участвовали по его приглашению, в частности, журналист В.К. Абаринов и ученый Ю.Н. Зоря. Именно от Эйдельмана Зоря получил изданные в Париже воспоминания бургомистра Смоленска Б.Г. Меньшагина и книгу о Катынском деле Ю. Лойека, которую впоследствии передал для ознакомления с исторической правдой Н.С. Лебедевой.
Большой общественный резонанс вызвал двусторонний симпозиум историков и кинематографистов «История кино: от табу к гласности», открывший серию проходивших в обстановке высокого нравственного накала встреч. Эту инициативу подхватили начавшие журналистское расследование В. Абаринов и Г. Жаворонков, Н. Ермолович и Л. Почивалов, А. Латышев и другие, которым предоставили свои страницы «Литературная газета», «Московские новости», «Известия» и другие демократические издания.
Начался сдвиг в сознании научного сообщества, получавшего информацию о пересмотре трактовки «белых пятен» двусторонней комиссией историков. Г.Л. Смирнов настаивал на передаче изучения Катынского дела непосредственно в руки исследователей из различных советских научных центров.
В январе 1989 г. на всесоюзном совещании историков-полонистов «Актуальные задачи изучения истории Польши, русско-польских и советско-польских отношений» И.С. Яжборовская, руководившая работой секции «белых пятен», заявила о необходимости пересмотра «советской официальной версии» по Катынскому делу. В сентябре на «круглом столе» советских и польских военных историков в Институте военной истории в Москве в связи с 50-летием начала Второй мировой войны был поставлен вопрос о пересмотре традиционных оценок сталинской внешней политики в отношении Польши, о верификации устаревших идеологических клише, игнорировавших деформации и искажавших реальность, перекладывавших вину в развязывании войны на западного соседа. Впервые был поднят вопрос о порочности стремления неизменно стоять на сталинских позициях пятидесятилетней давности, видеть мир глазами той эпохи, полагать, что верность линии сталинского руководства 1939 г. означает преданность своей стране. Речь шла о необходимости откровенного взгляда на проблему секретных приложений к советско-германским договорам, корректной научной разработки событий второй половины сентября 1939 г. и проблемы судеб польских военнопленных. Увы, вскоре «за очернение истории» профессор Д.А. Волкогонов был смещен с поста директора Института военной истории.
В то же время преодолеть препятствия и открыто представить события 1939—1940 гг. смогла польская комиссия «Мемориала». С 23 августа 1989 г. в московском Клубе им. Русакова в течение двух недель, а затем в течение недели — в Исторической библиотеке экспонировалась выставка по поводу 50-летия пакта Молотова-Риббентропа. На ней впервые были представлены фотографии Катыни, открыто прозвучало само слово «Катынь». Выставка сопровождалась лекциями и демонстрацией хроникальных фильмов, проведением научной конференции.
К тому времени тверские мемориальцы уже предприняли попытки отыскать захоронения пленных из Осташковского лагеря.
Наконец эта проблема зазвучала в стенах «святилища официальной дружбы» — в Обществе советско-польской дружбы. Первым ее сформулировал с парадной трибуны, вызвав недоверие и ошеломление, военный прокурор из ГВП А.В. Третецкий. Вскоре, в марте 1989 г., в лектории общества лекцию о «белых пятнах», с указанием на виновников катынских злодеяний и формулированием задачи искать другие захоронения, прочла Яжборовская. В зале уже нашлись такие, кто поверил и откликнулся.
«Гласность вырвалась из рамок», — пишет теперь М.С. Горбачев.
К тому времени в связи с работой комиссии Второго съезда народных депутатов по политической и правовой оценке советско-германского договора 23 августа 1939 г. вопрос о катынском злодеянии встал на уровне законодательной власти. Инициатором постановки этого вопроса выступил В.М. Фалин как заместитель председателя комиссии. Его активно поддержал председатель комиссии А.Н. Яковлев. Хотя принято было вести обсуждение катынского вопроса только по линии ЦК КПСС, на этот раз запрос Особому архиву, его директору A.C. Прокопенко, о катынских материалах был направлен и по депутатской линии. По линии же ЦК КПСС Фалин звонил хранителям архива Сталина — в общий отдел (традиционно получая ответ об отсутствии такого рода материалов) — и в архивы КГБ. В последних он пытался разыскать решения Особого совещания при НКВД СССР, но там всегда отвечали, что материалов Особого совещания по польским военнопленным не сохранилось.
По мнению В.А. Александрова, консультанта международного отдела и помощника секретаря ЦК Фалина, в свое время судьба поляков была предрешена органами «по сложившемуся стереотипу» уничтожения «ненужных» людей, а их руководство позже «излишне боролось за честь мундира, хотя мундир этот им не принадлежал».
В этих делах сотрудники аппарата ЦК КПСС и даже его секретари проигрывали соревнование с руководством КГБ. Как сказал журналисту М. Рогускому заведующий польским сектором В.А. Светлов, «видимо, руководство КГБ, используя свое достаточно серьезное влияние на самые высшие органы партийной власти, сумело защитить свою точку зрения и свою позицию по этому вопросу и получить поддержку со стороны Михаила Горбачева».
Обращения В.М. Фалина в общий отдел к В.И. Болдину и в КГБ ничего не давали. В отделе говорили, что никаких документов нет, в КГБ уверяли, что протоколы «троек» уничтожены.
Однако времена менялись, и открывались определенные возможности расширения использования исследователями архивных документов. К этому времени к поискам материалов Нюрнбергского военного трибунала подключился преподаватель Военно-дипломатической академии Советской армии доцент Ю.Н. Зоря, сын помощника государственного обвинителя от СССР на процессе, который имел отношение к рассмотрению Катынского дела и скончался во время процесса при загадочных обстоятельствах. Имея допуск к секретным материалам и благодаря исключительной настойчивости, а также везению, он сумел добиться доступа к фондам закрытого Особого архива. Там уже работала, получив наконец необходимую поддержку в ЦК КПСС как член двусторонней комиссии, В.С. Парсаданова. Она пользовалась материалами на основе строгого режима секретности и обрабатывала фонд Главного управления по делам военнопленных и интернированных (ГУВПИ). К этому же фонду директор архива А.С. Прокопенко в мае 1989 г. допустил и Ю.Н. Зорю, а в конце года там начала работать и Н.С. Лебедева.
Уже в первых числах июня Зоря сообщил о найденных документах, касающихся судеб польских военнопленных, начальнику Главархива СССР Ф.М. Ваганову. И был со скандалом выдворен из архива, а его тетради с выписками были конфискованы. Это не остановило Зорю. Он стал настойчиво продвигать свое открытие. Встреча с Г.Л. Смирновым, передавшим информацию В.М. Фалину, привела к беседе с последним и его попытке добиться разрешения для Зори продолжить работу над документами Особого архива. От Ваганова был получен категорический отказ.
По рассказу В.А. Александрова, Фалин, воспользовавшись авторитетом всевластного ЦК, нажал на архивистов. Ему были доставлены фельдъегерской связью затребованные по названным Зорей номерам материалы, каждое дело в особом брезентовом мешке. Фалин отобрал и спрятал в сейф три дела, чтобы показать Горбачеву. В письме в Конституционный суд от 19 октября 1992 г. Александров сообщает, что Фалин брал с собой документы каждый раз, когда, по его мнению, «возникала возможность обсудить с Горбачевым этот вопрос. Однако принципиального согласия Горбачев не давал». Александров уточняет: «Ссылки, о которых нам говорил Фалин, состояли в том, что все материалы, которые найдены, являются вторичными, а первичных нет. При этом говорилось: ищите убедительные доказательства».
Зоря добился возможности работать над документами в отделе Фалина и через десять дней составил справку о польских военнопленных с выборочным сравнением фамилий из списков-предписаний на отправку пленных из Козельского лагеря в УНКВД по Смоленской области и эксгумационных списков из Катыни в немецкой «Белой книге». Их очередность совпадала, что было весомым доказательством роли НКВД в уничтожении поляков в 1940 г.
Фалин доложил об этом Яковлеву. Вскоре Зорю вновь допустили к документам Особого архива, где с помощью архивистов — заведующей сектором О.С. Киселевой и научного сотрудника О.А. Зайцевой он закончил исследование и к концу октября составил «Документальную хронику Катыни» (с подробным докладом на имя Яковлева). На документальной основе были описаны содержание военнопленных в лагерях и их отправка в апреле—мае 1940 г. в распоряжение управлений НКВД Харьковской, Смоленской и Калининской областей. Эти данные подкреплялись опубликованными воспоминаниями избежавших расстрела Ю. Чапского и С. Свяневича. Были проанализированы материалы немецкого расследования 1943 г. в Катыни и сравнены с материалами НКВД. Наконец, был представлен ход рассмотрения дела в Нюрнберге. Справка завершалась выводом о причастности органов НКВД к расстрелу около 15 тыс. польских военнопленных в апреле—мае 1940 г.
Проведенное по договоренности с Фалиным сопоставление списков узников, отправлявшихся из Козельского лагеря, и опознавательных списков из катынских могил, полученные «потрясающие совпадения» стали для последнего основанием (а кадры с его рассказом об этом включены в фильм «Выстрел в Нюрнберге») для направления Горбачеву очередной записки. Как пишет Александров, вначале он вместе с Зорей сделали из его доклада «краткую записку (так как длинную бумагу могли не прочесть). Эту записку Фалин отправил Яковлеву со своим сопроводительным письмом для доклада Горбачеву». В письме, судя по фонограмме фильма, Фалин подчеркивал, что после получения таких данных никаких дополнительных доказательств уже не требуется — массовое убийство поляков является преступлением Берии и его подручных. И это нужно сообщить полякам без обиняков.
Генсек был ознакомлен с этими материалами. «Механика окончательного принятия решения мне неизвестна, — пишет Александров, — но именно после этого сжатого изложения, почти анатомического анализа, произведенного Зорей, создалось ощущение, что план передачи документов Ярузельскому будет реализован. Хотя, честно говоря, до последнего дня не было твердой уверенности на этот счет».
Почти одновременно с передачей текста доклада Яковлеву аналогичный текст был передан на имя председателя КГБ СССР Крючкова. Наступило затишье.
28 ноября 1989 г. в Особом архиве прошла конференция архивистов и историков по проблеме использования документов, поступающих в научный оборот в результате открытия некоторой части фондов. В материалы конференции вошла и справка «Документальная хроника Катыни», что, по существу, явилось ее публикацией, хотя и весьма ограниченной по тиражу.
С сообщением по катынским материалам архива выступила и Парсаданова.
Контакты с международным отделом ЦК КПСС Зоря поддерживал через консультанта Александрова (с Фалиным встреч больше не было), который заангажировался в решение проблемы о судьбах польских военнопленных и держал на контроле прохождение информации по ней. Через него 26 октября 1989 г. Зоря передал на имя Яковлева заявление о рассмотрении выявленных документов на комиссии Политбюро ЦК КПСС по дополнительному расследованию репрессий.
Отсутствие явных признаков продвижения дела вынудило Зорю предложить передать текст доклада еще одному члену Политбюро — министру иностранных дел Э.А. Шеварднадзе. Александров этого не одобрил, разъяснив, что в ЦК принято действовать по какому-то одному направлению. Зоря посчитал это правило для себя не обязательным и передал копию направленных Яковлеву материалов начальнику историко-дипломатического управления МИД СССР Ф.Н. Ковалеву, который немедленно доложил их Шеварднадзе. Министр дал указание затребовать копии документов из Особого архива и в дальнейшем играл важную стимулирующую роль в продвижении дела.
В течение января 1990 г. в Особом архиве Прокопенко и Зорей было проведено копирование документов ГУПВИ по польским военнопленным. ЦК КПСС и МИД СССР получили по комплекту копий документов. Отправка документов из МИД на рассекречивание в Главархив привела к их изъятию. Отбор и передачу документов В. Ярузельскому пришлось готовить по единственному комплекту, находившемуся в ЦК. Однако это уже не могло изменить того факта, что информационная блокада вокруг проблемы судеб польских военнопленных была прорвана на высоком уровне, на уровне принятия решений. В основе этой подвижки фактически лежало соединение усилий нескольких энтузиастов, и прежде всего двоих ученых — Зори и Парсадановой. В ЦК Г.Л. Смирнову позже подтвердили, что В. Ярузельскому передавалось «в основном то, что нашла Парсаданова». Надо сказать, Светлов предупреждал ее: можно «не сносить головы», если вдруг «все не так обернется».
Собственно, проработка вопроса о передаче корпуса катынских документов В. Ярузельскому во время его визита в СССР весной 1990 г. и о признании виновности органов НКВД началась на Старой площади после того, как примерно в ноябре—декабре 1989 г. с материалом Зори был ознакомлен М. Горбачев. А 22 февраля 1990 г. Фалин изложил в письме на его имя итоги поисковых работ в архивохранилищах. Он сообщал, что «рядом советских историков (Зоря Ю.Н., Парсаданова B.C., Лебедева Н.С.)... выявлены ранее неизвестные материалы Главного управления НКВД СССР по делам военнопленных и интернированных и Управления конвойных войск НКВД за 1939—1940 годы, имеющие отношение к т.н. Катынскому делу», что эти материалы доказательны и на этой базе уже подготовлены соответствующие публикации. Фалин формулировал выводы следующим образом: «Появление таких публикаций создавало бы в известном смысле новую ситуацию. Наш аргумент — в госархивах СССР не обнаружено материалов, раскрывающих истинную подоплеку катынской трагедии, — стал бы недостоверным. Выявленные учеными материалы, а ими, несомненно, вскрыта лишь часть тайников, в соответствии с данными, на которые опирается в своих оценках польская сторона, вряд ли позволят нам дальше придерживаться прежних версий и уклоняться от подведения черты. С учетом предстоящего 50-летия Катыни надо было бы так или иначе определиться в нашей позиции».
Показательно, как по-разному восприняли и представили процесс обнаружения секретных документов и их характер соприкасавшиеся с делом высокие чиновники из ЦК КПСС. Секретарь ЦК и член Политбюро В.А. Медведев точен: это было сделано «не усилиями Комитета госбезопасности, руководителей Главархива СССР, а скорее вопреки им группой историков при поддержке международного отдела ЦК КПСС». Он называет ГУПВИ, найденные там списки военнопленных, совпадение фамилий в этих списках с фамилиями эксгумированных в 1943 г. В. Светлов перечисляет в той же последовательности, что и Фалин, троих специалистов, работавших с документами.
Вот как представляет дело А. Яковлев, на стол которого уже несколько месяцев ложились материалы об изысканиях Зори, но не получали хода. Яковлев отреагировал тогда, когда (на рубеже 1989— 1990 гг.) к нему пришел С.Б. Станкевич с сообщением о неожиданной находке коллеги по институту Лебедевой — документах конвойных войск. Такая ситуация требовала какого-то действия. Во введении к русскоязычной публикации документального сборника «Катынь: Пленники необъявленной войны» Яковлев рассказывает, что на прямой вопрос Станкевича, как лучше распорядиться документами, он попросил передать их ему. Документы, которые принес А.А. Чубарьян, произвели сильное впечатление, были подлинными и убедительными. Встал вопрос о возможности их опубликования.
Принципиальным оставался вопрос получения разрешения на это. Яковлев решил не докладывать сразу Горбачеву, размножил документы в пяти экземплярах и разослал по пяти адресам, в том числе в международный отдел ЦК, КГБ, МВД. Заметим, что это был типичный прием в высших эшелонах партийного аппарата того времени, если возникало желание все же решить какой-либо вопрос: следовало распространить информацию в узком кругу, не беря на себя ответственность за ее представление и оценку. Постепенно накапливался «критический объем» информированности, игнорировать которую становилось невозможно.
Разослав документы, Яковлев сообщил о находке Болдину, но просьбу выслать их немедленно курьером не выполнил, послал «обычным путем — через канцелярию, рассчитывая на то, что на документах появятся, как и положено, красные печати и номера, что сделало бы их „бюрократически защищенными“». Только после этого он проинформировал Горбачева, который «встретил информацию без эмоций», «без особого интереса».
А вот что пишет о реакции Горбачева на обнаружение этого корпуса документов его помощник Г.Х. Шахназаров: «Я передал Горбачеву материалы в связи с визитом Ярузельского и он сказал: — А ведь мы генералу в некотором роде преподнесем подарок. Только что мне дали донесение о найденных документах. Что любопытно — все дело было подчистую уничтожено, никаких следов не оставалось. И вот теперь нашлись списки где-то в архиве караула. История — коварная вещь, ее не обманешь.
Честно говоря, я усомнился, что архиважную бумагу случайно нашли в последнюю минуту. Скорее, не искали или не хотели искать».
Версия Шахназарова сводилась к утверждению: «Михаил Сергеевич заставил-таки комитетчиков, покопавшись в архивах, извлечь на свет божий истину о случившейся трагедии».
Разумеется, это было не совсем так. Или, точнее, совсем не так.
В.А. Медведев в своих оценках был ближе к истине.
В письме от 22 февраля 1990 г. Фалин предлагал принять следующую модель поведения в отношениях с Ярузельским, сопряженную, по его мнению, «с наименьшими издержками»: сообщить, что прямых свидетельств (приказов и распоряжений), точно определяющих время и виновников трагедии, не найдено, но обнаружены материалы, «которые подвергают сомнению достоверность „доклада Н. Бурденко“. На основании означенных индиций можно сделать вывод о том, что гибель польских офицеров в районе Катыни дело рук НКВД и персонально Берии и Меркулова». В какой форме и когда довести до сведения польской и советской общественности этот вывод — «здесь нужен совет Президента РП, имея в виду необходимость политически закрыть проблему и одновременно избежать взрыва эмоций».
К тому моменту ПОРП уже самораспустилась и перестала существовать имевшая от нее полномочия польская часть двусторонней комиссии по истории отношений между двумя странами.
Как следует из рассказа Фалина, включенного в документальный фильм «Выстрел в Нюрнберге», его линия была линией признания вины без основополагающего документа Политбюро, с указанием только на Берию и его подручных на основании представленных Зорей материалов. Он намеревался «аннулировать» документ высшего уровня принятия решений, не затрагивая «особого досье» с грифом «Вскрытию не подлежит», а просто «обойдя» его.
Ответа от М.С. Горбачева не было. Лишь в начале апреля его намерения определились. Было принято предложение В.М. Фалина положить в основу передаваемых документов списки узников трех лагерей (идея исходила от членов комиссии историков).
В.С. Парсаданова и Ю.Н. Зоря вместе с В.А. Светловым начали готовить материалы для передачи. Окончательного решения все еще не было. Г.Л. Смирнов, по его свидетельству, в эту акцию не посвящался до завершающей стадии. В международном отделе было проведено узкое рабочее совещание. Трое подготовивших материалы о польских военнопленных авторов были сориентированы на их публикацию сразу после передачи документов Ярузельскому, в подкрепление, и в различных изданиях. План поломал главный редактор «Московских новостей» Е.В. Яковлев, выведший на эту тему Г. Жаворонкова. Узнав от Станкевича, что его коллега по Институту всеобщей истории Лебедева вышла (по наводке В. Абаринова) на материалы конвойных войск, он при помощи Жаворонкова организовал к середине февраля ее публикацию для еженедельника. Обстоятельная же научная статья В.С. Парсадановой, принятая журналом «Новая и новейшая история» еще в январе, ждала сигнала сверху. Репортажи Жаворонкова уже вызывали неудовольствие Горбачева: он по телефону укорял руководство АПН за «недостаточно аргументированные» катынские сюжеты. На этот раз публикация едва не сорвала передачу документов и официальное признание вины. По свидетельству Александрова, Горбачев потерял интерес к этому, поскольку был поставлен в ложное положение, будто его вынудили, а ему и деться некуда. Он посчитал, что проще передать дело в руки ученых — «пусть копаются». С трудом удалось отвести его от этой мысли.
Подготовленные для передачи материалы Особого архива с их перечнем были вручены В.М. Фалину, который доложил их руководству КПСС. В Политбюро перечень передаваемых документов был урезан, объем соответственно сокращен.
Наиболее демократичную и последовательную позицию занял тогдашний министр иностранных дел и член Политбюро Э.А. Шеварднадзе. Он не только помог с раскрытием материалов, но и простимулировал издание ожидавшей публикации несколько месяцев статьи В.С. Парсадановой о гибели польских военнопленных в СССР в 1940 г. — первой научной работы по этой проблематике с привлечением широкого круга архивных материалов.
Не случайно именно Парсадановой была поручена подготовка сообщения ТАСС с признанием вины в этом массовом убийстве органов советской госбезопасности. Светлов принес от руководства записанные на клочке бумаги рекомендации в отношении содержания этого документа с формулировками, которые должны были быть в нем употреблены. В ходе совместного обсуждения Парсаданова составила требуемый текст, который затем был отнесен в аппарат Политбюро, откуда вышел в подредактированном и сокращенном виде.
Такой порядок подготовки так называемого «Сообщения ТАСС» свидетельствует о его фактическом высоком политическом ранге, о том, что ему придавалось огромное значение.
Правда, передача документов столь сложного характера до последнего момента вызывала определенные сомнения и колебания, появлялись различные варианты смягчения ее эффекта и последствий.
13 апреля 1990 г., в день встречи Горбачева с Ярузельским, Политбюро рассмотрело вопрос «О консультациях с В. Ярузельским по вопросу Катыни» и утвердило следующий установочный текст:
«Сов. секретно
Для беседы с В. Ярузельским
Сказать В. Ярузельскому следующее:
„В результате длительных поисков обнаружены косвенные, но достаточно убедительные доказательства того, что расправа с польскими офицерами в Катыни была осуществлена тогдашними руководителями НКВД.
Найденные материалы обнаружены вне пределов ведомственных архивов. В последних, к сожалению, никаких документов не сохранилось.
Хотел бы посоветоваться с Вами, Войцех Владиславович, как лучше сделать, чтобы внесение окончательной ясности в катынскую трагедию не пошло во вред польским друзьям, а сам факт объявления об этом сейчас не был бы представлен как результат давления.
Возможен, например, обмен письмами между нами, опубликовав которые в советской и польской печати, мы могли бы, как представляется, политически закрыть эту проблему, хотя, разумеется, исследование этого вопроса на базе обнаруженных новых документов продолжается“» {37} .
В этом документе борются между собой желание окончательно закрыть политически одну из самых трудных проблем советско-польских отношений и стремление одновременно сохранить лицо, смягчить эффект разоблачения виновных и взрыв естественного негодования польского народа. Все эти искусственное дипломатничание, сомнения и опасения были несоизмеримы с эффектом обнаружения и передачи документов, несущих подлинную информацию о погибших, с удовлетворением, испытанным поляками и их Президентом. Любые хитрости и уловки были не к месту.
В.А. Александров пронумеровал документы в двух темно-синих папках, похожих на картонные коробки, по специальному пропуску пронес их в Кремль. Они были положены Вагановым на стол перед Г.Л. Смирновым, «который их передал Горбачеву непосредственно в момент вручения затем Горбачевым Ярузельскому». Собственно, предполагалось, по рассказу Смирнова, что первый том вручит Горбачев, а второй — Смирнов. Но это создало бы определенную заминку, искусственно осложнило бы ситуацию. Поэтому на деле вышло по-иному.
Задуманный порядок передачи должен был продемонстрировать успешное завершение работы двусторонней комиссии историков. Нельзя не признать, что в итоге преодоления многих трудностей и мучительных усилий именно комиссия проложила дорогу обнародованию правды, в том числе передаче документов и подготовке всех подкрепленных материалами Особого архива публикаций.
В составе официальной польской делегации, принимавшей документы, был и Я. Мачишевский, формально уже переставший быть председателем самораспустившейся польской части комиссии. Теперь можно с полным основанием сказать: хотя все окончательно решала политическая воля, какая в тот момент оказалась возможной, важнейший вклад в выявление правды внесли поддержанные советскими исследователями польские ученые с их экспертизой сообщения комиссии Бурденко.
На следующий день было опубликовано заявление ТАСС, гласившее, что «выявленные архивные материалы в своей совокупности позволяют сделать вывод о непосредственной ответственности за злодеяние в Катынском лесу Берии, Меркулова и их подручных. Советская сторона, выражая глубокое сожаление в связи с катынской трагедией, заявляет, что она представляет одно из тяжких преступлений сталинизма». Это заявление трактовалось как политическое решение советского руководства. Лидер КПСС не принимал на себя и партию ответственности за происшедшее в 1940 г. А Президент СССР?
В Декларации двух Президентов от 13 апреля говорилось лишь о том, что «важно довести до конца работу по восстановлению исторической правды о трудных моментах в русско-польских и советско-польских отношениях, всемерно способствовать развертыванию конструктивного советско-польского диалога на всех уровнях, с широким участием представителей общественности, науки и культуры».
В то время Горбачев пропагандировал идею создания двустороннего научного института, который продолжил бы изучение истории отношений между СССР и Польшей. Однако в дальнейшем она не получила развития.
В аппарате ЦК КПСС в тот период нарастали критические настроения. Весьма показательны в этой связи и мнения о том, кто был виновником катынской трагедии, имевшиеся по крайней мере у его части. Например, у В.А. Александрова «сложилось убеждение, что решение по поводу расстрела польских военнопленных не могло приниматься на партийном уровне. Во-первых, главным орудием Сталина была не партия, а карательные органы в лице руководства НКВД, во-вторых, партия как идеологический инструмент всегда отодвигалась в сторону с некоторым недоверием Сталина к своим же партийным соратникам. Практически Сталин был не руководителем партии и государства, а единоличным диктатором». Берия же, по мнению Александрова, «наверняка сыграл зловещую роль в катынской истории, скорее всего, в вопросе о судьбе польских военнопленных опирался на благословение и согласие Сталина».
Во время визита В. Ярузельского Александров в рабочем порядке передал гостям данные об общем числе польских военнопленных в СССР, о количестве расстрелянных. Он также сообщил фамилии архивистов и ученых, принимавших участие в установлении истины на основании материалов Особого архива. В перечне ученых, как и в докладной записке Фалина Горбачеву от 22 февраля 1990 г. и в книге-беседе М. Рогуского с В. Светловым по вполне понятным причинам первую строку занял Ю. Зоря. Одержимо добиваясь решения проблемы, изучение которой оборвало жизнь его отца, как говорится, не ради славы, а ради правды, Зоря прорвался сквозь все препоны строго стерегущего свои секреты режима и сумел поставить верхний эшелон власти перед фактом убедительного раскрытия зловещего преступления, полвека тщательно окутанного пеленой государственной тайны. Он так громко и настойчиво бил в набат у дверей партийно-государственных руководителей, что тайна перестала быть собственностью одного ведомства или одной персоны и уже никто не мог «спрятать концы в воду».
Когда В. Парсаданова закончила свою работу, а Ю. Зоря добился доступа к материалам и сумел передать свои разработки нескольким высшим чиновникам, эти разработки, в кратком виде, легли на стол Горбачеву. Использованные дела вернулись от В. Фалина в Особый архив и перешли в ранг более доступных, хотя и с существенными ограничениями. Но в целом конъюнктура стала более благоприятной для исследователей. Именно тогда, по следам Парсадановой и Зори, в архив пришла Лебедева.
Она шла по следам коллег, которые, не без основания видя в ней одного из плодовитых защитников «официальной версии», всячески старались ее переубедить и щедро делились информацией, указаниями на архивы и литературой. В ее скоропалительной публикации не имели большого значения ошибки и неточности, проистекавшие от спешки и непрофессионализма, которые автору пришлось исправлять в следующих статьях. Важна была правда.
Через неделю в «Новом времени» были опубликованы соединенные в один текст из фрагментов написанные ранее и более компетентные статьи В. Парсадановой и Ю. Зори. Однако все эти долгожданные публикации, знаменующие реальные демократические сдвиги в стране, все еще с трудом освобождавшейся от тоталитарного наследия, получили несколько искаженный резонанс. Вне подлинной гласности падкие на сенсации журналисты построили свои материалы на первых впечатлениях и особенно на интервью Лебедевой, которая сочла возможным не только умолчать о вкладе коллег, но публично приписать себе открытие материалов о польских военнопленных — те заслуги, которых она не имела. Затем в ущерб другим исследователям она любыми средствами старалась отстоять эту версию. Такие публикации, как интервью в еженедельнике «Солидарность» в 1994 г., продемонстрировавшие ее нездоровые амбиции и фантазии, стремление к самовосхвалению, к тому, чтобы раздуть свое значение в исторической науке и принизить роль коллег, вызывают только печальное недоумение. Среди специалистов и прежних работников партаппарата, занимавшихся этим вопросом, широко известно, что приводимые в ее интервью сведения, мягко говоря, не соответствуют действительности.
В дальнейшем Лебедева действительно нашла в этой проблематике свою нишу, приобщившись к двустороннему изданию «Катынь: Документы преступления». Участие в этом издании других российских специалистов было невозможным ввиду их привлечения как экспертов в Главную военную прокуратуру, что автоматически накладывало обязательство неразглашения тайны следствия и его материалов. Расширенный доступ к корпусу документов публикации помог Лебедевой издать монографию «Катынь: преступление против человечества», в которой была последовательно воспроизведена история лагерей польских военнопленных и их уничтожения. Ее рецензирование не входит в намерения авторов. Следует только отметить, что книга написана на материалах НКВД, но без знания польских источников и историографии, что было отмечено польскими рецензентами. Вопрос о деятельности комиссии Бурденко не нашел в ней должного решения, а «официальная версия» до конца не преодолена.
К сожалению, погоня за приоритетами и монополией не обошла и эту, требующую нравственной чистоты проблематику, внесла вредящий интересам дела дух нездорового соперничества и антагонизм, выходящие по своим последствиям далеко за рамки личных амбиций. Поэтому ответственный секретарь советской части комиссии по «белым пятнам» Т.В. Порфирьева сделала в прокуратуре официальное заявление о том, что пальма первенства в открытии новых документов о судьбах польских военнопленных принадлежит не Лебедевой, а Парсадановой. Лебедева шла по ее стопам, но в силу определенного стечения обстоятельств «сумела быстрее опубликоваться, и тем самым сложилось впечатление, что это открытие сделано вне или даже вопреки комиссии».
Наверное, не сложно понять тех немногих отважных людей и подлинных энтузиастов, которые, делая свое многотрудное дело один на один с тоталитарным режимом, смело противостоя не только глухой враждебности системы, но и подстерегавшей их на каждом шагу опасности — ломки избранного пути, лишения свободы и даже жизни, негативно воспринимают стремление других «сорвать по случаю куш» на раскрытии тайны страшного преступления. Вклад этих исследователей действительно огромен, их борьба за защиту доброго имени невинноубиенных, за неотвратимость возмездия виновным достойна всяческого уважения, а окрыляющее ощущение первопроходца на этом полном препятствий пути вполне естественно. Понятна их ревность в отношении каждого вновь открытого факта, каждой детали и каждого нюанса, добытых столь дорогой ценой. Пусть читатель не думает, что сдергивание завесы секретности, государственной тайны было таким легким делом, доступным одному исследователю, как следует из некоторых публикаций.
Иллюзией оказалось представление, будто достаточно одной высокой декларации (что уж говорить о нескольких публикациях в печати), чтобы секретные фонды, да еще такой степени секретности, открыли свои тайны перед исследователями, как свидетельствует в письме в Конституционный суд В.А. Александров.
Однако торможение перестало быть всеохватывающим.
Весной 1990 г. «Мемориал» отметил 50-летие катынской трагедии и провел в Киноцентре Москвы одновременно с научной конференцией выставку «Катынь 1940—1990». Устроители отправились в Смоленск, откуда прошли вместе со смолянами к захоронению польских пленных в Катынском лесу с лозунгом: «Поляки, простите нас за Катынь!» К тому времени члены харьковского «Мемориала» обнаружили место захоронения пленных из Старобельского лагеря, а члены тверского — из Осташковского лагеря.
Московские мемориальцы А.М. Гришина, А.Э. Гурьянов, Н.В. Петров, А.Б. Рогинский и другие энтузиасты в центре и на местах с открытием архивов подкрепляли свою гражданственную позицию все более обстоятельными поисками и профессиональными научными разработками.
А.С. Прокопенко и Ю.Н. Зоря написали статью «Нюрнбергский бумеранг» и приложили к ней подборку документов о польских пленных из Особого архива. Было профорсировано ее издание в «Военно-историческом журнале», главный редактор которого, генерал В.И. Филатов потом старался исправить свой «недосмотр» при помощи популяризации прежней «официальной версии». Он не поддержал предложение опубликовать в этом журнале после конференции в Особом архиве доклад-статью В.С. Парсадановой о катынских материалах. Но инерция сокрытия и фальсификации правды об этом преступлении в условиях роста гласности с неизбежностью стала иссякать. И как ни было трудно распространить гласность на наиболее тайное из тайных преступлений сталинского режима, запрятавшего зверское насилие под многослойным покровом лжи, освященной государственной тайной, история сделала его явным. Когда 10 мая 1990 г., в связи с официальной передачей польской стороне корпуса архивных материалов по Катыни, признанием со стороны Горбачева роли НКВД в убийстве польских военнопленных, а также уходом с поста сопредседателя Мачишевского и ликвидацией польской части комиссии, Г.Л. Смирнов попросил освободить его от обязанностей руководителя ее советской части, итог работы был очевиден. Он мог с чистой совестью констатировать, что наряду с разрешением других трудных проблем русско-польских и советско-польских отношений и восстановлением исторической правды советские члены комиссии приложили немало усилий для поиска документальных свидетельств об обстоятельствах гибели польских военнопленных и ее виновниках.
Смирнов справедливо полагал, что полученные результаты сохранят открытыми перспективы дальнейшего развития отношений и последующую тщательную работу должны вести сами ученые, в частности по линии межакадемического сотрудничества. Он предлагал создать рабочую группу по выяснению обстоятельств гибели узников Старобельского и Осташковского лагерей.
Летом 1990 г. продумывались соответствующие предложения, готовились поручения Главархиву и Президиуму АН СССР обеспечить поиск и извлечение необходимых материалов.
Остановить начавшееся в условиях обновления расширение информационного потока было уже невозможно. На страницах печати читатель находил все новые публикации, новые подробности о судьбах польских военнопленных. В «Московских новостях» Г. Жаворонков продолжал серию статей на материалах допроса свидетелей и участников преступления, сообщал об обнаружении мест захоронения у села Медное и в квартале № 6 лесопарковой зоны Харькова. «Литературная газета» печатала материалы В. Абаринова, которые постепенно выстраивались в книгу-расследование «Катынский лабиринт». Вскоре после заключения договора с Агентством печати «Новости», в январе 1991 г., она вышла из печати большим тиражом и объемом более 21 печатного листа. Успех ей был гарантирован: захватывающая тема была подана в великолепном стиле.
Впервые на русский язык была переведена монография «Катынская драма» польского профессора Ч. Мадайчика, которая вошла в коллективный труд под тем же названием. В него включены были статьи ученых (Парсадановой, Лебедевой и Зори) и нескольких журналистов, а также основополагающие на тот момент документы: польская экспертиза материалов комиссии Бурденко, 17 документов, переданных Горбачевым Ярузельскому вместе со списками узников трех лагерей и 4 новых документа того же происхождения. Составителем и ответственным редактором выступил В.А. Светлов, тогда еще скрывавшийся под псевдонимом «О.В. Яснов». Сборник был сдан в печать в марте, а вышел из печати уже в апреле. С публикацией текста польской экспертизы его обогнал, сделав перевод по польскому еженедельнику «Политика», ученый и публицист А.Е. Липский. В том же сборнике «Историки отвечают на вопросы» В.И. Дашичев, а в книге «Тайны сталинской дипломатии. 1939—1941» М.И. Семиряга выступили с разоблачением сталинских деформаций в советской внешней политике, в том числе катынского преступления.
В советском руководстве наконец возобладало подкрепленное обращениями польской стороны и Г.Л. Смирнова, а также давлением общественности мнение, гласящее, что решающее и окончательное слово в этом деле должно принадлежать праву. Пора было окончательно снять с прошлого завесу лжи и строить советско-польские отношения на правде и доверии.
Примечания
1. Katyn. S. 110-111.
2. Ibid. S. 104-107.
3. Ibid. S. 98-99.
4. Ibid. S. 112-115.
5. Смирнов Г.Л. Указ. соч. С. 225-226.
6. Черняев A.C. Указ. соч. С. 173.
7. Медведев В.А. Указ. соч. С. 111 и др.
8. Rosja а Katyn. Biuletyn HAL Wydanie specjalne. W-wa, 1994. S. 76.
9. Mirosław Roguski w rozmowie z Witalijem Swietłowem. S. 8.
10. Подробно см.: Секреты пакета № 1: Интервью директора Архива Президента РФ А.В. Короткова // Новое время. 1994. № 39. С. 38; а также раздел «Документы партии» в кн.: Болдин В.И. Крушение пьедестала.
11. Болдин В.И. Крушение пьедестала. С. 257; Он же. Над пропастью во лжи: Политический театр Горбачева. С. 9.
12. Он же. Крушение пьедестала. С. 257—258.
13. Там же. С. 258; Rosja а Katyn. S. 88.
14. Болдин В.И. Крушение пьедестала. С. 258.
15. История Советской конституции: Сб. документов. 1917—1957. М., 1957. С. 79.
16. См.: Микоян С. Покаяние и искупление // Советская культура. 13 августа 1988.
17. Политические партии России. Конец XIX — первая треть XX века: Энциклопедия. М., 1996. С. 11, 360, 450.
18. Бутенко А.П. Указ. соч. С. 177—192.
19. Медведев В.А. Указ. соч. С. 58.
20. Александров В.А. Указ. соч. С. 4.
21. Лебедева Н.С. Безоговорочная капитуляция агрессоров. М., 1989. С. 108, 344.
22. Горбачев М.С. Жизнь и реформы. Кн. I. M, 1995. С. 327, 328.
23. Главная военная прокуратура (далее — ГВП). Уголовное дело № 159. Т. ПО. Л. 222-223, 234-235.
24. Mirosław Roguski w rozmowie z Witalijem Swietłowem. S. 80.
25. Александров В.А. Указ. соч. С. 5—6.
26. Там же. С. 6.
27. Смирнов Г.Л. Уроки минувшего. С. 227—228.
28. ГВП. Т. ПО. Л. 225.
29. Katyn. S. 118-1196 122-123.
30. Медведев В.А. Указ. соч. С. 116.
31. Mirosław Roguski w rozmowie z Witalijem Swietłowem. S. 82.
32. Яковлев А.Н. К читателю. С. 6.
33. Шахназаров Г. Указ. соч. С. 118-119.
34. Там же. С. 117-118.
35. Katyn. S. 122-125.
36. Дементьева И. На тайне Катыни поставлен крест. Но не на нашей вине перед поляками // Общая газета. 3—9 августа 2000. С. 15.
37. ЦХСД. Ф. 89. Оп. 9. Д. 115. Л. 1-2.
38. ГВП. Т. ПО. Л. 228.
39. Правда. 14 апреля 1990.
40. Там же. 15 апреля 1990.
41. ГВП. Т. ПО. Л. 232-233.
42. Там же. Л. 223.
43. Парсаданова В., Зоря Ю. Катынь // Новое время. 1990. № 16; Парсаданова В. К истории Катынского дела // Новая и новейшая история. 1990. № 3.
44. Zdzieranie zasłony. Z Natalią, Lebiediew, historykiem moskiewskim, rozmawia Antoni Zambrowski // Tygodnik Solidarność. № 17. 22 kwietnia 1994. S. 10.
45. Лебедева Н. Катынь: преступление против человечества. М., 1994.
46. ГВП. Т. 115.
47. Александров В.А. Указ. соч. С. 7.
48. Гришина А. «Мемориал» не дает забыть о поляках // Новая Польша. 2000. № 9. С. 63—69; Глушков С. Тайны захоронения под Медным // Там же. С. 70—72.
49. Прокопенко А., Зоря Ю. Нюрнбергский бумеранг // Военно-исторический журнал. 1990. № 6.
50. Жаворонков Г. Тайны Катынского леса: о расстреле польских офицеров и тысяч советских граждан // Московские новости. 1989. № 12; Он же. О чем молчит Катынский лес? // Там же. 1990. № 3; Он же. Тайна черной дороги // Там же. № 24 и др.
51. Абаринов В. Катынский лабиринт. М., 1991.
52. Катынская драма. Козельск, Старобельск, Осташков: судьбы интернированных польских военнослужащих. М., 1991.
53. Липский А.Е. Эхо трагедии в Катыни // Историки отвечают на вопросы. М., 1990.
54. Дашичев В.И. Пакт Гитлера—Сталина: мифы и реальность // Там же.
55. Семиряга М.И. Тайны сталинской дипломатии. 1939—1941. М., 1992.