ЧАСТЬ 1
ГЛАВА 1
1
Впервые летние дни 1296 года стольный город Володимерь переживал небывалое нашествие: пожалуй, никогда прежде его жителям не доводилось видеть на своих улицах такое великое множество важных господ в роскошных, по преимуществу красных, расшитых золотом кочах и ратных людей, на чьих шеломах красовались еловцы со знаками самых разных князей. Причина этого столпотворения была известна каждому горожанину: прибывший из Сарая посланец великого хана Алекса Невруй собрал беспрестанно враждовавших друг с другом князей Северо-Восточной Руси, чтобы, во исполнение повеления своего владыки, попытаться разобраться в сложных хитросплетениях их взаимных обид и притязаний. В Володимерь приехали великий князь Андрей Александрович со своими послушными подручниками Федором Черным Ростиславичем Ярославским и Константином Борисовичем Ростовским и их злейшие недруги — тверской князь Михаил Ярославич и родной брат великого князя Данило Александрович Московский, некогда покорно ходивший в походы под началом Андрея, а затем смертельно рассорившийся с ним после того, как приглашенные Андреем татары под водительством мурзы Дюдени разграбили и сожгли вотчину Данилы, куда тот, уповая на святость союзнических отношений, пустил их как дорогих гостей.
Для володимерцев жизнь на эти несколько дней, превратилась в сущую крестную муку: расположившись на постой в домах горожан, ярославцы и москвичи, тверичи и ростовцы одинаково напивались каждый вечер допьяна, допоздна горланили разудалые песни, лишая надежды на сон не только обитателей приютившего их дома, но и весь околоток, и, случалось, приставали к хорошеньким женщинам. Встречаясь на улицах или в великокняжеских хоромах, где проходил съезд, воины не ладивших между собой князей окидывали друг друга высокомерными, вызывающими взглядами... и проходили мимо, имея строгий наказ не затевать ссор: никто из князей не хотел выглядеть в глазах высокого ордынского вельможи зачинщиком распри. Съезд открылся в гриднице великокняжеского дворца при торжественном и мрачном молчании князей из враждующих станов, расположившихся друг напротив друга за длинным пиршественным столом, покрытым белой парчовой скатертью. Вместе с остальными сидел и Андрей Александрович, которому пришлось временно уступить свой серебряный великокняжеский столец обосновавшемуся в челе стола Неврую. Противоположный от Невруя конец стола занимал владыка Володимерский и Суздальский и Нижегородский Симеон — высокий худой старик со строгим внимательным взглядом маленьких черных глаз, которые он — единственный из всех присутствующих — не опускал и не отводил в сторону, даже встретившись ненароком очами с грозным ханским посланником. Вдоль расписных, отделанных до середины мореным дубом стен — живой разноцветный тын из бояр.
— Великий хакан — да увековечит аллах его царство и усилит его власть! — неустанно пекущийся о том, чтобы все подвластные ему народы пребывали в мире и довольстве, крайне озабочен непрекращающимися распрями между его русскими подданными. — Негромкий хрипловатый голос Невруя, благодаря хорошей акустике и осевшей на сводах благоговейной тишине, отчетливо разносился по всей огромной палате; послушным эхом вторил ему стоявший по правую руку от посла толмач. — Желая положить конец губительным междоусобиям, он поручил мне разобраться в ваших взаимных обидах и от его высочайшего имени вынести решение, которому все русские князья будут обязаны подчиниться столь же беспрекословно, как если бы оно исходило непосредственно от великого хакана. Первым будет говорить великий князь Андрей. На кого и по какому поводу ты жалуешься? — обратился Невруй к расположившемуся по правую руку от него великому князю.
Андрей, немолодой уже человек с продолговатым, суженным книзу лицом и прямой щетинистой бородкой, поднял голову и невольно встретился взглядом с сидевшим напротив Михаилом Ярославичем; спокойное презрение, которое он прочел в глазах врага, вызвало у великого князя приступ бешенства: зрачки Андрея злобно сузились, скулы ожесточенно напряглись.
— Я прошу великого кесаря о справедливости, — поднявшись, резким звенящим голосом молвил Андрей, не сводя с противника ненавидящего взгляда, в котором сладостное предвкушение мести уже зажгло темные огоньки. — Не он ли своею волею поставил меня старейшим над всеми русскими князьями, и не повинны ли они чтить меня яко отца? Почто же тогда уже много лет даже силою меча не могу я смирить сих дерзких супротивцев, — он указал рукою на сидящих напротив Михаила Ярославича и Данилу Александровича, — не оставляющих своего давнишнего намерения лишить меня сана, дарованного мне по воле кесаря? Разве не должны они понести кару как мятежники? Особливо сие относится к князю Даниле, который дерзнул обнажить меч не токмо противу великого князя, но и противу брата своего старейшего, а стало быть, он вдвойне мятежник и изменник!
— Да какой ты великий князь! — презрительно фыркнул Данило, невысокий коренастый человек лет тридцати пяти с широким румяным лицом и близко поса женными круглыми, как у совы, карими глазами. — Ты сидишь на володимерском столе токмо потому, что сумел испросить его у кесаря из-под Дмитрия, который один имеет на него законное право. Тогда ты не думал о почтении к старшему брату!
— Слышишь, господине посол? — торжествующе повернулся к Неврую Андрей. — Он посмел назвать решенье кесаря незаконным! Ужели ты стерпишь такую хулу на нашего владыку?!
— Упаси меня бог судить дела кесаря! — воскликнул Данило. — Он даст в них ответ одному токмо предвечному судие. Но у нас на Руси свой обычай: от веку еще не бывало того, чтобы молодший брат принимал княженье в обход старейшего.
— Что-то раньше тебя это не смущало! — ехидно осклабился Андрей. — Когда ты ходил со мною на Дмитрия да на Михаила, своих теперешних приятелей, ты не задавался вопросом, по праву ли я занимаю великий стол.
— Славно же ты мне за это отплатил! — горько усмехнулся Данило. — Не мог уговорить Дюденю не трогать Москву! Даже если бы татары перебили меня со всей моей семьей, ты бы и ухом не повел — лишь бы тебе на чужом столе покойно сиделось!
— А почто мою вотчину троекратно пусту сотворил ни за что ни про что? — вмешался в спор возмущенный голос Михаила Ярославича. — Коли ты великий князь, то должон быть всей земле печальник, а не разоритель!
— Тебя давно надобно было порешить, переметчик! — задыхаясь от ярости, прохрипел Андрей, хватаясь за меч и до половины доставая его из ножен. — И клянусь, я это сделаю, хотя бы и здесь, в этой палате!
— Что ж, попробуй, — спокойно произнес князь Данило, также кладя руку на рукоять меча. — За меня найдется кому постоять: Михаил Ярославич не чета тебе, он не попустит, абы его союзнику сотворили зло пред его очами!
— Ах ты, предатель! — окончательно разъярившись, с прыгающим подбородком и потемневшими глазами, крикнул Андрей и, не владея более собой, бросился к брату, опрокинув столец. Но прежде чем он успел приблизиться к медленно поднявшемуся Даниле, на его пути неожиданно выросла сухощавая фигура владыки Симеона.
— Остановитесь, чада! — страшным голосом крикнул архиепископ, предостерегающе вскинув руки с растопыренными длинными узловатыми пальцами. — Что же вы творите! Много ли вам будет проку, ежели вы друг друга поубиваете? Вы беспрестанно воюете — и чего этим добились? Сумейте же хоть единожды договориться как христиане, как люди, наконец!
Вмешательство Симеона немного остудило вскипевшие до предела страсти. Будто опомнившись, Андрей Александрович вложил меч в ножны и хмуро вернулся на свое место. Все облегченно перевели дух. Ханский посол с полной невозмутимостью наблюдал за происходящим, поигрывая висевшей у него на шее золотой пайцзой.
Съезд в Володимере не принес мира и согласия, ибо его не желала ни одна из сторон. Кое-как договорившись под давлением Невруя о разделе вотчин и не собираясь соблюдать достигнутые договоренности, князья разъехались восвояси — готовиться к войне.
2
И война не заставила себя ждать. Едва возвратившись в Москву, Данило Александрович получил от Михаила Ярославича известие о том, что великий князь с немалой ратью движется к Переяславлю, рассчитывая воспользоваться отсутствием уехавшего в Орду князя Ивана Дмитриевича и завладеть городом, которого он уже долго и безуспешно домогался. Данило распорядился спешно собирать войско. Простодушная княгиня Евдокия пыталась отговорить мужа от опасного похода.
— На кой он тебе сдался, этот Переяславль? Там свой князь есть, пущай он и боронит свою вотчину. Чего это ты ради братанича животом своим играть должен?! Данило Александрович только покачал головой. — Ну и дурная же ты баба, Евдокия, прости господи. Перво-наперво Иван, уезжая в Орду, приказал нам с Михаилом блюсти его вотчину. Ты желаешь, чтобы я бесчестно обманул его доверие? А потом, ты прикинь: детей у Ивана нет, сам он здоровья слабого, не сегодня-завтра помрет. Чуешь, к чему клоню? Ведь ежели он откажет мне свое владенье — а все, похоже, к тому и идет, — сколь сильнее станет московский князь! Переяславль — город знатный; одних стрельниц ни много ни мало двунадесять, а еще и вал есть, и ров с водой! Немного на Руси таких твердынь. А Переяславль к тому же еще и богатый город. За такой кус и живот на кон поставить не жалко. Ты о сынах наших подумала? Куда мне их сажать — в села мои подмосковные, что ли, над коровами княжить?! А Переяславль такой удел, о коем токмо мечтать можно. Вот и смекай, коли тебя бог разумом не обидел!
Вскоре навстречу захватчику выступило соединенное московское и тверское войско, предводительствуемое обоими князьями. Обе рати встретились близ места, называемого Юрьево полчище, и, не решаясь первыми вступить в бой, расположились станами друг против друга.
Как-то вечером Михаил и Данило прогуливались вместе вдоль оборонительного рва, обозначавшего границу их стана, с тревогой прислушиваясь к любому звуку, доносившемуся со стороны противника, тоскливо вглядываясь в протянутую через темноту редкую цепочку вражеских огней. По небесному полю, точно бороны для защиты от конницы, были раскиданы колючие звезды.
— Как мыслишь, Данило Александрыч, — нарушил молчание тверской князь, — достанет у твоего братца духу первым начать сечу?
— Навряд ли, - уверенно ответил князь Данило. — Коли Андрей не стал сражаться сразу, теперь уже не посмеет. Он и в детстве таким был: все, бывало, задирает нас, задирает, а как получит сдачи, сразу нюни и распустит. Ежели его заранее не бояться, верх над ним взять легко.
— Ну и князь у нас на великом столе! — презрительно молвил Михаил. — Урвать, что похуже лежит, — вот вся его забота, а до остатнего ему дела нет. Ты не взыщи, Данило Александрыч, что я о брате твоем такое слово молвлю, но что есть то есть, тут уж никуда не денешься...
Князь Данило понимающе кивнул.
— Мы с Андреем давно уже братья токмо по крови, — вздохнул он.
Некоторое время князья шли молча. Затем Михаил Ярославич снова принялся развивать недосказанную им мысль.
— Беда Русской земле с таким князем! Прямо хоть сам начинай домогаться великого княженья. А что, Александрыч, — шутливо дотронулся он локтем до своего собеседника, — может, попытаемся перекупить у поганых Андрейкин ярлык? Чем черт не шутит, может, и повезет!
— Лучше не надо, — рассмеялся князь Данило, и в его смехе Михаилу послышалось что-то искусственное. — Погляди, как мы с тобою добро ладим. А сопремся за великий стол, как раз и рассоримся, станем не лучше Андрея. Главное, за нами сила, такая, что ей сам великий князь не указ. А ярлык — дело наживное, он к силе льнет.
«Вот только какую силу он выберет — тверскую либо московскую, кто бы сказал», — подумал Михаил Ярославич. Но промолчал.
3
Весной 1301 г. Русь содрогнулась под страшным, египетским казням подобным дуновением божьего гнева: небывалая буря, сопровождавшаяся громами, молниями и проливными дождями, пронеслась над многими ее уголками, с таким усердием истребляя плоды человеческих трудов, точно имела целью вовсе очистить от них лицо земли. Оторвавшиеся купола церквей, как отрубленные головы, летели на распластанную под серебряными бичами свирепых ливней землю, катились по ее изнемогшему, залитому густой черной кровью телу и, исчерпав вдохнутую в них на краткое время мертвую силу, останавливались, описав, подобно детским юлам, круг или два вокруг своей оси.
— Грозно же починается новое столетье! — качали головами иноки основанной князем Данилой в Заречье обители имени его небесного покровителя, выбираясь на проясневший божий свет из своих порубов и с благоговейным ужасом, точно явленную святыню, обозревая разбросанные повсюду обломки и труху. — Щедро оно, видать, будет и на великие, и на страшные дела. Помози нам, господи!
Оставив крепко потрепанную бурей Москву на тысяцкого и бояр, Данило Александрович ушел на новую рать.
4
Даже по сравнению с судьбой других русских княжеств участь Рязанской земли кажется особенно многотрудной, и все оттого, что угораздило ее оказаться прямо на пути рвущихся на запад кочевых орд. Первой среди всех русских земель опалил ее огонь Батыева вторжения, оставив на ее поруганном теле незаживающий ожог — старое Рязанское городище, единственный стольный город на Руси, который после татарского разорения нельзя было отстроить заново. С тех пор так и повелось: на кого бы ни осерчал ордынский хан, через рязанские рубежи идет карательная рать, а ненасытным бесерменам нет большой разницы — рязанский ты, тверской или московский... И вот новая напасть - пошел на Рязань войной московский князь Данило, чьи отношения с задиристым и неуступчивым князем Константином Романовичем дошли до последней точки. Снова горели рязанские села, жители привычно хоронились в лесах, но Константин Романович не терял надежды на лучшее: столько всего уже пережили, переживем и это! А потому, не падая духом от понесенных поражений, он уводил свою рать все дальше на восток, рассчитывая на то, что вражеский напор выдохнется сам собой, и не помышляя ни о каких уступках.
Со своей стороны, Данилу Александровича беспокоило отсутствие быстрой и полной победы. Он прекрасно сознавал опасность такого положения как с чисто военной точки зрения — ибо его неуклонно уменьшавшееся после каждой новой битвы войско все более отдалялось от своих тылов и оказывалось во все более плотном окружении враждебно настроенного населения, имевшего большой опыт борьбы с различными неприятелями, — так и для боевого духа своих ратников. Тревожась за состояние войска, Данило Александрович все чаще лично вникал в дела повседневного управления, предпочитая не передоверять воеводам решения, от которых могла зависеть судьба всего похода.
Однажды, возвратившись с очередного объезда войска, Данило Александрович увидел близ своего шатра незнакомых людей, внешний вид которых указывал на их высокий сан. Князю доложили, что эти люди хотят с ним говорить, но отказались назвать себя, заявив, что скажут свои имена только самому князю.
— Вот как? — с неудовольствием промолвил Данило Александрович. — Не с добрым, видать, делом они пожаловали: честный человек свое прозванье таить не станет. Ну да поглядим, что за гости.
И он медленно подъехал на своем буланом жеребце к невозмутимо ожидавшим незнакомцам, которые при приближении князя сняли шапки и с достоинством поклонились.
— Вы кто такие будете? — сухо обратился к ним Данило Александрович, не сходя с коня.
— С позволения твоей милости, мы желали бы говорить с тобой наедине в твоем шатре, — выступив вперед, сказал старший из них, подслеповатый старик с безбровым восковым лицом.
Данило Александрович нахмурился.
— Говорите здесь, — довольно резко произнес князь, но все же велел бывшим с ним отойти в сторону.
— Да будет тебе ведомо, княже, — торжественно начал старик, — что ты зришь пред собою знатнейших бояр земли Рязанской...
— Ежели Константин Романович желает мира, — холодно перебил его Данило Александрович, — ему надлежит сперва исполнить все мои нароки, кои ему добро ведомы, а уж затем засылать послов.
— Нас послал не Константин Романович, — многозначительно произнес боярин, — хотя речь пойдет именно о нем. Нам не нужна эта распря, княже: твои ратники зорят наши вотчины, вытаптывают посевы, угоняют смердов. Сколько раз мы предлагали Константину Романовичу покончить дело миром! Но он не хочет нас и слушать. И тогда мы подумали, что лучше пожертвовать князем, дабы спасти Рязанскую землю, нежели лишиться и того и другого...
— Так, значит, я вижу перед собою крамольников, предающих своего господина?! — сурово спросил князь Данило. — А вы не помыслили о том, что я могу выдать вас с головою Константину Романовичу, и он повесит вас так высоко, как и приличествует таким знатным особам?
— На то твоя княжья воля, — спокойно ответил его собеседник. — Токмо корысти тебе в том никакой не будет. Мы же предлагаем тебе дело.
— И в чем же состоит ваше дело? — помолчав, спросил князь.
5
Чего-чего, а храбрости Константину Романовичу Рязанскому было не занимать. Словно считая себя заговоренным, мчался он в бой впереди своей рати, ничего не видя перед собой, кроме зловеще поблескивающей брони врага, ибо всегда чувствовал за спиной согласное биение тысяч сердец, готовых разделить с ним и таинственный холод смерти, и одурманивающий жар победы. Мог ли он предположить, что в час решающей битвы с давним и непримиримым соперником вдруг почему-то один за другим отстанут его верные боевые соратники и, когда князя окружат выросшие как из-под земли москвичи, рядом не будет никого, чей меч поднялся бы, чтобы защитить его? А ведь все случилось именно так! Прежде чем князь успел понять, что произошло, сразу несколько наброшенных на него арканов сковали движения Константина Романовича, мгновенно сделав его беспомощным, как спеленатый младенец. Яростно двигая кистью руки, Константин Романович попробовал перерубить узы, но его меч, выбитый мощным ударом, полетел куда-то в сторону. Лишь тогда князь обернулся, чтобы позвать на помощь, и действительно увидел своих воев, скачущих во весь опор, только не к своему князю, а прочь от него. Еще мгновение, и, влекомый безжалостной силой, рязанский князь уже несся вслед за своими похитителями к московскому стану.
Данило Александрович отложил беседу с пленником до следующего утра, рассудительно полагая, что, придя в себя и поразмыслив над положением, в котором он оказался, Константин Романович будет вести себя гораздо благоразумнее. Когда назавтра князь Данило вошел в плотно окруженный ратниками шатер, Константин сидел на полу, по-татарски скрестив ноги, ссутулясь и устремив неподвижный невидящий взгляд куда-то вниз. Принесенный ему завтрак стоял нетронутым. Было заметно, что рязанский князь сильно подавлен внезапной переменой в своем положении. Увидев входящего Данилу Александровича, Константин резко выпрямился, как будто внутри него разжалась тугая пружина, и постарался принять вид подчеркнуто гордый и независимый. Сердце князя Данилы дрогнуло от жалости.
— Что ж, торжествуй, Иуда, твоя взяла! — глухо произнес Константин, не глядя на московского князя. — Не сумел на поле брани одолеть, так холопьей изменой не побрезговал! Родитель-то твой (Александр Невский) по-иному победы одерживал!
— Я не ищу твоего живота, Константине, — как можно мягче произнес князь Данило. — Все, что мне от тебя надобно, это слово твое, что ни делом, ни помыслом злоумышлять противу меня не будешь и в делах моих помехи чинить не станешь. Аче поцелуешь мне на том святой крест, клянусь, сей же час сможешь воротиться восвояси.
— А ежели я откажусь, тогда что? — с вызовом спросил Константин. — Силой заставишь али живота лишишь? Что ж, ко всем твоим делам токмо такое злодеяние прибавить и осталось!
— Нет, Коснячко, к насилию я не прибегну, — спокойно ответил московский князь и решительно добавил: — Но и отпустить тебя без крестного целования, дабы ты снова промеж нас смуту сеял, я не могу. Одним словом, быть тебе моим гостем, покуда не одумаешься!
С этими словами Данило Александрович повернулся к выходу.
— Никогда! — в бешенстве крикнул ему вслед Константин. — Что ты возомнил о себе? Али мыслишь, что рязанский князь холоп московскому, чтобы присягать ему на верность?! Можешь убить меня, но покуда я жив, тому не быть!
Князь Данило остановился и грустно поглядел на своего пленника.
— Потому и надобно мне твое целованье, что не разумеешь ты, Константине, того, что допрежь всего мы русские, а уж опосля того рязанские, московские и прочие. Когда бы разумел, то и не сидел бы здесь, яко волк в яме. Да ежели бы ты один так мыслил! — вздохнул Данило Александрович и отдернул полог шатра.
6
Вскоре после возвращения Данилы Александровича из рязанского похода князья снова, как и пять лет назад, встретились, чтобы обсудить границы княжений, которые никак не удавалось определить таким образом, чтобы все остались довольны. Съезд проходил в Дмитрове. Несмотря на бесконечные унылые склоки, к которым неизбежно сводились подобные мероприятия (на сей раз, к счастью, князья вели себя спокойнее, за мечи никто не хватался — и за то, как говорится, слава богу), князю Даниле эта встреча подарила неожиданную радость. Дело в том, что переяславский князь Иван Дмитриевич, обычно кроткий и сговорчивый, неожиданно проявил неуступчивость, отказавшись подписать мир с Михаилом Ярославичем. После ссоры племянника с одним из его недавних покровителей Данило Александрович почти не сомневался, что рано или поздно Переяславль станет-таки московским уделом.
Время не обмануло его ожиданий. В последних числах мая следующего, 1302 года гонец привез в Москву долгожданную весть о том, что Иван Дмитриевич преставился, отказав перед смертью свою вотчину Даниле. Московский князь немедля отправился вступать во владение новым стяжанием, захватив с собой изрядную дружину. Вскоре он убедился, как уместна была его предусмотрительность: подъезжая к Переяславлю, князь Данило узнал, что в городе уже засел Андрей — великий князь не оставлял надежды прибрать к рукам столь ценное владение. Отвергнув совет воевод, призывавших послать за подкреплением, Данило Александрович решил действовать столь же безоглядно и нахраписто, как и его брат. Среди белого дня, не дав великокняжеским воинам оправиться от изумления, московская рать въехала в Переяславль через открытые ворота и без какой-либо борьбы заняла княжий терем.
— Что же ты, брате, на чужой каравай позарился? — с мягкой укоризной сказал князь Данило, входя к застигнутому врасплох в своей светлице Андрею. — Ужели тебе мало великого княженья? Тебе ведь ведомо, что Иван отказал Переяславль мне.
Андрей Александрович был сильно напуган, но старался держаться с подобающим его сану достоинством.
— Иван не имел права составлять такую духовную, — пробормотал он, отводя глаза в сторону. — Уделы должны передаваться по старейшеству.
— Вот как! С каких это пор хозяин стал не вправе распоряжаться своим достоянием по собственному благоусмотрению? — язвительно усмехнулся князь Данило и тут же сменил тон, заговорив жестко и требовательно: — Вот что, Андрей. Ты мне брат, и я не хочу, чтобы промеж нас пролилась кровь. А потому убирайся-ка ты отсюда подобру-поздорову и думать забудь о Переяславле: отныне это мое владение, мое и потомков моих — из рода в род, до скончания мира. Остерегайся встать на моем пути!
Андрей слушал брата с выражением страха и ненависти на продолговатом, с острыми выпирающими скулами лице.
— Ты думаешь, я не найду на тебя управу? — запальчиво крикнул он, возвышая голос до фальцета. — Прямо отсюда я поеду в Орду, и тогда поглядим, чьи потомки будут здесь княжить!
— Скатертью дорога! — сдерживая гнев, молвил князь Данило и, не видя смысла в продолжении разговора, покинул горницу.
Приняв власть над Переяславлем, Данило Александрович поручил его заботам старшего сына Юрия.
7
Смерти Данилы Александровича не ожидал никто: московский князь не был стар и никогда не давал близким повода тревожиться о его здоровье. Тем не менее, уложенный в постель пустяковой, как всем сперва показалось, простудой, он вскоре покинул свою опочивальню на плечах бояр, покоясь в гробу из красного дерева, обитого изнутри черным аксамитом. Когда на сороковой день, по обычаю помянув отца, молодые князья разошлись вечером по своим покоям, Иван долго сидел один, глядя на плещущий в очаге огонь. Иван был четвертым, предпоследним сыном князя Данилы и едва вступил в возраст, когда отрок постепенно начинает превращаться в юношу. Тяжело остаться в эти годы без отца, но когда отец и сын так близки друг с другом, как был близок с Иваном князь Данило, потеря эта тяжела особенно. Даже внешне Иван походил на отца больше, чем остальные Даниловичи, — та же широкая коренастая фигура, те же карие совиные глаза; вот только ростом Иван пошел в мать — рослую статную княгиню Евдокию: несмотря на юные лета, он был уже на добрые полголовы выше своего приземистого родителя. Данило давно выделил Ивана среди остальных своих чад, и по иронии судьбы случилось это в самый, пожалуй, горький для Данилы день. Немало лет прошло уже с того дня, но сейчас все происходившее тогда перед глазами Ивана — все, вплоть до последней мелочи — снова возникло в его сознании, как если бы ему довелось вновь пережить события того давнего дня — всего лишь одного дня, крошечной, едва заметной зарубки на бесконечном древе жизни...
Гридница московского княжьего дворца. Высокие окна с разноцветной слюдой. На синем сводчатом потолке застыли, раскинув крылья, огненно-красные сказочные птицы. Длинные лавки вдоль стен заполнены осанистыми, богато одетыми мужами. Данило Александрович, молодой еще человек с короткой черной бородкой и не распаханным пока морщинами лицом, сидит в своем стольце, положив локти на изогнутые лебяжьими шейками ручки; его хмурый, озабоченный взгляд рассеянно блуждает по лицам присутствующих. Великую беду накликал на Москву князь Данило, по доброй воле отворив ворота города татарской рати, которую брат Андрей выпросил у хана Ногая для того, чтобы покарать своего давнего недруга — великого князя Дмитрия Александровича. Верил князь — от союзников брата ему зла быть не может. Но разве бешеные псы разбирают, на кого накинуться? Данило Александрович понял это только тогда, когда в княжеских покоях стало нечем дышать от окрасившего воздух в сизый цвет въедчивого дыма, а объявшее город огромное зарево, как свернувшаяся кольцом огромная змея, всю ночь зловеще извивалось вокруг Боровицкого холма. Когда татары покинули разграбленную и сожженную ими Москву, князь созвал ближних бояр, чтобы сообща поразмыслить, как совладать со свалившимся на них страшным несчастьем.
Беседа долго не клеилась: будто сговорившись, бояре упорно перечисляли свои собственные убытки, ни словом не обмолвившись о прочих москвичах.
— А тверской-то княжич Михаил едва сам к Дюдене в пасть не влез, — с бессмысленно-изумленной улыбкой громко, на всю палату произнес молодой боярин Олуферий Селькуевич, обводя собрание пустыми голубыми глазами. — Совсем под Москвой уже был, из Орды идучи, да бог уберег — какой-то поп упредил его, что здесь татары.
Бояре сумрачно воззрились на глупца: нашел чему радоваться, да еще при князе! Или запамятовал, что тверские князья нам вороги?!
— То ли бог, то ли диавол, — сквозь зубы процедил кто-то достаточно громко, чтобы его слова дошли до слуха князя.
Но Данило Александрович, казалось, не слышал этих слов. «Тоже мне, брат называется! — мысленно досадовал он на Андрея. — Не мог выговорить у Ногая, чтобы татары обошли Москву стороной!»
— Ну, а ты что скажешь, Вельямин Лаврентьевич? — вслух обратился Данило к мрачно молчавшему сухопарому старику с острым орлиным носом и глубоко запавшими в глазницы белесыми очами.
— Люди разбрелись по лесам, — хриплым резким голосом произнес тот, вскидывая вверх подбородок, — в землянках живут, корой с дерев питаются. Ежели немедля что-то не сделать, некому и отстраивать Москву будет. Невдолге одни вороны здесь селиться станут!
Некоторые из бояр обменялись насмешливыми взглядами, как бы говорившими: «совсем старый из ума выжил, невесть что плетет!» Но князя слова Вельямина Лаврентьевича заставили задуматься.
— Пусть отворят княжьи клети для всех нуждающихся, — устало проговорил Данило Александрович, откидываясь на высокую спинку, — да выдают жито всем поровну, по справедливости — хоть по полмеры на душу, да так, чтоб обиженных не было. И боярам с гостями, у коих дворы уцелели, должно сделать тако же — спрошу строго... Да, вот еще — горожан на год ослобоняю от всех уроков и окладов; пущай люди в себя придут.
У многих бояр при этих словах лица сделались кислыми, скучными, но возразить князю никто не осмелился. На том и скончили.
Маленький княжич Иван играл тут же, в углу: он всегда охотнее проводил время с отцом, чем на женской половине дома, и сейчас тоже наотрез отказался покинуть заполнившуюся важными дядями в долгополых кожухах палату, несмотря на ласковые, но настойчивые уговоры нянюшек Сперва мальчик сосредоточенно возил по полу пестро раскрашенных деревянных-лошадок, но вскоре беседа старших полностью захва тила его внимание. Раскрыв рот, Иван ловил каждое слово, его игрушки валялись теперь без дела, ненужные и забытые. Когда бояре разошлись, метя по полу полами кожухов и со сдержанной досадой откашливаясь в кулаки, Иван подошел к отцу, который продолжал сидеть на своем княжьем месте, склонив голову под бременем одолевавших его тяжких мыслей.
— Тятенька, а татары всегда нами володели? — спросил мальчик, дергая отца за широкий, отороченный собольим мехом рукав. Данило ласково привлек сына к себе.
— Нет, чадушко, — сказал он с оттенком грусти в голосе. — Испокон веку была наша держава столь могуча, что никакому ворогу одолеть ее было не под силу. Но не сумели наши предки сохранить ее в целости: каждый хотел сам держать свою отчину, никому в своих делах отчета не давая. Вот и разодрали на части всю Русскую землю, а супостатам нашим только того и надо было: пришел безбожный цесарь Батый да поодиночке все княженья под свою руку и склонил. Так вот и живем с тех пор — спины гнем перед погаными да кровью умываемся, — с тяжким вздохом заключил князь.
— Расскажи о том времени, до татар, — робко попросил Иван.
— Ну что же, слушай, — улыбнулся князь Данило. — Давным-давно, когда на месте нашей Москвы еще шумел дремучий лес, поселился на высоких горах над рекою Днепром некий знатный человек, именем Кый...
— Это от него наш род пошел? — быстро перебил его Иван, глаза которого жадно вспыхнули при первых же словах отцовского рассказа.
— Нет, Иване, — терпеливо объяснил князь Данило. — О потомках того Кыя нам ничего не ведомо: вельми давно это было, летописей тогда еще не вели. Наш же род вокняжился сперва в Новегороде, что далеко на севере, на реке Волхове. Не поладили как-то меж собой новгородцы и призвали себе князя из-за моря, чтобы, значит, никому не обидно было, что его сородич, ровня ему, им володеет. А был это не кто иной, как наш великий предок, славный князь Рюрик..
С раскрытым ртом, почти не дыша, слушал мальчик рассказ отца, и в его детском воображении возникали величественные и манящие образы далекого прошлого: первые киевские князья, воевавшие с ромеями и степными разбойниками, усмирявшие непокорные племена, хитрая и коварная Ольга, мудрый и дальновидный Володимер со своим сыном Ярославом, презренный братоубийца Святополк — все они один за другим проходили перед внутренним взором Ивана, и его сердце наполнялось радостным и волнительным чувством сопричастности чему-то большому и значительному.
С того дня, видя увлеченность сына, князь Данило стал каждый день пересказывать ему то, что прочел в древних летописях, списки с которых бережно хранились вместе с самым ценным достоянием московского князя в заветном ларе, стоявшем в его опочивальне. А чтобы Иван мог самостоятельно утолять свою жажду познания, отец сам, не полагаясь на попов и не дожидаясь, когда сын достигнет семилетнего возраста, в котором принято было браться за науку, стал учить его грамоте по семейной псалтыри, с которой когда-то началось и его ученье. «Сколько пытливости и понятливости в сем младенце! — не уставал удивляться Данило, восхищенный стремительными успехами маленького Ивана. — И как любит он Русскую землю, как болит за нее его сердечко! Сколько блага он мог бы со временем принести Руси! Его же ждет какой-нибудь мелкий удел, которым побрезгуют старшие братья. Жаль, ах, как жаль!» И князь Данило грустно вздыхал, покачивая надетыми на указательный палец жемчужными четками.
Вспоминалась Ивану и его последняя беседа с отцом.
Князь Данило полулежал на горке из голубых шел-ковых подушек, до подбородка накрытый красным. шерстяным одеялом, под которым угадывались очер тания сомкнутых на животе рук Время от времени Данило Александрович прерывал разговор, утомленно смежая лихорадочно поблескивавшие глаза или выпрастывая из-под одеяла полную бледную руку, тонувшую в длинном широком рукаве белой, расшитой по краю золотом и бисером сорочки, чтобы взять с низкого столика, стоявшего подле его ложа, большую серебряную чашу с питьем. Тогда умолкал и Иван, и в течение нескольких минут в опочивальне слышалось лишь тяжелое, сиплое дыхание недужащего князя.
— Ну вот, кажется, и конец, — глядя в потолок, задумчиво проговорил Данило Александрович, и в его голосе не ощущалось ни горечи, ни сожаления — только безмерная усталость, прежде столь несвойственная неизменно деятельному и полному сил князю. С болью и страхом отмечал про себя Иван и эту новую интонацию, и то, как изменился за последние дни отцов голос: откуда только в нем взялась эта глухость, эта старческая надтреснутость, это зловещее сипение, вырывавшееся из недр широкой и всегда казавшейся могучей, как кремлевская стена, груди?! Пожалуй, впервые с тех пор, как князь Данило занемог, Иван ясно осознал то, о чем доселе боялся даже думать: его отец умирает, и ничего с этим не поделаешь; просто князь Данило исчерпал свои жизненные силы, без остатка истратил их в напряженной борьбе, наполнившей все его существование, и теперь тихо отпадает от древа жизни, как высохший, лишенный питавших его соков лист.
А Данило Александрович продолжал:
— Пожил свое на свете, пора и честь знать... Откня-жил, отвоевался, откланялся поганым вдосталь. Теперь вам, сынам моим, постигать сию науку. Чему мог, я вас научил, остатнее токмо от вашего разума да божьей воли и зависит.
— Не рано ли ты, отче, на покой собрался? — попытался улыбнуться княжич.
По лицу больного пробежала легкая рябь досады: ему была неприятна неискренность любимого сына, пусть даже и вызванная лучшими побуждениями. Не отвечая, Данило Александрович утер лоб алым платом и, проведя рукой по бороде, глубоко вздохнул.
— Хотел я вас всех у смертного своего одра собрать, да Юрья, как видно, не дождусь. Прислал он намедни заместо себя грамоту, — князь Данило протянул руку к столику и, взяв с него слегка помятый свиток, на котором темнело пятно от пролитой на него жидкости, протянул его сидевшему на постели Ивану. — Вот, полюбуйся: не пущают-де его переяславцы, боятся, что боле уж к ним не возвернется. Не пущают князя — каково! — Данило язвительно хмыкнул. — А ведь сие и для тебя урок как сядет Юрий на Москве (не вечно же они его, в самом деле, силком держать станут!), тебе у сих своевольцев княжить. Так ты им с самого первоначалу воли не давай, с первого же дня покажи, кто господин, а кто слуги. Да особо на переяславцев не полагайся, окружай себя все боле своими людьми, проверенными, вроде Родиона али Федора Бяконта. Эти не предадут.
Приступ хриплого, клекочущего кашля прервал речь князя. Отпив из чаши и отдышавшись, Данило Александрович заговорил снова.
— Да, с Юрьем мне уже на сем свете не свидеться... А жаль — ему-то как раз последнее отцово наставленье ой как надобно! Вельми он горяч, необуздан, боюсь, наломает дров, — вздохнул князь Данило и вдруг с ласковой улыбкой поглядел на сына. — Вот тебе бы я с легким сердцем передал большое княженье — и разумом, и волею господь одарил тебя превыше всех моих детей. Но запомни накрепко, Иване, — добавил он сурово, подняв указательный палец в предостерегающем жесте, — упаси тебя бог возжелать московского стола из-под брата старейшего либо его потомков — сие есть великий грех! Если же на то будет божья воля — ведь в наше время должность опаснее княжьей сыс; кать мудрено, — по лицу князя скользнула слабая улыбка, тут же погаснув. — Доживете ли хоть вы до той поры, когда князья будут решать свои споры не на ратном поле, а за дружеской беседой? Боюсь, долго еще придется ее ждать... Так вот, ежели божьим соизволением ты займешь когда-либо московский стол, помни, что покуда нет единства в земле нашей, не престанет она исходить кровью и не избавится от постылого ярма. Одному государству должно быть на Руси и одному князю ее блюсти, прочим же князьям пребывать во всем ему покорными! А ведь мог бы стать таким князем, Иване, истинный бог мог бы! Токмо кто ж тебе позволит...
— Не молви так много, отче, — стараясь скрыть свое волнение, произнес Иван и заботливо оправил одеяло. — Тебе покой потребен. Не волнуйся: что бы господь мне ни сулил, честь рода нашего я не замараю.
— Я знаю, знаю... — отозвался Данило Александрович, и в его глазах неожиданно вспыхнули радостные огоньки. Он шутливо похлопал сына по колену. — А все же, что ни говори, не впустую аз, многогрешный, землю-то топтал, а! Что была Москва, когда я здесь сел, — так, скареднейший городишко, почти что село! А ныне сие княженье не из последних на Руси! И Коломной теперь володеем, и Переяславлем. Последнее, положим, не моя заслуга, да ведь важно-то дело!.. Женить вот вас не успел — сие мне пуще всего досадно. Сколько сынов, а ни одного внука увидать не пришлось. Да что уж тут поделаешь! — Князь Данило откинулся на подушки и устало прикрыл глаза. — Ладно, ступай, сынок, что-то я уморился, — ослабевшим голосом проговорил он.
Больше увидеть отца живым Ивану было не суждено.
Чувствуя, как глаза защипала соленая влага, Иван поднялся и вышел из горницы: лучше скоротать вечер за беседой, чем в одиночестве ворошить опавшие листья воспоминаний. Под дверью Юрьевой светлицы протянулась тонкая бечева света; значит, брат еще не лег. Обрадованный Иван дернул на себя витую ручку и услышал раздраженный голос Юрия:
— Ты что, перечить мне вздумал, холоп?! Супротив господина идешь?
— Я твой верный слуга, княже, — с достоинством ответил звучный густой голос, по которому Иван сразу узнал тысяцкого Протасия Вельяминова, — и повеление твое исполню...
— Так в чем же дело?! — крикнул князь.
— ...Токмо негожее ты замыслил, господине. Родитель твой, упокой, господи, его душу, шесть лет держат Константина Романыча в чести великой и не токмо на живот его не умышлял, но даже и к крестному целова-нью не принуждал, желая, чтобы князь принес оное по своей доброй воле.
— Вот мы и увидели, какова эта воля! — насмешливо заметил Юрий и со значением, роняя слова, будто камни, добавил: — Ныне я князь на Москве, и моя воля есть закон. А ежели Константин сбежит? Тогда хлопот не оберемся. Али мало у нас и без него ворогов? Супротивников своих надобно давить нещадно, яко ползучих гадов, не дожидаясь, пока они исхитрятся ужалить!
— Грешное и срамное дело лишить живота безоружного пленника, — твердо произнес Протасий и вдруг заговорил совсем по-другому, взволнованно и горячо: — Молю тебя: одумайся, княже! Воспомни судьбу Святополка Окаянного, не порочь себя и всю нашу землю! Ну какой вред может тебе принести сей несчастный?!
— Да ты, видать, браги опился, холоп! — надменно-презрительно бросил Юрий. — Ступай и исполняй!
— Воля твоя, княже, — тихо ответил Протасий, — твой и ответ.
Дверь отворилась; Иван едва успел спрятаться за ней, чтобы не быть замеченным. Мимо него, опустив, голову, точно под тяжкой ношей, медленно прошел тысяцкий. Первым побуждением Ивана было поскорее известить о намерении Юрия братьев. Едва Вельяминов скрылся из виду, молодой князь бегом пустился по переходу, но, добежав до лестницы, в нерешительности остановился. Правильно ли он поступит, вмешавшись в действия старшего брата? Как-никак, а Юрий глава их рода, и всем Даниловичам надлежит почитать его вместо отца. Кто смеет указывать ему и ставить под сомнение его решения? Не будет ли он, Иван, выглядеть в этом деле как крамольник, сеющий раздор в собственной семье? Несколько минут Иван в мучительном раздумье скреб острым носом сапога крутую деревянную ступеньку. Потом повернулся и медленно возвратился в свои покои. Видеть сейчас Юрия и разговаривать с ним было выше его сил.
8
На следующее утро, спустившись после скверно проведенной ночи в трапезную, Иван сразу понял, что братьям уже известно о вчерашнем повелении Юрия и что без последствий оно не осталось. Юрий сидел на своем обычном месте во главе длинного стола, с подчеркнутой небрежностью откинувшись на спинку стольца, и, презрительно сощурив черные материнские глаза, смотрел на стоявших перед ним, вполоборота к Ивану, братьев Александра и Бориса. Оба молодых князя были одеты как в дорогу и, судя по всему, не собирались разделять со старшим братом трапезу. Их лиц Иван не видел. Все трое были настолько поглощены разговором, что не заметили вошедшего Ивана.
— Думай о нас что хочешь, а жить под одним кровом с убийцей нам пакостно, — холодно произнес Александр, — и то, что сей убийца наш брат, для нас всего горше.
— Так-та-ак, — с издевкой протянул Юрий. — И куда же вы направиться думаете, ежели сие не тайна?
— В Тверь, — спокойно ответил Александр.
— Что?! В Тверь?! — взвился было Юрий, но, понимая, что выбор братьев был вызван исключительно стремлением как можно сильнее досадить ему и что его ярость лишь доставит им удовольствие, постарался овладеть собой.
— Хороши же у меня братцы, — криво усмехнулся он, царапая ногтем ручку стольца, — к злейшему ворогу рады переметнуться! Ну и убирайтесь к чертовой матери! — крикнул Юрий, махнув на братьев рукой. — Думаете, удерживать вас стану?! Бабы! Слюнтяи! Вам бы акафисты петь в какой-нибудь обители, а не княжить!
— Пойдем, брате: нам здесь боле делать нечего, — сказал Александр, тронув Бориса за плечо. Когда они вышли, Юрий яростно ударил кулаком по столу и грязно выругался. Обуревавшая князя злоба искала выхода, и ее жертвой стал первый, кто попался ему на глаза, — молча наблюдавший за происходящим Иван.
— Может, и ты хочешь с ними, отцов любимчик? — напустился на брата Юрий, с отвращением мотнув подбородком в сторону двери. — Давай, не стесняйся! Я никого не держу!
— Зачем ты так, Юрий? — тихо произнес Иван, с укором взглянув на брата.
Юрию стало неловко. Он смущенно отвел глаза в сторону и увидел слуг, которые, напуганные небывалой распрей между князьями, робко толпились у входа с подносами в руках, не решаясь подавать на стол.
— А вы что сгрудились, яко стадо баранов?! — снова завопил князь, радуясь возможности хоть на ком-то сорвать свое раздражение. — Из-за того, что мне с братцами не повезло, я с голоду подыхать не собираюсь!
Мгновенно пришедшая в чувство челядь, как в хороводе, закружилась вокруг стола.
9
Скривив тонкие губы в презрительной и злобной, усмешке, Юрий с глумливой бесцеремонностью разглядывает высокого светловолосого молодого человека в покрытых царапинами и вмятинами доспехах, стоящего перед ним, опустив голову с выражением крайней подавленности. Судя по тому, как вольготно расположился московский князь в резном кресле, подле которого полукругом стоят Александр, Борис (успевшие помириться со старшим братом и, после нескольких месяцев изгнаннической жизни в Твери, возвратиться домой) и, конечно же, неизменно верный Юрию Иван, как непринужденно и даже вызывающе закинул ногу на ногу, как самодовольно пощипывает он кончик уса, Юрий явно чувствует себя хозяином в этой небольшой гриднице, стены которой ярко расписаны от пола до потолка красной, зеленой и золотой красками, чередующимися друг с другом с большим вкусом. Но Даниловичи не в своих хоромах на Боровицком холме, они в Можайске, который за час до описываемой сцены московская рать взяла копьем, а юноша, который с таким униженным видом застыл перед княжеским креслом, — его подлинный владелец, можайский князь Святослав.
— И как тебе, Святославле, не надоест разбойничать? — неторопливо, с наслаждением жуя слова, как сотовый мед, произнес Юрий. — Опять твои людишки села мои порубежные пожгли, скот да сирот незнамо куда увели. Ты, конечно, скажешь, что все это не с твоего ведома делалось?
Юноша с негодованием вскинул голову. Его смятое страданием плоское лицо исказилось еще больше, на этот раз от гнева.
— Ты сам не веришь, Юрий, что это я подослал тех разбойников напасть на твои села, — прерывающимся голосом, но громко и отчетливо, точно отвешивая собеседнику оплеухи, сказал он. — Может, они и пришли с моей земли, но, клянусь, кабы я знал о них и о том, что они замышляют, сам велел бы повесить их на первом же дереве!
Юрий засмеялся. Ему ли было не знать, что Святослав ни сном ни духом не ведал о набеге на московские села! Ведь московский князь из собственной казны заплатил тем самым разбойникам, которые под видом можайских ратников разорили несколько его же сел, чтобы Юрий имел законный предлог для расправы с соседом, владения которого он еще при жизни отца порешил прибрать к рукам.
— Что же с тобой делать, Святославле? — будто в раздумье, медленно протянул Юрий. — Ты, как видно, из тех, кого унять могут лишь темница да могила. А я свои рубежи оградить должон. Посему поедешь ты со мной в Москву. Там, под неусыпным доглядом, ты для меня будешь безопасен.
Святослав снова опустил голову.
— А там... яко Константина? Что ж, сила за тобой, твори что хочешь, — тихо произнес он с полной покорностью судьбе.
Тут Иван, хмурившийся в продолжение всего разговора, наклонился над креслом и что-то сказал старшему брату на ухо. Юрий недовольно отмахнулся от него.
— Вот еще глупости! — вполголоса сказал он, не поворачиваясь к брату. — И ты то же делать будешь, попомни мое слово. А покамест учись.
И, опершись о ручки кресла, чтобы подняться, Юрий велел ратникам увести Святослава.
10
Акинф взволнованно расхаживал взад-вперед по горнице, силясь утихомирить рвавшийся наружу гнев. «Дерзкий молокосос! Так надругаться над боярской честью! Высечь бы его хорошенько!» — возмущенно бубнил он себе под нос, в бессильной ярости стиснув кулаки с такой силой, что костяшки пальцев побелели. Боярин уже давно стал примечать, что не пользуется расположением своего нового князя, шестнадцатилетнего Ивана Даниловича. Но то, что произошло вчера на пиру в княжьих хоромах, переполнило чашу его терпения. Войдя в гридницу переяславского дворца, почти все пространство которой занимал огромный покрытый белоснежной скатертью стол, Акинф уверенно направился к привычному, утвердившемуся за ним еще при покойном князе Иване Дмитриевиче месту по правую руку от князя, но его остановил неприязненный взгляд Ивана.
— Сядь там, боярин, — холодно произнес князь и указал ему на место в середине стола. Кровь метнулась в лицо Акинфу, но что он мог сделать: с князем не поспоришь. Сопровождаемый насмешливыми взглядами бояр, которых Иван привез с собой из Москвы, Акинф неторопливо, стараясь сохранить достоинство, проследовал к назначенному месту. Лицо его было бесстрастно, но в душе пылал испепеляющий огонь. Никогда в жизни не доводилось Акинфу испытывать подобного унижения. До самого окончания пира боярин просидел молча, уставившись в одну точку; кусок не лез ему в горло. Лишь однажды Акинф украдкой взглянул, кому досталось его место. Ну конечно! Он и не ожидал увидеть на нем никого иного, кроме воеводы Родиона Несторовича. Родион сравнительно недавно перебрался из Киева в Москву, где сразу же занял самое завидное положение. Приехал он не один, а в сопровождении полутора тысяч детей боярских, под началом каждого из которых находился небольшой отряд; таким образом, благодаря Нестору военная мощь молодого князя изрядно возросла. Это открытие вызвало в душе Акинфа новую бурю. Может быть, у себя в Киеве этот Родион и был важной птицей, но здесь, в Переяславле, своя знать, и никто не вправе так открыто ею пренебрегать. Нет, с него довольно! Он не намерен больше терпеть этого самонадеянного отрока, который позабыл, что власть князя крепка только тогда, когда опирается на исконные, коренные боярские роды. Он отправится в Тверь, где сидит князь Михаил Ярославич. Еще его покойный отец милостиво относился к Акинфу; в память о родителе сын не может не оказать его любимцу подобающее уважение. Он еще преподаст этому мальчишке хороший урок!
Раздумья Акинфа прервал скрип отворившейся двери: в горницу вошел его старший сын Иван. Молодому боярину было уже за тридцать, но, даже став зрелым мужем, он заметно робел перед отцом и повиновался ему беспрекословно, как дитя. Иван уже знал об унижении, которому подвергся отец, и явно принял его близко к сердцу, о чем говорили его нахмуренные брови и прорезавшая лоб скорбная складка.
— Ты звал меня, отче? — тихо спросил он.
— Ты, верно, догадываешься, сынок, о чем у нас с тобой пойдет речь? — с видимым усилием произнес Акинф. Вместо ответа Иван потупил глаза. Акинф продолжал: — Я немало пожил на свете и ведаю, что предвещает подобное изъявление княжьей немилости. Я не собираюсь дожидаться, покуда нас в поруб посадят или того хуже... Короче говоря, надобно нам всем уносить отсюда свои головы, и чем скорее, тем лучше. Вот и давай потолкуем, как нам поскладнее управить это дело. Токмо помни: проведать про то не должна ни одна живая душа.
— Бежать? — Сквозь неизменную почтительность в голосе Ивана прорвались нотки удивления и возмущения. — Как же так, отче?! Ты ведь сам всегда учил нас с Федором беречь родовое гнездо, где столько поколений предков жили и на судьбу отнюдь не вадили!
— И еще поживет немало, — уверенно сказал Акинф. — Для тверских князей Москва хуже кости в горле, и они не упустят возможности вырвать Переяславль из ее когтей. Попомни мое слово: вскорости тверские мечи проложат нам дорогу домой.
— Но почему мы должны бежать тайком, точно тати? — с обидой воскликнул Иван. — Испокон веку бояре на Руси по своей воле выбирают, какому князю слу жить. Взять хотя бы сего проклятого Родиона: ведь он поступил в московскую службу, уйдя от киевского князя, и никто не почитает его за изменника.
— Он им и не является, — усмехнулся Акинф. — Меж Киевом и Москвою не распри. А к злейшему ворогу своего дома Иван нас добром не отпустит.
— Дитя не вынесет дороги, — выложил Иван последний довод против отцовской затеи.
— Значит, придется оставить, — невозмутимо ответствовал Акинф. — Нет ли среди челяди кормящей бабы?
— У конюха Петрилы жена недавно родила.
— Вот она его и выкормит.
— Нелегко будет уговорить Софью расстаться с сыном, — тяжело вздохнул Иван.
— Что же ты за муж такой, коли с бабой сладить не можешь? — вскипел Акинф. — Твое слово должно быть для нее законом: сказал — как отрубил. Ну, ступай с богом.
Опасения Ивана оказались не напрасными: когда молодая боярыня, только что оправившаяся после трудных родов, услышала о том, что ей предстоит разлука с новорожденным сыном, ее голубые глаза округлились от ужаса.
— Сыночка на людей не оставлю! — Софья вцепилась обеими руками в перину, на которой лежала, точно боясь упасть. — Делай что хочешь, а я с ним не расстанусь!
— Замолчи, дура! — раздраженно крикнул Иван. — Ты всех нас погубить хочешь?!
Но, увидев, как задрожали крошечные, по-детски припухшие губы супруги, как наполнились слезами ее глаза, он тут же раскаялся в своей резкости. Иван нежно привлек к себе жену и сказал как можно ласковее:
— Ничего с нашим сыном не случится. Или ты думаешь, он мне не дорог? Петрило с женой — холопи верные, они все сделают как должно.
Когда наступила ночь, Акинф, оба его сына и невестка, одетые в дорожные одежды, вышли во двор, где их ожидали несколько самых испытанных слуг, державших под уздцы оседланных коней. Чадящий факел в руке одного из холопов тускло освещал бледные, тревожные лица беглецов. Глаза молодой боярыни были красны от слез. Акинф, несший на руках завернутого в одеяло внука, приказал молодым подождать и быстрым шагом направился к избе конюха Петрилы. Софья сделала непроизвольное движение, как бы порываясь остановить свекра, но муж, обняв за плечи, мягко удержал ее. Всхлипывая, боярыня уткнулась Ивану в плечо. Жена Петрилы была дородной цветущей женщиной лет тридцати, высокая, статная, с гладким румяным лицом. В наспех накинутом на голову платке, с мужниным тулупом на плечах поверх холщовой сорочки, она удивленно осветила лучиной нежданного ночного гостя. Ее супруг, напротив, проявил к приходу боярина полное равнодушие, причина которого крылась в количестве выпитого им вечером ола. «Да, Иван не ошибся в выборе, — подумал Акинф, глядя на крепкие тугие груди хозяйки. — Вот уж кому сам бог велел быть кормилицей».
— Вот что, жено, — сказал он вслух, тщетно пытаясь унять щемящее чувство, охватившее его при мысли, что его будущий наследник, такой крошечный и беззащитный, сейчас останется в этой убогой затхлой избе, в сущности, на произвол судьбы. — Нам придется на время уехать... Далече уехать и, может быть, надолго. Вот я и помыслил, что ты сможешь взять к себе на этот срок наше дитя и выкормить его вместе со своим. Могу я доверить тебе внука? — спросил Акинф, испытующе глядя женщине прямо в глаза.
— Не изволь тужить, боярин: мы свое бабье дело знаем, — засмеялась та. — Чай, не впервой.
Мягким движением руки она указала на полати, где безмятежно посапывали трое малышей, а рядом едва заметно покачивалась висевшая на воловьих жилах колыбель.
— Ну вот и ладно, — почему-то сразу засуетившись,. словно напрочь забыв надменность, с которой он всегда держался перед челядью, Акинф передал женщине ребенка, после чего вынул из-за пазухи небольшой ту-то набитый кошелек и положил его на лавку.
— Это тебе за труды.
— Благодарствую, боярин.
Акинф повернулся, собираясь уйти, но, что-то вспомнив, снова обратился к женщине:
— Да, еще... Никто не должон знать, что мой внук у тебя, особливо княжьи люди.
— Никому не скажу боярин, будь покоен. — Устремленный на Акинфа понимающий взгляд больших зеленых глаз был так ясен и открыт, что на душе у боярина и впрямь стало намного спокойнее. Он понял, что на эту женщину может положиться как на самого себя, что ни страх, ни алчность не заставят ее совершить предательство.
— Благослови тебя бог, жено, — тихо, но вкладывая в эти слова очень многое, проговорил Акинф и, словно устыдившись этого необычного для себя проявления чувств, торопливо вышел.
11
После бегства Акинфа для Ивана стало очевидно, что среди переяславской знати зреет недовольство, вызванное чрезмерным, с их точки зрения, усилением влияния пришлых людей. Поэтому он стал гораздо внимательнее относиться к местному боярству, не упуская случая подчеркнуть, что не проводит различия между ним и слугами, привезенными из Москвы, оценивая людей только по тому, насколько верно и усердно они служат своему князю. Желая сплотить подвластное ему боярство, Иван стал ежедневно устраивать для него совместные пиры. Подобное времяпрепровождение никогда не доставляло ему особой радости, однако, по мысли князя, сидя бок о бок за одним столом и пия из одной ходящей по кругу братины, его бояре скорее забудут о взаимных обидах и недоверии и проникнутся духом единства.
В то запомнившееся ему на всю жизнь утро Иван проснулся оттого, что кто-то легонько тряс его за плечо. С трудом раздвинув тяжелые, налитые вязкой дремой веки, он увидел склонившегося над ним постельничего Михаила — единственного, кому был позволен доступ в княжескую опочивальню, который с виноватым видом протянул князю свернутый свиток:
— Гонец из Твери привез. Сказывает, дело вельми спешное.
Недовольно поморщившись, Иван сорвал красную восковую печать и, зевая, развернул свиток. Едва пробежав глазами первые строки, он с такой поспешностью вскочил с постели, словно та была наполнена раскаленными углями. Через несколько минут Иван, на лице которого не осталось и тени дремотной расслабленности, уже наказывал спешно вызванному к нему сыну боярскому:
— Скачи что есть духу на Москву и передай брату моему Юрию на словах, что тверская рать завтра будет под стенами Переяславля, и ежели он хоть на час замедлит с подмогой, то может застать здесь одно пепелище.
Когда гонец удалился, князь повелел боярам собраться в гриднице, куда из домовой княжеской церкви уже была принесена ее главная реликвия — большой золотой крест, искованный еще во времена Юрия Долгорукого. Войдя твердым уверенным шагом в просторную палату, наполненную гулом недоуменных боярских голосов, мгновенно смолкших при появлении князя, Иван без лишних вступлений обратился к собравшимся:
— От верного человека стало мне ведомо, что тверской князь Михаил Ярославич решил воровским образом захватить наш город, для чего выслал немалое войско, над коим начальствует ваш бывший собрат, а ныне богомерзкий изменник Акинф. — Не обращая внимания на поднявшийся ропот, он продолжал: — Я послал за помочью на Москву, но кто знает, поспеет ли она вовремя. А потому, — Иван возвысил голос, — перед лицом сей великой опасности целуйте крест святой, что будете верны мне и всему моему дому, хотя бы и животом пришлось за это поплатиться.
Иван внимательно, не отрываясь смотрел, как бояре по одному подходят к аналою и, получив благословение протоиерея, торжественно произносят слова клятвы, после чего опускаются на колени и, перекрестившись, прикладываются губами к святыне — он хотел понять, кто делает это легко, с охотой, а кому совершение обряда дается ценой усилий.
Бояре, приехавшие в Переяславль вместе с Иваном Даниловичем, оставались на местах, думая, что все происходящее относится только к переяславцам.
— Вы тоже целуйте, — строго обратился к ним князь. — В час столь сурового испытания каждый нуждается в укреплении духа.
Когда обряд подошел к концу, Иван, прежде чем отпустить бояр, обратился к ним с краткой речью:
— Помните, что вы присягнули не токмо мне, своему князю; ныне вы взяли в свидетели самого творца предвечного, от коего не скроется не только ни одно из дел ваших, но даже помыслы!
— Останься, воевода, — кивнул князь боярину Родиону, когда бояре, возбужденно переговариваясь и качая головами, направились к выходу. Оставшись с ним наедине, Иван спросил: — Ну, Родион Несторович, как будем встречать ворога?
Воевода, не слишком доверявший юности и неопытности своего господина, почел за благо не испытывать судьбу.
— Силенок у нас, княже, маловато, — осторожно сказал он, — так что об открытом бое и речи быть не может. Оядем в осаду, а там и братец твой с подмогою подоспеет.
— Нет! — горячо воскликнул Иван. — Князю должно самому боронить свое владение, а не отсиживаться, как зайцу в норе, ожидая, покуда за него все сделают иные. Будем биться в поле. Ты, Родион Несторович, со своими ратниками схоронись в лесу, а я встречу их у стен и начну сечу. Как увидишь, что меня одолевают, тут и вступай, но не ранее. Слышишь — не ранее!
— Добро, княже, — поразмыслив, произнес воевода. — Дай-то бог, чтобы ты оказался прав.
12
Прозрачные, словно размазанные тонким слоем по нежно-голубому небу облака слегка касались своими округлыми краями вздыбленного впереди песчаного холма, желтого и островерхого, как литовская лисья шапка. Его подножие было густо опутано кривыми стволами ясеня и доходившими им до половины кустами, на которых ярко краснели крошечные ягоды боярышника. Проехав вдоль южного берега Плещеева озера, серо-голубую поверхность которого тревожила легкая зыбь, точно оно морщилось во сне, Акинф с сыновьями Иваном и Федором и тверскими воеводами поднялся на Гремячью гору и с легким замиранием сердца глянул в сторону белевшего внизу города. То, что он увидел, заставило боярина в изумлении раскрыть рот: впереди окружавших город крутолобых земляных валов, на широком и ровном, как лезвие меча, поле ровными рядами выстроились тысячи воинов, от грозного блеска оружия и брони которых у Акинфа зарябило в глазах. Слева разлилось огромное пятно озера, справа темнел лиственный лес.
Акинф был немало озадачен, ведь он крепко рассчитывал на то, что Иван проявит юношескую беспечность и позволит застать себя врасплох.
— Вот те раз! — изумленно выдохнул один из его спутников, грузный, страдавший одышкой меднолицый толстяк. — В гнездышко-то, видать, голыми руками не залезть.
— Ну, это мы еще поглядим, — с мрачной решимостью процедил Акинф и резким движением развернул коня.
Иван смотрел на пылящую, топочущую, бряцающую, неумолимо приближающуюся, сверкающую тучу, и биение его собственного сердца заглушало для него стук этих тысяч пахтающих землю копыт. Вот час, который решит его судьбу! Сегодня он либо докажет, что достоин своего великого деда, в чуть большие, чем его, лета громившего свеев и немчинов, либо останется в людской памяти бесталанным отроком, который не вынес возложенного на него рождением бремени и погиб, так и не успев свершить ничего примечательного.
— Пора. С богом! — Иван выхватил из ножен меч и призывно поднял его над головой. Повинуясь данному князем знаку, переяславская рать пришла в движение. Заржали взнузданные кони, волной прокатился по всему строю лязг оружия и доспехов, дрогнула земля, изнемогнув под бременем ударивших в нее разом множества копыт, и войско помчалось навстречу неприятелю. Вскоре обе рати сошлись в жестокой сече.
Опьяненный плещущим в лицо теплым ветром, Иван, будто в реку, безоглядно упал в битву. С жаром нанося и отражая удары, он не заметил, как, оторвавшись от основной части войска, быстро углубился в ряды противника и оказался с небольшим числом ратников стиснутым с трех сторон многократно превосходящими силами врага. Зато это видел опытный глаз Родиона, который, раздвинув ветви, внимательно следил за происходящим из своей лесной засады. Оценив грозящую князю опасность, воевода повернулся к своим воям, обнажая меч.
— Не выдадим, братия, князя! — густо прокатился его рассыпавшийся эхом голос по чаще, вызвав в ответ дружный многоголосый рев.
Стремясь как можно скорее отгородить Ивана от наседавших на него тверичей, Родион Несторович с частью своего отряда вклинился сбоку в ряды сражающихся и сразу заметил Акинфа, который изо всех сил прорывался вперед, озираясь по сторонам в поисках князя. Воевода бросился ему наперерез.
— Не торопись, боярин! — прокричал он сквозь мятущийся гул боя. — Нам давно пора потолковать.
При виде воеводы бешеная ярость исказила оспи-стое лицо Акинфа. Он пришпорил коня и, поравнявшись с Нестором, наотмашь ударил мечом; от верной смерти воеводу спас только вовремя поднятый им щит. Одновременно Нестор левой рукой схватил прикрепленную к луке седла сулицу и из-под щита наугад нанес удар. Акинф хрипло охнул и, теряя равновесие, вцепился в холку коня: копье вонзилось ему в грудь, пробив броню. Родион выпустил из рук сулицу и снова достал меч. Со зловещим свистом сверкнул на полуденном солнце обоюдоострый клинок, рассыпавшимся лаловым ожерельем разлетелись по сторонам брызги крови, и голова изменника, переворачиваясь в воздухе, полетела в истоптанную траву.
Не сходя с коня, воевода поддел голову острием копья и, слегка отставив руку в сторону, чтобы не запачкаться стекавшей по древку кровью, победно вознес кверху безобразную куклу, оскаленные зубы и широко раскрытые глаза которой, казалось, и после смерти источали непримиримую злобу.
Между тем течение битвы резко изменилось. Ошеломленные внезапным ударом с тыла, тверичи сразу утратили свой боевой дух. Их быстро редевший строй смешался и начал беспорядочно отступать. Лишь небольшие группки продолжали отчаянно биться в полном окружении переяславцев. Преследуемых тверичей загоняли в воды Плещеева озера, которые кое-где у кромки берега окрасились нежно-розовым цветом.
Подъехав к Ивану Даниловичу, который, тяжело ды ша, стаскивал с залитого потом лица шелом с багряным, шитым золотом еловцом, Родион в знак почтения склонил копье; голова Акинфа покатилась прямо под ноги княжьему коню, который, испуганно фыркнув, подался назад.
— С полем тебя, княже! — приложив руку к груди, торжественно провозгласил воевода и кивнул в сторону головы: — Вот твой изменник; боле он не причинит тебе зла.
Как завороженный смотрел Иван в эти застывшие агатовые глаза, глядевшие на него и в то же время как бы сквозь него, будто видя что-то запредельное, недоступное зрению живых, на этот полураскрытый, как у заплаканного ребенка, широкий рот, из которого тоненькой струйкой текла кровь. Как страстно он мечтал о дне, когда ему представится возможность стяжать, подобно своим предкам, славу на ратном поле! Но теперь, когда все было уже позади, Иван не ощущал ни упоения победой, ни благодарности провидению, сохранившему его целым и невредимым среди направленных на него вражеских мечей, — лишь ужас и отвращение перед только что открывшейся ему бездной озлобления и жестокости, которые человеческие существа могут питать друг к другу, переполняли его душу. Он чувствовал, что после пережитого сегодня уже никогда не будет прежним, не сможет полностью доверять людям и любить даже лучших из них: их лица всегда будут подсознательно представляться ему какими-то скоморошьими личинами, скрывающими их подлинный, звериный облик, явившийся ему ясным летним днем на поле под стенами Переяславля.
— Пусть погребут вместе с телом, — борясь с подступившей дурнотой, проговорил Иван и тронул поводья. Но воевода еще не сказал все, что хотел. Легко, как юноша, сойдя с коня, Родион Несторович отвесил Ивану глубокий поклон.
— Прости меня, княже! — смиренно произнес он.
— За что же, Родионе? — вымученно улыбнувшись, спросил Иван.
— За то, что не верил в тебя, несмышленным отроком почитая. Ныне же узрел я пред собою властителя, коего в избытке одарил господь и разумом, и мужеством. Поделом мне, старому глупцу!
Иван хотел что-то сказать, но внимание князя отвлек подбежавший к нему ратник.
— Гляди, княже, гляди! — взволнованно крикнул он, показывая рукой в сторону Гремячьей горы, мимо подножия которой, похожая на многоногое покрытое железной чешуей и шипами диковинное существо, клубилась конная рать.
— Кабы это яичко да ко Христову дню, — с улыбкой легкого сожаления произнес Родион Несторович, из-под ладони рассматривая приближающееся войско.
Это Юрий шел на помощь брату.
ГЛАВА 2
1
Род Терентия Абрамовича осел на московской земле около полутора веков назад, когда вокняжившийся в Киеве Юрий Долгорукий за пот и кровь пожаловал Терентьева пращура, а своего слугу Клима селом Гоше-вым с пятьюстами четями рольной земли, что располагалось к югу от реки Похры. Вотчина была добрая: и леса, и пахотной земли, и пожней, и бобровых гонов — всего вдоволь, но семья боярина, привыкшая к пышной и удобной жизни в Киеве, не торопилась перебираться в глухой лесной край. В запустении Гоше-во пребывало до смерти Клима, который отказал его своему младшему сыну Сенифонту, прадеду Терентия Абрамовича. С неохотой отправившись в дальнюю малообжитую вотчину, Сенифонт со временем прочно обустроился на новом месте и уже не мог себе представить, чтобы что-то в его жизни могло сложиться по-другому. На холме, возвышавшемся над селом, Се нифонт возвел двухъярусные хоромы о трех срубах, окруженные крепким тыном и увенчанные высокими, задиристо сверлящими небо остроносыми маковками.
Хоромы эти и сейчас верой-правдой служили Сени-фонтову правнуку — разве что иногда требовалось кое-где заменить трухлявое бревно или заново настелить ставшую предательски поскрипывать половицу. В десятке челядней, занимавших весь подклет, обитали полторы, если не больше, сотни холопов, чья единственная повинность состояла в том, чтобы с раннего утра до поздней ночи неустанно печься о самых разнообразных нуждах своих господ.
Семья Терентия была невелика. Несколько лет назад его жена умерла во время родов, успев, однако, произвести на свет сына. Терентий, как ни старался, не мог преодолеть отчуждения к ребенку, отнявшему у него женщину, к которой он успел крепко привязаться за время своего недолгого супружества; мальчик рос на попечении мамушек в отдаленных покоях, находившихся в верхнем ярусе дома, с отцом виделся по большей части за обеденным столом.
Потеряв жену, Терентий замкнулся в себе и с головой ушел в хозяйственные заботы. В нем развилась жадность. При каждом удобном случае Терентий всеми правдами и неправдами округлял свои и без того немалые владения: скупал земли соседей и не один год враждовал с монастырем, чьи угодья волею судьбы смыкались с его собственными, то выпасывая своих коней на иноческих лугах, то отправляясь бить зверя в монастырский лес, то заставляя своих холопей опустошать в нем борти. Что только не предпринимал игумен, пытаясь образумить наглеца: по-отечески увещевал, грозил церковным проклятием, даже жаловался князю — все напрасно! Терентий изображал из себя оскорбленную невинность и в ответ на все обвинения предъявлял инокам свои нароки, заставлявшие святых отцов лишь изумленно разводить руками.
Боярин уже ничего не ждал от жизни, но примерно полгода назад в его судьбе произошли важные перемены. Как-то, покупая очередную пажить, Терентий наведался в дом своего соседа, одноглазого Василия Онаньевича, потерявшего правое око на ратной службе. И надо же было так случиться, что посреди деловой беседы боярину вдруг вздумалось встать и подойти к открытому окну. Стоило Терентию взглянуть на цветастый, зияющий пустотами осенний сад, как четверти и гривны вылетели у него из головы: по выложенной янтарем листвы дорожке, поигрывая голой веточкой, шла девушка лет шестнадцати, невысокая, с тонким станом и мягким, чуть удлиненным овалом нежного, как облако в майском небе, лица. Смеющиеся блестящие глаза и по-заячьи вздернутая верхняя губа придавали ей необыкновенно милый и задорный вид.
— Дочь? — каким-то неровным, шершавым голосом спросил Терентий, обернувшись к хозяину и мотнув подбородком в сторону окна. Василий с улыбкой кивнул.
Род Василия Онаньевича по знатности превосходил род Терентия, однако расстроившиеся дела семьи не позволяли Василию слишком привередничать в выборе мужа для старшей дочери. Богатство Терентия делало его завидным женихом, поэтому, когда он наконец решился заслать к соседям сватов, об отказе не могло быть и речи.
После женитьбы жизнь боярина стала похожа на реку, избавившуюся от долгого ледового гнета: в тихой, безмятежной радости миновала зима.
2
Весна в том году приходила неспешно, с опаской. Подразнив ранним теплом — снег сошел уже в марте, — она надолго скрылась за серым веретищем туч и дождей, словно сочтя, что грешный земной простор еще недостаточно готов к ее встрече, и до самой сере-дины мая почти ни разу не порадовала солнечным деньком. Завязались на острых голых ветках мохнатые узелки побегов, заполоскались в небесных глубинах прозрачные ячеистые неводы молодой листвы, а вокруг по-прежнему было хмуро и холодно, и оттого природа казалась если не мертвой, то, по меньшей мере, живущей в летаргическом сне. И лишь когда разноцветные свечки цветов приветливо замерцали на покрывшемся зеленым бархатом аналое земли, весна сняла наконец с земли свою суровую опалу и, словно торопясь загладить долгую немилость, щедро задарила подвластный ей мир чистым золотом солнечного света.
В первый же по-настоящему погожий день изголодавшаяся по теплу и солнцу молодая боярыня до заката бродила по окрестностям усадьбы — ее легкая голубая накидка мелькала то на опушке леса, то у берега реки, то в саду, — а вечером почувствовала себя нездоровой. Терентий поначалу не придал недомоганию жены большого значения, лишь велел закутать ее в пуховые одеяла и поить домашними настойками. Но к утру молодой женщине стало гораздо хуже: она металась в жару и никого не узнавала. И тогда боярин по-настоящему испугался. Ему вспомнилось другое утро, которое он встретил, держа в ладони холодную неподвижную руку первой жены и едва различая сквозь слезы застывшие черты ее лица, с которого даже смертный покой не смог стереть выражение муки, не оставившей боярыню до самого последнего мгновения ее короткой жизни. Неужели ему суждено испить эту чашу снова?! Выйдя из опочивальни, Терентий бессильно приник лбом к двери и с беспомощной яростью ударил кулаком о стену. Лишь страх потревожить больную не давал ему разрыдаться.
— Не убивайся ты так, господине, — услышал он за спиной слабый шепелявый голос своей старой няньки Игнатьевны. Маленькой сморщенной рукой старуха тронула боярина за плечо: — Бог даст, все еще обойдется. Молодая ведь она, лапушка-то наша, может, и переборет немочь.
Но эти утешительные слова прозвучали как-то неуверенно, оказав скорее воздействие, противоположное желаемому: из груди Терентия вырвался придавленный стон. Должно быть, поняв неуместность своих слов в час, когда жизнь молодой женщины висит на волоске, Игнатьевна смущенно кашлянула и, жуя дряблыми бескровными губами, поправила платок на голове. После неловкого молчания она сказала:
— За Воробьем тебе послать надобно, вот что. Воробей сейчас беспременно нужен.
— Какой еще воробей? Что ты там мелешь, старая?! — раздраженно спросил Терентий.
Игнатьевна обиженно поджала губы.
— Человек такой есть, Воробьем кличут, — сердито возвышая голос, объяснила она. — Первейший в наших местах ведун. Травами да заговорами и людей, и скотину пользует. Слава о нем далече идет; всем ведомо: уж коли Воробей не поможет...
Не дав старухе договорить, боярин резко обернул к ней искаженное болью и гневом лицо.
— Почто его доселе не позвали?! — закричал он срывающимся голосом. — Что за дармоеды: покуда не прикрикнешь на них, и не почешутся!
— В том-то и дело, что нездешний он, — невозмутимо прошамкала Игнатьевна. — В Жарыни живет, да не в самом селе, а в лесу, на отшибе; враз и не сыщешь. А из наших у него никто не бывал. Так что коли хочешь боярыню свою спасти, снаряди-ка туда паренька посметливее да порасторопнее, и поскорее! Илейку хоть пошли. Давеча видала, как он по двору без дела околачивался.
Боярин оглянулся по сторонам и, подозвав девушку, поднимавшуюся по лестнице со стопкой свежевыстиранного белья, велел кликнуть к нему Илейку. Те несколько минут, что Терентий расхаживал взад-вперед по переходу в нетерпеливом ожидании, показались ему длиною с целую жизнь — жизнь его жены. Наконец прибежал запыхавшийся Илейка. Это был высокий худой юноша около двадцати лет, с крупными, немного навыкате, зелеными глазами, впалыми щеками и маленьким, но твердым упрямым подбородком. Когда он согнулся в поклоне, боярин, несмотря на все свое волнение, не мог не усмехнуться, глядя на его нечесаные русые волосы, пучками льна топорщившиеся в разные стороны. Впервые оказавшись лицом к лицу с боярином, который до того вряд ли удостоил его хотя бы взглядом, Илейка не без страха всматривался в потемневшее лицо своего господина, словно пытаясь прочесть на нем, что сулит ему этот внезапный интерес к его скромной особе.
Коротко, отрывисто Терентий объяснил Илейке, в чем состоит даваемое ему поручение. В глазах юноши мелькнула радость: а он-то, дурень, гадал, не провинился ли в чем перед боярином! Ведь кто из дворовых без греха: в большом богатом доме соблазнов хватает. А боярин тем временем продолжал его наставлять:
— На посулы можешь не скупиться, только привези его, привези во что бы то ни стало! Да скажи на конюшне, что я велел оседлать тебе Уголька.
Уголек был лучшим из имевшихся у Терентия жеребцов, на котором ездил только сам боярин, да и то лишь по особым случаям.
Полчаса спустя Илейка, с гордым видом восседая на высоком вороном красавце и каждой клеточкой своего тела ловя завистливые взгляды дворовых парней — дорого бы дал каждый из них, чтобы хоть разок прокатиться на гладкой сильной спине хозяйского любимца! — выехал из ворот усадьбы. Оглянувшись на возвышавшийся над ними строгий лик Николая Угодника с поднятой для благословения щепотью тонких длинных пальцев, Илейка с наслаждением огладил коня плетью по круглому, как бочка, играющему мышцами боку.
Илейку распирало от радости и гордости. Впервые в жизни ему доверили важное дело: есть от чего закружиться голове! Это поручение как бы возвышало его над прочими слугами и, кроме того, позволяло хоть на краткое время вырваться из унылого, однообразного круга дворовой жизни, почувствовать себя свободным — ведь когда ты наедине со встречным ветром, легко представить, что не боярская, а твоя собственная воля влечет тебя в путь, и на любого, кто попадется тебе по дороге, можно смотреть безбоязненно, как на равного. О том, что от него, возможно, зависит здоровье и даже жизнь боярыни, Илейка думал в последнюю очередь. Не то чтобы ему была безразлична судьба хозяйки — вся челядь успела полюбить молодую госпожу за кроткий и мягкий нрав, так разительно отличавшийся от привычной суровости Терентия Абрамовича, — но верно и то, что, в сущности, у него не было оснований сопереживать горю своих хозяев, ибо разве они когда-либо сочувствовали его собственному? А горя Илейке, несмотря на свои молодые годы, пришлось изведать немало: потеряв в мор обоих родителей, он был еще ребенком взят вместе с младшей сестрой Ириной в боярские хоромы, где долгие годы находился на побегушках у взрослых холопов. С беззащитными сиротами не церемонились: окрики и оплеухи были для них столь же привычными, как прокисшие щи на обед или темный тесный закуток, где они коротали недолгие ночные часы, крепко прижавшись друг к другу, чтобы было немного теплее. Но чем старше становился Илейка, тем чаще ему приходило в голову, что их с Ириной жизнь могла бы быть совсем другой. Из его отрывочных детских воспоминаний возникала небогатая, но чистая изба, хлев, полный скотины. Да и судя по тому, что его семья никогда не сидела без хлеба, землицы у них тоже хватало. Куда же все это подевалось? Кто и по какому праву лишил их с сестрой родительского достояния? Но этим его вопросам, как и многим другим, суждено было неизменно оставаться без ответа.
Об этом и о многом другом успел передумать Илейка, прежде чем впереди, в низине между изрезанным оврагами лугом и зеленым клубящимся облаком леса, показалась россыпь из двух-трех десятков избушек Это и было село Жарынь, к которому держал путь Илейка.
Жители окрестных селений редко заглядывали сюда: Жарынь числилась за княжьей казной, а потому жа-рынцы свысока посматривали на своих соседей, плативших дань боярам, и даже порой позволяли себе пошаливать на их угодьях, вследствие чего между ними и обитателями близлежащих сел шла то притухавшая, то разгоравшаяся с новой силой распря. Но Илейка не ощутил к себе никакой враждебности. Молодая улыбчивая женщина, приглядывавшая в одном из дворов за целым выводком детей, объяснила ему, как проехать к жилищу Воробья, и через какое-то время узкая, едва намеченная в траве лесная стежка привела Илейку на небольшую поляну, обнесенную добротным, хотя и потемневшим от времени тыном из заостренных неодинаковых по длине кольев, настолько высоким, что за ним нельзя было разглядеть даже кончика печной трубы. Ворот у тына не было; вместо них в нем была прорублена небольшая, менее чем в половину его высоты дощатая дверь, всю поверхность которой пересекали две прибитые крест-накрест жиковины. Под утробный, громоподобный собачий брех, донесшийся из-за ограды при его появлении, Илейка постучал в дверь и обнаружил, что она не заперта.
Жилище ведуна оказалось совсем не под стать окружавшей его мощной ограде: это была маленькая низенькая избушка, ничем не примечательная, если не считать слепой, без единого окошка стены. Странное чувство, подобно мимолетному дуновению ветра, на мгновение овеяло душу Илейки: ему вдруг захотелось бежать отсюда без оглядки, пока его присутствие здесь никем не замечено. Пусть умрет, так и не дождавшись помощи, его молодая госпожа, пусть боярин сурово покарает его за неисполнение своего веления, только бы не переступать порог этого странного, затерянного в лесной глуши дома! Но Илейка переступил его, благо и входная дверь тоже оказалась не закрытой на щеколду, а на громкий, настойчивый стук гостя и здесь никто не отозвался. Из маленьких сеней в лицо Илейке ударил густой, терпкий запах сухих трав. Травы тут были повсюду — на протянутых вдоль стен бечевках и разложенных на земляном полу кусках грубого холста, наваленные беспорядочной грудой и тщательно собранные в перевязанные нитями пучки. Осторожно, стараясь ничего не задеть, Илейка миновал сени и, отворив истошно завизжавшую дверь, оказался в горнице, по-видимому, единственном жилом помещении в доме. Никогда еще Илейке не приходилось видеть такого необычного жилища. В нем не было многого из того, что непременно встретишь в любом русском доме — ни икон в углах, ни украшений вроде расписной посуды или вышитых полотенец, а также ничего, что указывало бы на присутствие в доме женщин и детей, — ни прялки, ни колыбели. Вместо этого — все те сушеные растения, а еще великое множество глиняных горнцов разного размера и формы, горлышки большинства из которых были заботливо замотаны тряпицами. Посреди стоял грубый некрашеный стол, заваленный разным хламом — костями, камешками, кусками шкуры какого-то животного и еще чем-то в том же роде. Свет в горницу проникал сквозь единственное крошечное окошко, в которое не смог бы пролезть и ребенок.
Помещение выглядело настолько необитаемым, что Илейка усомнился, найдет ли он здесь хоть одну живую душу. «Уж не помер ли он, часом?» — подумалось ему. С неприятным предчувствием приблизившись к глиняной печи, Илейка откинул скомканное на полатях одеяло и невольно попятился, передернув плечами от ужаса и отвращения: в углу, рядом с измятой, несвежей подушкой, лежали горкой несколько человеческих черепов. Крестясь на ходу и шепча слова молитвы, Илейка опрометью бросился вон из жуткого дома. Порвав зацепившийся за дверную ручку рукав, со звоном опрокинув что-то в сумраке сеней, он с жадно-стью нищего, ловящего летящую из чьей-то милосердной руки медную монетку, рванул на себя входную дверь и лицом к лицу столкнулся с пожилым, но еще не старым мужчиной, одетым как обычный крестьянин; невысокий и худощавый, он был, тем не менее, довольно крепок телесно, о чем говорили его выпуклые твердые мышцы под засученными рукавами сорочки и вздувшиеся поверх них сухожилия. Маленькие карие глаза с внимательным насмешливым прищуром проворно обшарили Илейку с головы до ног, выпирающие скулы, туго обтянутые отсвечивающей нездоровой бледностью, но гладкой, без единой морщинки кожей, медленно раздвинулись, давая место хитрому оскалу, как видно, заменявшему этому человеку улыбку. Длинные, но жиденькие борода и такие же волосы были довольно жалким обрамлением его по-своему незаурядного и запоминающегося лица.
— Куда спешишь, робя? — неожиданно звучным, молодым голосом произнес мужчина, входя в дом и тем самым оттесняя Илейку в глубь сеней. — Может, сперва поведаешь, что за нужа привела тебя в нашу глухомань?
Выслушав рассказ парня, Воробей задумчиво пощипал бороду.
— Что ж, поехать, конечно, можно, — с расстановкой сказал он, глядя в пол, — но, покуда хворую не увижу, обещать ничего не могу. Надеюсь, твой боярин это разумеет.
— Ты уж постарайся на славу, а боярин тебя не обидит, будь надежен, — скороговоркой произнес Илейка.
Ведун криво усмехнулся.
— Меня, мил человек, обидеть мудрено, — неприятным, язвительным тоном ответил он. — Я токмо слуга, и кто меня не уважит, тот не мне, а господину моему обиду учинит. С ним ему и объясняться придется.
«Гляди-ка, — подивился про себя Илейка, — тоже, выходит, наш брат холоп! А держит-то себя с норовом, точно ему никто не указ».
Тем временем Воробей стянул с себя исподнюю рубаху, обнажив волосатое, костлявое тело, и, пошарив рукой по полатям, достал оттуда другую, из беленого холста. Все это он проделал неспешно, с полнейшей невозмутимостью, как будто собирался не к постели умирающей, а на долгие, неторопливые субботние посиделки.
— Поспешал бы ты, человече! Время-то не терпит! — не выдержал Илейка. По лицу Воробья снова проползла усмешка.
— А ты, как я погляжу, торопыга! Вечно вы, молодые, несетесь, несетесь куда-то как ошпаренные, а куда, сами не ведаете. Поверь тому, кто пожил на этом свете: коли хочешь поспеть, никогда не спеши!
«Поучать меня еще будешь, нежить лесная!» — внутренне вскипел Илейка, но почел за благо промолчать.
В дверях Воробей остановился и повернул голову к следовавшему за ним парню.
— А на чем мы доберемся? — спросил он. — Я верхами ездить непривычен.
— Править конем тебе не придется, — не слишком любезно отозвался Илейка. — Сядешь позади меня да знай себе держись.
Скакать молча было скучно, и после долгих колебаний Илейка решился расспросить Воробья о том, что никак не шло у парня из головы.
— Не прими в обиду, господине Воробей, — осторожно начал он, вполоборота развернувшись к своему спутнику, чье размеренное дыхание уже долго неприятно холодило ему затылок. — Может, оно меня и не касается, но уже больно любопытно мне узнать — что за черепа у тебя на печи схоронены? Почто не в могилах они?
Воробей рассмеялся.
— А, вот что тебя перепужало! Знай же: то друга мои любезные. Много добра видал я от них, покуда были живы, да и сейчас, случается, подсобят когда со-ветом. Как же я с ними расстанусь?
Хотя слова эти и прозвучали как шутка, у Илейки от них по спине пробежал легкий холодок.
В усадьбу приехали затемно. Еще издали заметив крошечный желтый огонек, слабо мерцавший на крыльце боярского дома, Илейка понял, что не опоздал: если их ждут, значит, боярыня еще жива. Подъехав к дому, он с радостью увидел, что встречает его не кто иной, как любимая сестренка. Коротко обнявшись с Ириной, Илейка поручил Воробья ее заботам, а сам поспешил на конюшню, чтобы возвратить Уголька в его чистое, уютное стойло, — утомленный дорогой и переживаниями, выпавшими сегодня на его долю, Илейка, кажется, полжизни готов был отдать за сытный ужин и мягкую постель.
3
Измученная долгими часами борения со смертью, боярыня впала в забытье, вырастив на многоярусной террасе подушек хаотичный куст пышных светлых волос. Ее левая рука беспомощно, как чайка на волне, покоилась на высоко вздымающейся под теплым одеялом груди, из полуоткрытых жарких губ вырывалось хриплое неровное дыхание. Не отходивший от жены Терентий обернулся к вошедшим Ирине и Воробью, и в сумрачном свете свечи его лицо показалось Ирине исполненным такой бездонной скорби, что сердце девушки дрогнуло от жалости.
— Вот, господине, прибыл человек, за коим было послано, — тихо молвила она и, пропустив ведуна вперед, скромно застыла у двери, не смея приблизиться к ложу страданий.
— Спаси ее, богом молю, ничего для тебя не пожалею, — глухо проговорил Терентий, не сводя с гостя умоляющих воспаленных глаз.
Будто не замечая его, Воробей молча подошел к постели и, склонившись над больной, взял ее за запястье, пощупал пульс. Лицо ведуна омрачилось. Затем он приложил ладонь ко лбу боярыни, раздвинул ей зрачок — спящая издала тихий стон и слегка пошевелилась, точно от дурного сна, — и, выпрямившись, резко бросил:
— Котел, воды ключевой вдосталь, ковш с ручкой и дрова. Да чтобы не входил никто!
Его приказание было исполнено с лихорадочной поспешностью. Всю ночь и весь следующий день Терентий не находил себе места от мучительной тревоги. Он то молился, то ходил из угла в угол, ломая скрещенные пальцы, то звал кого-нибудь из слуг, а когда тот являлся на зов, раздраженно велел оставить его одного. Наконец две бессонные ночи и пережитые волнения взяли свое, и измученный боярин заснул прямо на полу молельной, подложив под голову свернутый бумажный кафтан.
Утром Терентия Абрамовича разбудил один из холопов, которым он велел неотлучно находиться у двери опочивальни и исполнять любые приказания Воробья, если таковые последуют.
— Скорее, боярин, скорее, ведун тебя кличет!
Терентий входил в опочивальню с таким чувством, горое, вероятно, испытывает подсудимый перед произнесением ему приговора. Но едва он переступил порог, его радостно встрепенувшееся сердце едва не пробило грудную клетку, как порок пробивает крепостную стену: первое, что он увидел, была обращенная к нему улыбка жены, еще слабая, жалкая, несущая на себе след недавно перенесенных страданий, но в то же время излучающая победное сияние возрождающейся жизни. Боярыня была бледна, под глазами притаились глубокие черные тени, но прояснившийся взгляд говорил о том, что болезнь отступила. Не произнеся ни единого слова, издав странный приглушенный звук, похожий одновременно и на смех, и на рыдание, Терентий бросился перед ложем на колени и долго покрывал поцелуями руки, лицо, плечи той, ко-торая, оказавшись на самой кромке земного существования, теперь снова возвращалась к нему. Потом медленно подошел к Воробью, невозмутимо складывавшему привезенные им с собой травы обратно в мешок.
— Мой долг перед тобою не измерить никакою мерою. Но все же: чем я могу вознаградить тебя?
Ведун поднял на Терентия хитро прищуренные глаза, в которых не было заметно и тени усталости.
— Счастливица твоя боярыня: кабы ты промедлил еще хоть чуток али холоп твой дома меня не застал, никто бы ей уже не помог. Что же до награды... Угостил бы для начала обедом, а то по твоей милости я, почитай, два дни маковой росинки во рту не держал.
После того как хозяин и гость воздали должное трапезе (надо ли говорить, что в тот раз к столу было подано лучшее, что нашлось в боярских клетях и на скотном дворе!), Терентий пригласил Воробья следовать за ним. Длинными извилистыми переходами боярин провел своего гостя в светлицу, находившуюся в самой отдаленной части дома; пропустив ведуна вперед, Терентий запер за собой дверь и, взяв со стола подсвечник, зажег от лампады все три вставленные в него свечи. Затем он подошел к огромному шерстяному ковру, украшавшему одну из стен, и приподнял его за угол. Позади ковра оказалась дверь, настолько маленькая, что для того, чтобы войти в нее, человеку среднего роста пришлось бы согнуться едва ли не вдвое. Открыв эту дверь ключом, висевшим у него на шее, отдельно от прочих, болтавшихся в связке на поясе, Терентий с загадочной улыбкой поманил гостя рукой и, скрючившись в три погибели, как жнец, подрезающий колосья, вошел внутрь. Чуть поколебавшись, Воробей последовал за ним. Мужчины очутились в крошечной горенке без окон, единственную обстановку которой составлял большой ларь; судя по необыкновенно тонкому, изощренному узору его оковки, ларю было по меньшей мере около сотни лет: после Батыева разгрома на Руси нелегко было найти кузнеца, способного на столь искусную работу, — лучшие мастера либо погибли, либо были угнаны в Орду.
Здесь боярин снова воспользовался ключом — на этот раз место, где Терентий изволил хранить его, осталось Воробью неведомым, ибо когда он протиснулся в каморку, тот уже держал ключ в руке — и, с глухим стуком откинув тяжелую крышку, с выражением гордости и восхищения на лице опустился на колени и погрузил руки в груды золотых и серебряных монет, наполнявших почти до краев два разделенных дощатой стенкой отделения; третье отделение было отдано драгоценным камням и украшениям. Зачерпнув полные пригоршни монет, боярин поднес ладони к лицу и несколько мгновений жадно разглядывал лежавшие на них маленькие блестящие кругляши; затем медленно, словно нехотя, наклонил ладони, и звенящий металлический дождь двумя непересекающимися струйками тяжко истек в свое потаенное лоно. Тщательно выбрав монеты, случайно попавшие не в свое отделение, Терентий бережно водворил их на место и лишь тогда, не забыв с нежностью, точно поглаживая, провести рукой по переливающемуся разноцветными огнями содержимому третьего отсека ларя, обратил к Воробью улыбающееся, раскрасневшееся от удовольствия лицо.
— Доднесь ни одна живая душа о сей горенке не ведала, — доверительно понизив голос, молвил он. — Из рода в род, от отца к старейшему сыну сия тайна передается. Здесь все наше богатство, за столетия скопленное, и без ложной скромности могу сказать, что достояние предков своих я не токмо сберег, но и изрядно приумножил. Не думал я, что когда-нибудь отворю перед кем-либо сей ларь, а перед тобой вот отворил и говорю: бери, друже Воробей, сколько унести сможешь: боярина Терентия свиньей неблагодарной еще никто не кликал!
Но Воробей лишь покачал головой, всем своим ви дом изъявляя полнейшее равнодушие; в полумраке скудно освещенной каморки боярин не мог видеть, как вспыхнули глаза ведуна, едва он откинул крышку ларя, как неотрывно впились они в представшие перед ними сокровища.
— На что мне золото да серебро? Я ведь в лесу живу; соседи мои — медведи да лоси — навряд ли его в оплату примут. Всю жизнь обхожусь тем, чем мужички от скудости своей благодарят: сала там кусок, холста отрез — вот моя обычная мзда. А к богатству мне привыкать уж поздно, сберегать же его не для кого. Есть у тебя кое-что иное...
— Да назови токмо, а слово мое крепко! — воскликнул боярин, в глубине души несказанно обрадованный отказом ведуна.
— Отдай мне ту девку, что в опочивальню меня провела, а боле мне ничего от тебя не надобно.
— Иришку? — боярин в изумлении посмотрел на Воробья; слова ведуна привели его в явное замешательство, которое тот истолковал по-своему.
— Нет, ты не думай, я не о том, чтоб ты ее на меня записал, — поспешил заверить он Терентия. — Я и сам хрестьянского званья, мне холопями володеть невместно. По закону она как была твоей, так и останется; пущай лишь живет у меня да во всем будет мне послушна — с меня того довольно.
— Да не о том речь, — смущенно сказал боярин. — Я, конечно, над своей холопкой волен, но... Больно уж не по-хрестьянски это, не по-людски! Я и сам-то с дворовыми девками лишь смолоду баловал, а уж чтобы так... Может, взял бы лучше серебро? — почти просительно посмотрел Терентий на ведуна. — Мошна-то моя от того полегчает дюжее, да уж зато и на душу груз не ляжет.
— Помни: ты слово дал, — жестко ответил Воробей. Терентий вздохнул.
— Оно-то, конечно, так; коли обещал, слово держать надобно. Только сделать это не так просто. Брат у нее есть — это он привез тебя сюда. С сестрой они с младенчества не разлей вода: знамое дело, сироты, окромя друг дружки ни одной родной души на свете. Кто знает, что он может выкинуть?
— Так избавься от него! — с досадой на недогадливость своего собеседника воскликнул Воробей.
— Да, да, избавиться... конечно... — рассеянно произнес боярин. — Вот что: ты пока ступай отпочни, для тебя и горница приготовлена, а я уж что-нибудь примыслю.
4
До поздней ночи боярин сидел один в своей светлице, подперев скулы руками и глядя, как неясные тени от лампады беспокойно ерзают по стенам, будто пытаясь преодолеть некую преграду, отделяющую их от вещного мира, куда они страстно и безуспешно стремятся. На душе у Терентия было скверно. Он всегда был суров с подвластными ему людьми, не видя в том ничего предосудительного: осуществляя свою власть над холопами, он лишь исполнял божью волю и пользовался своим неотъемлемым правом. Но никогда боярин не преступал в обращении с черным людом законы, установленные богом и людьми; ни разу в своей жизни не осквернил он своей боярской чести каким-либо недостойным, низменным поступком (по крайней мере, так он предпочитал думать). Вот и сейчас все в душе Терентия противилось тому, чтобы удовлетворить нечестивое желание ведуна; разум же нашептывал иное. Вправе ли он отказать тому, кто спас от неминуемой, казалось, смерти его юную жену, усладу его кренящейся на исход жизни? «Куда ни кинь, всюду клин, — угрюмо думал Терентий. — Что сдержать слово, что нет — все одно поруха для чести. Ох, проклятый Воробей, ну и головоломку же ты мне задал!» Но тут же утешительная мысль, как всегда готовая к услугам служанка, торопливо накинула на неприглядную действительность наспех состряпанный наряд благопристойности: «А чего я, собственно, маюсь? Я-то даю ему девку для подмоги в хозяйстве, ни для чего иного, и ежели он сотворит с ней какое непотребство, я за то не в ответе». «Кого ты замыслил обмануть? — пытался противиться слабеющий голос совести. — Кто ж поверит, что ты столь глуп, что не смекнул, для чего она ему спонадобилась? Как ни крути, а грех сей на тебе будет. Не перед людским, так перед божьим судом ответишь!» Тогда в дело вмешался суеверный страх: а ну как ведун, почтя себя обиженным, наведет на боярский дом порчу? Силу свою он уже показал. Нет, боярин, нельзя, чтобы Воробей покинул твой дом, затаив злобу! Придется тебе уважить его просьбу. Еще раз тяжело вздохнув, Терентий придвинул к себе лист пергамента и, обмакнув гусиное перо в чернильницу, заскрипел им по белой глади.
Здесь необходимо коснуться одного крайне щекотливого для боярина вопроса. В свое время Терентий положил немало сил на то, чтобы забыть об этом неприятном деле, которое в глазах многих долго лежало на его имени темным пятном, и по сию пору не терпел никаких, даже косвенных, напоминаний, вызывавших в его памяти досадную тень прошлого. Дело в том, что у Терентия был младший брат, Матвей. Отношения между обоими сыновьями Абрама Ивановича всегда были самыми дружескими, разумеется, настолько, насколько вообще возможна дружба между братьями, разница в возрасте между которыми составляет ни много ни мало двенадцать лет. Все изменилось со смертью отца. Буквально на следующий день после того, как тело боярина Абрама упокоилось в земле, челядь переполошили отчаянные крики, доносившиеся из светлицы, где молодые бояре незадолго перед тем уединились для важной беседы. Ворвавшись в помещение, слуги увидели, что Терентий лежит навзничь на полу, а Матвей, уперев колено ему в грудь, обеими руками сжимает братнину шею с такой яростью, точно перед ним его смертельный враг. Никто так и не узнал доподлинно, что же произошло в тот день между братьями, только вскоре Матвей Абрамович навсегда покинул Гошево, хотя, как было известно всем в округе, согласно духовной боярина Абрама, каждому из его потомков мужского пола полагалась доля в имении. Позднее до Терентия дошли слухи, что Матвей поступил в Москве на ратную службу и был у князя в великой чести. Последнее обстоятельство окончательно избавило Терентия от угрызений совести, и со временем он почти забыл о том, что у него вообще есть брат.
Но теперь именно к Матвею решил обратиться за помощью пребывавший в сомнениях и неуверенности Терентий. Понимая, что тот не может питать к нему теплых чувств, он все же рассчитывал на то, что годы наверняка притупили братнину обиду и Матвей не откажет ему в пустяковом одолжении.
Дело с письмом продвигалось туго. Написав строч-ку-другую, Терентий поднимал голову, хмурился, сопел, кусал перо, потом нередко вымарывал написанное и начинал заново. Наконец плод его трудов как будто удовлетворил боярина. Терентий отложил перо и, откинувшись на спинку кресла, углубился в чтение. Не поскупившись в начале письма на самые сердечные приветствия и изъявления горячих братских чувств, в сильных и красочных выражениях рассказав о недавней болезни жены, боярин как бы невзначай перешел к главному. «...Есть у меня до тебя, любезный братец, одно пустяковое дельце, — писал он. — Сие письмо привезет мой обельный холоп Илейка, так ты уж сделай милость, в обрат его не посылай, а оставь у себя либо определи в иное какое место по своему соизволению. О причине сей странной просьбы умолчу: в письме о том распространяться невместно. Знай, однако, что вины либо изъяна за сим Илейкою нет никаких: парень он сметливый и расторопный и к любой работе вельми пригоден, так что тебе от него будет один токмо прибыток Аще исполнишь нижайшую мою просьбу, навек меня обяжешь. Засим остаюсь твой любящий брат Терентий». Переписав письмо набело, боярин помахал листом в воздухе, чтобы чернила побыстрее высохли, затем свернул его в свиток и, запечатав воском со свечи, отправился коротать остаток ночи у постели жены.
5
Наутро Терентий велел позвать к себе Илейку.
— Вот что, Илюша, — сказал боярин проникновенным тоном, стараясь, однако, не глядеть холопу в глаза. — Давеча ты мне крепко услужил, и я этого не забуду. Услужи же еще разок — отвези это письмо братцу моему в Москву, а как воротишься, мы вместе поразмыслим о твоем будущем: такому парню не пристало в простых дворовых ходить.
С этими словами Терентий протянул Илейке запечатанный свиток
— Я потому посылаю тебя, — поспешно добавил он, — что боле никому не могу доверить такое важное поручение. Выезжай с богом тотчас.
«Ну и ну, — недоуменно думал Илейка, идя по переходам боярского дома, — чудит что-то господин; видать, не на шутку перетрухнул, когда жена чуть богу душу не отдала. Отродясь таким ласковым он не был. Ну, это он, положим, благодарен мне, что я ведуна скоро привез: оно и, правду сказать, кабы не мое проворство, не миновать бы сердешной погоста. Да разве токмо это дивно? С чего это он вдруг о братце своем воспомнил? Сколько годов знать друг друга не желали, и на тебе — письмо шлет. Видать, уразумел, что сродниками дорожить надобно, покуда они живы. Боярин-то молодший человек ратный, а судьба у ратных людей известная: днесь жив, а завтра голову сложив. Да, дело, верно, в этом. А впрочем, кто их разберет, бояр-то этих, прости господи!» Придя к этому глубокомысленному выводу, Илейка отправился на поиски сестры, чтобы проститься с ней перед отъездом. Знал бы он, что это будет их последнее прощание!
Илейка нашел сестру в курятнике, где она сыпала просо из широкого берестяного поддона сбившимся у ее ног в кучу возбужденно квохчущим наседкам. Узнав о новом поручении, данном брату, Ирина не обрадовалась.
— Как будто ему послать боле некого! — с досадой воскликнула она. — Гоняет тебя в хвост да в гриву без роздыху, креста на нем нету!
— А вот и некого, — не без самодовольства улыбнулся Илейка. — То есть есть, конечно, но мне он доверяет больше — сам так сказал!
— Много тебе проку от его доверия! — ворчливо откликнулась Ирина и в сердцах отпихнула ногой бесцеремонно наседавшую на нее курицу.
— Всему свой час, Иринушка, — Илейка ласково обнял сестру за плечи и взгляд его мечтательно затуманился. — Вот увидишь: быть мне невдолге ключником, а то и тиуном — тогда заживем! И тебя выдадим за приличного человека, не за какого-нибудь голутву-дворового.
— Боязно мне, Илюша, — тихо сказала девушка, кладя голову на руку брата. — Ведун-то еще здесь.
— Ну и что с того? — удивился Илейка. — Он у боярина жену с того света, можно сказать, вытягл, что ж дивного в том, что тот оставил его погостить? Да и боярыня, как-никак, еще не совсем оправилась — мало ли что может статься!
— Не по себе мне оттого, что он рядом, — повторила Ирина. — Видел бы ты, как он глядел на меня, — так глазищами и сверлил, индо сердце замирало!
— Дуреха ты у меня, — с беззаботной улыбкой произнес Илейка и, как бывало в детстве, шутливо дернул сестру за косу, получив в ответ звонкую оплеуху. Завязалась борьба, и, весело хохоча, молодые люди напрочь позабыли обо всех одолевавших их страхах и тревогах.
6
От вотчины боярина Терентия до Москвы было около сорока поприщ, и к середине дня Илейка уже въезжал в стольный город. До сих пор ему доводилось бывать лишь в нескольких соседних селах, и уже издали Москва показалась парню созданием сказочных великанов. Мощные стены и высокие церкви, просторные палаты и широкие многолюдные улицы поразили неискушенное воображение Илейки; он и не подозревал, до чего мал и ограничен мирок, в котором до сих пор протекала его жизнь! Оглушенный доносившимся со всех сторон гулом колоколов, скликавших горожан к обедне, много раз обруганный всадниками и возницами, которым он мешал проехать, Илейка то и дело останавливался и в восхищении глазел на очередное открывшееся его глазам чудо.
Не без робости миновал Илейка широкие, кишевшие людьми, лошадьми и телегами ворота Кремля (шутка ли: сам князь здесь живет!), но все же набрался смелости и решился расспросить воротника о том, где найти дом Матвея Абрамовича. Воевода был в городе лицом известным, и Илейке указали дорогу. Но Матвея дома не оказалось: старый челядин сообщил Илейке, что господин нынче на пустоши у восточной стены, занимается с воями ратным ученьем. Проследовав мимо длинных и, надо сказать, весьма скученных рядов хором, многие из которых размерами и красотой далеко превосходили дом боярина Терентия, до этого дня казавшийся Илейке верхом роскошества, молодой человек оказался на ровном открытом пространстве, заполненном сотнями обнаженных до пояса парней одного с ним возраста, каждый из которых был сосредоточенно занят каким-то делом: одни, разбившись на пары, бились на мечах, другие стреляли из луков в начерченные мелом на крепостной стене круги, третьи с длинными копьями наперевес терзали установленные на шестах набитые соломой чучела. В этой кричащей, лязгающей, поблескивающей потными тугими телами гуще медленно разъезжал на саврасом коне невысокий худой человек лет тридцати с небольшим, порывистый, стремительный, с быстрым проницательным взглядом красивых черных глаз, одетый в скромный темно-зеленый кафтан, подпоясанный широким кожаным поясом с серебряной пряжкой и волнами бисера по всей длине. Человек ни мгновения не находился в бездействии, внимательно наблюдая за воями и непрерывно давая указания раскатистым, далеко разносящимся высоким голосом. Илейка понял, что это и был брат его господина.
Узнав, что Терентий прислал ему письмо, воевода удивленно вскинул тонкие брови, но его строгое мрачноватое лицо осталось непроницаемым. Матвей молча взял протянутый ему свиток, резким движением сорвал печать и, пробежав глазами по строчкам, метнул на Илейку испытующий взгляд.
— Ведомо ли тебе, что в сем письме? — отрывисто спросил он, придерживая левой рукой горячившегося на месте скакуна.
— Отколе же, боярин, — с немного заискивающей улыбкой ответил Илейка. — Нам про то не сказывают. А коли думаешь, что я мог подглядеть, так ведь грамоте не учен, да и печать, опять же, цела была, ты сам видел.
Матвей Абрамович еще раз внимательно вгляделся в своего собеседника. Ладный парень, и на безобразника не похож Чем же он так не угодил Терентию? Уж не вышло ли у него чего с невесткой? Тогда понятно и желание брата избавиться от парня, и то, почему он вначале так долго распространяется о болезни жены. Так вот что это за болезнь! Да, не позавидуешь Терентию, а ведь, право слово, поделом ему! Это казавшееся вполне правдоподобным предположение так позабавило воеводу, что он широко заулыбался и гораздо приветливее, чем прежде, обратился к Илейке:
— Ну, добро. Ты вот что... Ступай покамест в войницу, там меня и дожидайся. Да скажи, чтоб тебя накормили, — оголодал, чай, покуда сюда добирался?
Проводив Илейку долгим взглядом, Матвей подозвал одного из сотников и что-то вполголоса сказал ему. Тот понимающе кивнул головой.
8
Войница оказалась огромной, но низкой избой, все пространство которой занимали расставленные рядами длинные широкие лавки, на которых была настлана солома, а поверх нее — простыни из грубого холста. В углах — иконы с лампадами, в середине, под покоящимся на нескольких деревянных опорах потолком, — круглый масляный светильник. У двери клевал носом босой поджарый старичок; при появлении Илейки он встрепенулся и подозрительно сощурил на него глаза цвета мокрого песка. Парень передал ему слова воеводы. После простой, но сытной еды — пшенной каши с салом и большой крынки квасу, — которая пришлась очень кстати, ибо у Илейки уже начало не на шутку подводить живот, его неодолимо потянуло в сон. Илейка примостился на одной из лавок и тут же забылся.
Проснулся он от громкого шума и гула многих голосов. Приподняв отяжелевшую спросонья голову, Илейка увидел, как в избу, оживленно переговариваясь друг с другом, заходят множество молодых парней. У всех были мокрые волосы — как видно, после целого дня тяжелого труда они не отказали себе в удовольствии освежиться в реке. По горящему светильнику можно было заключить, что уже вечер. Как ошпаренный, Илей ка вскочил с лежанки и стал протискиваться к выходу но старик-воротник проворно преградил ему путь.
— Стой, ты куда? — строго спросил он, раздвинув руки в стороны.
— Мне к боярину... Он велел дожидаться здесь... - догадываясь, что что-то неладно, взволнованно пробормотал Илейка.
— Какой еще тебе боярин? Ежели воевода, так он домой давно уехал. Ворочайся, говорю, у нас шастать по ночам не дозволяется.
— Что случилось, Фрол? — густым басом спросил воротника один из воев, высокий широкоплечий богатырь лет двадцати пяти, с длинными, свисавшими книзу густыми русыми усами.
— Да вот новенький чего-то ворохобится, порядку нашего еще не знает, — пояснил тот.
— А-а, — с ноткой снисходительности протянул усатый и с любопытством взглянул на Илейку: — Ты откель такой будешь?
— Да вы не разумеете... Я не ратник.. Я письмо привез... — попытался объяснить Илейка, но богатырь понял его по-своему.
— Ничо, пообвыкнешь, — с участием похлопал он Илейку по плечу. — Всем сперва тяжко приходится. А потом кажется, что другого житья отродясь не знал. Давай, что ли, знакомы будем? Меня Осипом кличут.
— Илья, — с неохотой произнес Илейка, пожимая протянутую ему широкую мясистую пятерню.
ГЛАВА 3
1
С раннего утра тяжелые густые волны колокольного звона мерно и неотступно окатывали просыпающийся Новгород, дерзко плескались в низкое хмурое северное небо, призывая жителей города на вече. Заслышав эти звуки, новгородцы откладывали повседневные дела и спешили на Софийскую площадь, которая к десяти часам оказалась плотно заполнена народом.
— Братия! — Упругий, как звук колокола, властный голос посадника Федора Ахмыла сразу заставил смолк; путь кружившееся над толпой беспокойное гудение; все лица обратились к говорившему и застыли в напряженном ожидании, стараясь не упустить ни слова. — В свое время мы по доброй воле призвали Михаила Ярославича на княженье в Великий Новгород, надеясь обрести в нем вожа и защитника, но ныне многим стало не по душе, как правят Новым городом наместники, кои представляют у нас особу великого князя. А посему нам днесь предстоит решить: блюдет ли Михаил Ярославич ряд, положенный меж ним и Великим Новгородом, или нам не миновать того, чтобы подыскивать себе иного володаря? Како мыслете, господа новгородцы?
— Не блюдет князь ряд! — послышался из толпы сердитый голос. — Плевать он хотел на Новгород! Как принял стол, так и не видели мы его у себя — все с Москвой воюет да в Орде отирается, думает, Азбяк (Азбяк (Узбек) — хан Золотой Орды, занял ханский трон в 1313 г, правил 27 лет) его над всею Русью княжить поставит. Токмо это у него на уме. А нам такой князь надобен, чтобы завсегда под рукою был, чтоб как сунутся к нам свеи али литва, тут же их и вразумить бы мог, как должно!
— Да где ж ты такого сыщешь? — возразил рассудительный немолодой баритон. — Кто ж свою вотчину оставит? Великого стола ради и то не оставляют.
— Ну, оставить не оставить, а хоть несколько месяцев в году в Новегороде жить должон. А то что это — все на наместников кинуть? Наместники перед Великим Новгородом не ответчики, у них с нами ряду нету.
— Да кабы они дело правили добро! А то ведь не токмо княжее с нас берут — и себе потихоньку урвать норовят, опять же судят неправо.
— Да ну их к лешему! Гнать взашей! Не желаем! — все более горячась, наперебой кричали люди.
— Что ж, воля народа ясна, — проговорил посадник, поднятием руки прекращая спор. — Отныне княжьим наместникам от нас путь чист. О призвании же нового князя будем толковать особо — это вопрос важный, тут все обдумать хорошенько надобно.
Михаил Ярославич узнал о неблагоприятном для него решении новгородцев, находясь в Орде. Понимая, что положение дел требует его немедленного вмешательства, он хотел тут же мчаться в Новгород. Но уехать без ханского соизволения было невозможно, и, поразмыслив, тверской князь не нашел ничего лучшего, как обратиться за помощью к Юрию Даниловичу Московскому. Михаил словно забыл два своих похода на Москву и недавнюю острую борьбу, которая разгорелась у него с Юрием здесь, при ханском дворе, за ярлык на великое княжение, — борьбу, в которой он, Михаил, судя по всему, одерживал верх (по крайней мере, то обстоятельство, что, отослав Юрия домой, Узбек еще держал тверского князя при себе, свидетельствовал именно об этом), что, естественно, не могло прибавить к нему добрых чувств у неудачливого соперника. Трудно сказать, чем было вызвано это решение: может быть, Михаил рассчитывал на некое существующее только в его воображении княжеское единство перед лицом непредсказуемой и заведомо враждебной новгородской вольницы, а может, верил в то, что добрые отношения, связывавшие его с отцом Юрия, не могли окончательно кануть в небытие. Как бы там ни было, прочитав полученное от тверского князя послание, Юрий долго не мог унять злорадного хохота.
— За что я люблю дядюшку Михаилу, так это за простоту души, — давясь от смеха, молвил он в ответ на вопрос удивленного Ивана, не привыкшего видеть своего обычно хмурого и сурового брата в состоянии такого безудержного веселья. — Ты только представь: он просит, чтобы я защитил его наместников в Новегороде!
— Что же, ты пойдешь на Новгород?
Юрий посмотрел на брата так, точно этот вопрос заставил его сильно усомниться в умственных способностях Ивана. На губах князя заполоскалась кривая улыбка.
— Да, я пойду на Новгород, — с каким-то странным сражением сказал он, не сводя глаз с Ивана. — Вернее, не сам пойду, а пошлю Федора Ржевского — чтобы он помог Михайловым наместникам поскорее убраться оттуда! Ужели ты хоть на миг мог помыслить, что я стану помогать Михаилу?! Ежели он споткнется, мое дело подтолкнуть его, чтобы он и вовсе упал, а не протягивать ему руку.
— Но такое вероломство навеки сделает вас врагами, — в голосе Ивана звучало плохо скрытое неодобрение.
— Какое ты еще дитя, Иване! — снисходительно улыбнулся Юрий. — Разве мы уже не стали врагами, когда схлестнулись за великое княженье? Запомни навсегда, братец: мы с тверскими князьями враги. Враги лютые, непримиримые, и доколе один из нас не перегрызет глотку другому, миру промеж нас не быть!
— А вот Михаил так не мыслит, судя по его письму, — задумчиво проговорил Иван.
2
В мае 1317 г. Юрий Данилович возвратился в Москву из Орды окрыленный и полный надежд. Никогда еще московский князь не был так уверен в своих силах. Обласканный молодым ханом Узбеком, который даже согласился породниться с ним, выдав за него свою сестру Кончаку, Юрий чувствовал, что уж теперь-то он свернет любые горы. По приезде в Москву немедленно сыграли свадьбу. Юрий не поскупился на расходы. Много бочек с медом и квасом выкатили в те дни из княжеских погребов для угощения московского люда, милостыня горстями летела в толпы нищих и странников. Приехавшие с Юрием ордынские послы во главе с мурзой Кавгадыем важно восседали на самых почетных местах как зримое воплощение ханской поддержки, стоявшей теперь за спиной московского князя. На Кончаку, по-восточному покорную я незаметную, никто не обращал внимания: она была лишь орудием, с помощью которого вершилась большая политика.
Тем сильнее был ошеломлен Юрий, когда Кавгадый недвусмысленно дал ему понять, что с мечтой о володимерском столе новоиспеченному ханскому родственнику лучше расстаться.
— Я лишь исполняю волю великого хана, — веско произнес ордынец, спокойно выслушав растерянно-недоуменные возражения Юрия.
Впрочем, Кавгадый тут же подсластил горькую весть, прозрачно намекнув, что готов — за соответствующее вознаграждение, конечно, — негласно поддержать военные действия Юрия против Твери. Это противоречило полученным Кавгадыем распоряжениям, но такая мелочь не смущала искушенного царедворца — уж он-то позаботится о том, чтобы в глазах великого хана именно тверской князь предстал виновником распри. С учетом новых обстоятельств Узбек вряд ли будет очень уж тщательно доискиваться до истины и со снисхождением отнесется к новому родственнику. Немного утешившись, Юрий словно позабыл о молодой жене и со всем пылом своей неугомонной души принялся собирать войско. В поход шли не только москвичи: покорные настойчивой Юрьевой воле, в Москву стекались рати низовских князей; не забыл Юрий и послать гонцов в Новгород, князем которого он стал за три года до того, после изгнания наместников Михаила. Незадолго перед выступлением рати из Москвы между Юрием и Иваном произошел разговор, на какое-то время вызвавший холодок в отношениях между братьями.
— Ты что такой смурый? — спросил как-то Юрий, заметив расстроенное лицо младшего брата. Иван тяжело вздохнул.
— Больно Елена моя убивается из-за этого треклятого похода. Ведь мы с ней как поженились, так ни на день еще не разлучались. А тут не что-нибудь, а война.
Изводит себя, бедняжка, печалью да тревогой, прямо с лица спала. А мне-то каково глядеть на нее?
— А зачем тебе с нею расставаться? — удивился Юрий. — Мы вон с Борисом своих благоверных с собою берем, чтоб от скуки, значит, не маяться, хе-хе.
— Да не место жене на войне, — слабо улыбнулся Иван. — Пусть уж лучше дома дожидается. А скучать нам Михаил Ярославич не даст, будь покоен.
Юрий нахмурился.
— Не нравится мне что-то твой настрой. Ты что, сомневаешься в нашей победе?
— Не знаю, — задумчиво произнес Иван. — Рать у нас и вправду такая, каковой еще не бывало. Да ведь Тверь, чай, тоже не последняя сила на Руси. А главное, за Михайлой цесарь. Ну разобьешь ты его, что с того? Ярлык на великий стол все равно у Михаила, это тебе и Кавгадый подтвердил. Сдается мне, напрасно ты думаешь, что ежели Азбяк отдал за тебя свою сестру, то он во всем твою сторону держать станет. Татары не попустят, абы один князь тремя наисильнейшими княженьями володел. Да и Михаил тебя перед ним крамольником выставит: на своего, мол, государя руку поднял.
— Что за чушь ты мелешь? — рассвирепел Юрий. — В своей земле я сам себе государь, а невдолге буду государить над всею Русью! Испокон веку повелось: кого сила, того и власть, а сила нынче за мною! — Юрий яростно ударил себя кулаком в грудь. — И татарам придется с этим считаться! Кавгадый не предложил бы мне подмогу, кабы считал, что Азбяк это не одобрит.
Иван спокойно выслушал эту гневную тираду. Он давно привык к подобным вспышкам: Юрий не выносил, когда ему хоть в чем-то шли наперекор. Правда, успокоившись, он иной раз прислушивался к разгневавшему его поначалу чужому мнению, хотя и не признавая открыто своей неправоты, но с течением времени это случалось все реже.
— Надеюсь, ты ведаешь, что творишь, — только и сказал Иван брату.
3
— Да что ему, в конце концов, от меня надобно? — возмущенно подымал голос Михаил Ярославич, расхаживая перед столом, за которым удобно устроился в кресле Кавгадый, не сводивший с князя острых внимательных глаз. — Земель? Владыка Максим на выбор предлагал ему любые города — не взял! Серебра? Да я засыплю его пенязями, только бы он оставил меня в покое! Что еще я могу сделать, дабы умерить его ярость?!
— Князь Гюрги не удовлетворится ничем, кроме великого княженья, — тихо проговорил ханский посол, почти с сожалением глядя на разгоряченного князя. — Тебе придется либо лишить его жизни, либо уступить его домогательствам.
Выслушав перевод, Михаил резко остановился и изучающе посмотрел на Кавгадыя, точно желая удостовериться, не шутит ли он. Но лицо посла было серьезным и даже строгим, лишь в самых уголках широкого рта едва заметно подрагивала затаенная усмешка. Отвернувшись к окну, князь задумался, напряженно кусая губы.
— А, черт с ним, пускай подавится! — внезапно махнул рукой Михаил. — Все одно долго ему великим князем не быть — не по Сеньке шапка. Он и Москву-то на братца своего молодшего, Ивана, кинул; кабы не оказался тот, не в пример брату, разумным да домовитым, Юрий бы и отцовское наследие по ветру развеял. Пущай Азбяк поглядит, каков из Юрия великий князь: год недоберет дани, во второй оставит недоимки, а на третий он его сам со стола попрет. Может, оно и к лучшему. В общем, скажи Юрию, что я признаю его великим князем. — Михаил тяжело, словно после долгой утомительной работы, опустился в кресло и, опершись локтями о стол, закрыл лицо ладонями.
— Ты поступаешь очень мудро, князь Микаэл, — не скрывая удовлетворения, молвил Кавгадый. — Не сомневайся: твоя жертва, которую ты приносишь ради мира в своей земле, будет оценена по достоинству.
В том, как именно Юрий оценил уступчивость двоюродного дяди, Михаил Ярославич смог убедиться очень скоро: не прошло и двух месяцев после этого разговора, ради которого Кавгадый не поленился приехать в далекую Кострому, как московская рать разоряла порубежные владения тверского князя. Михаил Ярославич созвал бояр на совет.
4
В пасти большой белой печи весело отплясывает огонь, и на потных раскрасневшихся лицах людей, заполнивших жарко натопленную гридницу тверского княжеского дворца, словно лежат его алые отблески.
— Не ведаешь, Лука Валфромеевич, по какому такому делу позвал нас князь? — наклонившись к уху соседа, спрашивал престарелый, давно не покидавший своих хором боярин Федор Степанович. Старику тяжело было переносить жар и духоту: он вяло обмахивал лицо зеленым шелковым платком и беспрестанно раскрывал дряблые, словно жеваные, губы, как выхваченная из воды рыба. Удивленный таким невежеством, Лука высоко вскинул густые черные брови, на которых жемчужной пылью блестели мелкие капельки пота.
— Известно, по какому! Разве ты не слыхал: великая рать идет на нас из Москвы. Заволжские волости уже в огне. Коли так и далее пойдет, невдолге и наш черед настанет. Вот и желает Михаил Ярославич, дабы мы всем миром поразмыслили, как быть с этакой напастью.
— Стало быть, снова война?
— Да уж, похоже на то, — вздохнул Лука Валфромеевич и, опасливо оглядевшись по сторонам, понизил голос: — Разве что Михаил Ярославич сам, по доброй, как говорится, воле от княженья своего отступится да в чужих землях приюта искать отправится.
— Ну, это ты, брат, того... через край хватил, — с неудовольствием отозвался боярин Федор. — Сие на нашего князя совсем не похоже. Насколько я знаю Михаила Ярославича, он скорее сложит голову, нежели согласится стать изгоем.
— Ну и времечко! Совсем люди стыд потеряли. Где это видано, чтобы братанич препирался с дядей о княженье?! Старейшество уже ни во что не ставится, — не обращаясь ни к кому особо, проворчал гладкий осанистый толстяк с одутловатым лицом и красными мясистыми губами.
— Князь, князь, — прошелестело по гриднице. Разговоры тут же прекратились, и лица всех присутствующих, приобретя строгое и торжественное выражение, повернулись к золоченой двустворчатой двери, ведущей в княжьи покои, за которой все более отчетливо слышались твердые стремительные шаги.
Едва Михаил Ярославич в сопровождении княжичей Дмитрия и Александра появился на пороге гридницы, все сразу поняли — без боя Тверь не сдастся: на подвижном выразительном лице князя ясно читалась сумрачная решимость. Не взглянув на поднявшихся при его появлении бояр, Михаил Ярославич подошел к епископу за благословением и лишь после этого занял свой окованный серебряными пластинами столец с окаймлявшими его высокую закругленную спинку смарагдами и лалами. Князь обвел собрание темным страдальческим взглядом.
— Братия моя! — громко и отрывисто произнес Михаил, положив руки на подлокотники и слегка подавшись вперед, как изготовившийся к прыжку зверь. — Всем вам ведомо, какая гроза идет ныне на нашу землю. Братанич мой, князь Юрий Данилович, попирая все божеские и человеческие законы, долго домогался У меня великого княженья, на кое я заступил по праву старейшего в нашем роду и по воле цесаря татарского. Желая уберечь наш край от войны, я согласился уступить Юрию володимерский стол. Но ему сего мало!. Теперь он вознамерился завладеть и исконной нашей отчиной и, как видно, жаждет истребления всего тверского княжьего рода! Подскажите мне, что делать! Должно ли мне предать себя, свою семью и всю Тверскую землю злой воле братанича или с мечом в руках выйти встречь непримиримому ворогу, как велит мне разум и честь княжая? Жду вашего слова! Как приговорите, так и будет.
Когда князь умолк, в гриднице на несколько мгновений притаилась тяжелая тишина. Потом она рассыпалась громкими, перебивающими друг друга криками:
— Да что тут решать! Не видать Юрию Твери!
— Ишь, чего удумал, идол бесноватый!
— По напору и отпор держи!
— С тобою, княже, нам не то что с Москвою — со всем адовым воинством сразиться не боязно! Поглядим еще, кто кого!
— А ты, владыко, что скажешь? — глубоко тронутый оказанной ему поддержкой, но старавшийся казаться спокойным, обратился Михаил Ярославич к епископу Варсонофию. Все притихли и выжидательно воззрились на священника.
— Сказано: обнаживший меч от меча да погибнет, — откашлявшись в кулак, тихим мерцающим голосом произнес владыка. — Мы все были свидетелями того, сколь много миролюбия и смирения изъявил ты, княже, до последней возможности пытаясь избежать брани с московским князем, иже грозит ныне смертию и разорением и тебе и всем тверитянам. Не твоя вина, что не умилостивилось сим сердце злобного недруга. А посему отринь сомнения, вложи меч в десницу свою, и да пребудет с тобою божие благословение.
— Вот это верно! В самое яблочко угодил владыка, ни прибавить ни убавить, — одобрительно закивали головами бояре.
— Да, друзи, владыка изрек истину! — взволнованно проговорил князь, поднимаясь с места. — Когда бы речь шла токмо обо мне, видит бог, не повел бы я вас на брань, скорее сам согласился бы смерть приять. Но упаси меня господь от того, чтобы на его Страшном суде хотя бы самый последний смерд, иссеченный московскими мечами, вопросил меня: почто не защитил меня и дом, княже? Почто предал ворогу на поруганье? Владыка к месту воспомнил слова из Писания, но суть там и иные слова: кто положит душу свою за други своя, тот велик наречется. Не пожалеем же души своей, братия, и да будет нам слово божье во спасение!
5
Кутаясь в тяжелый бобровый кожух, князь Михаил Ярославич угрюмо глядел на покрытое морозной паутиной окно и думал о том, что вскоре ожидает его и всю Тверскую землю. Невеселыми были эти думы. Ближайшее будущее казалось князю спрятанным за такой же непроницаемой завесой, какой была эта украшенная причудливым узором мутная слюда, заслонившая от него знакомый до мельчайшей черточки вид — оскалившиеся острыми зубцами крепостные стены, вдоль которых, ежась от холода, медленно прохаживались дозорные с длинными копьями, запорошенное снегом широкое лоно Волги, а позади него — серые струйки дыма, вьющиеся над крышами посадских изб.
Рать, собранная со всех уголков Тверской земли, уже две недели стояла товаром вокруг стен стольного города, но Михаил не давал приказа к выступлению. На это у него были веские причины. Гонцы каждый день приносили вести о продвижении московского войска, оставлявшего позади себя пепелище за пепелищем, но сейчас Михаила больше беспокоил Новгород. Тверской князь хорошо понимал, что новгородцы не смогут уклониться от участия в разбойничьем походе Юрия, поскольку он был также их князем, как понимал и то, что если новгородская рать соединится с московской, участь его земли будет предрешена: противоборства с такой силой Тверь не выдержит. Поэтому Михаил решил тайно договориться с новгородцами. Но боярин Телебуга, которому и была поручена эта ответственная задача, что-то задерживался, и в душе у князя нарастала мучительная тревога. Ожидая возвращения посла, Михаил сидел в своих хоромах и напряженно обдумывал свои действия в случае неудачи посольства Телебуги, даже прикидывал, где лучше искать убежища, если придется оставить княжение. «Да, на сей раз дорогой братаничек подготовился на совесть, — горько размышлял Михаил, нервно постукивая пальцами по столу. — Всех своих подручников поднял, никого не запамятовал. Нам же остается уповать лишь на бога и свое мужество. Что ж, это немало! Один воин, знающий, что он боронит родную землю, стоит десяти, гонимых на бойню против своей воли. Этого ты не учел, Юрий, но скоро ты поймешь свою ошибку!» Однако этот всплеск безрассудной отваги вскоре снова уступил место трезвому осознанию опасности, нависшей над Тверской землей. «А ежели новгородская рать все-таки совокупится с московской? — При одной этой мысли рука Михаила вдруг ослабела и бессильно соскользнула на колено. — Что ж, тогда конец. С такой силой нам не совладать. Что же лучше — погибнуть князем на своей земле либо жить изгоем? Наверное, погибнуть. А жена? А дети? Тяжкий выбор! Но неизвестность еще хуже. Скорее бы воротился Телебуга! Разумеет ли он, что судьба нашей земли зависит ныне от него боле, чем от меня, его князя?»
Желая отвлечься от тягостных мыслей, Михаил Ярославич вышел в переход и, преодолев соединительный мостик, перекинутый от одной из боковых дверей княжьего терема, оказался на крепостной стене. Каким прочным и надежным кажется все отсюда, с высокой кремлевской городни!... Но что это такое? Почему тот воин на угловой стрельнице стоит в таком странном положении, прислонившись к бревнам сруба и свесив голову к бойнице? Что он там высматривает? Да он, никак, носом клюет, поганец! Придерживая развеваемую ветром шерстяную кочь, князь быстро пошел по обледеневшему настилу городни.
— Так-то ты службу правишь, собачий сын! А ежели бы сейчас ворог подошел? Тебе, можно сказать, судьбу Твери доверили, а ты, ирод, что делаешь?!
Даже труба архангела, возвестившая о начале Страшного суда, не смогла бы оказать на задремавшего ратника большее воздействие, чем этот грозный княжий окрик, прогремевший прямо над его ухом. Воин мгновенно выпрямился, как согнутая ветка, которую внезапно отпустили, причем его копье выпало из рук и, громко ударившись о пол, покатилось к противоположной стенке, словно не желая разделять вину своего хозяина, и молча уставился на разгневанного князя неподвижными, расширенными от ужаса глазами; его широко раскрытые посиневшие губы мелко тряслись, будто он силился, но не мог что-то выговорить.
Неизвестно, как сложилась бы судьба незадачливого стража, если бы Михаила Ярославича не окликнул бежавший за ним по пятам запыхавшийся ключник Кузьма.
— Княже! Княже! Телебуга воротился! Сказывает, ты немедля похочешь его видеть.
Михаил сразу позабыл о провинившемся вое.
— Где же он? — резко обернувшись, взволнованно воскликнул князь, которому вдруг сделалось нестерпимо жарко на жгучем морозном ветру.
— Я велел проводить его в твою светлицу, — ответил Кузьма, но Михаил был уже далеко от него.
— Наконец-то! Наверное, и невесту к венцу так не ждут, как я здесь томлюсь, о тебе думаючи, — с немного натянутой от волнения улыбкой приветствовал князь поднявшегося ему навстречу Телебугу. — Ну, сказывай, боярин, чем обрадуешь?
Было видно, что Телебуга явился к князю прямо с дороги: его черное япкыто было мокрым от снега, круглое татарское лицо с маленькими, косо разрезанными глазами и широкими острыми скулами выглядело уставшим. Но гордый вид и довольная улыбка, игравшая на тонких губах боярина, говорили о том, что он не напрасно проделал этот неблизкий путь.
— Не иначе как сам господь твою сторону держит, княже, — поклонившись, произнес посол. — Новгородцы и вправду пошли было на нас, до Нового Торга уже добрались. Там-то я их и застал. Как я с ними толковал, сказывать не буду, а только удалось-таки мне, с божьей помощью, убедить их, что в чужую драку им лезть не с руки. Да, сказать по правде, и убеждать-то много не пришлось: чай, и сами умом не обижены, разумеют, что ежели Юрий Данилыч слишком большую силу возьмет, он и с ними по-другому заговорит. Вот и получается, что проливали бы они свою кровь себе же во вред. Ну, а серебро твое довершило дело. Так что будь покоен, княже: Новагорода тебе опасаться не приходится!
Стыдясь одинокой слезинки, воровато скользнувшей по щеке, Михаил Ярославич отвернулся и, расстегнув ворот опашня, поцеловал висевший у него на шее золотой образок. Когда он снова обратился к Телебуге, в его глазах не было ничего, кроме железной решимости.
— Теперь можно и гостей встречать! — воскликнул князь, сжав ладонью рукоять меча. — Чую я, попируем ужо на славу!
6
В тот же день Михаилу доложили о приезде нескольких знатных татар, требовавших, чтобы их незамедлительно провели к князю.
— Что ж, коли требуют князя, будет им князь, — недобро усмехнулся Михаил Ярославич. — Пущай ведают в Орде, что не супротив ханской воли я меч подымаю, а лишь оборонить людишек своих от буйного своего братанича желаю, что сделать не токмо полное право имею, но даже и повинен.
Приехавшие татары, однако, оказались посланцами не Узбека, а Кавгадыя: не слишком доверяя полководческому искусству своего протеже, начисто лишенного необходимой воеводе трезвой, холодной расчетливости, осмотрительный вельможа спешил уладить дело до того, как две рати сойдутся лицом к лицу на поле битвы.
— Мурза Кавгадый велел сказать тебе, князь Микаэл: зачем поступаешь неразумно, отчего противишься неизбежному? — улещали князя ордынцы. — Тебе ведь все равно придется оставить свой стол, зачем же доводить дело до кровопролития? Пока еще не поздно, возьми свою семью, казну княжескую, людей самых верных и поезжай куда желаешь — хочешь в Литву, хочешь к немцам. Брось тешить себя пустыми надеждами: иного пути у тебя просто нет.
Тверской князь выслушал послов, хмуро потупив взгляд в землю. Когда он заговорил, голос его дрожал от еле сдерживаемого негодования.
— Что ж, господа послы, я вас слушал терпеливо, выслушайте теперь и вы меня. Перво-наперво: не я затеял сие кровопролитие. Не я безо всякой на то причины пошел войною на своего братанича, не я разоряю его села и угоняю людишек его в полон. — Князь перевел дух, после чего продолжал, все более распаляясь и возвышая голос: — Затем: ежели ваш господин так уверен в победе, отчего же вы здесь? Не оттого ли, что ведаете: не видать Юрию победы! Не видать, ибо бог не попустит, дабы осилил неправый. И последнее: никуда я со своей земли не уйду, даже не думайте. Так и передайте Кавгадыю: коли хочет он мира, пусть заставит Юрия убраться восвояси. С тем, кто пришел на мою землю яко ворог, не мириться я буду, а гнать и истреблять его как ядовитую гадину, дондеже не покончу с ним либо десница моя не выронит меч. Вот вам мое слово, и иного не будет!
7
Не желая подпускать врага к стенам стольного города, Михаил Ярославич по прочному волжскому льду привел свою рать к большому богатому селу Бортеневу, расположенному на возвышенном левом берегу реки как раз на пути из Москвы в Тверь, чем сразу же обеспечил тверичам значительное преимущество: в то время как его воины в ожидании врага отдыхали на попечении зажиточных бортеневцев, не знавших, как угодить защитникам, московское войско совершало долгий тяжелый переход. На возвышенных местах вокруг села Михаил установил дозоры, благодаря чему москвичи были лишены возможности застать противника врасплох. Впрочем, эта предосторожность была излишней: уверенность Юрия в своей победе была столь велика, что ему и в голову бы не пришло использовать внезапность или прибегнуть к какой-либо хитрости. Пусть знают, что он не тать, украдкой пробирающийся в чужой дом, а хозяин, идущий взять то, что принадлежит ему по праву сильного. К тому же после отказа Михаила от великого княжения Юрий проникся к нему таким презрением, что вообще не принимал его в расчет. На стоянках князья так неистово пировали с татарскими вельможами, как будто ворота Твери уже отворились перед ними. Походя разоряли попадавшиеся по пути тверские села, не успевших спрятаться людишек полоном гнали за собой.
Для Илейки это был первый поход с тех пор, как волею обстоятельств он сделался княжьим воем. Илейка по-прежнему был убежден, что стал жертвой нелепого недоразумения. «Ничего, завтра увижу воеводу, и все разъяснится», — успокаивал он себя, лежа без сна на лавке в первую свою ночь в Москве и с тоской слыша сиплое дыхание и раскатистый храп спавших рядом воинов. Но переговорить с воеводой, как назло, никак не удавалось: во время ратного ученья Матвей Абрамович упорно не замечал Илейку, а попытки того самовольно приблизиться к боярину были строго пресечены десятником. В конце концов Илейка примирился с переменами в своей судьбе, тем более что новая жизнь нравилась ему больше прежней: кормили княжьих ратников сытнее, чем челядь в доме прижимистого боярина, а все время, свободное от ратного ученья, воины могли располагать собою как хотели, тогда как дворового Терентий мог покликать к себе в любой час дня и ночи. Единственным, что омрачало Илейке жизнь, была разлука с сестрой, но каждодневные заботы не оставляли ему много времени на то, чтобы предаваться грустным мыслям.
С непривычки путь в тверские пределы оказался для Илейки гораздо тяжелее, чем для более опытных ратников. Копье и щит неимоверной тяжестью давили на плечи, свирепая стужа, точно бешеный пес, грызла тело и днем и ночью, от скудной похлебки сводило живот. Нелегко приходилось и воинам, искушенным в походной жизни, но не в этом заключалась причина уныния, с каждым днем все больше овладевавшего войском. И не такие невзгоды можно снести ради правого дела, а в том, что правда в этой распре именно за Москвой, были убеждены лишь немногие из тех воинов, кто вообще был способен задумываться о таких вещах. Зачем воевать с тверским князем, который не творит Москве никакого зла и даже отступился от великого стола, только чтобы не порушить мира? То, что татары разоряют русские земли, еще можно понять — на то они и иноплеменники, бесермены. Но чтобы русские вместе с татарами шли воевать других русских — это уж совсем негоже! Чем мы тогда лучше их? И хотя такие мысли бродили во многих головах, мало кто из воинов дерзнул бы высказать их вслух. Им оставалось лишь с опаской и неприязнью коситься на узкоглазых степняков, горделиво гарцевавших на своих крепких приземистых конях.
21 декабря рать, ведомая Юрием Даниловичем, подошла к Волге. Рассыпавшись вдоль берега, воины долго смотрели на широкое, как поле, прикрытое снегом русло и возвышавшиеся позади него береговые кручи, круглые и белые, словно добрые женские груди.
— Вот это я разумею — река! — восхищенно пророкотал Осип, раскинув руки в стороны, точно норовя сгрести в охапку все, что видел перед собой, и потрясая ими. — Глядеть бы да глядеть на эту ширь, хоть до скончанья века глядеть! А как помыслишь, что завтра, может, распрощаешься навеки с этой божьей красой, такая злость берет, что... Э-эх, да что там толковать! — он сокрушенно махнул рукой.
— Типун тебе на язык, оглашенный! — сердито обернулся к Осипу пожилой пузатый коротышка со злым колючим взглядом маленьких юрких, как пара серых мышей, глаз. — Черт-те что плетешь!
— Да ты-то, Гавша, чего испужался?! — раздался чей-то язвительный голос. — Уж кого-кого, а тебя ни один тверич не посечет — нагибаться поленится!
Все вокруг рассмеялись. Выходка Гавши никого не удивила: все знали, что коротышка крепко недолюбливает своего могучего младшего сотоварища, а потому не упускает случая поддеть Осипа, добродушный нрав которого и собственный почтенный возраст, по мнению Гавши, надежно ограждали его от возможных неприятных последствий таких нападок
Тем временем бирюзовые крылья приближающегося вечера уже распростерлись над окрестностями, и в их тени очертания предметов стали утрачивать ясность, сливаясь в зыбкую, невесомую, стремительно сгущающуюся голубую мглу, шершавый язык мороза начал еще усердней лизать лица людей, и вскоре правый берег Волги покрылся желтыми колышущимися шатрами костров.
— Стало быть, завтра уже сеча? — полувопросительно-полуутвердительно проговорил с задумчивым видом Илейка, когда котел с похлебкой был выскоблен настолько, что казался вымытым.
— Это уж как пить дать! — равнодушно отозвался Осип и, громко, по-медвежьи кряхтя, потянулся с самым безмятежным видом. — Михайло Ярославич нас, поди, давненько уже дожидается. Дело ясное — как за свою вотчину не постоять! Да токмо навряд ли у него что выйдет, коли такая-то силища пришла по его душу. Кровушку лишь зазря прольет — и своих людей, и нашу. Да ты не боись! — с ободряющей улыбкой поглядел он на Илейку. — Своей судьбы все одно не минуешь. Иной и из сотни ратей без царапины выйдет, а кому и дома горнец на голову шмякнет. Главное, человека в первый раз убить тяжело. — Осип помолчал, затем твердо добавил: — А убить надобно, потому как ежели ты ворога не убьешь, он уж тебя бесперечь живота лишит. Так что крестное знаменье положи да руби что есть мочи, а прочее не наша с тобою туга.
— Вот что, Ося, — замялся Илейка, чертя пальцем на снегу, — обещай мне одну вещь. Ежели со мной что станется, наведайся в село Гошево, разыщи там сестру мою, Ирину, — когда мы с нею расстались, она в боярском доме жила, — расскажи, что да как.. Сделаешь?
Осип молча кивнул.
— А еще передай, — добавил Илейка неестественно зазвеневшим голосом, — что желает ей брат всего счастья, какое ни есть на свете, и строго-настрого наказывает крепко отплатить судьбине за нашу с ней сиротскую долю, потому... потому как нету у меня иной родной души, окромя нее, голубушки!..
Когда над Волгой повис бледно-малиновый плат рассвета, в стане уже бурлила всеобщая суматоха. Полки спешно строились в боевые порядки, десятники немилосердно распекали ратников за нерасторопность, воеводы скакали взад-вперед вдоль берега, окидывая подначальных яростными взглядами и что-то крича. Чтобы быть услышанными в сомкнувшемся над войском густом плотном гуле, им приходилось до половины свешиваться из седел, так что некоторые из них, из числа наиболее старых и почтенных, вскоре стали, болезненно морщась, хвататься за поясницу.
Наконец княжьи стяги беспокойно заметались в светлеющем небе, веля зачинать переправу. Первой на лед ступила конница. Звонко и задорно запели подковы, ударившись о зимнюю броню, в которую было облачено тело великой реки, и вскоре передовые отряды уже взбирались, окутанные клубящейся белой пылью, по склонам на противоположной стороне. Некоторым не удавалось сделать это с первого раза: кони то и дело соскальзывали вниз, взвихрив снег, и бессильно падали на круп у подножия холма или даже с недоуменным ржанием опрокидывались навзничь, придавив спиной беспомощно барахтающегося седока. Ругаясь на чем свет стоит и сплевывая набившийся в рот снег, конник с большим или меньшим трудом поднимался на ноги и повторял попытку.
За конницей медленно потянулась и пешая рать. Пытаясь сохранить равновесие на льду, воины передвигались мелкими шажками, стараясь опереться о копье или о плечо товарища. Не раз и не два воины с завистью помянули всадников, которые почти без усилий преодолели этот столь долгий для них самих путь.
Взобравшись по склону, Илейка остановился, чтобы отдышаться, и, опершись о копье, огляделся по сторонам. Перед ним лежало огромное белое поле, в котором еще дремала молочно-жемчужная рассветная мгла. Сквозь нее густой темной бровью хмурился дальний бор. Справа едва заметными серыми лоскутками обозначились избы села Бортенева; ни над одним из них не вился дым: все жители предусмотрительно покинули свои дома и укрылись в лесной чаще. Матово-белесое небо было пусто и слепо.
Посреди поля, почти во всю его ширину, темнело в тумане большое пятно, которое Илейка поначалу принял за остров леса; приглядевшись, он понял, что перед ним было вражеское войско. Илейка оторопел: он никак не ожидал, что тверичи сумеют выставить столь великую рать: такая уверенность в заведомой слабости противника, передававшаяся и простым воинам, царила среди московских воевод. «Спаси и сохрани, матушка-заступница!» — пробормотал Илейка, подняв глаза к небу, и трижды широко перекрестился.
Тверичи невозмутимо наблюдали, как московская рать строится в боевой порядок, словно вежливо предоставляя гостям право первыми начать потеху, ради которой все они собрались здесь в этот ранний час. И москвичи не преминули воспользоваться этим правом. Лишь когда передние ряды наступающих преодолели примерно половину расстояния, отделявшего их от врага, от плотного строя тверичей отделилось несколько сот лучников. Они одновременно вскинули одну руку к небу, будто в молитвенном порыве, и москвичам пришлось низко пригнуться под железными струями губительного дождя, резко и глухо застучавшего по их поднятым над головами обтянутым кожей деревянным щитам.
— А, черт! — с досадой воскликнул Осип, одним движением вырывая вонзившуюся ему в руку стрелу, и угрожающе помахал ей в сторону неприятеля: — Попомнишь ужо у меня, бесово отродье!
Он с презрением отшвырнул стрелу и зажал кровоточащую рану ладонью — перевязывать было некогда.
Выпустив по три стрелы, лучники бегом покинули поле начинающегося боя, освобождая его для конницы, почти одновременно ринувшейся с обеих сторон навстречу друг другу. Впереди московских полков с гиканьем и свистом неслись татары Кавгадыя. «Вы думаете, мы лишь помогаем русским? Как бы не так! Это мы ведем их в бой, и это будет наша победа!» — как бы провозглашали их дикие крики. Не последнее место в мыслях татар занимало и желание первыми добраться до тверских обозов.
И действительно, все с самого начала складывалось именно так, как рассчитывал Кавгадый: когда противники приблизились настолько, что могли разглядеть лица друг друга, конный строй тверичей дрогнул и обратился в бегство. Воодушевленные татары, привыкшие к тому, что один их вид повергает врага в ужас, увлеченно предались погоне и не заметили, как с обеих сторон их стали обходить большие тверские силы, беря в кольцо; когда оно сомкнулось, отступающая тверская конница неожиданно развернулась и устремилась на неприятеля.
Лишь теперь опытный Кавгадый почуял неладное. Придержав коня, он окинул быстрым взглядом поле битвы и все понял.
— Назад! — отчаянно завопил мурза, подняв жеребца на дыбы и указывая плетью в сторону реки. Но было уже поздно.
Татары стали жертвой своего же излюбленного приема — ложного, завлекающего в ловушку отступления. Несмотря на силу и быстроту своих коней, мало кто из ордынцев сумел вырваться из кольца: куда бы татары ни направляли своих скакунов, повсюду их встречал непримиримо ощетинившийся бурелом мечей и копий. Татар истребляли с деловитой, холодной безжалостностью: так расправляются с шайкой конокрадов, застигнутых на месте преступления, или со стаей волков, долго и безнаказанно задиравших у селян овец и телят и наконец угодивших в ловушку. Впрочем, тех, кто был одет побогаче, старались захватить живьем: за знатного татарина можно было взять большой откуп или выручить немало земляков, оказавшихся в бесерменском плену.
К тому времени, когда пешие полки подоспели к месту битвы, с относительно немногочисленной конницей уже было покончено. Началась большая сеча. Без охоты, точно подгоняемые бичами, шли вперед московские и низовские ратники — истово, с воодушевлением, встречали их тверичи, защищавшие родную землю.
Будто пара коней в одной упряжи, Осип и Илейка продолжали держаться вместе даже тогда, когда ряды обоих войск смешались и в горячке боя стало подчас не разобраться, где свой, а где враг. Телесная мощь Осипа делала свое дело: как срубленное дерево, падая, обламывает ветки, так и московский богатырь медленно, но верно прокладывал себе дорогу сквозь слепленную из железа и человеческой плоти гущу, заставляя поникать на землю всех, кто оказывался на его пути. Так что Илейке, независимо от его желания, гораздо чаще приходилось видеть перед собой широкую спину друга, нежели лезвие вражеского меча. И такой надежной, такой неуязвимой казалась ему эта могучая спина, что когда она покачнулась и накренилась набок, Илейка сперва подумал, что Осип просто оступился, споткнулся о тело им же поверженного врага. Но неужели ему мерещится и скрежет прорываемой кольчуги, и эта горячая алая влага, брызнувшая ему в лицо, и круглое железное жало копья, торчащее между лопаток друга? Всего лишь на миг замер Илейка, глядя, как беспомощно опрокидывается на истоптанный окровавленный снег большое Осипово тело, всего лишь на миг опустил свой меч, но именно этого мига ему и не хватило, чтобы заметить окованную железом палицу, занесенную над его головой круглолицым, напряженно поджавшим толстую нижнюю губу тверским воином...
Юрий Данилович смотрел на разгром своей рати с вершины косогора. Взгляд его был неподвижен, губы плотно сжаты; лишь широко раздувающиеся, как у жеребца, ноздри выдавали чувства, владевшие сейчас князем. Находившиеся с Юрием немногочисленные приближенные и слуги, зная бешеный нрав своего господина, боялись вымолвить даже слово и только обменивались за спиной князя выразительными взглядами.
С поля боя прискакал Иван. Его шелом где-то потерялся, алая бархатная кочь была разорвана в нескольких местах, но ангел-хранитель молодого князя потрудился в тот день на славу — на теле Ивана не было ни одной царапины.
— Бориса заяли, — прохрипел Иван, с трудом переводя дух. — Нужна хотя бы сотня смелых воев: может быть, нам удастся прорваться в их стан и отбить его.
— Нет у меня больше воев, — глухо отозвался Юрий, на лице которого при этом известии не дрогнул ни один мускул. — Или ты не видишь?
Слабым движением будто одеревеневшей руки он указал на поле, где тверичи уже повсюду теснили остатки московского войска, не оставляя ни малейшего сомнения в исходе битвы.
— Но надо же что-то делать, брат! — воскликнул Иван.
— Поостерегись, княже! — молвил один из слуг Юрия, указывая рукой на конный отряд, зашедший москвичам с тыла и уже опасно приблизившийся к месту, где находился князь со своими спутниками. — Пора и о своих душах подумать.
Молча и со значением взглянув на брата — не обессудь, мол, сам видишь, что делается, — Юрий развернул коня и помчался по прибрежному склону к Волге. Его спутники последовали за ним. Оставшись один, Иван бросил последний, полный скорби и отчаяния взгляд на поле боя и пустился вдогонку за беглецами.
8
Лишь увидев, что немногие оставшиеся в живых москвичи не помышляют уже ни о чем, кроме бегства, Михаил Ярославич впервые с начала битвы позволил себе перевести дух. Остановившись, он вытер свой зазубрившийся, окровавленный меч о сапог и со вздохом труженика, окончившего тяжкую работу, вложил его в ножны. Князя, узнать которого было немудрено даже издалека по яркому черно-красному еловцу его шелома, немедленно окружили сын Дмитрий, прозванный Грозные Очи за необыкновенно пронзительный, горящий каким-то диким огнем взгляд больших темных глаз, и ближние воеводы. Но Михаил не стал слушать их поздравлений.
— Кто бежит, тех не трогать, Юрья же мне хоть из-под земли добудьте, — коротко велел он и поскакал в село, к избе тиуна, ставшей на время княжеской резиденцией, куда уже свели самых важных пленников — князя Бориса Даниловича, жен Юрия и Бориса, взятых вместе с обозом, и нескольких татар.
Взглянув на примороженное горем и страхом лицо молодого князя, у которого судорожно подергивалась левая щека, Михаил сумрачно усмехнулся.
— Видать, тебе, Борисе, по сердцу пришлось тверское гостеприимство, что ты уж по третьему разу к нам пожаловал, — молвил князь, намекая на события тринадцатилетней давности, когда Борис, посланный Юрием в Кострому, был перехвачен по пути боярами Михаила Ярославича и препровожден ими в Тверь, а позднее уже по доброй воле приехал туда с братом Александром после убийства Юрием Константина Романовича Рязанского. — Что ж, гостей мы завсегда принять готовы как должно. Не бойся, — смягчился Михаил, видя, что его суровый тон лишь усиливает ужас пленника. — За братца отыгрываться на тебе не буду. Мы с Юрием хоть и родня, да все ж разной породы.
Переведя взгляд на татар, князь сразу же узнал среди них Кавгадыя и велел развязать его.
— Дивно мне, что посол моего государя имел неосторожность оказаться на поле брани и тем самым подверг свою драгоценную жизнь такой великой опасности, — внешне почтительно, но с едва уловимой насмешкой в голосе сказал ему Михаил Ярославич через говорившего по-татарски боярина Телебугу. — Ты мог найти здесь свою смерть, и поручение, возложенное на тебя великим цесарем, осталось бы неисполненным.
Кавгадый, все тело которого болело после встречи с тверскими ратниками, был сама кротость и раскаяние.
— Мнэ типэр кругом смерть, — мрачно изрек он ломаным русским языком, притворно вздыхая и потупив, глаза долу, после чего перешел на свой родной язык — Если ты и оставишь меня в живых, как я покажусь на глаза великому хану, да продлит аллах его дни?! Ведь, пойдя против тебя, я преступил его священную волю. Мне кажется, я уже ощущаю на своей шее холод клинка...
— Не печалься, — ободряюще сказал ему Михаил, делая вид, что верит покаянным словам посла. — Сердце царево в руце божьей. Что до меня, то как ты мог помыслить, что я подыму руку на посланца великого цесаря? Дозволь мне почтить в твоем лице нашего владыку, будь моим гостем!
И князь радушно пригласил ханского посла разделить с ним праздничный пир.
Когда Михаил, почтительно пропустив Кавгадыя вперед, вышел из избы, его обступила целая толпа изможденных оборванных людей в крестьянской одежде. Упав на колени и тесня друг друга, они жадно хватали князя за руки и одежду и, припадая к его красным сафьяновым черевьям, осыпали их несчетными поцелуями, смешанными со слезами радости.
— Отец ты наш родной! — полусмеясь-полурыдая, наперебой кричали они. — Не знаем, как и благодарить тебя! Спас ты нас от этих иродов! Они как из домишек нас повыгоняли, полураздетых, так и гнали за собою кого три дни, а кого и седьмицу. Не чаяли уж и в живых остаться. А домишки наши пожгли, животы разорили. Ох, горе-то какое!
— Встаньте, православные, — пряча смущение за напускной строгостью, проговорил Михаил. — Негоже вам благодарить меня за то, что мне делать самим богом заповедано. Что б я был за князь, коли свой народ давал бы в обиду? А о добре не тужите: коли голова да руки целы, нажить недолго.
9
Когда Илейка очнулся, его первым ощущением была тишина — такая глубокая, что от нее становилось больно ушам. Воистину мертвая тишина... Только вороний грай и хлопанье многих крыльев бесцеремонно и суетливо вторгались в это царство всепоглощающего безмолвия, но разве это можно было сравнить с шумом жестокой битвы, казалось, до сих пор гудевшей в его мозгу! Впрочем, причиной этого гуда, скорее всего, была тупая, ноющая боль, будто стиснувшая затылок Илейки железными щипцами. Высвободив занемевшую руку из-под чьего-то придавившего ее тела, Илейка несколько раз встряхнул ею, пока не почувствовал, как теплая струя крови с приятным покалыванием снова побежала по жилам, и стянул с головы нещадно давивший на нее, как ему казалось, шелом. Скупое дуновение морозного ветра оказалось целительным — боль сразу ослабла. Илейка приподнял голову и огляделся. Ему сделалось жутко. Все пространство, доступное его взгляду, было завалено мертвыми телами. Воины, еще недавно искавшие смерти друг друга, лежали, тесно прижавшись один к другому, подчас переплетясь телами, точно уснувшие после безумной ночи любовники.
Морщась от боли, Илейка медленно поднялся. Вдалеке несколько ратников осторожно, стараясь не споткнуться о мертвецов, несли на плечах окровавленное тело воина в богатом одеянии. Пошатываясь, Илейка поднял руку и крикнул. Жалок и бессилен был этот приглушенный, изнемогающий от слабости крик, но воины его услышали. Вздрогнув от неожиданности, они как один повернули головы к Илейке, но тут не стихавшая до конца ни на миг боль в затылке, как внезапно взъярившийся зверь, с новой силой вгрызлась в его измученную, истощенную усилием плоть, и Илейка опять потерял сознание.
В себя он пришел в какой-то темной клети, до отказа заполненной людьми, лежавшими и сидевшими на колкой сухой соломе, похрустывавшей при каждом их движении. Некоторые стонали. Белый холодный свет угасавшего зимнего дня скудно сочился сквозь муть бычьих пузырей, которыми были затянуты два крохотных окошка, серебряными заплатами лежал на бревенчатых ребрах противоположной стены.
— Что, робя, — мрачно обратился к разлепившему тяжелые веки Илейке сидевший напротив высокий человек с обвязанным тряпицей глазом, — крепко прижали нам хвост, а? Да-а, не ждали мы такой беды, что и говорить.
— Это у тебя-то беда? — презрительно отозвался звонкий голос с другого конца клети. — Ты-то, почитай, цел остался — ока токмо лишился, а вот у них, тех, кто там лежит, да у тех, кто их дома дожидается, и впрямь беда — черная, неизбывная.
— Да нечто я о себе токмо? — обиженно возразил одноглазый. — Вся земля наша срам какой поимела!
— Да уж, что и говорить! — вздохнул кто-то. Снова наступило молчание.
На следующий день, предав земле тела убитых с обеих сторон, тверское войско двинулось в обратный путь. Целый месяц пленные московские ратники провели в порубах Тверского кремля, ожидая, когда за них внесут откуп. Тех же, за кого заплатить было некому — таких оказалось подавляющее большинство, — по истечении этого срока продали как холопов. Илейка достался одному из ближних княжеских бояр, который определил его ратаем в свою отчину Горнчарово, располагавшуюся в Кашинском уезде, на самом берегу Волги.
ГЛАВА 4
1
И все-таки Юрию повезло: подобно менее удачливому Борису, он тоже мог бы оказаться в плену, и тогда его княжение завершилось бы самым плачевным образом — Михаил не простил бы ему разорения своих южных пределов. Но Юрий счастливо избежал этой участи, буквально в последний миг вырвавшись с горсткой верных слуг из смыкавшегося вокруг него кольца стремительно наступающих тверичей. Правда, он проиграл важнейшую битву и потерял почти все войско, но Юрия это беспокоило мало: уж чем-чем, а людьми его владения богаты. На Москве, конечно, второй рати не собрать, но ведь есть еще Новгород. Туда-то прямо из-под Бортенева и поскакал неугомонный московский князь. В Новгороде Юрию сопутствовал успех: следуя своему неизменному убеждению, что далекая Москва, к тому же ослабленная теперь тяжелым поражением, таит меньше опасности для новгородской вольности, чем соседняя Тверь, золотые пояса не отказали своему князю в поддержке. Не только новгородцы, но и псковичи, и володимерцы, ведомые своим князем Давыдом, собрались под потрепанным и запятнанным бесславьем стягом Юрия. Встреча двух ратей произошла на Волге, у Синеевского брода. Однако Юрий, получивший под Бортеневом хороший урок, лишился изрядной доли своей самонадеянности и уже не рвался очертя голову в бой. Поэтому он, хотя и не без колебаний, согласился на предложение Михаила об очной встрече, которая состоялась на одном из небольших волжских островов, на котором для этой цели был разбит шатер. При виде племянника тверской князь не смог сдержать досады:
— И чего тебе, братаниче, все неймется? Аль тесна для нас двоих земля, что мы никак ужиться на ней не можем? Доколе же людской крови литься за наше любочестие?
Под суровым, взыскующим взглядом дяди Юрий невольно опустил глаза.
— С великим княженьем-то что решать будем? — угрюмо выдавил он из себя, понимая, как глупо звучит его вопрос в новых обстоятельствах. — Отказ твой в силе остается али как?
Михаил горько и презрительно усмехнулся.
— Ну, промеж собою нам об этом вряд ли сговориться удастся. Четырнадцать годов уже договариваемся — вся земля стонет. А последнее-то слово все равно за цесарем. Вот пусть у него о том и болит голова. Я так мыслю: надобно нам с тобою вместе идти в Орду и бить челом Азбяку, дабы рассудил нас в нашей распре. И как татарский цесарь порешит, так тому и быть; кто бы ни сел на великом столе, другой ханово решенье признает и уважать будет. По-моему, сие разумно и справедливо.
Юрию не оставалось ничего иного, как согласиться на это предложение. «Погоди же, дурень, — злобно думал он, скрепляя договоренность рукопожатием. — Сам не ведаешь, что предлагаешь. В хановом-то дворце я тебя живо обскачу. Мечом ты махать горазд, а вот чтобы с татарами речь по-ученому вести, для того ты больно уж простоват. Так что не видать тебе великого стола как своего затылка!»
— А как с женою и братом моим поступить думаешь? — вслух спросил Юрий. — В аманатах держать будешь?
— Бориса с его женой отпущу немедля, в знак своей доброй воли, — ответил Михаил, — а вот супруге твоей погостить у нас некоторое время придется. Ей от того урону никакого — мы с Анной привечаем ее как родную, даю слово, —- однако ж мне так будет как-то покойнее, — многозначительно сказал Михаил, с улыбкой глядя на своего собеседника.
Взбешенный унизительной неудачей, Юрий возвратился в Москву. Хорошо понимая, что жажда отыграться не даст московскому князю покоя и рано или поздно подвигнет его к новым авантюрам, Михаил Ярославич решил показать Юрию свое миролюбие и вскоре прислал в Москву послом своего боярина Александра Марковича.
— Государь мой Михаил Ярославич сердечно желает предать забвению бывшее промеж вас прискорбное несогласие и водворить между нашими землями вечную любовь, как велит наша святая христианская вера, — торжественно изложил боярин московскому князю цель своего приезда.
Плохо же знал Михаил нрав своего соперника! В этом великодушном жесте Юрий увидел лишь стремление еще сильнее унизить его, и слова Александра Марковича мгновенно зажгли в его душе чадящий огонек злобы.
— Смилостивился, стало быть, Михаил Ярославич, — с недоброй усмешкой произнес Юрий, не глядя на стоящего перед ним в почтительной, но исполненной достоинства позе посла, — снизошел ко мне, грешному. С чего бы это? Может, оттого так торопится он предложить мне свою дружбу, что разумеет: мне, а не ему цесарь даст ярлык! Умно, ничего не скажешь: загодя почтить великого князя!
Не мог верный слуга стерпеть такое слово о своем господине. Глаза Александра Марковича вспыхнули гневом.
— Стыдись, княже! — с негодованием воскликнул он. — Михаил Ярославич протягивает тебе руку, как брату, а ты поносишь его бесчестно! Не так бы он мог с тобою потолковать, да мир на Руси ему драгоценней своей победы! А у тебя, видать, память совсем короткая, коли ты уже запамятовал, как едва утек от тверских полков!
Среди московских бояр, в равной степени возмущенных и пораженных такой беспримерной дерзостью, прокатился ропот:
— Статочное ли дело тако молвить перед князем?! Гнать взашей этого невежу!
Князь резко вскинул руку, приказывая им замолчать.
— Несмысленное речете! Послу родича нашего Михаила Ярославича и почет должен быть оказан подобающий, — задыхаясь от ярости, прохрипел Юрий. — Вздернуть мерзавца на самой высокой веже!
Лицо посла побледнело, но держать себя он продолжал с прежним достоинством.
— Что ж, с одним человеком совладать немудрено, — сказал Александр Маркович слегка изменившимся голосом. — Это тебе не тверское войско!
— Да заткните же ему глотку! — не выдержав, завопил Юрий, в бешенстве приподнимаясь с места.
Подбежавшие к Александру Марковичу слуги схватили его под руки и выволокли вон из палаты.
Узнав о казни тверского посла, бывший в Москве Кавгадый немедленно вызвал Юрия к себе.
— Ты поступил опрометчиво и неразумно, — наставительно, как малому дитяти, сказал он ему. — Теперь Михаил может сказать, что ты не уважаешь волю великого хакана, поставившего его старейшим над всеми русскими князьями.
— Что ж теперь? Сделанного не воротишь, — угрюмо ответил князь, который и сам уже начал понимать, что его вспыльчивость может выйти ему боком.
— На твоем месте я бы не мешкая отправился в Сарай и представил великому хакану — да возвеличит его аллах и увековечит! — свое объяснение и этого, прямо скажем, весьма глупого поступка, а главное, той войны, которую ты затеял против князя Микаэла.
— А каково будет это объяснение? — почти робко осведомился Юрий.
— Ты скажешь, что был вынужден напасть на великого князя, так как не мог допустить, чтобы он осуществил свое намерение заключить союз с Литвой. О том, что такие переговоры Микаэл ведет уже давно, тебе донесли расположенные к тебе тверские бояре. Я поеду с тобой и подтвержу все твои слова. Очень на руку нам внезапная смерть твоей дражайшей супруги: Микаэлу будет трудно доказать, что эта смерть воспоследовала не по его воле. Только поторопись, князь Гюрги. Запомни, — прибавил Кавгадый, значительно подняв кверху указательный палец, — очень важно, чтобы великий владыка именно из твоих уст первым узнал о твоем походе на Тверь.
Нельзя сказать, что совет Кавгадыя пришелся Юрию по душе. При воспоминании о непрерывной череде унижений, сопровождавших каждое его посещение Орды, у московского князя тоскливо засосало под ложечкой. Но разум подсказывал ему, что Кавгадый прав, и Юрий, смирив гордыню, согнулся перед послом в благодарственном поклоне.
— Спаси тебя бог, боярин, за то, что ты так добр к своему недостойному слуге, — выдавил он из себя. — Надеюсь, ты и впредь не оставишь меня своими мудрыми советами.
Кавгадый широко улыбнулся, обнажив крупные, покрытые густым коричневым налетом зубы.
— Ты мне нравишься, князь Гюрги. Не знаю чем, но ты сразу расположил к себе мое сердце. Я чувствую, что вместе мы с тобой совершим великие дела... А пока, не теряя времени, ступай к себе и, сделав все необходимые распоряжения, о делах больше не думай, а закати хороший пир, да меня пригласить не забудь: на голодный желудок да с тяжелым сердцем большие дела не делаются. Считай это еще одним моим мудрым советом.
2
— Господи, красота-то какая! — восхищенно выдохнула княгиня Анна, высунув голову из возка и с любопытством глядя в сторону тихой, текущей в низких луговых берегах реки Нерли, вдоль которой неспешно двигался княжеский поезд — несколько возков и сопровождавшая их дружина. Михаил Ярославич, который ехал рядом на коне, погрузившись в не оставлявшие его ни на час невеселые мысли, поднял голову и удивленно взглянул на жену. Давно уже он не видел в глазах Анны таких живых, радостных искорок — с того самого дня, как ордынский посол впервые объявил ему строгое Узбеково веленье без промедления прибыть в Сарай. Чуя недоброе, князь тянул с отъездом сколько мог, а вместо себя послал к ханскому двору двенадцатилетнего сына Константина, но, получив вторичный приказ, вынужден был повиноваться. Жена и сыновья Дмитрий и Александр провожали князя до границы его владений.
Михаил перевел взгляд туда, куда были устремлены радостно заблестевшие глаза жены. Его взору открылось настоящее диво. На плоской вершине небольшого зеленого холма, как царственный венец на челе земли, возвышалась небольшая одноглавая церквушка необыкновенной красоты. С зеленой, как росшие вокруг него деревья, маковкой, белоснежный, как сияющие над ним облака, храм, казалось, сливался воедино с окружавшей его природой, словно он тоже был творением земли, воздуха и солнца, а не человеческих рук
Дав поезду знак остановиться, князь спешился и помог жене выйти из возка. Подойдя к храму настолько, что можно было разобрать украшавшие его стены лепные фигуры, княжеская чета остановилась и какое-то время молча любовалась этим неувядающим, подобравшим лепестки закомар каменным цветком, выросшим на берегу Нерли в далекие уже времена благоверного князя Андрея Боголюбского; потом поднялась по склону холма и зашла внутрь.
В храме было тихо и безлюдно; только старенький священник с завивающейся на конце седой бородой, встав на цыпочки, шарил рукой в открытом поставце; в другой руке, опущенной книзу, он держал связку ключей. Заслышав шаги вошедших, священник повернул голову и посмотрел на княжью чету добрыми кроткими глазами.
— Завтра приходи, боярин, завтра, — ласково и немного виновато сказал он. — Я топерь домой иду, храм затворяю. Уморился что-то, прямо ноги не держат, — будто извиняясь, пояснил он и, захлопнув дверцу поставца, с трудом заковылял к выходу.
— Жаль, — огорченно произнес князь. — Завтра я уж буду далече. А мне так хотелось перед дальнею дорогой в сем преславном храме причаститься святых тайн. Может, уважишь великого князя Володимерского? — добавил он с просительной и одновременно немного лукавой улыбкой.
Широко раскрыв рот, священник остолбенело уставился на князя; ключи его со звоном упали на пол.
— Господи Иисусе! Батюшка Михаил Ярославич, ужели ты?! — воскликнул он, как-то вдруг засуетившись. — Что же ты сразу-то не сказал? А я-то тебя едва не выгнал! Пожалуй в исповедальню, сделай милость. Ах ты, господи, радость-то какая!
Всплескивая руками, священник повернулся, чтобы показать князю дорогу, но тут вспомнил о лежавших на полу ключах. Кряхтя, опершись рукой о колено, старик попытался было нагнуться, чтобы поднять их, но князь опередил его. Бросившись к священнику, он поднял связку и с улыбкой протянул ее старцу. Бормоча слова благодарности, священник указал Михаилу на маленькую дверь, едва различимую в полумраке храма.
— Куда же ты, батюшка, путь-то держишь? — квохтал священник, мелкой рысцой поспевая за стремительно шагавшим по привычке князем. — Не иначе как в Орду. О-хо-хо, вот послал господь кару за грехи наши! Не чаем уж и избавления дождаться.
Когда князь и священник уединились в исповедальне, Анна подошла к иконостасу и бросилась на колени перед отрешенно взиравшими на нее ликами.
— Пресвятая богородице, — горячо шептала княгиня, выпростав из-под белой шелковой накидки тонкие руки и сложив их перед собой, — смягчи сердце свирепого татарина, помози мужу моему возвратиться невредимым. Пусть не будет Михаил князем, пусть мы даже никогда уже не увидимся, токмо бы он был жив. Боле мне ничего не надобно. Смилуйся над нами, грешными, заступница наша!
Закончив молитву, княгиня поднялась, украдкой, взглянула на дверь исповедальни и, старательно отерев выступившие слезы, принялась медленно расхаживать вдоль стен, делая вид, что рассматривает покрывающие их фрески.
После завершения всех необходимых обрядов священник наотрез отказался отпустить княжескую чету прежде, чем она ознакомится со всеми красотами храма.
— Невелика наша храмина, но по древности и велелепию своему справедливо между славнейшими на Руси почитается, — с гордостью изрек он, остановившись напротив поблескивавших позолотой царских врат. — Многие доныне пеняют Андрею Юрьевичу, что столь дивный храм воздвиг он в сем уединенном месте, в отдалении от стогн града; я же полагаю, что в этом выборе мудрость сего князя проявилась не менее, чем в делах правления. Вообразите, что храм стоял бы в Володимере. Что он был бы рядом с высокими палатами и величавыми соборами? Так, невзрачная церквушка, и не более того. Токмо здесь, посреди лугового простора, льзя в полной мере ощутить духовную мощь, в сей храмине заключенну.
Но красноречие священника пропало даром: Михаил его уже не слушал — упоминание об Андрее Боголюбском снова навело князя на горькие раздумья: «А чем воспомнят меня, буде судил мне господь скончить свои дни такоже, яко Андрею? Я ведь не оставлю после себя такого храма, как не оставлю и Боголюбова. Что скажут потомки: был-де такой князь, препирался с братаничем о великое княженье, да и проиграл. Одно слово — неудачник». Опустил голову Михаил Ярославич, яростно заходили у него на скулах желваки.
— Ну, храни тебя бог, княже, в трудном и опасном деле твоем, — сказал священник, троекратно крестя князя на прощанье. — В храме Покрова принял ты днесь святое причастие, и да будешь ты огражден сим покровом от любого зла во все дни жизни твоей.
Притихшие, умиротворенные, проникнутые молитвенным настроением, Михаил И Анна не пошли сразу к ожидавшим их спутникам, а, выйдя из храма, уселись на склоне холма, тешась красным летним днем. Мир вокруг был полон радости и покоя. Восковая печать солнца весело и весомо скрепляла развернутый над головами княжеской четы чистый небесный свиток, по которому то там, то здесь редкими клочками было разбросано жемчужное руно пухлых завитых облаков. Внизу, словно голубая, со сверкающей проседью борода, расстелилась по плоской зеленой груди спокойная Нерль. Опершись рукой о твердую землю, приятно щекотавшую ладонь примятой прохладной травой, подобрав ноги, Анна неотрывно следила за полосатой пчелой, которая, поблескивая на солнце прозрачными крыльями, старательно карабкалась по чашечке склонившегося под ее тяжестью голубого цветка.
Князь и княгиня долго молчали; вдруг Михаил со странным, отрешенным выражением повернулся к жене-.
— А помнишь, Аннушка, как горели наши хоромы, а мы с тобой в одном исподнем выпрыгнули из окна и тем токмо и спаслись? — Княгиня молча поежилась от страшного воспоминания. — Я лишь теперь уразумел, что то было предвестье бед гораздо худших. Да, Аннушка, снова полыхает наш дом, и, боюсь, сего пламени нам также не унять, доколе не сожрет все подчистую.
— Но ведь и после пожара дом отстраивают заново, — тихо и как-то неуверенно возразила княгиня. — Главное, не отчаиваться и уповать на бога.
Михаил не отвечал.
— Возьми меня с собой, Михайло, — проговорила Анна, приникая щекой к плечу мужа и осторожно кладя ладонь на шершавую, жилистую, поросшую жесткими рыжеватыми волосками кисть его руки. — Вдвоем-то ведь любая ноша вдвое легче, а? А потом: маяться одной, не зная, что с тобою, — нечто я это вынесу?! Да ежели будет надобно, я сама брошусь в ноги к Азбяку, и пусть попробуют меня оттащить, покуда я не вымолю у него твою жизнь!
— Хорош же я буду, ежели стану прятаться за женино платье! — натужно рассмеялся князь, отвернувшись в сторону, чтобы жена не заметила его задрожавших губ; потом бережно обнял Анну и сказал как можно ласковее: — Нет, Аннушка, ворочайся-ка ты домой, молись и жди меня покойно. Ну посуди сама: что может со мною статься, когда у меня такая жена? Чтоб твоя молитва да до бога не дошла — быть того не может!
Приехав в Володимерь, Михаил сразу направился к ханскому послу Ахмылу, с пышностью расположившемуся в пустующих великокняжеских хоромах.
— Ай-ай-ай, князь Микаэл, — качая головой, произнес вальяжный, с мягкими, изящными манерами Ах-мыл, входя в гридницу, где тверской князь дожидался приема, — как неосмотрительно с твоей стороны, что ты не исполнил повеления великого владыки — да живет он вечно! — тотчас. Своим промедлением ты сильно навредил себе. Будь уверен, что каждый день задержки твои враги сполна использовали для того, чтобы убедить великого хакана в твоей виновности. Мой тебе совет: не теряй более ни одного дня, тем более что теперь тебе предстоит проделать гораздо более длинный путь, чем это могло быть раньше: на лето солнцеликий со всей ордой покидает Сарай и направляется к устью Дона, где до наступления осенних холодов тешит себя соколиной охотой в привольных степях. — Ахмыл на миг мечтательно зажмурился. — Но как раз это может оказаться для тебя полезным: в эти счастливые дни, наполненные радостью и негой, благороднейший хакан обычно особенно милостив и снисходителен. Но не обольщайся слишком сильно: положение у тебя очень и очень тревожное. Ты совершил большую ошибку, не позаботившись должным образом о жизни хатуни Кончаки.
Когда Михаил передал слова Ахмыла сыновьям и боярам, те крепко встревожились.
— Может, в таком разе ты бы, княже, того... не ездил бы, коли дело так-то оборачивается? — робко предложил боярин Явил Волошевич. — Жизнь-то у каждого одна, будь ты хоть князь, хоть смерд распоследний; нечто можно ее зазря губить? Свет велик, княже, сыщется в нем и для тебя уголок, где поганые до тебя не доберутся.
— В самом деле, отче, — поддержал его Дмитрий, — зачем тебе ехать? Лучше, не теряя времени, рать собирать. Татары авось не из камня сделаны: били мы их под Бортеневом, побьем и еще, аче придут.
Ответ князя поверг всех в уныние.
— Это ты верно, Явиле, молвил, — голос Михаила звучал спокойно, однако его нахмурившиеся брови свидетельствовали о зарождающемся гневе. — И князю и смерду жизнь один раз дается. Отчего же ты мыслишь, что, когда татарская рать придет на Тверскую землю, тысячи смердов расстанутся с нею охотнее, чем сделаю это я, князь? Как мог ты помыслить, что я стану спасать свой живот ценою животов многих и многих тверичей, буде они и согласятся пожертвовать собой ради своего князя! А от тебя, сынок, — обратился он к Дмитрию, — мне и вовсе дивно такие речи слышать. Али запамятовал ты, что брат твой молодший сейчас в руках Азбяка, яко порука моей чести? Хочешь Константина, отрока несмысленного, ответчиком за отца сделать?
Княжич пристыженно опустил голову, не зная, что сказать.
3
Не успел Михаил проделать и половину пути, как вездесущие соглядатаи уже донесли Кавгадыю о том, что тверской князь наконец-то решился вверить свою судьбу ханской воле. Это известие не на шутку встревожило сарайского царедворца. Сколько сил затратил он на то, чтобы убедить Узбека, что Михаил никогда, не осмелится предстать перед великим ханом, ибо знает, что за совершенные им преступления его не может ждать ничего, кроме смерти! Надо сказать, до сих пор поведение Михаила как нельзя лучше подтверждало справедливость этих слов. И вот на тебе! Зная, что Узбек не питает предубеждения к тверскому князю и склонен разобраться в его деле в соответствии с духом истины, Кавгадый почти не сомневался, что Михаил сможет без труда оправдаться и вернется в Тверь победителем. Какая судьба ждет в этом случае самого Кавгадыя? Ведь тогда для хана станет очевидным, что человек, облеченный его доверием, вольно или невольно вводил своего повелителя в заблуждение, а такому вельможе не место у подножия трона. Даже если голова уцелеет, печальные перемены в его положении при дворе в этом случае неизбежны. Нет, нельзя допустить, чтобы Михаил Тверской добрался до ханской ставки! Снедаемый страхом и беспокойством, Кавгадый позвал к себе одного из своих сотников, казавшегося ему наиболее смелым и толковым.
— Ты возьмешь всех своих людей и двинешься вверх по Итилю, — сказал он ему. — Там, примерно в шести днях пути отсюда, вы повстречаете большие русские лодки, в которых находится тверской князь Микаэл со своими беками и небольшой охраной. Вы будете следовать за ними незримо, как духи смерти, и неотступно, как тени, и при первой же возможности перебьете всех, и в первую очередь самого князя Ми-каэла. Мне все равно, как вы это сделаете — убьете ли его стрелой с берега, зарубите мечами, когда он расположится на ночлег, или сожжете русских живьем в их лодках, — главное, чтобы князь Микаэл не объявился при дворе.
— Все будет сделано наилучшим образом, светлейший бек — Сотник в знак повиновения коснулся лбом расстеленного на полу ковра.
— И запомни, — добавил Кавгадый, — все должно выглядеть так, будто на путешествующих напали разбойники: заберите у них все ценное и ни в коем случае не оставляйте никаких свидетельств своей принадлежности к войску великого хакана.
— Ты мог бы и не говорить этого, начальник, — несколько обиженно сказал сотник.
Через двенадцать дней он вернулся, и вид у него был гораздо менее самоуверенный, чем тогда, когда он покидал юрту своего господина. В ответ на нетерпеливый взгляд Кавгадыя сотник виновато опустил голову.
— Мы сделали все, что смогли, светлейший бек, — проникновенным голосом тихо проговорил он. — Мы не спускали с них глаз ни днем ни ночью и ждали только удобного случая. Но этих русских оказалось слишком много, и они были дьявольски осторожны, точно сам шайтан предупредил их о грозящей опасности. Мы...
— Вон отсюда! — в бешенстве сузив глаза, прошипел Кавгадый, протянув указательный палец, на котором красовался перстень с огромным рубином, в сторону полога шатра. — Проклятые дармоеды! Вы способны только хлестать кумыс да нежиться с пленницами! Да вы недостойны называться воинами!
Не говоря ни слова, не поднимая глаз, согнувшийся в поклоне сотник, медленно пятясь, на цыпочках покинул юрту.
4
Князя Михаила разбудил сильный шум, доносившийся из-за желтых слегка колышущихся стен шатра. Крики многих людей, скрип повозок сливались в густой, дикий и суетливый гул, причиной которого в равной мере мог оказаться и веселый праздник, и яростная битва. «Что там у них стряслось? А, все равно», — с тупым равнодушием подумал Михаил и, повернувшись на другой бок, закрыл глаза.
В шатер вошел княжий стремянный Олюша — единственный из приближенных Михаила, кому было позволено остаться при своем господине после того, как тверского князя взяли под стражу в ставке Узбека. Это был худощавый невысокий молодой человек с низким лбом, прикрытым каштановой прядью, широким, чуть приплюснутым носом и смеющимися карими глазами; в одном из его оттопыренных хрящевидных ушей болталась серьга с сердоликом. Одет юноша был в скромный зеленый опашень, на ногах — мягкие кожаные че-ревьи. На круглом серебряном блюде он принес князю завтрак — дымящуюся, лоснящуюся от жира баранью лопатку и голубую пиалу с кумысом. Михаил с отвращением взглянул на поставленное перед ним угощение.
— Ты что, не мог принести кусок хлеба и глоток воды? — раздраженно сказал он. — Пуще смерти мне уже бесерменская снедь, все кишки от нее своротило.
— Хлеба здесь, господине, достать не легче, чем птичьего молока, — будто не заметив его резкого тона, невозмутимо ответил Олюша, поднимая князя, словно малое дитя — связанные за спиной руки и тяжелая колодка на шее мешали Михаилу сесть самостоятельно. Зачерпнув ковшом из стоявшего на полу ведра -воды, Олюша сполоснул князю лицо и, отерев его рушником, присел перед Михаилом на корточки; отломив кусочек лопатки, он с ласковой улыбкой поднес его ко рту князя. — Грех тебе, княже, на прокорм вадить: потчуют тебя как первейшего здешнего мурзу — на то есть повеленье самого Азбяка; знал бы ты, какие бока были у того барана, не изволил бы гневаться. Погоди, вот воротимся в Тверь, тут уж ты отведешь душеньку всем, что русскому человеку мило: будет тебе и хлебушек душистый, и осетры в сметане, и квас пахучий, и икорка паюсная.
— Чего это они мятутся? — спросил князь, с усилием жуя сочное хрустящее мясо.
— Известное дело — кочуют. Покочевали на Дону вволю, топерь на Терек собрались, а там и далее, до самых Железных Ворот. В тех краях, сказывают, знатные ловы, зверье разное и птицы в великом изобилье водятся.
— И меня, что ли, за собой потягнут?! Лучше бы уж сразу прикончили, не играли, как кошка с мышью! — в сердцах воскликнул князь, выплевывая на блюдо обглоданный перламутрового цвета мосол.
— Зачем так говоришь, княже? — с укоризной поглядел на него слуга. — Ежели хочешь знать, для тебя это добрый знак Коли тянет цесарь с решеньем, значит, сомненье у него имеется, не уверен он в твоей вине. А раз так, все еще вполне к твоей пользе может обернуться. Да и как иначе, когда ныне вся Тверская земля за тебя, защитника и опору свою, денно и нощно бога молит!
— Видел ли ты Константина? — с затаенной тревогой в голосе спросил князь. — Не пускают его ко мне проклятые с самого моего приезда; не ведаю и того, жив ли он.
— Видел, княже, видел сынка твоего! — торопясь обрадовать своего господина, зачастил Олюша. — Уж здесь твое сердце может быть покойно. Жив-здоров княжич Константин, привет тебе шлет. Сама Азбякова матерь, цесарица Баялынь, относится к нему с великою ласкою, так что обидеть княжича здесь никто не посмеет.
— Слава богу, — облегченно вздохнул князь. — Хоть о чем-то можно не тужить.
Однообразные томительные дни тянулись, как скрипучие арбы, едва влекомые усталыми, плетущимися из последних сил волами, а в положении Михаила не происходило никаких изменений. Узбек попросту позабыл о своем пленнике. С утра до вечера молодой хан пропадал в степи, где с наслаждением предавался истреблению разной бегающей и летающей живности, имевшей несчастье попасться ему на глаза. Когда с наступлением темноты усталый и счастливый повелитель Вселенной возвращался в свой шатер, то сразу без сил падал на ковер и мгновенно засыпал. Никто из приближенных не осмеливался беспокоить своего господина даже самыми важными делами, способными нарушить радостное и безмятежное состояние его духа. Но однажды главный кадий Бадр ад-Дин ибн-Иб-рахим ибн-Джамаи, еженедельно приносивший великому хану на утверждение приговоры, во время очередной аудиенции как бы невзначай обронил:
— Осмелюсь напомнить, солнцеликий, что тверской князь Микаэл уже шесть недель ожидает твоего справедливого суда. Угодно ли будет великому хану как-нибудь решить его судьбу?
Красивое, разгоряченное недавней охотой лицо Узбека омрачилось.
— Мы не можем быть беспристрастными в этом деле, ибо оно касается особы, состоящей с нами в близком родстве! — сердито бросил хан и, заложив руки за спину, в задумчивости прошелся взад-вперед по юрте. — Надо, чтобы кто-нибудь разумный и правосудный взял на себя эту непростую задачу. Таких людей должно быть не менее трех, чтобы беспристрастность вынесенного ими решения была вне сомнений. Сделаем так Мурзы Кавгадый, Астрабыл и Острее лучше кого бы то ни было осведомлены о русских делах. Пусть они со всей возможной тщательностью изучат обоснованность предъявляемых Микаэлу обвинений и сами вынесут тот приговор, который найдут справедливым. Каким бы ни было их решение, мы утвердим его как если бы оно было принято нами лично.
— Сам Сулейман не смог бы решить мудрее, о великий хан! — благоговейно воскликнул кадий, с искренним восхищением глядя на юного хана. — Твое похвальное стремление к истине и справедливости стяжает тебе славу в веках!
Через несколько дней после этого разговора в юрту, где Михаил коротал время за молитвами и чтением священного писания, пожаловал ханский бегеул в сопровождении нескольких нукеров. Они сняли с князя колодку и развязали ему руки, после чего бегеул коротко велел ему следовать за собой. Подумав, что его ведут на казнь, Михаил попросил позволения принять перед смертью причастие, но бегеул нетерпеливым жестом приказал ему поторопиться.
Михаила привели в большую, богато убранную юрту — идя по многолюдному стану, он с невольным любопытством рассматривал чужую, не виданную им прежде местность, в которой расположилась Узбекова ставка: синеющие в ослепительном небе горы и глубокий каменистый обрыв, на дне которого бесновалась узкая, мелкая, мутная и чрезвычайно извилистая речушка, — где за низким нефритовым столиком, на котором было разложено несколько свитков, сидели в ряд три знатного вида татарина. В том, что сидел посередине, тверской князь сразу узнал Кавгадыя; двух других — дебелого детину с тупым, равнодушным выражением круглого жирного лица и скрюченного годами, но чрезвычайно подвижного старичка с быстрым хитроватым взглядом — Михаил видел впервые. Поняв, что ему предстоит суд, Михаил встал на указанное ему служителем место посреди юрты, с достоинством скрестил руки и стал спокойно смотреть на приглушенно переговаривавшихся о чем-то вельмож Прошло несколько минут, а судьи даже не взглянули в сторону тверского князя. Михаил понял, что его хотят одновременно унизить и рассердить: ведь в гневе человек теряет способность ясно мыслить, а значит, не способен разумно возразить на обвинения и, кроме того, легко может совершить какой-нибудь необдуманный поступок, после которого поверить в его виновность станет гораздо проще. «Ну уж нет, не на того напали!» — подумал Михаил, призывая на помощь всю свою выдержку. Вновь и вновь повторяя про себя слова псалма, он как будто действительно ощутил в душе присутствие некоей укрепляющей ее силы, и низменные уловки этих людей стали казаться ему смешными и жалкими. «Глупцы! Как они могли подумать, что я куплюсь на это?!» — говорил весь его невозмутимый вид. Наконец Кавгадый, который, склонив голову набок, с улыбкой слушал старика, выпрямился и, приняв важный вид, негромко кашлянул в кулак
— Князь Микаэл! — сурово обратился он к Михаилу. — Против тебя выдвинуты тяжкие обвинения, и по воле великого хакана — да приумножит аллах его благо! — нам поручено определить степень их обоснованности. Отвечай на вопросы кратко, точно и не пытайся ничего утаить, если только тебе дорога жизнь. Итак Ты обвиняешься в злонамеренном сокрытии части дани, которую ты, согласно установленному порядку, обязан ежегодно отчислять в казну великого хакана. Тебя изобличают показания баскаков Сабира, Темирхана и Уразбека, — называя каждое имя, Кавгадый поочередно брал со столика один свиток за другим и, развернув, обращал его лицевой стороной к князю, — которые свидетельствуют о том, что на протяжении нескольких последних лет уплаченная тобою дань была меньше установленной на одну и ту же сумму, а именно на пятьсот рублей серебром. Таким образом, общий ущерб, нанесенный тобой казне великого хакана, составляет три тысячи рублей. Подобное преступление безусловно карается смертью. Чем ты можешь опровергнуть показания сразу нескольких уважаемых и облеченных высочайшим доверием сановников?
— Да, что ты можешь сказать в свою защиту? — поддакнул детина, поглаживая себя по круглому животу.
— Мне нет нужды опровергать сию гнусную ложь, — спокойно ответил князь. — Посол Ахмыл, чье слово, уж верно, значит здесь не менее, чем слово поименованных тобой бояр, уже сделал это за меня. Дозволь мне дать повеление своему слуге, и доказательство будет тебе представлено.
Подозвав Олюшу, который в великом беспокойстве ожидал у входа, Михаил шепнул ему несколько слов, после чего слуга стремглав выбежал из шатра. Вскоре он вернулся, прижимая к груди, точно величайшую драгоценность, ларец орехового дерева. Через бегеула Михаил передал ларец судьям. В ларце оказалась перевязанная алой шелковой тесьмой грамота. Слегка нахмурившись, Кавгадый развернул грамоту и долго читал ее, после чего с ней ознакомились Астрабыл и Острее.
— Это расписка боярина Ахмыла, коей подтверждается, что цесарев выход уплачен мною сполна и без какого-либо изъятия, — пояснил Михаил.
— Что ж, это свидетельство, безусловно, заслуживает доверия, — с неохотой произнес Кавгадый, — однако в столь спорном случае, когда свидетели прямо противоречат друг другу, одного показания явно недостаточно. Нойон Ахмыл мог стать жертвой собственной доверчивости или невнимательности. Располагаешь ли ты еще какими-либо данными в свою защиту?
— Казначей его цесарского величества должен знать, — подумав, сказал Михаил. — Вели послать за ним.
— Пригласите бека Шихаба ад-Дина, — распорядился Кавгадый и с недовольным видом сложил в ожидании руки на груди.
Ханский казначей оказался дряхлым полуслепым старцем с узкими, унизанными перстнями руками и острой трясущейся седой бородкой. Полусогнутый, опирающийся на палку, он осторожно, точно боясь рассыпаться на части, опустился в заботливо предложенное ему кресло и, повернувшись вполоборота к судьям, приложил к уху дрожащую холеную ладонь. Выслушав вопрос Кавгадыя, Шихаб ад-Дин снисходительно улыбнулся.
— Между показаниями баскаков нет никакого противоречия, — слабым дребезжащим голосом произнес он, положив обе руки на золотой набалдашник палки. — Князь Микаэл сполна уплатил всю причитающуюся дань. Недоразумение объясняется тем, что право на сбор дани в некоторых областях Тверского княжества (в частности, в Кашинском улусе) было на несколько лет вперед выкуплено у казны неким иудеем из Судака, и размер этой дани как раз и составляет ту разницу, недоплата которой вменяется в вину князю Микаэлу.
Кавгадый беспокойно заерзал на месте и вопросительно покосился на Астрабыла. Тот чуть заметно пожал плечами.
— Благодарим тебя, достойный старец, — сквозь зубы проговорил Кавгадый, после чего обратился к заметно повеселевшему Михаилу: — На сегодня ты свободен, князь Микаэл. Однако тебе по-прежнему запрещено покидать свою юрту и вступать в какие-либо сношения без предварительного позволения. Вопросы, имеющиеся к тебе у суда, еще далеко не исчерпаны, — многозначительно добавил вельможа с едва уловимой кривой усмешкой.
— Что, княже, похоже, и это поле за тобою осталось? — задорно сказал Олюша, когда они вместе с Михаилом возвращались в сопровождении стражи в свой шатер. Стремянного прямо-таки распирало от радости и гордости за своего князя, и даже на хмурых нукеров он то и дело бросал задиристые, торжествующие взгляды. — Судья-то ханов точно ежа проглотил опосля казначеевых слов. Хороший он человек, Ши... Шихаб этот, не кривой душою; есть, выходит, такие и у бесермен.
— Рано радуешься, — мрачно отозвался князь, у которого не выходили из головы последние слова Кавга-дыя, скрытый смысл которых он понял слишком хорошо, чтобы не придавать им значения. — Слыхал, что сказал на прощанье проклятый Кавгадый? В покое они меня не оставят.
— Каждому дню своя забота, — беспечно ответил Олюша. — Днесь ты победил, вот и радуйся, а что после будет, один господь ведает.
Несколько дней прошли спокойно, и все это время Михаил не расставался с переплетенной в дорогую кожу, усыпанной каменьями псалтырью. Эта малая книжица поистине стала его волей, его дыханием, его языком, которым опальный князь беседовал с богом. В то утро, когда в княжеском шатре снова откинулся полог и в проеме выросла торжественная, исполненная мрачного достоинства фигура ханского бегеула, Михаил, как обычно, в сладком забытьи покачивался на звучных неторопливых волнах древнего стиха. Заметив вошедшего, Михаил бережно закрыл книгу, не дожидаясь приглашения, поднялся и, перекрестившись, направился к выходу. Но бегеул преградил ему путь рукой.
— Прежде мы должны кое-что сделать, — сумрачно буркнул чиновник и взял из рук сопровождавшего его нукера короткую веревку. Михаил понял и протянул вперед руки.
— Ну, что я тебе говорил? Кажется, дела мои неважные, — с грустной усмешкой бросил он через плечо слуге.
— Нет, сзади, — сказал бегеул, нетерпеливо описывая пальцем в воздухе дугу. Михаил послушно повернулся и скрестил руки за спиной.
И снова та же слепящая глаз крикливой роскошью юрта, те же источающие тупую надменность бесчувственных идолов лица судей, в глазах которых ясно читалось, что они уже давно вынесли свой приговор. На этот раз Кавгадый скромно молчал — все же как-то неудобно судье вести речь о собственных обидах! — вопросы задавал старый Острее.
— Надеюсь, ты не будешь отрицать, князь Микаэл, что в недавней битве с московским князем Гюрги ты осмелился создать угрозу жизни присутствующего здесь достопочтенного мурзы Кавгадыя, который, будучи посланцем великого хакана — да продлит аллах его дни! — обладал полной и безусловной неприкосновенностью на всех землях, куда простирается власть великого владыки. Знаешь ли ты, какая участь ожидает того, кто осмелится пренебречь священной тамгой? -Узкие глаза татарского вельможи, как холодные остро заточенные клинки, наотмашь полоснули князя и снова спрятались в черных бархатных ножнах злобно сощуренных век
— Да ведь на нем не было написано, что он посол, — усмехнулся Михаил. — В броне да с мечом все одинако выглядят — яко воины. Я мыслю так: коли ты посол, так и правь свое посольство, а в чужую драку тебе лезть нечего: неровен час, и бока намять могут.
— Дерзкие речи ты говоришь, князь Микаэл! — прошипел Острее, хищно ощеряя мелкие частые, но со многими пробоинами зубные огорожи. — Как бы тебе за них не поплатиться!
— А ты меня не пужай! — распаляясь, крикнул Михаил. — Я перед своею совестью и богом чист: как сведал, что передо мною цесарев посол, всю потребную честь ему воздал. Да отчего бы вам его самого о том не расспросить? — воскликнул князь, обращая на Кавгадыя полный гнева и презрения взгляд. — Что же ты молчишь, господине посол? Поведай им, как устроил я для тебя почестей пир, когда вои мои, за други своя живот положившие, еще в земле не упокоились; как отпустил тебя восвояси с богатыми дарами, хоть и был ты заят с обнаженным мечом на моей земле. Скажи, глядя мне прямо в очи, оскорбил ли тебя чем тверской князь?!
Но Кавгадый молчал, устремив неподвижный холодный взгляд прямо перед собой; его плоское, с вислыми щеками лицо выражало лишь скучливое равнодушие.
— А, так у вас все решено заране! — воскликнул князь, рассмеявшись горько и язвительно. И вдруг закричал пронзительным, срывающимся голосом: — Почто же терзаете меня своими расспросами, коли слова мои для вас все одно что дождь для рыбы?! Убейте, и дело с концом!
— Никто здесь не желает твоей смерти, князь Микаэл, — размеренным скрипучим голосом произнес Острев. — По повелению великого хана — да живет он вечно! — мы лишь пытаемся установить, виновен ты или нет. Между тем ты еще не дал ответ на самое тяжелое обвинение: это по твоему повелению была отравлена светлейшая хатунь Кончака? Говори! — внезапно возвысил голос Острее и, подавшись вперед, яростно впился в князя острыми немигающими глазами, будто намереваясь зачаровать его.
— Клянусь богом, кабы не были у меня связаны руки да меч мой был при мне, я бы знал, как ответить на твою клевету! — тяжело дыша от душившего его гнева, тихо проговорил князь. — Я говорил уже не раз и тебе могу повторить: ни делом ни помыслом я в смерти княгини Агафьи не повинен! На святом кресте могу поклясться, что по божьей, но не по человечьей воле покинула она сей мир!
— Ну, этим ты можешь убедить своих соплеменников, — небрежно сказал до сих пор молчавший Кавгадый. — Здесь же такая клятва не будет иметь большого веса.
— К тому же известны случаи, когда русские ее преступали, — вкрадчиво добавил Острев, с ехидством поглядывая на князя.
По лицу Михаила прошла судорога, но огромным усилием воли он взял себя в руки.
— Таких, для коих несть ничего святого, в любом языце сыскать можно, — с достоинством молвил князь, даже не посмотрев на того, кто посмел усомниться в его чести, зато бросив выразительный взгляд на Кавгадыя. — Но не легко на Руси повстречать человека, иже пренебрег бы крестным целованием.
— Крайне неразумно в твоем положении, князь Микаэл, делать оскорбительные намеки, — наливаясь багровым румянцем, прохрипел Кавгадый. — Для тех, кто служит солнцеликому владыке — да сохранит его аллах и умножит его благо! — не существует никаких, иных законов, кроме воли великого хакана! Если для того, чтобы исполнить его повеление, надо солгать, украсть, убить — значит, солги, укради, убей! Именно беспрекословное повиновение своему хакану сделало нас, монголов, величайшим из народов, когда-либо живших на земле, и это ты, русский князь, стоишь здесь перед нами, как нашкодивший мальчишка, и пытаешься любыми увертками отвратить от себя суровое наказание, а не мы перед тобой. Не забывай об этом!
— Увы, князь Микаэл, — с притворным вздохом молвил Острев, оправляя рукава своего желтого, расшитого серебром халата, — на вопросы, заданные тебе сегодня, ты не смог дать столь же удовлетворительные ответы, как на обвинение в недоплате дани. Ты говоришь нам о том, что не имел злых намерений; но мы не можем судить об этом — мысли человека ведомы лишь великому аллаху. Действительность же свидетельствует не в твою пользу: хатунь Кончака скоропостижно скончалась именно в то время, когда находилась в полной твоей власти и ты имел все возможности причинить ей зло. Предположим, ты не отдавал приказа лишить ее жизни; но разве ты не должен был принять все необходимые меры для того, чтобы ни один волос не упал с ее головы? То, что в этом случае ты виновен по меньшей мере в преступной небрежности, не подлежит никакому сомнению. Далее, ты утверждаешь, что не имел намерения совершить насилие по отношению к мурзе Кавгадыю. Однако оно было совершено! И за неизмеримо меньшие проступки справедливый и милосердный хакан карает виновного смертью! Все это будет учтено при определении твоей участи, которую ты узнаешь очень скоро. А теперь ступай!
Для Михаила Ярославича потянулись безмерно тяжелые дни ожидания смерти. Приговор еще не был объявлен, но слова Острева не оставляли измученному князю надежды на спасение. Князь исповедовался, причастился и почти не расставался с любимой псалтырью. Олюша был настолько подавлен таким оборотом дела, что больше даже не пытался ободрять и утешать своего господина.
Но однажды стремянный пришел в княжеский шатер в радостном возбуждении. Взглянув с хитроватой торжествующей улыбкой на неподвижно сидящего князя, он разложил перед ним принесенную под мышкой одежду — черный шелковый халат, украшенный разноцветным растительным узором, круглую меховую шапку, шаровары и расшитые бисером сыромятные чувяки с загнутыми кверху длинными носами; в таких нарядах ходили кавказские купцы, которые, вместе с персидскими, арабскими, европейскими, русскими и прочими собратьями, во множестве находились при татарском стане.
— Что это? — князь с удивлением взглянул на слугу.
— Твое спасенье, княже, — сияя как начищенное серебряное блюдо, торжественно ответил Олюша. — Ты вот клевещешь на бога, сказываешь, он-де смерти твоей желает, а господь, по милости своей великой, тебе избавленье посылает. Вот послушай. Иду я себе по стану снедь тебе покупать и встречаю... кого бы ты думал? Тех можарских купцов, что ты олонесь на свой пир в Твери позвал! Меня они тоже признали, велели тебе кланяться и передать, что за честь и ласку тебе благодарны. А как сведали, какая беда тебе грозит, вот что предложили... — Олюша тревожно оглянулся на завешанный пологом вход и, наклонившись к князю, зашептал ему на ухо: — Завтра ворочаются они восвояси, и ты можешь ехать с ними. Для того и одежу передали, абы ты за ихнего товарища мог сойти. Татары иноземных гостей вельми жалуют и строгого досмотра им не чинят, так что в этом облаченье ты легко выедешь из стана, а потом с проводником, коего тебе дадут те гости — ехать весь путь тебе с ними невместно, потому как может быть погоня, — направишься в Обезскую землю, а оттуда морем доберешься до Царьграда, и только тебя Азбяк и видел! Славно придумано, правда?! — весело засмеялся Олюша, предвкушая похвалу. Но Михаил не разделил восторга своего слуги.
— Да уж, лучше некуда! — сказал он с такой жгучей язвительностью, что все Олюшино воодушевление испарилось, как роса под лучами солнца. — Стало быть, я остаток дней проживу бесприютным бродягой, вымаливающим у чужого порога кров и кусок хлеба, а тем временем татары всласть отыграются за меня на моих близких и всех тверичах! Нечего сказать, услужил!
— Эх, княже, время ли о том толковать?! — с досадой воскликнул обескураженный Олюша. — Была бы голова цела, а там видно будет!
— Нет, Олюша, — сурово произнес Михаил. — У тверского князя можно отнять живот, но лишить чести его никто не властен. Ни от кого я еще не бегал, аки заяц, и, даст бог, не побегу. Так ли поступали наши предки? Когда безбожный Батый пришел на Русь, разве хоть один из князей покинул свой народ в сей час лютых испытаний, избрав жалкую участь беглеца? Нет! Все до единого полегли они на поле битвы, до конца исполнив долг властителя! Как ты мог помыслить, глупец, что я поступлю иначе?!
— Нет, княже, не я из нас двоих глуп, не я! — взбеленился вдруг Олюша, до крайности раздосадованный безрассудным, на его взгляд, упрямством князя. — Какая же это, к лешему, битва, когда тебя связали, яко барана, и нож уж наточили, чтобы зарезать, а ты и защитить себя ничем не в силах?! Убивство это, вот что, и токмо распоследний самый трус али глупец безропотно предает себя убивцам, достойный же человек до последнего вздоха боронит свой живот, богом ему данный! Коли тебе себя не жалко, подумай хоть о княгине своей! Истерзает ведь себя наша лапушка, по тебе убиваючись! Кому от твоей смерти станет лучше? Как пили из нас кровь поганые, так и будут пить, хоть с тобой, хоть без тебя! А, пропади ты пропадом! — безнадежно махнул он рукой и, подняв вверх палец, потряс им перед лицом оторопевшего от этой вспышки князя. — Токмо знай: коли откажешься от побега, я тебе боле не слуга!
С этими словами Олюша, закусив губу, чтобы не расплакаться, выбежал из шатра, не обращая внимания на удивленные взгляды татарских часовых, которые впервые в жизни слышали, как слуга кричит на своего господина. Оставшись один, Михаил долго сидел задумавшись, то недоуменно пожимая плечами, то приподнимая уголок рта в презрительной усмешке. Потом резким движением схватил лежавший перед ним халат и в бессильной ярости грянул его оземь.
5
Через несколько дней после окончания судилища в вежу Михаила явились ханские бегеулы. Они снова водрузили на шею князю колодку и забрали самое ценное из находившегося при нем имущества. Вместе с тем к Михаилу неожиданно допустили его бояр, с которыми опальный князь не виделся со дня своего прибытия в ставку Узбека. По хмурым лицам приближенных Михаил сразу понял, что добрых вестей он от них не услышит. Увидев своего князя с колодкой на шее, некоторые едва не расплакались.
— Как посмели эти псы сковать тебя! — негодующе воскликнул один из бояр.
— Не тужи, Игнатко, это ненадолго, — с усмешкой ответил Михаил. — Скоро я избавлюсь не токмо от сего ярма на своей вые, но и от самой выи.
По тому, как вытянулись при этих словах лица присутствующих, князь понял, что шутка ему не удалась.
— Не отчаивайся все же вовсе, княже, — неуверенно попытался кто-то утешить Михаила. — Ведь Азбяк не сказал еще своего слова.
— Да что с вами, в самом деле! — раздраженно воскликнул Михаил, почувствовавший, что похоронное, настроение посетителей начинает проникать и в его душу, уже, как ему казалось, примирившуюся с уготованной участью. — Или на мой век недостало чести и славы, что я стану пенять богу за сие недолгое унижение? Неведомо еще, кто из нас несчастнее: я, иже готовится предстать перед господом, или вы, остающиеся в мире, где всем заправляет кривда. Не смейте жалеть меня! Покуда я еще жив, я ваш князь, а князей не жалеют — их почитают!
Страстная речь князя была прервана появлением в шатре Кавгадыя.
— Иди за мной, князь! — коротко бросил он Михаилу и, не дожидаясь, пока тот поднимется с ковра, вышел наружу. Бояре, успевшие лишь обменяться с князем горестными взглядами, двинулись было следом, но сопровождавшие Кавгадыя нукеры преградили им путь.
Все, в том числе и сам Михаил, были уверены, что пришел его последний час и несчастного князя, как обычно происходило в подобных случаях, лишь выведут из вежи, чтобы тут же и прикончить. Однако Михаила долго вели вдоль образовавших своеобразные улицы рядов юрт, пока впереди не показался многолюдный торг. Какую только речь нельзя было здесь услышать! Арабы и венецианцы, персы и хорезмцы, индийцы и евреи, русские и немцы приезжали сюда каждый год, чтобы обменять свои товары на золото и серебро, добытое, быть может, грабежом и убийством их же соплеменников. Неизбалованные в своей скудной кочевой жизни удобствами и негой монголы жадно набрасывались на все, что только могла изобрести людская тяга к роскоши, — ткани и драгоценности, ковры и посуда, пряности и различная заморская снедь раскупались здесь мгновенно и по неслыханным в других краях ценам, но, конечно же, самым большим спросом пользовались оружие и боевые кони.
Посреди торговой площади двое нукеров положили руки на плечи Михаила и, сильно надавив на них, принудили князя опуститься на колени. Ехавший всю дорогу позади процессии Кавгадый сошел с коня и, подойдя к Михаилу, резко вскинул над ним правую руку. Витым змеиным хвостом извернулось в воздухе толстое кнутовище, глухо, отрывисто зашлепали по плотной ткани охабня удары. После первого удара Михаил вздрогнул, но не проронил ни звука и лишь еще ниже опустил свою обнаженную, с всклокоченными черными прядями голову. Закончив бичевание, Кавгадый дал нукерам знак отпустить Михаила и с насмешливой улыбкой похлопал коленопреклоненного князя по плечу:
— Не падай духом, князь Микаэл, надейся на лучшее! Сегодня великий хакан отечески наказывает кого-нибудь из своих подданных, а завтра может снова обласкать и приблизить к себе. Даже потомкам великого Чингиса доводится порой испытать на себе силу гнева нашего владыки. Такова жизнь! Великий хакан — это солнце, которое одаривает все дышащее живительным теплом, но может и испепелить жгучим зноем.
Помолчав, Кавгадый с притворным участием дотронулся до колодки на шее Михаила.
— Ай-яй-яй, князь, как нехорошо! — сокрушенно покачал головой вельможа, в то время как в его сузившихся от удовольствия глазах заплясали болотные огоньки насмешки. — Эта колода до крови натерла тебе плечи. Бедный князь, нелегко тебе приходится! Что же вы не снимите с него эту треклятую колоду? — обратился сановник к нукерам. — Вы же видите: князю Микаэлу неудобно.
Старший из нукеров, высокий и широкоплечий, с мясистым горбатым носом и старым розовым шрамом на щеке, уловил интонацию, с которой был задан вопрос, и поглядел на Кавгадыя с понимающей улыбкой.
— Не время еще, господин, — бойко ответил он, сияя так, словно его только что произвели в сотники. — Ты ведь сам велел снять ее только завтра или даже послезавтра. Так мы и сделаем, как было условлено.
— Слышишь, князь? — Кавгадый положил руку на плечо неподвижному Михаилу. — Терпеть тебе осталось совсем недолго. Скоро ты освободишься от всех оков, — со сдавленным смешком пообещал ордынец и, вскочив на коня, поскакал прочь с торговой площади.
Михаил продолжал стоять на коленях, низко опустив голову; губы его беззвучно шевелились. На сухой песок из глаз князя упала капля, за ней другая. Тем временем вокруг Михаила стали собираться люди.
— Кто этот человек? В чем его вина? — слышались в толпе приглушенные голоса.
— Это бывший русский князь, — пояснил немолодому арабскому купцу его осведомленный греческий собрат. — Еще недавно он повелевал всеми русами, но теперь за что-то впал в немилость.
— А-а, — понимающе протянул араб и с любопытством посмотрел на Михаила орлиными, цвета мокрых фиников глазами.
Не глядя на обступивших его зевак, Михаил медленно поднялся и, пошатываясь, побрел в свой шатер.
6
— Мы ждали тебя, Кавгадый. — Приветливо кивнув в ответ на низкий поклон вошедшего в юрту вельможи, Узбек указал ему место у подножия своего трона. — Насколько мы понимаем, ты пришел доложить о том, как исполнено наше повеление относительно князя Микаэла?
— Ты, как всегда, проницателен, солнцеликий, — вкрадчиво произнес Кавгадый, прикладывая ладонь к сердцу и отвешивая грациозный поклон синему ханскому сапогу.
— Что же вы установили? — поинтересовался Узбек
— Великий хакан! Тщательно и беспристрастно рассмотрев все предъявленные князю обвинения, мы с достопочтенными мурзами Остревом и Астрабылом пришли к единодушному выводу: обвинение в неполной уплате дани является несостоятельным; что же касается остальных обвинений, то по ним вина князя Микаэла не вызывает ни малейших сомнений. Микаэл заслуживает смерти и необходимо лишь твое слово, чтобы преступника постигла справедливая кара.
— Значит, вина Микаэла доказана? — задумчиво и как будто даже огорченно произнес Узбек — А нам, признаться, он не показался похожим ни на мятежника, ни на убийцу. Сказать по правде, Микаэл внушает нам гораздо больше доверия, чем московский князь Гюрги, хотя последний был несравненно усерднее в попытках снискать наше расположение.
— Это говорит лишь о том, насколько хитер и коварен князь Микаэл, — осторожно ответил Кавгадый. — Такие свойства делают его особенно опасным.
— Но таково не только наше мнение. Наша благословенная мать, великая хатунь Баялынь, с большой похвалой отзывалась о сыне Микаэла юном князе Константине, к которому она успела привязаться всем сердцем (а этим, надо сказать, могут похвастать лишь очень немногие!). Как у черного душой отца мог вырасти такой благонравный сын? Здесь что-то не вяжется, Кавгадый, и мы этим весьма озадачены. Князь Микаэл признал свою вину?
— Нет, мой повелитель, он настолько закоснел во зле, что, даже будучи полностью изобличенным, продолжает упорствовать и твердить о своей невиновности.
— А ведь лишь раскаяние могло бы дать ему надежду на спасение, — заметил Узбек и строгим испытующим взглядом посмотрел на Кавгадыя: — Скажи, мурза, ты можешь поклясться, что доказательства вины князя совершенно неопровержимы?
— Это так же верно, как и то, что ты — величайший правитель на земле, — торжественно ответил Кавгадый, в подтверждение своих слов сложив перед собой ладони, и самым смиренным тоном добавил: — Я не дерзаю давать советы повелителю народов, но если великий хакан позволит, я хотел бы высказать некоторые свои соображения.
— Говори! — повелительно произнес Узбек.
— По моему скромному разумению, князя Микаэла непременно надо казнить. Это дело уже стало широко известно, и если Микаэл будет отпущен невредимым, начнутся толки, что великий хакан слаб, что он боится покарать виновного, что он еще ребенок..
— Довольно! — нахмурившись, резко прервал его Узбек — Мы не можем объявить свою волю, не испросив предварительно у аллаха мудрости в распознании истины. Возможно, на это потребуется время, но когда мир узнает эту волю, он не усомнится в нашем величии и справедливости. — И, с достоинством поднявшись, великий хан покинул приемную юрту, провожаемый озабоченным взглядом застывшего в коленопреклоненной позе Кавгадыя.
7
Когда облаченный в черное бегеул объявил Михаилу, что по воле владыки всех живущих за войлочными стенами он умрет в ближайшие дни, князь не проявил ни страха, ни волнения. Нельзя сказать, что это далось ему без усилий: как ни готовил себя Михаил к такому исходу, теперь, когда он стал неотвратимым, словно холодным сквозняком, как из приотворенной двери, повеяло в душе бывшего великого князя. Но Михаил нашел в себе силы тут же захлопнуть эту дверь и, перекрестившись с поднятыми вверх очами, ровным спокойным голосом спросил, сможет ли он увидеться с сыном и священником.
— Им будет позволено находиться с тобой до самого конца, — важно ответствовал бегеул и, не сказав более ни слова, удалился.
В отличие от сумерек дня, заставляющих предметы призрачно расплываться в серой мгле, постепенно сливаясь друг с другом, сумерки жизни, напротив, делают все более острым и отчетливым, чем оно казалось раньше. Тысячи дел, которые он намеревался, но не успел сделать или сделал не так, как должно, приходили на ум Михаилу, и ему казалось, что будь у него еще немного, совсем немного времени, и все это можно было бы поправить. Но этого времени у Михаила уже не было, и оттого каждое оставшееся в его распоряжении мгновение приобретало для него особый вес и ценность, как песчинка, чудесным образом превратившаяся в жемчужину, и Михаил не желал, чтобы хоть одно из них было потрачено впустую. Написав письма к жене и старшим сыновьям, в которых он, помимо прочего, просил их позаботиться о своих верных слугах, не бросивших господина в беде, Михаил полностью отрешился от земных забот и посвятил себя примирению с создателем.
Утро 22 ноября ничем не выделялось из череды тех скорбных и тревожных дней: Михаил Ярославич, выбившийся из сил после многочасовой, продолжавшейся почти целую ночь молитвы, лежал на ковре и, закрыв глаза, слушал монотонный голос читавшего псалтырь игумена Алексия. По левую руку от Михаила сидел княжич Константин, подавленный, притихший, не сводивший с отца грустного испуганного взгляда. Казалось, что Михаил спит, но вот он открывает глаза и, приподняв голову, протягивает руку к начавшему уже клевать носом священнику.
— Постой-ка, отче, дай мне книжицу. Чую я, что-то недоброе вошло в мой дух; хочу вопросить о сем господа.
Алексий встрепенулся и после мгновенной заминки подал князю просимое. Михаил захлопнул книгу, произнес краткую молитву и раскрыл псалтырь наугад.
«Сердце мое смятеся во мне, и боязнь смерти нападе на мя», — осипшим от волнения голосом прочитал он.
— От тебя ничего не скроется, господи! — прошептал Михаил, роняя книгу на колени. — Яко в книзе, читаешь ты в человеческом сердце. Да, страх, самый постыдный страх, к сраму моему, завладел моею душой! Сколько раз я мог погибнуть в битве, но никогда такая смерть не страшила меня. Отчего же теперь звериный страх сковал мое сердце?!
— В сем же псалме, княже, — мягко сказал игумен, — ты отыщешь и совет, как не дать сему страху власти над собой: «возверзи на господа печаль твою». Последуй ему, княже; и ноша твоя не покажется тебе столь тяжела.
Князь поднял книгу и стал читать дальше: «Кто даст ми криле яко голубине? И полещу, и почию».
— Эх, кабы мне такие крыла! — с тоской воскликнул князь, захлопывая книгу.
Высоко взметнулся полог шатра, и вбежал насмерть перепуганный, побледневший Олюша.
— Княже, княже! — дрожащим голосом проговорил он. — Там Юрий Данилыч и боярин Кавгадый... А с ними много людей, и у всех оружье... Они... они сюда идут, княже! — отчаянно крикнул он, бросая затравленный взгляд через плечо.
— Ведаю, зачем гости пожаловали, — слегка побледнев, произнес князь и, поднявшись на ноги, оправил смявшуюся одежду. — Что ж, встретим их, как должно, — честь по чести.
— Отче, я не хочу, чтобы ты умер! Не хочу, не хочу! — пронзительно закричал приникший к отцу Константин и, уткнувшись лицом в его грудь, забился в рыданиях.
Губы у князя задрожали; с нежной осторожностью он отстранил сына от себя и, приподняв за подбородок его залитое слезами лицо, внушительно сказал, стараясь казаться спокойным:
— Послушай, Коснячко! Беги что есть мочи к цесарице Баялыни, попроси ее о защите. Ничего не бойся: покуда она к тебе благоволит, никто тебя не тронет. Постарайся токмо, чтобы эти... которые сюда идут... тебя не видали. Уразумел? Ступай же, ступай скорее!
Слегка подтолкнув всхлипывающего княжича к выходу, Михаил выпрямился и твердым шагом вышел вслед за сыном из шатра.
— Он ваш, мои батыры! — привстав на стременах, прокричал своим людям Кавгадый, указывая на Михаила, который стоял опустив голову и молитвенно сложив руки. — Да исполнится воля великого хакана!
Расталкивая немногочисленных слуг тверского князя, вооруженная толпа устремилась к Михаилу. Сильный удар по темени сбил князя с ног, но, к несчастью для него, не лишил сознания. Михаил чувствовал каждый из ударов, обрушившихся на него со всех сторон, после того как множество рук сорвали с него одежду, чувствовал, как липкие струйки крови, словно жирные черви, множась и множась, ползут по его телу. Князь не сопротивлялся; лишь однажды, увидев летящий ему в лицо носок сапога, он инстинктивно поднял руку для защиты, но она тут же оказалась притиснутой к земле чьей-то широкой жесткой подошвой.
Когда тело князя перестало содрогаться под ударами, какой-то человек, до сих пор не принимавший участия в истязании и стоявший чуть поодаль, протиснулся сквозь толпу убийц и склонился над неподвижно лежавшим Михаилом. Через несколько мгновений он выпрямился и, держа на вытянутой ладони окровавленное, еще бьющееся сердце тверского князя, с торжествующей улыбкой подошел к Юрию и Кавгадыю, которые, спешившись, ожидали конца, не приближаясь к месту казни. При виде маленького кровавого комочка Юрий с отвращением передернул плечами и отвел глаза; заметивший это Кавгадый презрительно усмехнулся.
— Что же, ты так и оставишь тело своего дяди валяться здесь на поживу воронья? — спросил Кавгадый. Юрия, когда они подъехали к обнаженному растерзанному телу, которое убийцы наконец-то оставили в покое — теперь они шумно хозяйничали в шатре; в его голосе звучало почти не скрываемое презрение.
Юрий заметно смутился.
— Жила, ты того, позаботься, — пробормотал он, обернувшись к слуге.
Перекатываясь алыми волнами, заколыхалась в воздухе блестящая шелковая кочь и, медленно опустившись, покрыла поруганные останки того, кто еще совсем недавно был первым и могущественнейшим из князей Руси.
ГЛАВА 5
1
Просторная, изящно обставленная светлица: веселый узор слюдяных оконец, высокая кровать с бахромчатым пологом из голубого шелка, резной ларь с серебряными ручками. В середине — круглый стол с подсвечником. У окна, подложив для удобства под спину подушку, в деревянном стольце сидит женщина. Ей лет сорок Ее худощавое с высоким лбом и впалыми щеками лицо красиво, хотя черты лица немного мелки, но его несколько портит строгое, напряженное выражение, с которым женщина склонилась над лежащими у нее на коленях пяльцами: тверская княгиня Анна, как обычно, коротает время за вышиванием. Это неторопливое, размеренное занятие, требующее постоянной работы мысли и сосредоточенности, как нельзя лучше отвечало ее потребности успокоиться и хоть как-то отвлечься от тревожных дум о муже и сыне, находившихся сейчас за тридевять земель отсюда, в опасной и непредсказуемой Орде. Княгиня нарочно бралась за сложные, отнимавшие много времени и сил вещи, чтобы иметь возможность как можно дольше избегать тягостных мыслей, все настойчивее стучавшихся в ее ум по мере того, как неделя проходила за неделей, а от ее дорогих по-прежнему не было никаких известий. Сейчас Анна трудилась над платом с ликом Христа; он был начат ею сразу после того, как, проводив мужа, княгиня возвратилась в Тверь, затем отложен из страха, что по недостатку уменья святой образ может выйти недостаточно совершенным, а потом снова извлечен из рукодельного ларца. Сотканный из золотых нитей лик спасителя был готов уже более чем наполовину, лишь нижняя часть — щеки, рот и подбородок — оставалась пока едва намеченной редкими тонкими стежками на белом шелке. По замыслу княгини, вокруг лика должна была протянуться тройная кайма из бисера, а поля предполагалось заполнить краткими изречениями из евангелия. Не без тайной мысли взялась Анна за эту работу: ей казалось, что этим она приносит предвечным силам угодный им дар и, умилостивленные этим даром, они скорее отзовутся на ее молитвы, смысл которых последние полгода сводился к одному: только бы Михаил и Константин благополучно возвратились домой!
Подле княгини на низеньких скамеечках полукругом расположились ее сенные девушки; они были заняты тем же, чем и их госпожа, за исключением одной, которая, держа на коленях раскрытую толстую книгу, читала вслух звонким, журчащим, как весенний ручеек, голоском. Хотя библейский рассказ о святом Иоанне Предтече был знаком княгине с детства, в этот раз она слушала его с каким-то странным волнением, а когда чтица дошла до печального финала, вдруг выпустила из рук пяльцы и, закрыв лицо ладонями, горько разрыдалась.
— Что с тобою, матушка княгиня?! — Любимица Анны, юная большеглазая Прасковья, отбросила книгу и, в тревоге подбежав к хозяйке, опустилась перед ней на колени, стараясь заглянуть в склоненное лицо княгини. — Али занемогла? Может, тебя в постельку уложить? Помогите, девоньки! — с живостью обернулась она к подругам, смотревшим на княгиню в немом испуге.
— Страшно мне, Парашенька, — всхлипывая, проговорила княгиня, не отнимая рук от лица. — Полгода уже от моих ни единой весточки. Как они, что с ними, не ведаю. Все думаю, думаю о них, день и ночь, день и ночь... Не могу я так боле...
— Не тревожься, матушка! — защебетала Параша, поглаживая княгиню по колену. — Полгода разве срок? Орда-то она вон в какой далищи, одна дорога туда самое мало месяц займет. А дела там быстро не делаются. Вон Юрий Данилыч, почитай, уж два года там провел, великого княженья домогаючись. Нечто Михаилу Ярославичу возможно за меньший срок управиться?
Вздрогнув, как от удара кнутом, Анна опустила руки и так взглянула на Прасковью, что та со страхом отшатнулась.
— Еще раз вымолвишь это поганое имя, — медленно, раздельно и грозно произнесла княгиня, сжав пальцами нежные щеки девушки и слегка запрокинув ее голову назад, — велю засечь до смерти. Ты меня добро уразумела?
— Да, матушка, — пролепетала Параша, растерянно хлопая длинными светлыми ресницами: она не понимала, чем так прогневала свою госпожу, — ведь она хотела лишь утешить расстроенную княгиню!
— Вас всех касается! — Анна обвела строгим взглядом притихших, съежившихся девушек; видимо, решив, что для одного раза суровости достаточно, помолчав, сказала как ни в чем не бывало: - Однако пора обедать. Ступай, Параша, скажи, чтобы подавали на стол. Да кликни княжичей, а то они вечно опаздывают к обеду.
Когда княгиня вошла в трапезную, Дмитрий и Александр уже сидели за столом, как обычно, друг напротив друга: Дмитрий, как старший, по правую руку от чела, Александр — по левую. Княжичи, перегнувшись через стол, вполголоса переговаривались о чем-то; заметив входящую мать, они тут же умолкли и поднялись, приветствуя княгиню. Заняв свое обычное место на левой стороне чела — княгиня запретила убирать кресло отсутствующего Михаила, — Анна распорядилась подавать на стол и с улыбкой обратилась к сыновьям, намереваясь спросить их о том, как они провели это утро. Только теперь княгиня заметила, что оба княжича чем-то сильно подавлены. Улыбка застыла на устах у Анны, как струя на морозе, сердце тревожно встрепенулось, предчувствуя беду.
— Что случилось? — тихо спросила княгиня, переводя взгляд с Дмитрия на Александра и наоборот. — Что-то с вашим отцом?
Княжичи, потупившись, молчали.
— С чего ты взяла? — пробормотал наконец Александр, не поднимая глаз. — Нам ничего не ведомо.
Анна почувствовала, как страх в ее душе уступает место гневу — словно волна шла на смену волне.
— Не лги мне, Александре! — строго молвила княгиня, с возмущением глядя на среднего сына. — Я не слепая. Говори все как на духу, и не вздумай ничего утаивать.
— Мы не хотели тревожить тебя до времени, матушка, — нехотя проговорил Дмитрий, вертя в руках серебряный нож — Как сказал Сахно, доподлинно нам еще ничего не ведомо. В общем... Юрий въехал в Володимерь, а с ним Константин и несколько наших бояр... Их стерегут, как пленников... Об отце же по-прежнему ничего, но ведь ясно, что он потерпел неудачу...
Княгиня откинулась на спинку кресла и сжала пальцами виски, внезапно набухшие чем-то тяжелым, как почки весной. Ей показалось, что вслед за полуднем сразу же наступили сумерки.
— Но это же еще не значит, что он погиб! — отчаянно цепляясь за хрупкую надежду, воскликнул Дмитрий, желая во что бы то ни стало утешить мать. — Он мог остаться просто тверским князем, а Константина Юрий мог забрать в залог его покорности, он мог бежать...
Анна медленно, как во сне, покачала головой.
— Нет, он не мог бежать, — глухо произнесла она. — Не такой он человек.
Резко подавшись вперед, княгиня схватила сыновей за руки, сжав их с такой силой, что костяшки ее пальцев перламутрово побелели.
— Клянитесь мне, — сказала она с таким исступленным видом, что княжичи испугались за ее рассудок, — клянитесь: что бы ни было, вы не падете духом и не склоните перед Москвой свои выи. Константин жив, значит, божья милость не вовсе оставила наш дом. Для нас еще наступят иные времена, а потому не смейте ни бояться, ни унывать! Ежели ваш отец погиб, его смерть не должна остаться без отмщения!
— Надо, однако, разузнать все точно, — осторожно молвил Александр, с сожалением поглядывая на брата. — Пошлем сперва гонцов в Москву, а там видно будет.
— Да, не станем торопиться с выводами, — прерывисто сказал Дмитрий, делая слугам знак проводить княгиню в ее опочивальню.
В тот день княжья челядь попировала на славу: вместо обычных объедков ей достался весь господский обед — ни Анна, ни ее сыновья так и не притронулись к приготовленным для них яствам.
2
Восседая на мешке с зерном, одном из тех, которыми была завалена его тряская, с расшатанной спицей телега, Илейка лениво взмахивал вожжами и с безмятежной улыбкой смотрел, как клубком серой пряжи разматывается перед ним прямая дорога. По правую руку от него, словно кочь из черного аксамита, расстелилось порожнее, только что сжатое поле, лоснившееся после ночного дождя; налево струились волнуемые ветром поневы пойменных лугов, омывавших в волжской воде свои широкие шелковистые подолы. Желтая тень осени уже легла на окаймлявшую поле опушку леса, но густые пышные кроны дубов, ясеней и кленов пока лишились только незначительной части своего убранства. Время от времени блуждавший по полю ветер трогал их несмело и ласково, и тогда искрами золотого костра мелькали в остывающем воздухе блестящие под лучами спокойного сентябрьского солнца листья.
Никогда еще Илейка не был так доволен жизнью, как теперь. Сразу после того, как его с возвращавшимся от боярина тиуном привезли из Твери в Горнчарово, тиун от имени своего господина ссудил Илейке некоторую толику ржи, на которую можно было, хоть и впроголодь, дожить до первого урожая, и Илейка со всем своим молодым рвением принялся обустраиваться на новом месте. Избу ему, по обычаю, рубили всем миром — несколько десятков мужиков играючи управились за один день. Глядя на свое пахнущее свежей сосной жилище, Илейка не мог сдержать слез: у него был свой дом! Какое это счастье, может понять лишь тот, чья жизнь долгие годы протекала в челядне да в клетях. Радость, переполнявшая Илейку, была так велика, что даже непривычный ему труд на земле почти не тяготил его. Пахота Илейке долго не давалась: его рало то скользило по поверхности, то слишком глубоко зарывалось в землю, но Илейка терпеливо починал борозду сначала, без устали благословляя тот день, когда он оказался в тверском плену. Купа, взятая Илейкой у боярина за рожь, за надел, за коня с сохой, лежала на нем тяжким бременем, но Илейка не падал духом: он молод и силен, а значит, его господину не придется долго ждать свои пенязи. Какие бы тяготы ни сопутствовали теперешней Илейкиной жизни, он ни за что не променял бы ее на прежнюю: куда приятнее и достойнее самому добывать свой трудный хлеб, чем изо дня в день быть на побегушках или, повинуясь непонятной тебе княжьей воле, отнимать жизни у таких же русских людей, как и ты сам. Вот бы и Иринку сюда! Ей бы здесь тоже нашлась работа. Как-то она там без него...
И вот наконец собран первый, а потому особенно нелегко доставшийся урожай. Теперь Илейка мог быть уверен, что голодной смертью не умрет. Смеет ли такой, как он, мечтать о большем?..
У раменья Илейка остановился и прислушался. До его ушей донесся мерный тягучий скрип, сопровождаемый глухим тяжелым плеском. Поехав на этот звук, Илейка оказался на мельнице, затерявшейся в лесу на берегу небольшого волжского рукава. Во дворе, где буквально все — и добротность построек, и обилие разгуливавших по нему кур, и чистота — дышало достатком, Илейку встретила девушка. Завидев въезжавшую подводу, она бросила веник, которым только что мела высокое, подпираемое двумя витыми столбами крыльцо, и бесшумно, едва касаясь ступенек маленькими загорелыми босыми ногами, сбежав вниз, скрылась в помещении мельницы. Вскоре она вышла вместе с хозяином — коренастым пожилым человеком, почти совсем лысым, с глубокими морщинами, придававшими его круглому лицу скорбное и одновременно пугающее выражение, и настороженным недобрым взглядом. Когда договорились о цене, мельник снова ушел, а девушка взяла коня в повод и повела его к коновязи.
— Как станет он ссыпать муку в мешки, будь рядом, а то верх отхватит, а для ваги водицы плеснет — у него это скоро, — привязывая поводья к толстой поперечной перекладине, шепнула девушка и, улыбнувшись Илейке, легко, точно гибкая кошка, проскользнула в узком пространстве между стеной мельницы и подводой.
«Ну и диво, — подумал Илейка, провожая ее удивленным взглядом. — Видать, иное яблочко, не по присловью, порой далече от родной яблоньки откатывается».
— А это... дочке твоей на нитки-иголки, — немного смущаясь, сказал Илейка перед отъездом, кладя в заскорузлую, обсыпанную белой пылью руку мельника одну медную гривну сверх установленной платы — мешка муки.
— Да не дочь oнa мне — братаница, — угрюмо ответил мельник, проворно пряча монету в карман. — Померли брат со своей благоверной, оставили мне поминочек; пою ее, кормлю сколько годов, а она хоть бы словом отблагодарила — все волком глядит да огрызается на каждое слово. А что с ней сделаешь? Покуда мала была, драл как Сидорову козу, а сейчас попробуй тронь — так хватит поленом, что три дни кряхтеть будешь. Бес, чистый бес! Да еще приданое ей справлять время приспевает. Нет уж, дудки, пусть рта не разевает! Авось и так охотник найдется: девка-то она, правду сказать, ладная да сноровистая. Да ты, верно, и сам приметил, — более мягким тоном добавил мельник, как-то странно поглядывая на Илейку.
«Невесело, видать, тебе здесь живется», — с состраданием подумал Илейка, слушая злобное ворчание хозяина. Ему ли было не знать, как горек и черств сиротский хлеб! Но при этом Илейке почему-то было радостно узнать, что девушка, оказывается, не дочь мельника, а лишь ненавидимая им падчерица. Ее сиротство словно роднило их, делало ближе друг к другу, устанавливало между ними какие-то особые связи.
С этого дня Илейка под разными предлогами зачастил на мельницу, и можно не сомневаться, что он не упускал случая перекинуться словечком с девушкой, которая с каждым его приездом глядела на Илейку все ласковее и ласковее. Мельник делал вид, что ничего не замечает, и втихомолку радостно потирал руки. Вскоре Илейка и Аграфена — так звали племянницу мельника — обвенчались. Угощенье на свадьбе было скромное, зато песни, до поздней ночи звучавшие в доме молодоженов, были слышны далеко за околицей села. Мельник, на радостях, что избавился наконец от лишнего рта, дал-таки за племянницей приданое — деревянный ларец с принадлежностями для рукоделья, стопку полотенец да старую прялку с обколупившимся на носу челноком.
3
Поставив пустую чашку из-под кумыса на ковер, Узбек обтер свои пухлые губы рукавом халата и, опершись о большую зеленую подушку, о чем-то задумался. Как видно, его мысли были не из приятных: по губам хана блуждала презрительно-раздраженная усмешка, то исчезая, то появляясь снова, точно месяц, мелькающий за проходящими по небу тучами. В самом деле, Узбеку было из-за чего быть недовольным: озабоченный укреплением связей Золотой Орды с более цивилизованными странами ислама, великий хан уже давно вынашивал мысль выдать одну из своих дальних родственниц замуж за султана Египта. Три с лишним года назад этот замысел оказался близок к осуществлению: соглашение с султаном было достигнуто. Но когда в ханском дворце уже начали готовиться к свадьбе, возникло неожиданное препятствие в лице эмиров, которые по установленному самим же Узбеком закону должны были одобрить отдачу девушки из колена Чингисхана в чужие края. Не отказывая султану прямо, они всячески затягивали дело, чем вызывали крайнюю досаду у хана, ибо дальнейшая проволочка грозила испортить отношения Орды с могущественным южным владыкой. «Шайтан бы побрал этих старых ослов! — с раздражением думал Узбек — Да они шагу не сделают, если им под ноги не насыпать золота. И с этим алчным отребьем я вынужден считаться, а между тем султан думает, что это я не хочу отдавать за него девушку из своего рода! Надо написать ему письмо. Да, письмо. Пусть знает, что эта задержка мне так же не по душе, как и ему. И, пожалуй, стоит намекнуть, что ему не помешало бы для ускорения дела послать этим шайтановым детям богатые подарки. В конце концов, платить за невесту калым — это обязанность жениха!» Решив таким образом, хан велел позвать своего личного битикчи. Но едва он стал обдумывать первую фразу будущего письма, появился Кутлуг-Тимур, визирь и двоюродный брат великого хана. Будучи на несколько лет старше своего родственника и владыки, он не обладал такой же величаво-представительной внешностью: невысокий и щуплый, визирь мог быть принят скорее за младшего брата великого хана; впрочем, в его спокойных темных глазах светился ум. Кутлуг-Тимур имел право входить к своему повелителю без доклада в любое время дня и ночи, но сейчас это вторжение вызвало недовольство у раздраженного Узбека.
— Я занят, — нахмурился хан, не любивший, когда его отвлекали от дел.
— Дело чрезвычайной важности, великий хакан, — почтительно доложил Кутлуг-Тимур. — Один из сотников, находящихся в подчинении у мурзы Кавгадыя, донес, что незадолго до приезда князя Микаэла Тверского его господин приказал ему подстеречь того по пути и убить. Это свидетельствует о том, что мурза Кавгадый с самого начала имел намерение погубить русского князя и, следовательно, обвинения, на основе которых был осужден Микаэл, скорее всего, были ложными. Микаэл Тверской был казнен несправедливо, о величайший!
— Месть обиженного слуги, — презрительно бросил Узбек — Выдайте этого сотника головой Кавгадыю, и дело с концом.
— Мы тоже сначала так подумали, благороднейший хакан. Однако нукеры этой сотни все как один подтвердили показания своего начальника.
Узбек сокрушенно опустил голову.
— Аллах спросит с меня на том свете за эту смерть, — глухо проговорил он. Затем, выпрямившись, зло и жестко отрезал: — Пса Кавгадыя подвергнуть лютой казни, дабы впредь ни у кого не возникало соблазна вводить великого хана в заблуждение. Отныне старший сын князя Микаэла увидит от нас еще больше милости, чем прежде. Несправедливо лишив его отца, мы сами должны теперь по-отечески опекать молодого князя Деметрея, наставляя его в трудном деле управления.
— Это мудрое и благородное намерение делает честь повелителю народов, — без всякого выражения отозвался Кутлуг-Тимур.
4
Великий князь! Наконец-то великий князь! Даже обаяние тысячи юных красавиц не смогло бы взволновать, а тысяча сосудов молодого вина опьянить Юрия сильнее, чем два эти простых и вожделенных слова, повторять которые он мог, казалось, до бесконечности. В первые недели жизни в володимерских великокняжеских хоромах Юрий десятки раз на дню распахивал окно и жадно глядел на лежавший внизу главный город Руси, точно желая уверить себя, что все это происходит с ним наяву. С жалостью и каким-то снисходительным пренебрежением думал Юрий о своих предшественниках, которые, повенчавшись на великое княжение в Володимере, возвращались править обратно в свои вотчины, словно признавая себя недостойными оказанной им чести. Нет, великого князя Юрия Даниловича больше никто не увидит в бревенчатом, отличающемся от обычной боярской усадьбы лишь размерами Московском кремле! Там пусть сидит Иван. Его же, Юрия, местопребыванием отныне станут белокаменные палаты в Володимере — единственное жилище, достойное его нового сана.
Как просто и безжалостно, оказывается, устроен этот мир: ни старейшество, ни даже военная сила не значат в нем ровным счетом ничего, когда в дело вступает подлинный владыка всех людей — всемогущее золото. В отличие от своего незадачливого соперника, простодушно уповавшего на закон и обычай, Юрий понял это сразу — и победил. Теперь настало время пожинать плоды своей победы. Собственное будущее виделось Юрию вполне безоблачным. Правда, он не без некоторой тревоги думал о преемнике казненного Михаила: говорят, Дмитрий отличается крутым и памятливым нравом. Но Юрий не сомневался, что юный Константин, заточенный в дальних покоях великокняжеского дворца, станет надежной уздой для мстительных порывов молодого тверского князя.
Что же касается покойного Михаила Ярославича, то его тело, вероятно, стало бы добычей стервятников, если бы мудрый Кавгадый не обратил внимание новоиспеченного великого князя на то, что даже мертвый Михаил является весьма ценным товаром, сулящим Юрию верный барыш.
— Ты сможешь обменять его на тело несчастной хатуни Кончаки, — наставлял Юрия многоопытный царедворец. — Это покажет великому хану, что ты чтишь память его сестры, и увеличит его доверие к тебе.
И снова — в который уже раз! — Юрий вынужден был признать правоту своего хотя и не бескорыстного, но такого полезного советчика. Он распорядился отвезти тело Михаила в Москву и временно упокоить его в Спасском монастыре, а сам принялся с нетерпением ожидать посольства из Твери. Сперва Юрий собирался раздавить несчастливых соперников ледяным высокомерием и гордостью, но затем его мысли приняли иное направление. Обретение великого стола не умерило ненависти Юрия к тверским князьям; наоборот, теперь он с удвоенной силой жаждал войти в Тверь как завоеватель и всласть рассчитаться за бортеневское унижение. Но мерзкий, постыдный страх перед Тверью, поселившийся в его душе после Бортенева, не оставлял Юрия и здесь, в Володимере; даже сейчас он в глубине души не мог позволить себе отнестись к Дмитрию и Александру как к недостойным, не заслуживающим уважения противникам. И потому у Юрия возникла мысль попытаться обмануть тверских князей, усыпить их бдительность притворной приветливостью, а затем, когда враг будет пребывать в уверенности, что с вокняжением Юрия на володимерском столе причина для его вражды с Тверью иссякла сама собой, нанести неожиданный и сокрушающий удар.
— Теперь у них, верно, норова-то поубавилось, — с самодовольной усмешкой говорил великий князь, предвкушая новое унижение тверского княжеского дома. — А опосля того, как у меня побывают, его и вовсе не станет. Уж я-то знаю, как с такими толковать надобно.
— Что же вы с Димитрием не приехали на мое венчанье? — с выражением кроткого укора молвил Юрий прибывшему в Володимерь Александру, тая в уголках рта издевательскую усмешку. — Али обиду затаили в сердце своем? Может, мните, что это я повинен в смерти вашего родителя? Так ведь не я велел убить его, а царь Азбяк. У Михаила была возможность оправдаться, и ежели он не сумел этого сделать, мой ли в том грех?
Как ни готовил себя Александр к этой нелегкой встрече, глумливое лицемерие Юрия возмутило его до глубины души. Княжич вспыхнул от гнева и вызывающе вскинул голову, намереваясь дать резкий ответ, но, ощутив на плече предостерегающее прикосновение кого-то из своих спутников, сдержался.
— Бог рассудит тебя с Михаилом — не я, — холодно произнес Александр, избегая встречаться с Юрием взглядом. — Ни корить, ни проклинать я тебя не стану. Об одном лишь прошу — отдай мне тело моего отца! Почто велел ты захоронить Михаила на Москве? Ты ведь победил! Ты отнял у него все — великий стол, доброе имя, самое жизнь; ужели откажешь ему даже в праве упокоиться в родной земле, подле отчих останков?! Не пристало великому князю воевать с мертвыми!
— Я был прав — ты все-таки винишь меня, — разыгрывая оскорбленную добродетель, вздохнул Юрий. — Повторяю: не я убил Михаила. И дабы ты ведал, что я вовсе не такой злодей, за коего вы меня почитаете, я отдам тебе Михайловы останки. Но и вы, в свой черед, возвратите мне тело супруги моей, безвременно почившей, а то как-то несправедливо выходит.
— Сие будет сделано незамедлительно, — с готовностью ответил Александр и, потупившись, с усилием проговорил: — Но у меня есть еще одна просьба.
— Догадываюсь, какая, — осклабился Юрий. — Увы, здесь мы не столкуемся. Константин в моих хоромах — лучшая порука тому, что у твоего братца не возникнет искуса силою воссесть на володимерский стол. Ему, поди, обидно, что то, что он считал своим, вдруг уплыло у него из-под носа. Не по злобе, а лишь спокойствия своего ради пригласил я княжича погостить у себя. Покуда вы не выйдете из моей воли, с головы Константина не упадет ни один волос.
— Дай мне хотя бы увидеться с братом! — в отчаянии воскликнул Александр. — Ежели ты хочешь прикрываться Константином как щитом, тебе придется доказать, что он жив.
— Что ж, это разумно, — после некоторого раздумья нехотя согласился Юрий и, пристально глядя на Александра, с угрозой добавил: — Только учти, княжич, — стража у меня надежная, а стены здесь, как ты сам видел, не то что у вас в Твери — каменные!
Выдавив из себя слова благодарности, Александр, окруженный своими боярами, направился к выходу. Юрий с насмешкой глядел им вслед. Словно почувствовав на себе этот взгляд, у самой двери тверской княжич остановился и обернул к торжествующему врагу лицо, горевшее гневом и презрением.
— Твоя беда, Юрий, в том, что ты отчаянный трус, громко. на всю палату, произнес Александр. — Ты не токмо боишься Димитрия, хотя великий князь не он, а ты, — даже мертвый Михаил все еще внушает тебе страх. Ты радуешься, что погубил отца, но тебе невдомек, что тем ты лишь увеличил его славу, ибо он умер смертью истинного христианина и князя, а на Руси издревле никого не почитают так крепко, как безвинных мучеников. Сумеешь ли ты встретить свой конец столь же достойно, как это сделал тот, кто по праву носил звание первого меж князей русских? Днесь твоя взяла, но попомни мои слова — недолго торжество твое продлится. Пируй, Валтасаре, тешься похищенным — невдолге узришь ты огненные письмена!
5
С тяжелым, надсадным скрежетом отодвинулась непослушная щеколда, и оробевший Илейка, встречаемый неистовым лаем цепного пса, очутился во дворе тиуна Карпа. Ему, как и другим жителям Горнчарова, и раньше приходилось бывать на этом огромном, чисто выметенном дворе, скрытом от внешнего мира за высоким крепким частоколом, перед этим высоким двухъярусным домом со множеством разноразмерных построек и широким крыльцом, украшенным резными перилами, — именно сюда, к этому крыльцу, горнчаровские мужики сносили по осени часть своего урожая, которому, согласно установленному ряду, надлежало переместиться из их амбаров в клети и погреба боярина Смена Мелуева, от имени которого и осуществлял свою маленькую, но такую чувствительную для каждого горнчаровского пахаря власть достойный Карп. Но сейчас у Илейки было к тиуну иное дело, важность которого заставляла его сердце трепетать от одной мысли о возможности неудачного для него исхода предстоящего разговора.
— На крыльцо не всходи, тута жди, — бросила Илейке отперевшая ему дородная сердитая баба со звенящей связкой длинных массивных ключей у пояса и, переваливаясь с боку на бок, как раскачивающаяся на волнах лодка, стала тяжело, с сиплым присвистом, подниматься по лестнице. «Заступись, господи, смягчи его сердце, помози рабу твоему!» — отчаянно взмолился про себя оставшийся один Илейка. Прошло немало времени, прежде чем наверху распахнулась дверь и на крыльце показался Карп — толстый красный человек лет пятидесяти с большим, точно надутым воздухом, животом и короткими кривыми ногами. Видимо, тиун только поднялся из-за стола: он лениво проводил по губам рукавом своего добротного кафтана, а на его черной бороде, как последние островки снега на апрельской земле, белели ноздреватые клочки квасной пены. Прищурясь, Карп спокойно посмотрел на кладущего частые суетливые поклоны Илейку.
— Чего тебе, Илейко? — равнодушным, ничего не выражающим голосом спросил он, неторопливым движением поглаживая бороду.
— Не взыщи, господине, что побеспокоил тя, — смущенной скороговоркой проговорил Илейка. — Кабы не великая нужа, нипочем бы к тебе не пришел.
— А что за нужа-то? — спросил Карп, едва заметно сдвинув брови.
— А нужа такая, — Илейка на мгновение замялся, после чего его речь потекла более естественно и связно — было заметно, что он долго обдумывал то, что собирается сейчас сказать: — Видишь ли, господине, как поселился я здесь, мне нарезали землицы на одну душу. Оно и правильно — я ведь тогда холостой еще был. Ну, а топерь дело иное — семья у меня, дитя недавно народилось. Надел же остался прежним. Дюже нам тяжко жить стало, господине, прокормиться никак не возможно...
— Думаешь, тебе одному земли не хватает? — сердито перебил его Карп. — Мне, почитай, каждый день такими же вот просьбами докучают — дай да дай! А что я могу сделать? Земля, она ведь вещь такая — в квашне ее не замесишь и в печи не испечешь; сколько господь ея создал, столько и есть, ни убавить, как говорится, ни прибавить. Что ж, по-твоему, я должон у коренного тверича, чей род испокон веку на сей земле живет, землю-то эту отобрать, да тебе, москвичу приблудному, прирезать? Так, что ли, мыслишь?
— Что ты, что ты! — испуганно замахал руками, Илейка, павший духом от того, какой оборот приобрела беседа. — Разве я прошу у тебя рольной земли? Дай мне хоть леса клочок на росчисть. Навек благодетелем нашим станешь, бога молить за тебя, яко за родного, станем!
— Вот что, Илейко, — поразмыслив, с важностью произнес тиун. — С этим делом тебе обращаться должно прямиком к самому Смену Мелуевичу. Боярским лесом я распоряжаться права не имею. Отправляйся в Тверь; аче привезешь от боярина грамотку, что так, мол, и так, дозволяет он такому-то своему холопу распахать такой-то кус леса, будет у тебя землица, ну а нет — тут уж не обессудь: не моя воля — боярская. Токмо гляди, — строго добавил Карп, — абы грамота была писана яко должно — с подписью Смена Мелуевича своеручною да печатью вислою! Иначе веры ей не дам. Уразумел?
И, не обратив внимания на жаркий поток благодарностей, обрушившийся на него снизу, Карп возвратился в дом.
Всю дорогу до Твери Илейко боялся, что какая-нибудь случайность помешает ему застать боярина дома — мало ли куда может услать того княжья воля или собственные нужды! Но его опасения не сбылись: после возвращения из Орды, где он был в числе бояр, сопровождавших Михаила Ярославича, и воочию наблюдал страдания и смерть своего несчастного князя. Смен Мелуевич почти не покидал свои хоромы. Потрясенный увиденным, едва не распростившийся с собственной жизнью, боярин, казалось, утратил интерес к жизни. Он жил уединенно, много молился и усиленно пекся о своей душе: будучи еще крепким мужчиной, сделал богатый поминальный вклад в Оршину обитель, щедро раздавал милостыню и почти каждый день стоял заутреню в Успенском соборе. Так что Илейка и сам не подозревал, насколько удачно он выбрал время для своей просьбы. Приняв дрожащими руками грамоту, отдававшую в его распоряжение небольшой кусок боярского леса, Илейка не мог поверить своему счастью; ему уже виделось поле, гладкое, как пергамент, на котором была написана грамота, а на нем — много борозд, таких же прямых, широких и черных, как и ряды мудреных загогулин, испещрявших спасительный для него и его семьи свиток
Не помня как выйдя от боярина и немного придя в себя на свежем воздухе, Илейка решил, что за такое дело не грех и опрокинуть чарочку. В поисках места, подходящего для осуществления этого благочестивого намерения, он вышел к исаду. Оба берега Волги были заполнены народом; на опоясанной цепью ратников пристани стояли священники в торжественном облачении, с хоругвями и прочими принадлежностями своего ремесла, позади них смиренно теснились бояре, к которым на глазах у Илейки присоединился и приехавший на коне Смен Мелуевич. Многие люди, повернув головы, пристально смотрели в ту сторону, куда Волга размеренно бросала серые холмики волн. Побуждаемый любопытством, Илейка подошел к толпе и, тронув за плечо ближайшего к нему человека, спросил о том, что здесь происходит. Тверич смерил его недоуменным взглядом.
— Отколе ты свалился, деревенщина? — презрительно фыркнул он. — Уже с месяц вся Тверь токмо об этом и гудит, а он на тебе — «что здесь такое деется»!
Илейку так и подмывало вспылить, но он обуздал себя.
— Я, мил человек, может, и деревенщина, — с достоинством ответил он, — да никого на своем веку ни за что ни про что не обидел и, уж конечно, уважил бы человека, коему бы вздумалось вопросить меня о том, что я добро ведаю.
— Князя нашего, Михаила Ярославича, царствие ему небесное, должны днесь привезть из Москвы, — смутившись, уже другим тоном пояснил тверич. — Княгиня с молодыми князьями еще на заре встречь выдалась на насадах. Вот-вот ожидаем их с телом.
Илейка подумал о жене, которую он так хотел поскорее обрадовать доброй вестью, и, вздохнув, махнул рукой. «Ничего, обождет. Главное, дело-то сделано. Все глядят, и я погляжу: чай, не каждый день такое видеть доводится», — подумал он и тоже стал прилежно высматривать вдали очертания княжеских насадов.
Наконец из-за изгиба Волги показалось несколько черных точек; они медленно приближались, и вскоре Илейка смог разглядеть надменно вздернутые кверху носы четырех больших крутобоких лодий. Их стенки были настолько высоки, что из-за них не было видно даже голов тех, кто находился внутри. Все насады шли под черными парусами, но лишь у двух из них паруса были одноцветными; два других украшали нашитые на них вставки — золотой образ спасителя и продольные волнистые белые полосы. С приближением судов толпа оживилась, но это было какое-то сдержанное, подавленное, пугливое оживление: не раздавалось громких голосов, никто не расталкивал соседей локтями, пытаясь пробиться к пристани; толпа лишь слегка уплотнилась — насколько это было еще возможно, подавшись вперед, а задние ряды приподнялись на цыпочки, чтобы не пропустить действо, которое должно было сейчас начаться. Потом стало очень тихо.
В этой тишине был хорошо слышен глухой стук, с которым насады, достигнув пристани, ударились в массивные дубовые сваи. Изнутри насадов выкинулись толстые длинные веревки, которые были проворно подхвачены и прикручены к сваям. На судне, чей парус был украшен ликом Христа, распахнулась вырубленная в стене дверца, и по приставленным к ней слегка качающимся сходням на пристань спустилась княжеская семья. Княгиня Анна, в черном платье, отороченном собольим мехом и обильно расшитом жемчугом, и круглой собольей же шапке, шла, опустив голову, ни на кого не глядя; Дмитрий и Александр бережно поддерживали ее под руки. Бояре почтительно расступились перед ними. Затем под пение псалмов из насада вынесли закрытый гроб, обернутый черной парчой. Закачались над исадом крылатые хоругви, задымили кадила священников, в руках церковных служек загорелись огромные, в половину человеческого роста, свечи, и под не прекращающееся ни на миг пение процессия медленно двинулась сквозь разделенную на два острова толпу по направлению к Успенскому собору Горестные возгласы, плач и проклятия убийцам, заглушая пение, на всем пути осыпали княжий гроб, как зерно, что сыплют вслед покойнику:
— Сгубили московские псы отца нашего!
— Не мечом, так кознями одолели!
— Сироты мы топерь горемычные!
— Ничего, придет время, попомним мы им это! А Тверская земля не пропадет: семя Михаил оставил доброе.
«А ведь сведай они, что я по роженью москвич, пожалуй, и бока бы намять могли, да крепко намять», — мелькнуло в голове у Илейки. Убедившись, что к собору ему не пробиться, Илейка решил, что ничего примечательного он уже не увидит, и стал потихоньку выбираться из толпы.
6
Темной весенней ночью 1320 г. до слуха дозорных, несших службу на заборолах Тверского кремля, со стороны Волги донесся тихий плеск мерно погружаемых в воду весел. Ничего необычного в этом не было: главный водный путь Руси не знал покоя даже ночью; поэтому воин, неспешно прохаживавшийся у западной стены, протянувшейся вдоль берега реки, лишь мельком посмотрел туда, откуда раздавались эти вкрадчивые, медленно приближавшиеся звуки, и, устало зевнув, перевел взгляд на утонувший в темноте посад по другую сторону реки, скупо окропленный редкими каплями тусклых сиротливых огоньков. Когда месяц, то исчезавший в пробегавших по небу призрачно-белесых облаках, то вновь застенчиво выглядывавший из-за их круглых широких плеч, в очередной раз показался в небесной глубине, стало видно, что плывущее по Волге судно — это совсем небольшой челн, на котором, помимо гребцов, находился всего один человек Ветер для челна был попутным, поэтому он, несмотря на то, что шел против течения, весьма проворно подвигался вперед. Приблизившись к устью Тверцы, челн резко повернул к берегу и вскоре с мягким шипением уткнулся носом в тугой от пропитавшей его влаги, скрипучий песок исада. Не дожидаясь, пока засуетившиеся гребцы вытащат его, покачивавшийся в лад набегавшим волнам, на берег, приплывший на челне человек, пошатываясь, как во хмелю, прошел на нос и, несколько тяжеловато спрыгнув на твердую землю, поднялся к кремлевским воротам, которые, как обычно в это время, были затворены. После долгого настойчивого стука в створе ворот распахнулось маленькое зарешеченное окошко и в нем слабо блеснули чьи-то неприветливо скошенные глаза.
— Что надобно? — не слишком любезно спросил сторож, царапнув неприязненным взглядом скромно одетого путника, к тому же пришедшего пешком.
— К князю, да поживее! — властно бросил приезжий, нетерпеливо постукивая пальцами по створу ворот.
— В сию-то пору? — изумленно вытаращил глаза ворутник — Димитрий Михалыч давно почивать изволит.
— Так пусть разбудят, болван! — раздраженно воскликнул его собеседник — Дело не терпит.
— У тебя, мил человек, видать, с головою не все ладно, — с сожалением посмотрел на него сторож, по-видимому, ничуть не задетый резкостью тона приезжего: по долгу службы он привык иметь дело с разным народом, а потому никогда не удивлялся и не обижался. — Моя же, слава богу, пока в порядке, и я вовсе не хочу ее из-за тебя лишиться. Так что приходи-ка ты днем, коли у тебя и впрямь дело к князю, а уж допустят ли тебя перед его ясны очи али нет, тут уж я сказать не могу.
С этими словами воротник хотел захлопнуть окошко, но приезжий быстрым и сильным движением просунутых сквозь решетку пальцев остановил его.
— Клянусь, что ежели ты, сукин сын, сей же час не доложишь Димитрию Михайлычу, что к нему человек по делу, добро ему знаемому, твоя пустая голова еще до полудня будет красоваться на колу! — прошипел он, наклонившись к окошку и сверля сторожа яростным взглядом.
Воротник заколебался. Уверенный и повелительный тон собеседника убедил его, что перед ним человек знатный, которого, возможно, действительно привело к князю важное дело; с другой стороны, ему было боязно прерывать сон вспыльчивого и скорого на расправу Дмитрия. Наконец, рассудив, что в случае чего вина падет на настырного посетителя, сторож решил удовлетворить его просьбу.
— Обожди, — неохотно буркнул он и закрыл окошко. Несколько минут приезжий в явном нетерпении прохаживался вдоль ограды, то поддевая ногой камешек, то со вздохом прислушиваясь к унылой перекличке часовых на стенах. Наконец раздался придавленный стон отодвигаемого засова, и воротник, как по волшебству преобразившийся в приветливого, до подобострастности предупредительного слугу, растворил ворота, за которыми приезжего ожидал заспанный, взъерошенный стольник со свечой в руке, проводивший его в княжеские хоромы. Осторожно, стараясь не споткнуться в темноте на бесчисленных ступенях, человек проследовал за стольником по слабо освещенным дрожавшими в настенных рожках огнями факелов лестницам и переходам в личные покои князя.
Дмитрий, в запахнутой наспех домашней свите, из под которой торчал белый ворот ночной сорочки, сидел в кресле перед столом, на котором горела одна-единственная свеча, отблеск которой придавал его темным «звериным» очам еще более пугающий, по-настоящему зловещий вид. Но приветливая улыбка, которой хозяин ответил на низкий поклон гостя, тут же развеяла гнетущее впечатление, возникшее у вошедшего в первое мгновение, когда он увидел князя.
— Скоро же ты обернулся, Воиславе! — сказал Дмитрий, указывая вошедшему на кресло по другую сторону стола. — Ранее Троицы я тебя, признаться, и не ждал.
— Было бы еще скорее, кабы меня полчаса у твоих ворот не промурыжили, — улыбнулся Воислав, непринужденно располагаясь в кресле. — Думал уже, что придется мне назвать себя, вопреки твоему веленью.
— Ты правильно сделал, что сберег тайну, Воиславе, — серьезно ответил Дмитрий. — Даже в моих хоромах отираются Юрьевы соглядатаи — о том мне доподлинно известно... Так что ты мне привез — надежду либо... — Голос князя осекся, и он с тревожным ожиданием поглядел на собеседника.
— Надежду, княже, надежду! — воскликнул, улыбаясь, Воислав. — Аче желаешь сесть на великий стол, теперь действовать самое время. Цесарь Азбяк Юрием вельми недоволен: и дани-де летось тот собрал меньше, чем всегда собиралось, и мира на Руси как не было, так и нет: не успел Юрий вокняжиться, тут же на Рязань войной пошел; а татарской казне от того опять один убыток Да и смерть сестры простить ему не может. Так что Азбяк и сам подумывает о том, чтобы воротить великое княженье обратно в твой род. Но, конечно, раскошелиться тебе придется крепко.
— Ну, казна моя, благодарение богу, не пуста стоит, — усмехнулся Дмитрий. — Да будет ли от нее прок ведь проклятый Кавгадый, поди, не успокоится.
— О, о сем не тревожься! — оживился Воислав. — Нету боле твоего ворога: казнил его Азбяк лютой смертью.
— Вот уж воистину добрая весть! — воскликнул Дмитрий и, обернувшись к мерцавшему из темноты киоту, перекрестился.
Князь еще какое-то время говорил с Воиславом о сарайских делах, о том, кто сейчас в силе при ханском дворе и к кому из вельмож тверскому князю стоит обратиться за поддержкой, а от кого лучше держаться подальше. Узнав все, что ему было нужно, Дмитрий ласково отпустил боярина, подарив ему за службу золотой перстень с собственного пальца. Оставшись один, князь не торопился возвращаться в свою опочивальню. Он в раздумье глядел на дрожащее пламя свечи, похожее на крошечный трепещущий по ветру парус, затем поднялся и стал мерить горницу широкими размашистыми шагами. Внезапно, точно не в силах побороть искушение, Дмитрий схватил со стола подсвечник и стремительно вышел из горницы, чувствуя неодолимую потребность поделиться с кем-нибудь противоречивыми мыслями, с бешеной скоростью проносившимися сейчас в его голове.
Александр спал тихо и безмятежно, по-детски приоткрыв рот и положив согнутую в локте тонкую руку на подушку. Рядом, свесив руку, уткнулась в подушку жена Александра Анастасия. Глядя на него, Дмитрий на мгновение заколебался, покусывая маленькие, жестко очерченные губы, но все же протянул вперед руку и легонько потряс брата за плечо. Александр замычал во сне и повернулся на другой бок. Дмитрий потряс сильнее, и резко приподнявшийся спросонья княжич испуганными широко раскрытыми глазами уставился на старшего брата, сидевшего в изголовье его постели с догоревшей более чем наполовину свечой в руке.
— Что-то стряслось? — прошептал Александр, с беспокойством вглядываясь в лицо Дмитрия, будто пытаясь что-то прочесть на нем.
Князь поспешил успокоить брата.
— Нет, нет, не бойся! — вполголоса, чтобы не разбудить Анастасию, произнес он, похлопывая брата по руке. — Просто я хочу с тобой потолковать.
— Сейчас? — удивленно спросил Александр, невольно поворачиваясь к окну, еще плотно задернутому завесью ночного мрака.
— Да, сейчас. Пойдем в мою светлицу.
— Стало быть, поедешь в Орду домогаться великого княженья? — спросил Александр, когда Дмитрий рассказал ему о беседе с Воиславом. В голосе княжича слышались тревога и неодобрение, и Дмитрий грустно улыбнулся: он хорошо понимал, о чем сейчас думает Александр, да разве у него, Дмитрия, есть другой выход?!
— Поеду, Сахно, — вздохнул князь, — но не теперь. Покуда Юрий стоит у наших южных рубежей и жаждет войны, оставить Тверь я не могу. Надобно на какое-то время заткнуть пасть московскому волку: не потому, что он нам больно страшен — били мы его на ратном поле и снова разобьем, я уверен, — а ради того, чтобы выгадать время, для поездки в Орду потребное. Вот что я надумал: почему бы мне не изъявить ему смирение — дескать, великого стола не хочу, воле твоей во всем покорен, оставь толико меня в покое. Для пущей важности можно и грамоту состряпать — с крестным целованием, все как полагается. А чтобы Юрий покладистей был, брошу ему кость, яко псу, — скажем, две тыщи рублей; покуда он будет ее глодать, я за его спиной, с божьей помощью, с Азбяком и столкуюсь. По-моему, не худо придумано, а? — Весело прищурившись, Дмитрий выжидающе посмотрел на Александра, который слушал его, понуро опустив голову.
— Ты поцелуешь крест, чтобы тут же клятву и порушить? — тихо спросил Александр. — А как же честь княжая? Или жажда великого стола так обуяла тебя, что ради него ты готов пожертвовать и ею, и спасением своей души?!
— О какой чести ты говоришь?! — раздраженно воскликнул Дмитрий. — Перед кем это мне честь блюсти — перед убивцем и вором?! Нет, братец, шалишь! С волками жить — по-волчьи выть! Не честью я буду с Юрием воевать — отец вот тоже все о чести пекся, да и сгинул! — а его же оружьем, и мы еще поглядим, кто кого!
— Я не менее твоего ненавижу Юрия и желаю ему погибели, — так же тихо возразил княжич. — Но крест ты будешь целовать не перед ним, а пред господом. Клятвопреступлением ты навлечешь на всех нас проклятье. Одумайся, Димитрие!
— Ладно, поговорили! — нахмурившись, отрезал Дмитрий и резко поднялся, оттолкнув руками кресло. — Я думал, что могу на тебя положиться. Что ж, коли нет, справлюсь и один. Добрых снов!
Не взглянув на брата, Дмитрий быстро вышел из светлицы; он очень досадовал на себя за то, что затеял этот разговор.
7
Аверкий с легким стоном перевернулся на спину и проснулся. «Опять этот проклятый сон», — с досадой подумал он, открыв глаза. Уже третью ночь Аверкию снилось одно и то же: он плывет в маленькой, подгоняемой попутным восточным ветром лодчонке по взволнованно вздымающейся бирюзовой груди озера Неро, на которой, как стая серебряных мотыльков, беспокойно трепещут солнечные блестки. На душе у него легко и спокойно. Убаюканный мерным качанием челна, Аверкий не сразу заметил, что погода начала портиться: ветер усилился, стал неровным, порывистым; на дотоле чистое небо невесть откуда наползли черные, чреватые градом тучи; заметно похолодало. Страх перед надвигающимся ненастьем охватил Аверкия. Он лихорадочно огляделся кругом в надежде увидеть берег, но всюду, до самой кромки неба, плескалась, как в раскачивающейся чаше, затянутая подвижной сетью ряби помутневшая вдруг вода. Повинуясь какому-то безотчетному желанию, Аверкий пытается развернуть лодку в другую сторону, но ветер с сердитой настойчивостью вновь и вновь направляет ее прежним путем...
— Помилуй, пресвятая богородица, — пробормотал Аверкий, спуская с постели костлявые в синих прожилках ноги и крестясь на сверкающий серебряными окладами киот. — Удали дьявольское наваждение.
Подойдя к стоявшей в углу лохани, Аверкий наклонился и, опустив худые, со вздутыми жилами руки в ледяную воду, несколько раз плеснул себе в лицо, пытаясь отогнать чувство смутного беспокойства, вызванного странным сновидением.
Между тем уже почти совсем рассвело, и за стенами боярской опочивальни все пришло в движение. Дом наполнился скрипом дверей, суетливым шорохом торопливых шагов и гулом голосов: многочисленные слуги, обитавшие в боярских хоромах, приступили к своим обычным делам.
Не первый век роду Аверкия принадлежали обширные земли в Ростовском крае. Верно служа местным князьям и пользуясь их неизменным благоволением, каждое поколение семьи изрядно округляло свои владения, последовательно приращивая к ним кусок за куском. Не был исключением и сам Аверкий: за долгую и усердную службу князь Константин Васильевич пожаловал его хоромами на берегу величавого озера Неро, где боярин и проживал почти безвыездно в полном одиночестве: пошел уже шестой год, как умерла его жена, а трое дочерей были давно выданы замуж и покинули родительский кров. Оставшись один, Аверкий полностью погрузился в дела, а их у него было немало: назначенный еще покойным князем ростовским посадником, он исполнял свои обязанности ревностно и твердо, за что нажил множество недоброжелателей. Последнее, впрочем, нисколько не беспокоило боярина: свято веря в непогрешимость любой власти, Аверкий ни разу не усомнился как в мудрости силы, поставившей его на это место, так и в правоте своих собственных действий.
Боярин завтракал, по обыкновению, сидя один во главе длинного стола. Вдоль стен его трапезной были развешаны оленьи рога и кабаньи головы, некогда самолично добытые Аверкием в заповедных лесах по берегам Сары и Которосли. Несколько холопов одновременно суетились вокруг него, озабоченно посматривая на непривычно хмурое лицо своего обычно спокойного и невозмутимого господина. Аверкий сосредоточенно расправлялся с крылышком куропатки, когда в трапезную вбежал запыхавшийся слуга и скороговоркой доложил, что его немедля желают видеть какие-то приезжие люди. Боярин поднял глаза от блюда.
— Немедля? — с насмешкой переспросил боярин, не отрываясь от блюда, и, коротко бросив: «Пусть обождут», с хрустом переломил сочащееся янтарным жиром крыло.
Слуга хотел что-то сказать, но тут с шумом распахнулась дверь и вошел невысокий стройный человек лет тридцати пяти с широким скуластым лицом, одетый скорее добротно, чем красиво; его карие глаза глядели из-под рыжеватых бровей смело и вызывающе.
— Мир тебе, боярин, — сказал он, перекрестившись на иконы. — Не взыщи, что отрываю от трапезы, но мое дело к тебе не терпит отлагательства.
— А кто ты таков будешь, добрый человек, — сдерживая охватившее его раздражение, медленно и подчеркнуто спокойно, но с особым нажимом в голосе молвил Аверкий, — что, не быв зван, входишь в чужой дом как в свой собственный?
— Тому, кто имеет повеление от великого князя, ничьих иных дозволений не надобно, — невозмутимо отвечал незнакомец. — А прозываюсь я Василий Кочева и послан братом государя нашего Иваном Данилычем тебе на замену. Засиделся ты на этом месте, боярин, — с усмешкой добавил он, — пора и на покой.
— С каких это пор Москва распоряжается нашим внутренним строеньем, в коем от века вольны были Токмо князья наши?! — воскликнул Аверкий. — Отроду не правили нами пришлые люди.
— Да полно, так ли? — возразил Кочева. — Или не читал ты в древних харатьях о том, как Рюрик сажал мужей своих по русским городам, среди коих и Ростов поминается?
— То Рюрик! — Аверкий в сердцах хлопнул ладонью по столу, - А о Москве еще и помину не было, когда наш Ростов был уже велик и славен!
Кочева рассмеялся.
— Всему свой черед, боярин. И Ростов уже не тот, что прежде, и Москва ныне поднялась знатно. Но довольно трепать языком попусту. Сколько времени тебе потребуется, чтобы освободить эти хоромы? Седмицы, думаю, хватит.
— Не ослышался ли я, человече? — Аверкий изумленно вскинул мохнатые брови. — Ты, никак, и усадьбу мою отобрать хочешь?
— Имею на то позволенье от князя, — хладнокровно отвечал Кочева. — Это ведь не твоя отчина.
Это для Аверкия было уже слишком.
— Пошел прочь, наглец! — не в силах более совладать с душившей его яростью, крикнул он, изо всех сил ударив кулаком по столу, отчего стоявшая на нем посуда со звоном задрожала, будто в испуге. — Знать я не хочу ни твоего Ивана, ни тебя, его подручника!
— А ты упрямый старик, — уже другим, жестким тоном проговорил Кочева и, приоткрыв дверь, крикнул: — Сюда, ребята! Боярин, видать, не из понятливых.
В трапезную ворвались двое ратников в кольчугах и шеломах. Схватив упиравшегося старика под руки, они выволокли его вон. Столпившаяся в переходах челядь не посмела вмешаться. Аверкия вывели во двор и, перевернув вниз головой, привязали за ноги к толстому суку старой корявой осины. Как ручьи после дождя, взбухли на седых висках жилы, задравшаяся борода прикрыла лицо, точно плат.
— Что творите, душегубцы? — прохрипел Аверкий. — С вас же головы снимут за такое!
— Пропиши ему, Мина, московскую грамотку, — весело сказал Кочева широкоплечему детине с красным мясистым лицом, одетым в почти такую же красную шелковую рубаху, подпоясанную узким ремешком из сыромятной кожи, — да так, чтоб в память врезалась накрепко!
Ухмыляясь и небрежно поигрывая длинным туго заплетенным кнутом, Мина подошел к беспомощно раскачивавшемуся человеку. Одним движением разорвав на нем рубаху, он деловито поплевал на ладони, и рассекший воздух пронзительный свист заглушил тихие стоны его жертвы. Закончив истязание, Мина перерезал ножом веревку, и недвижное, расчерченное кровавыми ранами тело потерявшего сознание Аверкия распласталось на земле.
— Будет тебе, старый пень, вперед наука, — густым низким голосом прогудел, как из бочки, Мина.
Лишь когда москвичи ушли в дом, челядь, боязливо косясь на заполнивших двор воинов, робко приблизилась к своему беспомощно лежавшему господину. Охая и всхлипывая, холопы приводили его в чувство, чем-то осторожно накрыли израненное тело. Тем временем в доме Аверкия уже хозяйничали Кочева и его люди: слышались беспрестанные распоряжения, с грохотом откидывались крышки старинных сундуков и ларцов, откуда на свет божий извлекалось все мало-мальски ценное — украшения, посуда, мягкая рухлядь, внимательно изучались грамоты на владение землями, угодьями, селами...
Весть о постигшем посадника несчастье мгновенно разнеслась по городу. Приглушенными голосами ростовцы всякого звания передавали из уст в уста подробности жестокой расправы над старым, всеми уважаемым боярином. Ростовская знать пребывала в великом смущении и беспокойстве: все почувствовали, что грядут новые времена и наступающие перемены коснутся каждого. Понимали это и в доме боярина Кирилла, проживавшего в трех поприщах от Ростова в родовом селе Варницы. Казавшийся невероятным рассказ своего ключника Остафья, который, в свою очередь, узнал обо всем от очевидца — знакомого слуги в Аверкиевом доме, боярин выслушал низко опустив голову, то и дело перемежая его тяжелыми вздохами. Жена Кирилла, боярыня Марья, только всплеснула руками.
— Быть не может, абы князь повелел учинить такое над знатным боярином! — решительно провозгласила она. — Аверкию надобно бить челом на сих самоуправцев, и, помяните мое слово, им крепко не поздоровится!
В ответ Кирилл только вздохнул.
ГЛАВА 6
1
Истертое, высушенное холодными ветрами северное солнце устало пряталось за дикую семиярусную громаду Выборского замка, подводя черту еще под одним бесплодным днем, проведенным предводительствуемой великим князем новгородской ратью в тщетных попытках овладеть неуступчивым свейским оплотом на глухом и неуютном балтийском берегу. Как же возненавидел каждый русский воин этот унылый низменный берег, где, перемежаемые песчаными дюнами, угрожающе дыбились хмурые скалы, похожие на застывшие волны моря — такие же гранитно-серые, как эти скалы, и почти равнявшиеся с ними высотой во время самых сильных бурь! Солоноватая свежесть моря смешивалась здесь с густым шершавым запахом сосновой смолы, создавая своеобразный, острый и терпкий, но вместе с тем необыкновенно пьянящий и будоражащий дух, присущий только этим местам.
Перед тем как возвратиться в стан на отдых и ночлег, Юрий Данилович велел предпринять еще одну попытку проломить крепостную стену, и шесть пороков, влекомые мышечной силой толкавших их воев, покорно поползли вперед, жалобно скрипя натруженными колесными спицами. Приставленные к порокам ратники относились к ним почти как к живым существам — подбадривали их во время боя, давали прозвища; и действительно, при небольшой доле воображения было нетрудно уловить явное сходство между строением стенобитного орудия и телом человека: длинный желоб выполнял роль туловища, поперечный брус, обмотанный жилами, которые, напрягаясь, приводило в действие ядро, напоминал руки, ну а круглое гнездо для ядра было ни дать ни взять похоже на маленькую голову.
Когда пороки приблизились к стене на расстояние полета стрелы, свей, дотоле подчеркнуто безучастно наблюдавшие в щербины бойниц за происходившим внизу, натянули луки, и несколько стрел, просвистев короткую воинственную песнь, с раздраженным дребезжанием цепко впились в деревянные кости рукотворных чудовищ, защитивших проворно — сказался навык — укрывшихся под ними ратников. Подкатив к стене вплотную, воины с протяжными криками натянули ползуны, и вскоре мощные глухие удары, похожие на долгий перекат грома, с остервенением обрушились на сложенную из огромных камней грудь крепостной стены. Но все усилия осаждавших были напрасны: прошло уже много времени, а в стене не возникло не только дыры, но даже небольшой трещины; только мелкий щебень отлетал от ее неровной необработанной поверхности, точно презрительные плевки, которые надменная свейская твердыня посылала домогавшимся ее врагам. Наконец Юрий велел дать знак об отходе. Свей на стенах провожали противника торжествующими криками и улюлюканьем, но это была не самая большая неприятность, уготованная в тот день новгородскому войску. Ворота крепости неожиданно распахнулись, и из них выплеснулся конный отряд человек в пятьсот, который яростно ударил в тыл новгородцам. Русских под стенами было даже больше, и свей явно рассчитывали на внезапность. Но их надежды не сбылись: стойко встретив врага, новгородские ратники после короткой, но ожесточенной схватки обратили противника в бегство, взяв до полусотни пленных. Но Юрия, удрученного долгой и безуспешной осадой, этот малый успех не вдохновил.
— Все, завтра идем восвояси, — пряча душившую его досаду за нарочитым устало-равнодушным тоном, сказал великий князь. — Эдак можно хоть год простоять, токмо время потеряем.
— А с этим что — в Новгород поведем аль на откуп отдадим? — спросил один из новгородских воевод, указывая пальцем на небольшую толпу тревожно переминавшихся с ноги на ногу свеев.
— Всех повесить, — коротко распорядился разворачивавший коня Юрий и, обернувшись, добавил, махнув плетью в сторону замка: — Да так, чтоб оттуда было добро видать.
2
Когда до Новагорода оставалось поприщ пятьдесят, Юрий велел войску замедлить ход, ибо хотел въехать в город после наступления темноты. Без славы возвращался князь из похода, и для его гордой, самолюбивой души не могло быть сейчас ничего страшнее, чем поймать укоризненный или, того хуже, насмешливый взгляд какого-нибудь горожанина. По обычаю, вся челядь, несмотря на поздний час, встречала князя у крыльца его хором. Усталость и отвратительное расположение духа не притупили природную наблюдательность Юрия: он сразу заметил, что многие слуги держат себя как-то неестественно и избегают смотреть своему господину в глаза. «Боятся, что зло на них срывать стану, — усмехнулся про себя Юрий. — Ну-ну, пускай боятся, тем прилежнее будут».
— А что Афанасий, почивает уже? — спросил князь ключника Ефима, поднимаясь по недавно обновленным, крепким, не издающим ни малейшего скрипа ступеням на крыльцо. — Разбудите, я желаю сей же час обнять его.
Ефим страшно смутился и отвел глаза куда-то в сторону, точно надеясь увидеть там что-то, что послужит ему поддержкой в предстоящем объяснении с князем.
— Афанасий Данилыч по божьей воле преставился на предминувшей седмице, — деревянным отрывистым голосом проговорил ключник и перевел дух, как человек, сбросивший с себя тяжелую ношу.
Юрий замер с занесенной на верхнюю ступень ногой, потом неловко плюхнул ее всей подошвой вниз и обвел растерянным взглядом присутствующих.
— Преставился? — недоуменно повторил он и, будто очнувшись, в бешенстве схватил Ефима за грудки.
— Почто мне знать не дали?! — дико закричал он, яростно тряся побелевшего от страха старика, в чем не было ровно никакой необходимости, ибо тот и без того дрожал всем телом. — Почто с братом не дали проститься?!
— Не наша то вина, господине, истинный крест, не наша, — испуганно бормотал старик, судорожно, со всхлипом, заглатывая воздух трясущимися губами. — Мы отрядили было гонца, да от господы вышло повеленье воротить обратно: негоже, сказывали, абы рать хоть на краткое время без головы оставалась.
— Господа?! — с ненавистью прошипел Юрий, отпуская старика, который, часто крестясь и что-то бормоча, поспешил отойти в сторону. — Покажу же я этим толстобрюхим! Токмо о себе и думают, точно князь у них наймит бесправный! Дорого им сие обойдется, клянусь богом! Глупцы! Им невдомек, что коли бы я сведал об Афанасье под Выбором, я бы хоть все войско положил, а разнес бы сей проклятый город по камешку, в память брата своего! Где погребли Афанасья? — помолчав, более спокойным тоном спросил Юрий.
— У святого Спаса на Городище, — слабым голосом ответил Ефим, еще не оправившийся от пережитого потрясения.
— Я сей же час туда, — решительно заявил Юрий и стал спускаться по лестнице.
— Изволь обождать, княже, — раздался сверху чей-то спокойный низкий голос. Повернувшись, Юрий увидел стоявшего на крыльце боярина Федора Твердиславича, которого он, уезжая из Володимери, оставил там на хозяйстве.
— Ты здесь, Федько? — удивленно спросил Юрий. — Что случилось?
— Для тебя есть вести, княже, — с каким-то странным оттенком в голосе сказал боярин, спускаясь к князю.
— Вот как?! И что же это за вести? Ужели Тверь провалилась в тартарары вместе со всем Михайловым выводком? — с усмешкой спросил Юрий. — Сие было бы теперь весьма кстати, а то в последнее время я получаю одни худые вести.
— Цесарь Азбяк прислал двух послов, — начал Федор. — Один, нарицаемый Ахмыл, приехал с Иваном Данилычем, якобы для наведения порядка. Ну, что за порядок он навел и в чем был беспорядок, мы так и не уразумели, а токмо Ярославль он спалил и людишек положил немало. Такие вот дела.
— Пустое! — равнодушно махнул рукой Юрий. — Ну недосчитаюсь я летось дани с переяславцев, что за беда? В великом княженье, поди, и иные города имеются, с них и возьму недостачу.
— Другой же посол, именем Севенч-Буга, — продолжал Федор Твердиславич, и голос его стал жестче, — топерь в Володимери, где готовится возвести на великий стол Димитрия Михайлыча, который только что исхлопотал ярлык в Орде.
Даже медведица, у которой только что отобрали единственного медвежонка, не смогла бы издать такой свирепый и одновременно жалкий вопль, который вырвался из груди князя при этом известии. Юрий обхватил руками голову и долго со стоном раскачивался из стороны в сторону, как пьяный. Когда он отнял руки, лицо его было обезображено гневом и страданием.
— У-у, змея! — прорычал князь, оскалив зубы в бессильной ярости. — Чтоб ему в аду гореть, проклятому! Ловко же он меня провел, прямо яко младенца! И крест не убоялся поцеловать, ехиднино отребье! О-о! Ми-хайло! — резко обратился Юрий к боярину Михаилу Белеутовичу, бывшему своего рода полномочным представителем верхушки Новагорода при князе, через которого осуществлялись все их сношения. — Завтра чуть свет все триста золотых поясов должны быть в гриднице. Князь желает с ними говорить. И передай: неявку буду почитать за измену.
3
Как ненавидел Юрий эту огромную, богато изукрашенную золотом палату новгородского Детинца, где проходили его встречи с тремястами золотыми поясами — знатнейшими и богатейшими жителями Новгорода, державшими в своих руках все нити влияния и управления могущественной торговой империей! В сущности, Золотая палата не так уж сильно отличалась от других подобных палат, где доводилось заседать Юрию — в Москве и Володимери, — те же высокие сводчатые потолки, то же княжеское кресло посередине, те же длинные застеленные парчой и бархатом деревянные лавки вдоль стен (разве что московская заметно уступала здешней размерами и богатством отделки), но сюда Юрий неизменно входил с совершенно иным чувством. Если в Москве и Володимери он имел Дело со своими служилыми боярами, во всем покорными его воле, то глядя на круглые, исполненные надменности и самодовольства лица новгородской господы, он понимал, что главные здесь они, а он, князь, выступает перед ними не как властитель, а как жалкий челобитчик, которого могли уважить, но которому могли и отказать, а то и попросту указать от себя путь. Нет, нелегкое это дело — быть новгородским князем! Лаком сей кус, да горло дерет крепко, того и гляди подавишься. Но другого выхода у Юрия не было, и утром следующего дня князь, с бледным от бессонной ночи лицом, со зловеще притаившимися под глазами черными тенями, стоял перед украдкой зевающими спросонья золотыми поясами и старался придать своему рвущемуся от злости и волнения голосу как можно больше убедительности.
— Позвал я вас, честные господа, вот за каким делом, — глухо начал Юрий, обводя сумрачным взглядом многочисленное собрание. — Вы, верно, уже сведали, что князь Димитрий Михайлыч, аки последний вор и клятвопреступник, порушил ряд, промеж нами положенный, и домогался в Орде великого княженья. К сожалению, в том преуспел...
— Нам про то ведомо, — перебил князя посадник Данила, — токмо Новугороду до того дела нету. Мы люди мирные, в чужие распри соваться не любим и желаем, дабы и к нам относились такоже.
— Истину ли глаголеши, боярин? — смиренно возразил Юрий. — Прибудет ли Новугороду чести от того, что с его князем обошлись бесчестным образом, а злодея не постигла кара, достойная коварного клятвопреступника? Не должно ли вам поддержать меня в сей трудный час?
— Чего же ты хочешь? — спросил Данила.
— Известно чего — войска! — воскликнул Юрий. — Дайте мне рать, и, клянусь, я навсегда выбью из Димитриевой головы мечты о великом княженье!
— Во-от оно что! — почти не тая насмешки, протянул Данила. — Стало быть, разом и с Ордой, и с Тверью рассорить нас желаешь? Тяжко на такое дело решиться! Супротив хановой воли пойти — это тебе не шутка. От татарских ратей господь нас доселе миловал, но зачем же гусей дразнить? А через Тверскую землю к нам хлеб идет. Мы, чай, еще не запамятовали, как новгородцы едва не перемерли с голоду, когда покойный князь Михайло Ярославич велел перекрыть дороги для хлебных обозов? Желаешь, абы снова нам такоже было?
При последних словах посадника бояре, взволнованные еще живым воспоминанием, глухо зашелестели и согласно закивали головами.
— Сего не будет, — стараясь унять нараставшую дрожь, как можно тверже заявил Юрий. — Как разобью Димитрия, на Тверь пойду, всю землю его возьму под свою руку. Воедино сольем наши земли.
— Ой ли, княже! — с сомнением покачал головой Данила. — Отчего ты так уверен, что разобьешь Димитрия? Ведь его родителя тебе одолеть не удалось, да и от Выбора ты давеча воротился без победы. Ну положишь ты новгородскую рать ни за что ни про что, яко московскую под Бортеневом, а на нас немцы напирают, литва, что ни год, на Ловоти безобразничает. Как отбиваться-то будем?
Юрий опустил голову; желваки на его скулах зашлись в бешеной пляске.
— Что ж, — тихо молвил он, окидывая палату исподлобья ненавидящим взглядом. — Вот как вы благодарите меня за мое к вам раденье! Спасибо вам, господа, за науку! Не желаете помочь — обойдусь и без вас. Токмо знайте: ноги моей боле не будет в Новегороде. Худой из меня воевода? Ведите же сами полки хоть на немцев, хоть на свеев, хоть на черта рогатого, а я погляжу на вас да посмеюсь от души: под вами же любая лошадь падет — вон какие брюха нагуляли! За Бортенево мне пеняете! А о том умалчиваете, что абы вы не поворотили свои полки с полдороги, яко последние трусы и изменники, все бы там было иначе! Что ж, спасибо вам за вашу хлеб-соль, с тем и оставайтесь!
С этими словами Юрий резко поднялся и стремительно, точно спасаясь бегством, вышел из палаты; его фиолетовая расшитая золотом кочь развевалась за спиной, как вороново крыло.
4
Когда, получив от новгородцев отказ в помощи, Юрий сообщил Федору Твердиславичу о своем намерении все равно идти на Володимерь лишь с той малой дружиной, что находилась при нем в качестве его личной свиты, боярин подумал, что от переживаний, выпавших на его долю в последнее время, его господин тронулся умом. Действительно, безрассудность этого решения была очевидна: силы были слишком неравны. В глубине души Юрий и сам понимал, что ничего хорошего из этой затеи выйти не может, однако, будучи человеком по природе деятельным, он не мог спокойно сидеть и смотреть, как его злейший враг восходит на престол, борьбе за который он, Юрий, отдал так много сил и времени. Замысел Юрия был прост: внезапным ночным набегом захватить великокняжеский дворец и, сорвав таким образом церемонию венчания, под защитой его крепких стен выжидать время, пока Иван будет вести переговоры с Узбеком.
Юрий рассчитывал, что, едучи проселочными дорогами, его небольшой отряд сможет приблизиться к Володимери незамеченным, однако, достигнув брода через реку Урдому, бывший великий князь обнаружил, что тот перекрыт расположившейся на противоположной стороне тверской ратью. Видя, что Юрий растерялся от неожиданности, Федор Твердиславич поспешил взять ответственность на себя: велев ратникам окружить князя и прикрыть его своими щитами, он поехал на другой берег для переговоров.
— Проезжать по дороге никому не возбранно, — строго и требовательно обратился он к молодому воеводе, не признав в том самого князя Александра Михайловича. — Почто препятствуете?
— Отдайте нам своего князя, — источая холодную решимость, проговорил Александр. — Остатних отпустим с миром.
— С миром? — насмешливо повторил Федор. — Ну, тогда считай, что столковались.
Развернув коня, Он поскакал обратно в сверкающем облаке брызг; добравшись до берега, выхватил меч и, вращая им над головой, закричал своим воям:
— К бою, ребята!
Пока ратники строились в боевой порядок, Федор отчаянно крикнул скрытому за кожаной чешуйчатой стеной Юрию:
— Скачи, княже, скачи что есть мочи! Мы их на какое-то время задержим.
Юрий не заставил его повторять дважды; через три дня незадачливый князь был уже в Плескове.
5
— А где же, княже, твое войско? — с напевным литовским выговором спросил плесковский князь Давыдко, участливо глядя на сидевшего перед ним за одним столом Юрия. — Неужто ты приехал один?
— Один, Давыде, один, яко перст, — сокрушенно отозвался его собеседник, вперив тоскливый неподвижный взгляд в опустевшую чару. — Даже казны княжьей, и той при мне нету: все пришлось бросить на Урдоме, все, верно, тверичам досталось. Пара холопов — вот теперь вся моя дружина.
— А почему ты не хочешь возвратиться в Новгород? — спросил Давыдко, слегка прищурив большие голубые глаза. — Может, ну его, это великое княженье, коли от него столько беспокойства? Сидел бы себе тихо в Новегороде, занимался тамошними делами...
— Не могу я, — глухо ответил Юрий, стиснув зубы. — Крепко они меня обидели.
— Понимаю, понимаю, — задумчиво протянул Давыдко. — Что ж, княже, поживи пока у нас. Мы, плесковичи, завет великого твоего деда чтим свято и в приюте потомку его не откажем. А там, глядишь, все как-нибудь утрясется, с божьей помощью, — добавил он, ободряюще похлопывая Юрия по руке.
— Мне не пришлось бы докучать вам своею особой, когда бы вы дали мне войско, — вкрадчиво проговорил Юрий, несмело поднимая глаза на князя и напрягшись всем телом в ожидании ответа.
— О, сию просьбу вельми, вельми тяжко удовлетворить! — воскликнул Давыдко, качая головой. — По крайней мере, теперь. Ты не ведаешь, княже, что тут у нас творится. Совсем нам житья не стало от немцев — лезут и лезут, что тараканы, прости господи. Не далее как третьего дни на Великом озере убили наших рыболовов. Да как убили — зверски! Внутренности все повыпотрошили да рыбу, что те несчастные поймали, им туда понасовали. Ныне вся наша земля собирает силу, дабы раз и навсегда отвадить сих хищников от наших рубежей. Каждый ратник у нас топерь на вагу золота. А ты — войско. Нет, нет, сие решительно невозможно!
Маяться от бездействия в Плескове Юрию пришлось недолго: не прошло и месяца с того дня, когда он, жалкий и униженный, достиг берегов реки Великой, как ему доложили, что прибыли послы из Новагорода и желают видеть своего князя.
— Что им надобно? — с деланой холодностью спросил Юрий (а у самого от волнения кадык яростно скакнул вверх). — Ежели они не виниться приехали, мне с ними толковать не о чем.
— Не сочти, что я лезу не в свое дело, — мягко вмешался присутствовавший при этом князь Давыдко, — но, по-моему, ты не прав. Не следует захлопывать перед собой дверь, не удостоверившись сперва, что за ней таится. Отказать ты всегда успеешь; выслушай же сначала, что они тебе скажут.
— Ну добро, — как бы нехотя согласился Юрий и сурово обратился к ожидавшему ответа служителю: — Передай послам, что я приму их завтра.
Всю ночь князь без сна ворочался на постели, обдумывая, как ему вести себя перед новгородцами. Обида все еще люто жгла Юрию сердце и нашептывала ему жесткие, непримиримые решения, но князь был достаточно умен, чтобы понимать: если он проявит чрезмерную строптивость, то может вообще лишиться новгородского стола — золотые пояса попросту призовут другого князя, чего доброго, еще и из тверского дома. Юрий чувствовал, что после потери великого княжения второго такого удара он не переживет. В конце концов князь решил придерживаться выжидательной тактики и не говорить ничего определенного до тех пор, пока не уяснит, как далеко готовы пойти новгородцы, чтобы снова заполучить его к себе.
Наутро Юрий, одетый с нарочитой роскошью (князь Давыдко не скупился на его содержание), вошел в гридницу княжеских хором, любезно предоставленную ему для такого случая хозяином, где князя уже дожидались новгородские послы. Ждать гостям пришлось долго, и это было сделано с умыслом: не больно-то я к вам рвусь, словно говорил им князь.
— Сказывайте, с чем пожаловали, — отрывисто бросил Юрий в ответ на низкий поклон вставших при его появлении бояр. Князь не без удовольствия отметил про себя, что среди послов нет ни одного лица, вызывавшего у него явную неприязнь. Посольство возглавлял боярин Юрий Калека — мягкий, обходительный человек, всегда выступавший за полюбовное разрешение споров с князем. В этом Юрий увидел добрый знак, и уверенности у него значительно прибавилось. Он твердым шагом прошел к княжескому креслу и удобно устроился в нем, закинув ногу на ногу и свободно вытянув кисти рук вдоль широких обитых алым аксамитом подлокотников. Калека негромко откашлялся в руку и торжественно начал, точно читая по писаному:
— Княже! Недаром говорится: без князя земля сирота. Узы, связующие князя с вверенной его попечению землею, подобны узам семейным. А в семье чего только не бывает! И поссорятся иногда родные люди, и даже до наложения рук, случается, дело дойдет, однако же мирятся и вновь живут душа в душу. Не собственным толико разумением, но по воле всего новгородского веча явились мы днесь к тебе и принесли тебе его слово, сиречь слово всего народа нашего: предадим забвению все худое, что было промеж нас! Воротись на престол своего славного деда, в город, где тебя ждут и любят!
— Ждут? Любят? — повторил Юрий, возвышая голос (и чего это сердце так призывно стучит в груди, как беглец, молящий о защите!). — Ну, любовь-то вашу да ласку я еще не забыл; до самой смерти, наверное, вспоминать буду. А кого вы ждете, еще разобраться надо: князя, по божьему соизволению и своей воле народом своим володеющего, или куклу, во всем вам, золотым поясам, послушную. Наперед скажу: куклой ни в чьих руках не был и не буду!
— Никто о том речь и не ведет! — увещевал Калека. — В твоем княжьем деле тебе полная воля. Одна токмо к тебе просьба: перво-наперво надобно тебе будет идти на свеев — вконец заели, проклятые, пропасти на них нету! А воротишься с победой, заместо родного отца нам будешь: кто ж тебя тогда ослушаться посмеет?
— Положим, я соглашусь, — помолчав, промолвил Юрий. — Где поставить меня думаете? Мне в Детинце, среди боярских теремов, душно; хочу гнездо пусть и поскромнее, да где бы я полновластным хозяином себя чувствовал, где бы ни посадник, ни тысяцкий ни во что не входили.
— Что ж, это можно, — подумав, сказал Калека. — Да вот хоть Офонасов двор себе возьми, что в Загородьи, в диаконстве — места лучше да покойнее во всем Новегороде не сыщешь.
На том и поладили.
6
Расступилось зеленое пламя листвы, трепетавшее на ветру бесчисленными язычками, и отвыкшему от простора взгляду Ивана открылся прозрачный зеленоватый склон закатного неба, по которому медленно проплывали темно-сиреневые облака, повитые траурными багровыми лентами. Отсюда до Москвы было уже рукой подать, и сладкое предвкушение счастливого возвращения заставляло молодого князя нетерпеливо взнуздывать коня.
Почти два года Иван провел в Орде, где по поручению старшего брата пытался вновь исхлопотать для Юрия великокняжеский ярлык. Иван отправлялся в путь с радостным чувством: незадолго до его отъезда княгиня Елена родила ему второго сына, названного в честь деда Данилой; это счастливое событие почти исцелило боль, которую причинила Ивану случившаяся за несколько месяцев до того смерть брата Бориса. Видев сына лишь новорожденным, Иван часто представлял себе, каким стал Данило за время его отсутствия, и эти мысли бурлили в его душе неперебродившим хмелем радости и гордости. Между тем других поводов для радости за время этого путешествия у Ивана не появилось: Узбек не только остался глух к его домогательствам, но и велел оказавшемуся у него под рукой князю сопровождать со своими людьми мурзу Ахмыла, посланного в карательный поход против ростовцев, осмелившихся прогнать потерявшего стыд и совесть баскака. Дорого дал бы Иван за то, чтобы этих недель никогда не было в его жизни! До сих пор перед его глазами стояли мучительные видения: пепелище на месте Ярославля, над которым поднимался слабый, как последнее дыхание умирающего, едва заметный дымок; исполосованные плетьми спины русских пленников — жителей городов и сел, попадавшихся на пути татарского войска, их глаза... Иван не мог без стеснения в груди вспоминать взгляды, которые бросали эти ростовские и ярославские мужики на него, русского князя, пришедшего разорять их земли вместе с ненавистным врагом. «Я ведь для них все одно что татарин, — с ужасом думал Иван. — Нет, хуже, много хуже! Татарин им понятен: он — ворог, от него ничего иного, окромя того, чтобы жечь и убивать, ждать и не приходится. Но я, русский, пришедший с татарами делать то же, что и они, для них и не человек вовсе, а какое-то адское творенье, природу коего они постичь не в силах. Сколько зла на Руси оттого, что баскаки хозяйничают здесь, как у себя дома! Пускай мы повинны платить выход, но его могли бы собирать сами князья и отсылать цесарю. И ордынская казна не осталась бы в убытке, и сколько душ христианских не рассталось бы с телом прежде времени! Но пойдет ли на это Азбяк? Привычку ломать нелегко. Крепко же должны русские мужички напугать Орду, абы там уразумели, что для них же так будет лучше! Ну, а коли князь не дурак, он и себя при этом не забудет».
Лишь когда вдали стали видны стрельницы Кремля, воткнутые в небо, точно иглы в подушку голубого шелка, жаркий и сладкий озноб жадного нетерпения пронизал все Иваново существо, выплеснув прочь все иные мысли и чувства.
Иван с семьей жил в трехъярусных хоромах, состоящих из четырех соединенных между собой крытыми переходами срубов разной величины и высоты. Стены и кровли срубов были покрыты разноцветной росписью, каждый особой: так, главный сруб, в котором располагались набережные сени, блистал густой позолотой; женский терем пестрел голубым и красным, а строгую неприметную вежку повалуши венчала острая желтая маковка. Приезда хозяина здесь не ждали, и на въезжающего в ворота Ивана отовсюду устремлялись изумленные испуганно вытаращенные глаза челяди, с торопливым усердием расстилались в земных поклонах серые и коричневые спины в грубых свитах и опашнях. Еще не успев переступить порог, Иван услышал неумолимо приближающийся грохот на лестнице, и через несколько мгновений горячей ласковой вьюгой налетели на него маленькие княжны. Старшая, одиннадцатилетняя Мария, с тонкими и неясными, как у матери, чертами румяного лица, уткнулась лицом в отцовскую бороду, крепко обхватив руками его плотное тело, облаченное в синюю дорожную ферязь; маленькие Феодосия и Евдокия повисли у Ивана на шее, что-то лопоча взахлеб и со счастливыми улыбками прижимаясь к отцовским щекам и груди. Иван по очереди расцеловал дочерей, начиная с младшей, Евдокии.
— Ах вы, маленькие разбойницы! А где же ваша матушка?
Елена уже спускалась, ведя за руку пятилетнего Семена, который мрачно, исподлобья глядел на улыбающегося Ивана: княжич совсем не помнил отца. При первом же взгляде на жену Ивана неприятно поразила болезненная худоба Елены, ее бледные впалые щеки и особенно взгляд, отстраненный и печальный, несмотря на светившуюся в глазах искреннюю радость. Княгиня была похожа на человека, только что перенесшего тяжелую болезнь.
— Тебе что, нездоровится? — беспокойно всматриваясь в лицо жены, спросил Иван, когда иссяк родник объятий и поцелуев.
— Недобрые у меня для тебя вести, Иване, — опустив голову, еле слышно молвила Елена. — Сыночек наш, Данилушка...
— Что с Данилой? — оборвавшимся голосом прошептал князь и, схватив жену за плечи, встряхнул с внезапной яростью: — Что с ним?! Говори!
Елена уронила голову Ивану на грудь и разрыдалась, вцепившись руками в его ферязь.
— Прибрал бог Данилушку... еще зимою. Подхватил где-то горячку да в четыре дни и сгорел что свечечка... Покарай меня, Иване, казни самой лютой казнью: моя вина, не отпираюсь! Не уберегла сына...
Несколько мгновений Иван стоял неподвижно, пришибленный тяжелым известием; потом медленно, словно делая над собой огромное усилие, обнял жену и нежно похлопал ее по спине.
— Успокойся... Никто не виноват. Знать, божья воля на то была. Не терзай себя.
Елена подняла блестящие от слез глаза и нерешительно, тая не дававшую ей покоя мысль, глянула на мужа.
— Я вот что думаю, Иване... Может, это нас бог наказал? Может, мы его чем прогневили? Скажи мне... Все эти твои дела в Орде... Не взял ли ты где грех на душу? Ведь не взял же, а, Иване? — в какой-то исступленной, мучительной тревоге вопрошала Елена, с мольбой и страхом заглядывая в глаза мужа.
— Не говори глупостей, — нахмурившись, буркнул Иван, невольно отводя глаза в сторону, и, подхватив на руки испуганно наблюдавшего за родителями Семена, уверенным, хозяйским шагом вошел в казавшийся ему чужим и непривычным родной дом.
7
Май уже почти добрел до середины, и набиравшее с каждым днем силу солнце яростно, как птица в силке, билось в маленьком зарешеченном оконце монастырской кельи, разгоняя мрачно затаившийся в ее углах вековой сумрак
— А теперь, отроци, — нараспев прогнусавил отец Мелхиседек, важно, скрестив руки на выпуклом животе, прохаживаясь вдоль длинного стола, за которым склонились над толстыми книгами несколько мальчиков лет семи-восьми, — настало время испытать себя в чтении. Отверзьте тридесятый пятый псалом. Все нашли? Начнем с тебя, Федоре.
— «Господи! Буди соперником моим против соперников моих; срази сражающихся со мною», — бойко, без запинки выпалил звонким голосом высокий белобрысый мальчик с озорными огоньками в светлых лучистых глазах.
— Добро, Федорко, довольно, — ласково кивнул ему отец Мелхиседек — Продолжит Олекса.
Круглый, как шар, и едва ли не в два раза шире любого из своих товарищей, Олекса, с ленивым видом сидевший подперев рукой щеку, засопел, зашевелился и положил толстый указательный палец на нужную строку.
— «Возьми щит и латы и восстань на помощь мне», — неторопливо, но уверенно прочел он.
— Достаточно. Далее Варфоломей.
Услышав свое имя, худенький мальчик с большими черными глазами вздрогнул и затравленно огляделся по сторонам, как бы ища поддержки у товарищей; его бледные щеки покрылись легким румянцем.
— «Обнажи...» — с видимым усилием произнес он и замолк
— Далее, Варфоломее, далее, — повторил отец Мелхиседек — Продолжай.
Мальчик молчал, в безнадежном отчаянии устремив взгляд в книгу.
— Что ж, Варфоломеюшко, — с печальной усмешкой произнес учитель, — не можешь прочитать целиком, прочти хотя бы по буквам. Как именуется первая буква?
— К-ка-како, — запинаясь от волнения, пробормотал Варфоломей, и румянец на его щеках из бледно-розового стал пунцовым.
Келья взорвалась безудержным весельем.
— К-ка-како, к-ка-како! — дразнящим эхом перекатывались вокруг стола хохочущие детские голоса. Кто-то, повернувшись к соседу, подкрепил насмешку увесистым тычком в бок, получив в ответ книгой по голове, что лишь еще больше увеличило их взаимное веселье.
Отец Мелхиседек скорбно возвел глаза к потолку.
— Это дитя послано мне за мои грехи! — простонал он и гневно закричал на вконец растерявшегося и съежившегося мальчика: — Ты обучаешься грамоте уже второй год, а читаешь так, будто в первый раз раскрыл книгу! Что же мне с тобою делать, тупица ты несчастный!
Схватив со стола длинную розгу, отец Мелхиседек за рубаху притянул мальчика к себе и несколько раз хлестнул его пониже спины.
Когда урок закончился, Варфоломей, изо всех сил сдерживая душившие его слезы, выбежал из ворот монастыря и, бросившись лицом в траву, утопил свое горе в горьких рыданиях.
— Господи, почто ты сотворил меня таким глупым? — глотая слезы, повторял он бессчетное число раз. — Что я тебе сделал, что ты так невзлюбил меня?
Вдруг мальчик почувствовал, как на его плечо легла чья-то рука. Обернувшись, Варфоломей увидел склонившегося над ним высокого худого старца в иноческой рясе, с перекинутой через плечо серой котомкой. Его морщинистое лицо с крупными и резкими, точно вырубленными топором, чертами на первый взгляд казалось суровым и непроницаемым, но, присмотревшись, можно было заметить, что его улыбка, притаившаяся в густой и длинной бороде, по-детски радостна и открыта.
— О чем печалишься, чадушко? — опершись обеими руками о посох, участливо спросил старец. — Что за горе у тебя? Может, кому-то из родителей твоих неможется?
— Родители здоровы, — сквозь слезы проговорил Варфоломей, отводя в сторону покрасневшие мокрые глаза.
— Так в чем же дело? — улыбнулся странник
— Никак мне, дедушко, грамота не дается, — со стыдом признался мальчик, опустив голову. — Все надо мною смеются, а учитель днесь высек.
— Так ты, должно быть, нерадив к учению? — строго спросил старец.
— Нет, дедушко, — с обидой в голосе возразил Варфоломей, — я стараюсь. Да токмо толку нет. Все уже давно читают добро, я один не разумею почти ничтоже. — И рыдания снова захлестнули мальчика.
— Ну-ну, не плачь, — старец ободряюще потрепал его по плечу. — Вижу, что горе твое и вправду велико, ибо человек, не ведающий грамоты, подобен незрячему калеке, от рождения в вечной тьме пребывающему: бредет он по божьему миру на ощупь, даже не подозревая, сколь многое в нем от него сокрыто. Сие есть, без сомнения, истинное несчастие, однако помочь ему возможно.
С этими словами странник развязал свою котомку и достал из нее полкраюхи черного хлеба. Шепча слова молитвы, старик отломил от нее кусок и протянул Варфоломею.
— Вкуси, дитя мое, — произнес он ласково. — Да покуда будешь ясти, повторяй с верою молитву, а после ступай домой и ни о чем не тревожься: будешь ты читать лучше своих сотоварищей!
— У, солодко! — удивился Варфоломей: на вкус хлеб оказался слаще меда.
— Ну, прощай, отроче, благослови тебя господь! — На прощание странник перекрестил Варфоломея и, опираясь на вишневый посох со стершимся от долгого употребления концом, направился к воротам обители.
8
Выступление в поход против свеев, к немалой досаде господы, изрядно задержалось: князь с воеводами никак не могли договориться о том, куда надлежит обрушить первый удар. Юрию не терпелось отыграться за недавний срам под Выбором, и опытным ратоборцам пришлось потратить немало сил и времени, чтобы переубедить его.
— Возьмем ли мы тот Выбор али нет — бабушка еще надвое сказала, — вновь и вновь терпеливо втолковывали они охваченному воинственным пылом князю. — Хоть и возьмем, немного от того выгадаем. Главная опасность для нас — на Ладозе. Позволять свеям плавать по Неве до Ладоги — все равно что отворить перед ними ворота Новагорода: Волхов-то тоже из Ладоги проистекает. А потому первейшее для нас дело — крепко встать на невском устье. Осилим это — считай, осилили свеев.
В конце концов князь вынужден был согласиться.
Бледно-голубые волны жадно тянут свои припухшие кипенной пеной губы к низкому каменистому берегу. Небо — точно слабое отражение водной глади: выцветшее, почти белесое, с легкими призрачными облаками. Прямо в том месте, где Нева приобщается к могучему ладожскому простору, как оплечье на голубом рукаве, темнеет поросший орешником остров с почти правильно закругленными очертаниями.
— Сей остров — самим богом созданная перевора, коей льзя накрепко запереть Ладогу от незваных гостей, — молвил Федор Твердиславич, указывая князю на это продолговатое овальное пятно посреди водной синевы. — Вели срубить здесь город, и не то что свейская ладья — чайка не проскользнет без нашего ведома на озеро.
Наученный горьким опытом Юрий почел за благо предоставить воеводе свободу действий, и все новгородское войско (за исключением дозорных, призванных не допустить внезапного появления врага) на время превратилось в дровосеков, сплавщиков леса и строителей: одни рубили высокие седые сосны, в изобилии росшие по берегам, другие катили бревна к кромке реки, третьи связывали их в плоты и перегоняли на остров, где четвертые, предварительно очистив место от веками хозяйничавшего там ореха, возводили срубы будущего города. За полтора месяца все было готово. Новорожденная твердыня гордо подняла квадратные головы стрельниц в острых дощатых шеломах, облачилась в пластинчатые доспехи стен, предостерегающе ощетинилась заборолами. Юрий, которому уже слышались звон мечей и мольбы побежденных о пощаде, без восторга взирал на плод усилий своих воев, полагая, что такой мирный обыденный труд неспособен стяжать князю столь желанную для него славу. Вскоре он убедился, что ошибался.
Всего седмица минула после окончания строительства, как на Неве появилось несколько больших свейских кораблей. Заносчиво взметнув к небу стяги парусов, они подошли к острову примерно на полпоприща, остановились, словно в недоумении, после чего медленно развернулись и, опустив паруса, на веслах отправились восвояси. Все новгородцы, бывшие свидетелями этого, встретили уход кораблей торжествующими и насмешливыми криками.
— Видишь, княже, иной раз топором-то помахать полезнее бывает, чем мечом! — с радостной улыбкой сказал Юрию Федор Твердиславич.
Прошло еще две седмицы, и шведские корабли снова приплыли к стенам города, названного по острову, на котором он был построен — Ореховому, — тоже Ореховым; они опять остановились на почтительном отдалении от него, за исключением одного, который проследовал прямо к острову и тупо врылся носом в берег, натужно прошелестев осмоленным брюхом по гальке. По спущенной с борта лестнице, постукивая каблуками высоких — выше колен — украшенных серебряными пряжками черных сапог и концом длинной трости с набалдашником в виде оскаленной морды льва, с достоинством сошел важный господин, за которым следовал скромно, но прилично одетый долговязый человек с длинным прямым носом и большими водянистыми глазами. Едва ступив на берег, он споткнулся о камень и чуть не упал. Из ворот города навстречу гостям вышли новгородские воеводы.
При их появлении человек с длинным носом страшно засуетился и занял место по правую руку от своего спутника, тогда как тот, слегка опершись на отставленную в сторону трость, застыл в спокойном ожидании.
— Посол от его величества короля Магнуса к князю Георгу, — громко и торжественно провозгласил долговязый на хорошем русском языке, когда воеводы приблизились. Человек с тростью слегка поклонился, приподняв тремя пальцами широкополую фиолетовую шляпу.
— Пожалуйте, господа, — со сдержанным радушием произнес Федор Твердиславич, приглашающим жестом указывая рукой в сторону ворот.
Всю дорогу до отведенных ему покоев посол беспрестанно вертел своей длинной худой шеей, с любопытством разглядывая еще пахнущие свежей древесиной постройки; особенно долго его взгляд задержался на высоких защищенных тесовой кровлей заборолах. Несмотря на свой флегматичный и высокомерно-равнодушный вид, свей то и дело удивленно покачивал головой, слегка прищелкивая языком. Оживленное поведение посла не укрылось от внимания сопровождавших его новгородцев.
— Может, не стоило его сюда пускать? — исподлобья поглядывая на свея, шепнул Федору Твердиславичу сотник Азика, еще молодой, но уже лысеющий человек с зачесанными назад прямыми русыми волосами. — Глядь, как очами-то по сторонам зыркает. Чует мое сердце, все посольство его так, предлог токмо; лазутчик он простой и боле ничего.
— Пущай глядит, — усмехнулся воевода. — Авось очами в стенах дыр не протрет. Нам сие токмо на руку: чем больше они про наш городок сведают, тем меньше охоты у них будет сюда с ратью наведаться.
Тем временем посол что-то тихо сказал своему спутнику; тот с готовностью обернулся к воеводам.
— Господин посол желает знать, — любезно осведомился он, — сколько времени вам потребовалось для сооружения этой крепости? Ведь совсем недавно ее не было еще и в помине.
Получив ответ, посол удивленно округлил глаза и многозначительно протянул:
— О-о!
Юрий не решился принять иноземного посла в скромном княжеском тереме, который пока не был даже убран и отделан должным образом, поэтому пригласил свея в свой походный шатер. Хотя князь ожидал королевского посланца с затаенной тревогой, предчувствуя, что переговоры не будут простыми, он важно, с преисполненным сознания своей силы видом кивнул в ответ на поклон гостя и жестом пригласил свея садиться. Вручив князю верительную грамоту (Юрий не читая передал ее стоявшему за его спиной слуге), посол начал тихим вкрадчивым голосом:
— Его величество король Магнус, искренне желая положить конец прискорбной распре, уже долго омрачающей отношения между нашими великими народами, поручил мне обсудить с князем Новгородским условия будущего мирного договора и, буде стороны придут к взаимопониманию, подписать оный незамедлительно, на что его величество предоставил мне все необходимые полномочия.
— Наше желание жить в мире со своими соседями не менее велико, — с достоинством произнес Юрий и сделал многозначительную паузу, — но цена мира должна быть разумной и справедливой, не в поруху ничьей чести.
— О, разумеется, — поспешил заверить его посол. — Ваше княжеское высочество может быть совершенно покойно: предлагаемые условия являются для Новагорода самыми выгодными и наилучшими, насколько это возможно при данных обстоятельствах.
— А именно? — Юрий непроизвольно сжал рукой колено, чувствуя, что от того, что произойдет дальше, зависит его судьба как новгородского князя.
— Ваше княжеское высочество вряд ли станет оспаривать утверждение, — чуть более твердо произнес посол, — что продолжительные военные действия за обладание Корелой со всей очевидностью выявили неспособность как той, так и другой стороны распространить свою власть на всю эту область. Поэтому мы предлагаем разделить земли корел пополам: восточная часть отходит Новгороду, западная — шведской короне. На наш взгляд, это не только приемлемое, но и единственно возможное решение данного вопроса.
— Гм... — Юрий задумчиво поскреб подбородок. — Что ж, звучит не худо. Но как быть с таким делом: случись, не дай бог, новая война, свейское войско окажется к Новугороду гораздо ближе, чем ранее, тогда как Свейская земля как была, так и останется за морем, а значит, для новгородской рати по-прежнему недоступной. Сие несправедливо! Коли уж делить Корелу, то не заполонять ее ратью, не ставить новых городков — пусть там все остается по старой пошлине. Раз уж мы идем на мировую, то и граница наша должна быть мирной!
Теперь черед задуматься настал свейскому послу.
— Я думаю, это ограничение может быть принято, при условии, конечно, что будет взаимным, — неохотно сказал он наконец.
— И гостям чтоб в наших землях не чинили никаких пакостей, — прибавил Юрий. — И ваши пусть ездят в Новгород горою и водою свободно, и нашим пусть будет чист путь в море.
И это предложение не вызвало у посла возражений. Последовательно согласовав содержание будущей смолвы, собеседники расстались для подготовки и взаимной сверки грамот на двух языках. Через несколько дней мирный договор был подписан. Не пролив, паче чаяния, ни единой капли крови, Юрий, оставив в Ореховом городе сотню воев, с остальной ратью победителем возвратился в Новгород.
9
Казалось, после многих тяжких испытаний судьба, словно одумавшись, торопилась согреть новгородского князя своей запоздалой милостью: за благополучным разрешением старого спора со свеями — будто забыв, что эта победа была достигнута почти вопреки его воле, Юрий как должное принимал славословия благодарных подданных — последовало более скромное, но все же очень приятное торжество над устюжскими князьями — верными ростовскими подручниками, которые не хуже литовцев или немцев крепко досаждали новгородцам набегами на их села и грабежом их гостей. Подписав во взятом им Устюге докончальную грамоту с трепещущим в ожидании справедливого возмездия князем-разбойником Василием, Юрий окончательно уверился в том, что высшие силы снова на его стороне и теперь самое время попытаться возвратить себе так обидно отнятый у него великий стол.
Добираться до Орды Юрий решил кружным путем, через земли пермяков: слишком свежи еще были в памяти князя воспоминания о том, как он едва не угодил в руки тверичей, и по сравнению с этой грозной опасностью предупреждения о непредсказуемости долгого путешествия по дикому и пустынному краю казались ему просто смехотворными. Дорога, однако, оказалась нелегкой: и мохнатые, шевелящиеся, точно огромное живое существо, болота, и распяленные на много поприщ вокруг горбатые склоны гор, и бесконечные равнины, и глухие леса пришлось преодолеть князю и его спутникам, прежде чем они достигли места, откуда извивающаяся голубая стежка Камы, скромная в верховье, но неуклонно расширяющаяся по мере приближения к принимающей ее в свое материнское лоно Волге, вела прямиком до самого Сарая. У живших на берегах Камы пермяков были куплены большие учаны, и вот нескончаемым встречным товаром потянулись по обе стороны печальные и глухие места: темные леса под угрюмым и холодным северным небом, низкие, заливные луга, редкие нищие селенья, люди в одежде из звериных шкур, с настороженным вниманием провожающие глазами чужаков, которых бог знает какие ветры занесли в их замкнутый, устоявшийся веками скудный и суровый мир.
От этого унылого однообразного зрелища и в душе Юрия прежнее питаемое честолюбивыми надеждами воодушевление стало понемногу' сменяться какой-то тихой печалью: точно некоей мировой скорбью, распростертой над суетными людскими помыслами, повеяло на него с этих богом забытых просторов.
— Что за люди здесь живут, Чешко? — спрашивал Юрий старого, с дряблым обвислым лицом, кормчего, который не раз бывал в этих местах и потому со знанием дела направлял княжий учан по бесчисленным извивам реки, счастливо избегая подводных камней и мелей. — Какого они роду-племени?
— Известно какие люди — пермь, — охотно отвечал Чешко, радуясь случаю скоротать разговором долгое и скучное плавание. — А отколе они тут взялись, про то один бог ведает. Иные сказывают, что они одного корня с корелою, токмо, по моему разуменью, сие навряд ли правда: больно уж несходно у них все — и одежа, и избы, и обычаи, и идолов розных почитают, да и живут друг от друга далече. С другого боку, — помолчав, продолжал кормчий, — лопочут они вроде подобно; хоть и не одним языком, а все же обчие слова уловить можно: вот, к примеру, река — по-пермяцки она «юг», а по-корельски как? «Йоги»! Так что какое-никакое сродство меж ними, верно, все же имеется. А что их по лицу земли так разметало — так на то божья воля.
На двенадцатый день плавания путешественники добрались до относительно большого городка Искора, где было решено сделать остановку, чтобы пополнить запасы продовольствия. Пока княжеские слуги усиленно осваивали язык жестов в общении с местными торговцами, Юрий, желая размять отвыкшие от твердой земли ноги, отправился прогуляться по городу. В отличие от попадавшихся ему по пути селений, где люди жили в плетеных шалашах, дома в Искоре были бревенчатые, крытые дерном и — изредка — лубом. Город опоясывала каменная стена. В самом центре городка возвышался небольшой конусообразный холм, на котором стояло грубое человекоподобное каменное изваяние с короткими раздвинутыми в стороны ногами, вытянутыми вдоль туловища руками и непропорционально большой сидящей прямо на плечах головой с огромными выпученными глазами. Перед изваянием горел костер, возле которого хлопотала одетая в какие-то диковинные лохмотья косматая старуха; на ее тонкой морщинистой шее болталось сразу несколько бестолково позвякивавших при каждом ее движении монист. Время от времени старуха поднимала над головой кожаный бубен с вышитыми на нем странными, похожими на птичьи следы знаками и, поднимая горящие лихорадочным огнем тускло слезящиеся глаза к каменному болвану, с дикими завываниями ударяла в него сухой сморщенной ладонью. У подножия холма в благоговейном молчании замерли выстроившиеся в ряд люди, числом около полусотни; не отрывая глаз они следили за каждым движением старухи. Каждый из этих людей что-то держал в руках — мешок, сверток или корзину; у некоторых были сплетенные из лозы клетки, в которых томилось какое-нибудь мелкое животное или птица, чаще всего утка или петух.
Поняв, что набрел на языческое капище, Юрий с отвращением сплюнул, перекрестился и хотел поскорее пройти мимо, но, к его величайшей досаде, старуха в очередной раз разогнулась над хряско бесновавшимся огнем и, заметив человека, чей внешний вид сильно выделял его из толпы обитателей городка, устремила на него долгий пристальный взгляд. Затем, словно забыв о своем таинственном занятии, она с несвойственной ее годам резвостью сбежала с холма и, гремя монистами, приблизилась к князю. Юрий ускорил шаг, но старуха схватила его за руку и стала внимательно, точно читая книгу, рассматривать его лицо. Возмущенный такой дерзостью, Юрий хотел вырвать руку и оттолкнуть старуху, но будто какая-то могучая сила сковала его волю: князь покорно остановился и не шелохнувшись смотрел в темные, воспаленные, похожие на тлеющие угли глаза ведуньи, которые продолжали читать на его лице какие-то невидимые, ведомые только ей одной письмена. Это длилось несколько минут; потом старуха подняла руку и стала что-то исступленно кричать, дотрагиваясь то до груди Юрия, то до его щек, то до выбившейся из-под шелома пряди волос. Звук ее голоса словно разбудил князя.
— Да отвяжись ты, старая ведьма! — в гневе крикнул Юрий и, высвободив руку из маленькой костлявой старческой лапки, вскинул ее, чтобы ударить назойливую ведунью. Негодующий ропот, прокатившийся по неотступно наблюдавшей за происходящим толпе, заставил его одуматься. Юрий опустил руку и, бросив на старуху яростный взгляд, быстро зашагал в сторону исада. Когда князь рассказал об этом происшествии Чешко, лицо старого кормчего приобрело озабоченное выражение.
— Не след тебе, княже, было туда ходить, да еще одному, — проговорил он, отводя правило в сторону; учан развернулся на середине реки и двинулся точно вдоль русла, будто дождевая вода по колесной колее. — Бог знает что могло бы статься, кабы ты ее ударил: вельми почитают они своих ведунов, мерзость языческую, прости господи!
— А все-таки любопытно, что она мне говорила, — задумчиво произнес князь, глядя на разбегающиеся от стенок учана тонкие складки воды. — Она словно хотела меня предостеречь, словно ведала обо мне что-то худое.
— Э-э, княже, коли брать в голову бредни всякой сумасшедшей бабы, то и жить нельзя! — нахмурившись еще больше, проворчал Чешко. — Мало ли что им нечистый на ухо шепнет. А хрестьянину лишь на божью волю полагаться и пристало, так-то.
И, поскольку учан шел ровным широким плесом, кормчий позволил себе немного расслабиться: облокотясь о бок судна, он вполголоса затянул какую-то заунывную песню.
10
— Письмо из Орды. — Вошедший в княжескую светлицу слуга с поклоном положил на стол запечатанный красным воском свиток Иван бросил перо на только что начатый, увенчанный двумя-тремя ровными строчками лист, отчего по его белому лицу расплылось большое жирное пятно, и быстрым движением схватил принесенный пергамент. Всегда, когда Юрий находился в Орде, молодой князь с превеликим нетерпением ожидал вестей от брата, поэтому развернул письмо столь поспешно, что даже не обратил внимания на то, что сорванная им печать вовсе не княжая... Не успел Иван дочитать до конца, как строчки поплыли перед его глазами, заходили ходуном, словно волны на реке в ненастный день, и, улучив миг, свиток украдкой выскользнул из внезапно ослабевших рук
Кто знает, сколько времени Иван просидел бы вот так, неподвижный, как лист в безветренную погоду, устремив в угол темный невидящий взгляд, — может, час, может, день, а может быть, целую вечность, — но, к счастью для себя, он недолго оставался в одиночестве. Резко распахнулась дверь, и в светлицу стремительно вошла княгиня Елена. Несмотря на возраст — княгиня была уже не первой молодости — и пятерых рожденных ею детей, Елена все еще была хороша собой, порукой чему были ее утонченное чуть худощавое лицо, большие серые глаза, смотревшие тепло и ласково, изогнутые высокой дугой черные брови и маленькие алые губы. Княгинино платье из бесшумно струящегося белого шелка с красной оторочкой было просторней, чем следовало, — Елена ждала очередного ребенка, — тонкая рука перехвачена чуть выше запястья золотым обручем с разноцветными каменьями, на пальцах — перстни. Радостная, оживленная и шумная, Елена поначалу не заметила удрученного состояния мужа.
— Ваня, а Ваня, — весело окликнула она мужа и, схватив бессильно опущенную руку Ивана, приложила ее к своему заметно округлившемуся животу. — Гляди, Ваня, чуешь, как маленький днесь разыгрался? Ну и резв! Не иначе отрок Семен, помню, тоже все буянил даже сильнее, а доченьки так нет, те посмирнее были. Что с тобой, Ванюша? Тебе это безразлично? — недоуменно спросила Елена, удивленная тем, что муж никак не отозвался на ее слова, будто не слыша, и, наклонившись, заглянула в поникшее Иваново лицо. Увидев его дрожащие губы и наполнившиеся слезами глаза, в которых застыла мучительная боль, княгиня не на шутку перепугалась.
— Что стряслось, Ванюша? Худые вести? — встревоженно спросила она, кладя руку мужу на плечо. Всю веселость Елены как водой смыло; участие и забота были написаны теперь на ее лице.
— Юрий... в Орде... убит, — глухо проговорил Иван, почти не разжимая плотно стиснутых полных губ.
— Вот оно что! — тихо молвила пораженная княгиня. — Не прошла-таки ему даром смерть Агафьи!
— Нет, не то... Димитрий... отмстил за отца, — с трудом выдавил из себя Иван и, не в силах более сдерживаться, разрыдался как малое дитя, зарывшись лицом в теплое женино платье. Елена молча прижала мужа к себе и, обняв одной рукой за плечи, другой долго гладила его светлые упругие слегка вьющиеся волосы.
11
Известие, полученное Иваном из Орды, оказалось верным. О многом передумал Юрий, готовясь вновь вступить в смертельную схватку за великое княжение, все рассчитал, перебрал, казалось, все возможные повороты дела; не смог учесть только одно обстоятельство — великого князя Дмитрия Михайловича, почти одновременно с ним приехавшего в Сарай. Нелегко было гордому молодому князю падать на колени перед убийцей отца и униженно благодарить его за дарованный ему ярлык на великий стол. Такой срам был для него горше смерти, и в голове у Дмитрия порой мелькали безумные замыслы: что, если во время приема наброситься на Узбека или, по примеру черниговского князя Михаила, отказаться исполнить богомерзкий обряд прохождения между очистительных огней. И в том и в другом случае это была бы достойная, мужественная смерть, которая стяжала бы Дмитрию славу в памяти потомков. Но одна мысль удерживала князя от рокового шага — мысль о том, кого он ненавидел во стократ сильнее, чем Узбека, о том, кто, не сумев одолеть великого князя на поле брани, перемог его хитростью и коварством. То-то обрадуется Юрий, если вслед за отцом ему удастся избавиться и от сына! Насколько осуществимее станет тогда его заветная мечта — извести под корень весь род тверских князей и самому завладеть их отчиной! Нет, он должен жить, должен, стиснув зубы и затаив свой праведный гнев, пройти через горнило унижений и удержаться-таки на престоле своих предков! Вот тогда мы посмотрим, кто кого! Тогда он не пожалеет ничего, чтобы призвать к ответу подлого убийцу и заставить его сполна расплатиться за свои злодеяния!
Поглощенный этими мыслями и, как следствие, не замечая ничего вокруг, Дмитрий шел на очередной прием в ханский дворец. В дверях он нечаянно столкнулся с каким-то человеком. Подняв глаза, чтобы извиниться, князь содрогнулся всем телом и непроизвольно отступил на шаг, будто наткнулся на ядовитую змею: перед ним стоял тот, кто не давал ему покоя ни Днем ни ночью, ненависть к кому уже столько лет питала горькой влагой древо его жизни, — перед ним стоял его злейший ворог — московский князь Юрий Данилович! Самоуверенная и даже надменная осанка Юрия, довольная улыбка, поблескивавшая в его бороде, как лесной ручеек среди травы, — все говорило о том, что дела, приведшие князя в Сарай, складывались для него вполне благополучно.
— Ты?! — вырвалось у Дмитрия, и в это мгновение словно горячая струя ударила в мозг молодого князя, наполнив его обжигающим, удушающим жаром. Рука сама собой сжала рукоять меча, и через миг он уже торчал из груди Юрия, лежавшего навзничь на пороге ханской резиденции.
Узнав о произошедшем, Узбек досадливо-презрительно поморщился: опять эти русские князья со своими бесконечными распрями! Они уже переносят их сюда, в Сарай. Но он им напомнит, что лишь великому хакану принадлежит право казнить и миловать! Участь Дмитрия Узбек решил сразу и бесповоротно: подобный самосуд в стенах его дворца — явный вызов ханской власти, какие бы чувства ни двигали убийцей, и наказание за него может быть только одно — смерть. Кроме того, Юрий как-никак был его зятем, и Узбек не смог бы без ущерба для своего достоинства оставить Дмитрия в живых, даже если бы и захотел. Но хан решил повременить с казнью. Наверняка из Москвы скоро прискачут братья убитого, обуреваемые жаждой мести; ради того, чтобы убийца ни в коем случае не избегнул кары, они не поскупятся на щедрые дары. С другой стороны, родные Дмитрия также попытаются смягчить его участь. Так почему бы не сделать вид, что великий хан колеблется с принятием решения по этому делу, снисходя к юношеской горячности тверского князя, и не предоставить обеим княжеским семьям вволю состязаться друг с другом в попытках склонить хана на свою сторону, тогда как самому Узбеку останется лишь до последнего подогревать их рвение туманными обещаниями и пополнять свою сокровищницу все новыми и новыми подношениями? Это как игра в кости — вот только игроки не будут знать, что исход партии предопределен заранее. Узбек живо представил себе будущее представление — ему было легко это сделать, ведь нечто подобное почти непрерывно разворачивалось при его дворе, — и даже засмеялся от удовольствия, потирая свои пухлые, украшенные огромными перстнями руки.
12
В день похорон Юрия людей в Кремль понабилось что зерен в амбар после окончания жатвы. Февральский день был суров, как задубевшая шкура; в застывшем морозном воздухе лениво скользили редкие пушистые снежинки. На площади перед княжьими хоромами не то что протолкнуться — и вдохнуть-то полной грудью мудрено: не каждый день провожают в последний путь князя, да еще разбойничьи зарезанного, точно странника на лесной дороге.
Москвичи народ жалостливый: ради мученически-нелепой смерти князю в одночасье забылись и свирепость его, и поборы лютые, и страшный бортеневский разгром, после коего во многих семьях не дождались домой кормильцев, и многое иное. Плачут-убиваются бабы, стирая крупные слезы с раскрасневшихся на морозе щек.
— Ох, князюшко ты наш, осиротели мы без тебя! Покинул ты нас до сроку, до времени! — стягами полощутся над толпой горькие причитания.
— Странный народ эти русские, — презрительно сощурившись, бросил стоявшим за его спиной приближенным татарский баскак, наблюдавший за происходящим с крыльца своих покоев. — Они убиваются по своему князю, точно по родному отцу, хотя он не принес им ничего, кроме горя, а в злобе не уступал бешеному псу!
Юрий теперь для всех вроде нового Соломона, отец-благодетель. А о том, что пока он то в Орде перед ханом на карачках ползал, то с новгородцами на свеев. Да на чудь ходил, его меньший брат Иван всем на Москве заправлял и через разумность да справедливость его дела и вправду кое-как пошли на лад, добрые москвичи запамятовали: стол-то за Юрием был, ему и честь воздать!
Напирает толпа все сильней, машут ратники плетьми направо и налево — ни дать ни взять попы, святую воду в праздник разбрызгивающие. Только помахали они помахали, да и рукой махнули: сколько ни хлещи все одно толку не будет. Стоит себе сторожа, скучает.
— И чего тут глядеть — хоронить-то все одно в закрытом гробу будут! — проворчал хмурый немолодой мужик, досадуя на жену, ни свет ни заря притащившую его на такую стужу, чтобы встать поближе, на себя, за то, что подчинился глупой бабе, а заодно и на весь белый свет в придачу.
— Это еще почему? — недоверчиво осведомились сзади.
— Димитрий-то ему голову надвое рассек, вот и смекай, сподручно ли будет ее напоказ выставить, — убежденно изрек мужик, притоптывая на месте для согрева.
— Бреши боле! — с презрением отозвался чей-то настуженный дырявый баритон. — Он его прямо в сердце хватил, от знаючих людей слыхал.
Мужик хотел что-то возразить, но стоявшая рядом с ним бойкая молодая женщина с соблазнительно припухшими губками смущенно толкнула его локтем:
— Не болтай, чего не ведаешь, не срамись перед людьми.
Тот с оскорбленным видом замолчал. Вдруг толпа содрогнулась и зашевелилась, как огромное просыпающееся животное.
— Несут! Несут! — вспыхнули в передних рядах взволнованные, почти восторженные крики. Взгляды всех присутствующих сосредоточились на крыльце княжеских хором, где началось какое-то движение. Обнажая головы и осеняя себя крестами, люди резко подались вперед: каждый хотел собственными глазами увидеть почившего князя.
— А ну не напирай! Подай назад, черт косматый! О-ох, батюшки, смерть моя пришла! — Жалкие вопли тех, кто оказался слишком сильно зажат сгрудившейся, уплотнившейся человеческой массой, потонули в общем возбужденном гуле. Воины, в два ряда выстроившиеся от крыльца до паперти церкви Михаила Архангела, где должно было пройти отпевание, с большим трудом сдерживали натиск древками своих копий.
У входа в церковь процессию встречал высокий, представительного вида митрополит Петр, за спиной которого теснились несколько незнакомых Ивану священнослужителей.
- Я знаю: горе твое велико; княже, — густым раскатистым голосом сказал митрополит, беря Ивана под руку и сопровождая его в придел храма. — Тяжко найти слова утешения, коим вняла бы душа скорбящая. И все же я попытаюсь...
— Ежели бы он пал на поле брани, как и подобает князю, скорбь моя не была бы столь велика, — печально отозвался Иван. — Но умереть вот так, яко овца под ножом, не успев обнажить меч в свою защиту...
Голос Ивана задрожал, и он умолк
— Нам не дано самим избирать себе кончину, — с мягкой наставительностью молвил Петр. — Аще господь уготовил брату твоему такую смерть, значит, таков был его умысел. А посему умерь свою скорбь и прими его волю со смирением. Иное должно занимать тебя, — многозначительно продолжал он, слегка повернув лицо к князю. — Помни: отныне ты главный печальник за всю свою землю, и, что бы на душе у тебя ни творилось, все твои скорби ничто пред ее бессчетными страстями и обидами. О ней господь и призвал тебя постараться. Ну, а мы, по мере сил, тебе в том поможем, — смягчая строгую повелительность тона, ласково добавил Петр и, обернувшись, указал на своих спутников, которые бесшумно, как тени, следовали за владыками мирским и церковным. — Так усмотрел господь, что ко мне как раз приехали из разных городов четыре епископа. Так что отпевать князя будем, можно сказать, всею Русью.
Подойдя для прощания к установленному на возвышении гробу, Иван опустился на колени и, уткнувшись лицом в грудь покойного — Юрий был одет в черный шитый золотом аксамитовый кафтан, лицо прикрыто платом — путь из Орды неблизкий, и от тела исходил одуряюще резкий сладковатый запах, — долго оставался неподвижен; лишь его спина мелко вздрагивала от безмолвных рыданий.
— Спи покойно, брате, — подняв наконец голову, с выражением бесконечной печали и какой-то томительной нежности произнес князь так тихо, что стоявшие чуть поодаль митрополит с четырьмя епископами не расслышали его слов, и медленно, как во сне, провел ладонью по тщательно зачесанным назад волосам Юрия. Когда Иван отнял руку, лицо его стало суровым: — Клянусь, что убивец твой не избегнет лютой кары. Не будет их проклятому роду от меня пощады: либо склоню его под нашу руку, либо искореню вовсе!
ЧАСТЬ 2
ГЛАВА 1
1
Похоронив Юрия, Иван Данилович отправился в Орду за ярлыком. Из бесед с отцом и старшим братом новый московский князь хорошо усвоил, что, как бы ни были бесспорны твои права, прежде чем предстать пред хановы очи, необходимо заручиться поддержкой возможно большего числа влиятельных лиц и как можно щедрее задобрить их богатыми поминками. Поэтому сразу же после приезда в Сарай Иван Данилович стал прилежно завязывать полезные знакомства, попутно стремясь как можно лучше разобраться в хитросплетениях ордынской политики: какие замыслы и настроения витают в тиши ханского дворца, кто из сановников в силе, а кого постигла высочайшая немилость, — ничто не ускользало от пытливого, восприимчивого ума молодого человека, постепенно складываясь в нем в целостную, связную картину сарайской придворной жизни.
Одним из первых Иван Данилович посетил мурзу Чета. Он много слышал от Юрия об этом важном вельможе, к мнению которого прислушивался не один великий хан и чье неизменное расположение к московским князьям высоко ценили и Данило Александрович, и даже спесивый Юрий. Однако до сих пор их знакомого не состоялось: во время предыдущего пребывания Ивана в Орде Чет находился в Багдаде, где в течение нескольких лет представлял особу великого хана.
Усадьба Чета ничем не отличалась от других резиденций высшей татарской знати, которыми была густо застроена вся центральная часть Сарая: те же высокие земляные стены, как плесенью облепленные крошечными земляными и деревянными домишками слуг и данников мурзы; тот же окруженный садом белый кирпичный дом в арабском стиле, выстроенный по единому плану, не в пример хоромам русских бояр и даже князей, обычно представлявшим собой хаотичное нагромождение разновеликих срубов; тот же непременный водоем — хауз — перед главным входом.
Хозяин — высокий, дородный, не по возрасту моложавый — встречал князя в дверях.
— Здравствуй, князь Иван, очень рад с тобой познакомиться, — приветливо улыбаясь, произнес Чет не очень уверенным, но вполне правильным русским языком. — Князь Гюрги — да покоится он с миром! — много рассказывал о своем любимом брате и, признаться, возбудил мое любопытство.
— Ты говоришь по-русски? — удивленно приподнял брови князь Иван, слегка ошеломленный оказанным ему приемом, так непохожим на холодное высокомерие других ордынских вельмож, с которыми ему до сих пор приходилось иметь дело.
— Пока не так добро, как хотелось бы, — рассмеялся Чет, — но, думаю, мы поймем друг друга. Во всяком случае, с твоим покойным братом мы всегда находили общий язык, хотя человек он, не в обиду тебе будь сказано, был... э-э... непростой. Видишь ли, княже, — продолжал он, когда хозяин и гость удобно расположились в увешанном коврами и оружием покое на мягком сафьяновом диване, перед которым стоял низкий мраморный столик, заставленный блюдами с фруктами и сладостями, — в скором времени я собираюсь принять православную веру, и, дабы я мог разуметь священное писание и молитвы, да и просто объясняться со священником, владыка Софоний любезно предоставил мне одного из своих архимандритов, чтобы тот обучил меня вашему языку.
— Для христианина нет более приятной вести, чем узнать, что еще одна душа озарилась светом божественной истины! — воскликнул Иван Данилович, всем своим видом изображая радость. — Дай бог, чтобы твое крещенье стало добрым примером для твоих соплеменников. Но не посмотрят ли у вас косо на мурзу-христианина?
— О нет! — уверенно возразил Чет. — Нам, татарам, еще многому предстоит научиться у более просвещенных народов, но в том, что касается веротерпимости, мы вполне можем послужить образцом для очень и очень многих. Ты ошибаешься, ежели мыслишь, что среди татар нет православных. Но ты, верно, пришел ко мне не для того, чтобы толковать о том, кто какого бога почитает, — улыбнулся Чет. — Тебе ведь нужен ярлык, не правда ли?
Получив утвердительный ответ, Чет вздохнул, точно разговор о делах был ему неприятен, и, отщипнув от виноградной кисти крупную розоватую ягоду, изящным движением поднес ее к тонкому четко очерченному рту.
— Ты уже встречался по этому поводу с кем-нибудь из важных людей? — деловито осведомился Чет, с влажным хрустом разжевав ягоду. От внимания Ивана Даниловича не укрылось, что, закончив еду, мурза вытер рот и руки маленьким шелковым платком, что было крайне необычно для татар, как правило, пользовавшихся для этой цели полами собственного платья. Это незначительное обстоятельство почему-то еще больше расположило князя к ордынскому вельможе, увеличило его доверие к Чету, точно между ними установилась некая объединяющая их связь, сродни симпатии, возникающей между двумя случайно встретившимися в чужом краю земляками. Но вопрос мурзы заставил Ивана Даниловича вспомнить о тех, кто вызывал у него совсем иные чувства.
- Я послал кое-какие поминки мурзе Асану, но пока от него ни слуху ни духу, — слегка сдвинув брови, неохотно ответил князь.
Услышав это имя, Чет брезгливо поморщился.
— От этого человека тебе пользы не будет. Если он и примет тебя, то лишь затем, чтобы унизить. С таким же успехом ты мог бы пойти на берег Итиля и бросить эти драгоценности в ее воды. Но ты правильно делаешь, что стремишься заручиться поддержкой влиятельных мурз и беков, — серьезно сказал он. — Хотя, говоря по правде, в этом нет большой нужды: твое право на московский стол слишком неоспоримо. Великий хакан — да продлит господь его дни! — удостаивал твоего брата своей неизменной милостью, и у него нет причины отнестись к тебе по-иному, если, конечно, ты не вызовешь его неудовольствия каким-нибудь необдуманным поступком. Впрочем, — с лукавой улыбкой добавил Чет, — ты не кажешься мне способным на необдуманные поступки, или я ничего не смыслю в людях. Я хочу, чтобы ты знал, князь, — внушительно произнес Чет, беря Ивана Даниловича за руку и глядя ему прямо в глаза. — Что бы ни случилось, ты всегда найдешь во мне искреннего и преданного друга, и если мое скромное влияние сможет быть тебе чем-то полезным, оно в твоем распоряжении.
Князь и мурза беседовали еще долго. Чет посвятил Ивана Даниловича в некоторые небольшие тайны сарайского двора, а его гость, в свою очередь, рассказывал ханскому вельможе о Москве. Чета занимало буквально все: сколько в Москве жителей и чем они занимаются, много ли там церквей и монастырей, красивы ли русские женщины и холодны ли зимы. Но вопрос о том, как на Руси относятся к чужеземцам, поставил князя Ивана в тупик. Видя его замешательство, Чет понимающе кивнул.
— Мне больно видеть, какой непримиримой ненавистью к татарам полны души русских людей, хотя я не могу не признать, что сия ненависть имеет под собой некоторые основания. Такой великий и многочисленный народ, как твой, княже, не будет вечно находиться под чужеземной властью. Рано или поздно нам придется разговаривать друг с другом как равный с равным, но, боюсь, глубоко укоренившаяся в человеческих душах ненависть станет к этому великим препятствием.
Возвращаясь от Чета в свой шатер, разбитый недалеко от дворца Узбека — явный знак ханской милости, — Иван Данилович зашел на торг. Шумный многоязычный сарайский базар был так огромен, что походил скорее на отдельный город — с кварталами, отведенными под однородные товары, рядами-улицами и собственной следящей за порядком стражей, вооруженной толстыми длинными палками. После долгих блужданий в лабиринте тканей, посуды и пахучих благовоний Иван Данилович набрел на лавку русского златокузнеца — мрачноватого темноволосого детины средних лет, тут же, за прилавком, колдовавшего над лежавшим на небольшой наковаленке бесформенным пока куском золота. Таинственный лукавый блеск драгоценностей всегда манил князя Ивана, как усталого путника манят мерцающие впереди огни человеческого жилья, но разложенные перед ним на зеленом аксамите перстни, бармы, аламы, пояса, наплечники отличались к тому же такой изысканной тонкостью выделки, что Иван Данилович сразу понял: сейчас его туго набитой калите суждено будет значительно похудеть. Выбрав наиболее понравившиеся ему вещицы, Иван Данилович пожелал что-нибудь заказать искусному мастеру, равного которому найти в Москве было ой как нелегко, если вообще возможно.
— Можешь исковать для меня складень, на коем было бы изображено житие Ивана Предтечи? — спросил князь Иван, не в силах оторвать взгляд от чеканного серебряного кубка, украшенного замысловатым узором в виде вьющихся переплетенных стеблей.
— Отчего же нельзя? — равнодушно молвил злато-кузнец, не отрывая голову от наковальни. — Уменьем авось бог не обидел; доводилось и за такую работу браться. Токмо ждать придется долго: заказов сейчас невпроворот, а такую вещь на скорую руку не сробишь; тогда уж лучше и не починать.
— Я вдвое заплачу, скажи сколько, — с готовностью произнес Иван Данилович.
Мастер поднял большую лохматую голову и в упор, с усмешливым прищуром поглядел на посетителя.
— Я, господине, всегда свою цену беру, — со значением проговорил он. — Оттого мне две цены и не предлагают: и одна еще никому мала не показалась.
— Круто же ты с князьями молвишь, — улыбнувшись, произнес Иван Данилович, невольно проникаясь уважением к этому простому, но исполненному спокойного достоинства человеку. — Не привык, признаться.
Хозяин лавки снова пристально и, как показалось князю Ивану, неодобрительно взглянул на настойчивого гостя.
— Немного тебе чести в том, что ты князь, — холодно произнес он, ударяя маленьким молоточком по стоящему торчмя резцу. — Околачиваетесь тут месяцами, а то и годами, перед ханом на брюхе ползаете не хуже самого последнего холопа, все татарскими зубами друг дружку разжевать норовите, а земля, господом вам вверенная, тем часом в небреженьи, яко сирота горемычная, пребывает.
— Гляди, какой сердитый! — рассмеялся Иван Данилович. — Чем же тебе князья так не угодили?
— Мне-то что! — фыркнул златокузнец. — Я живу не тужу, и русские дела меня, слава богу, ни с какого боку не касаются. А токмо... — он запнулся, а когда продолжил, в его голосе слышалась глубокая печаль: — Не чужая ведь мне Русь, сердце-то все равно болит за то, что там деется! Коли не можете вы, князья, меж собою столковаться, выбрали бы одного, самого разумного, да ему бы и повиновались. Сколько ж можно родную землю зорить! — добавил мастер с неожиданной злостью.
— Давно в Орде? — тихо спросил Иван Данилович, которого тронули эти искренние слова.
— Давно, — вздохнул мастер и, нахмурясь, отвернулся к коричневой стене шатра. — Здесь и родился. И родитель мой в Орде свет увидал. Как вывезли деда из Смоленска еще при Батые, с той поры здесь и обретаемся.
- Что ж, не обижают тебя здесь? — полюбопытствовал Иван Данилович.
Златокузнец пожал плечами.
— Покамест обиды не видали. Здесь какие только языки не встретишь, и все живут меж собою ладно, у татар в этом смысле все по справедливости устроено. Ни на чью веру они не посягают, в холопство почем зря не верстают: даже обельных холопов дитя у них за вольного человека почитается. Опять же мастерство уважают: дом у меня, не хвалясь скажу, что у твоего боярина, жена татарка хрещеная, пятеро ребятишек, живем при полном достатке. Короче. Грех жаловаться... А в какой земле тебя господь княжить-то привел? — спросил мастер, явно желая переменить тему разговора.
— По божьей воле сижу на отчем столе на Москве.
— Стало быть, Юрья Данилыча братец? За ярлыком приехал? Что ж, помогай тебе бог, здесь ты в своем праве. Токмо вот что я тебе скажу, не прими в обиду: худо твой братец дни свои окончил, что и говорить, никому такой смерти не пожелаешь, а все же дяде его, Михаиле Александрычу, пришлось и того горше, и все по милости братанича. Привели его однова на торг и давай плетью хлестать — как воспомню об этом, прямо сердце кровью обливается. Что же, и ты тверских князей со свету сживать будешь, великого княженья домогаючись, али миром дело покончишь?
— А это уж как выйдет, — серьезно и задумчиво ответил князь, будто размышляя вслух. — Я крови не хочу, но навряд ли без нее обойдется. Ты вот сам сказал, что единому князю должно быть на Руси. И я мыслю такоже. Но как сего достигнуть? Ведь не пожелают прочие князья под чьей-то рукой ходить, разве не правда?
— Вестимо, не пожелают, — со вздохом согласился златокузнец.
— Стало быть, не миновать того, чтобы их к тому принудить. Так что сам видишь — не получится без крови-то.
— Оно, конечно, так, — степенно ответил мастер. — Да ведь каждый из вас одного себя мнит великим князем, и одолеет тот, за кем сила окажется, а не тот, кто к правленью способнее... Ну, благодарствую за беседу, княже, за то, что со смердом потолковать не погнушался, однако ж дело ждать не станет, да и у тебя, верно, есть чем заняться. А складень я тебе искую, да такой, что лучше нигде не сыщешь. Загляни-ка на будучей седмице.
Разговор со златокузнецом долго не шел у Ивана Даниловича из головы. Он не мог не признать, что во многом мастер был прав, но его последние слова больно уязвили душу князя заключенным в них нелестным намеком. «И чего это я разоткровенничался перед мужиком! — запоздало досадовал на себя Иван Данилович. — Его ли ума это дело — судить князей?! Разве худо я правил Москвою, покуда Юрий был в отлучках? А сколько всего замышлено! Что может сей смерд о том ведать!» «Да, не может, — отзывался из глухих закоулков сознания какой-то другой, негромкий голос. — А все же недорого стоит правленье, о коем такой вот сиволапый мужик не скажет доброго слова. Коли на то пошло, они ведь и есть Русь».
2
Узнав о прискорбном происшествии в ханском дворце, Александр, бросив все дела, вне себя от тревоги помчался в Сарай. Молодой князь боялся, что участь Дмитрия может решиться до того, как он успеет вмешаться, но, прибыв в ордынскую столицу, с несказанным облегчением узнал, что Узбек еще не огласил свою волю. А дальше все пошло привычной колеей: Александр усиленно обивал дворцовые пороги, не скупился на поминки и получал столь же многозначительные, сколь и неопределенные обнадеживающие заверения. Единственным осязаемым плодом этих усилий явилось то, что Александру позволили встретиться с братом.
Войдя в сопровождении сразу же удалившегося бегеула в шатер, где жил Дмитрий, Александр с радостью отметил, что, если не считать стражи у входа, великому князю не чинят никаких утеснений: пол юрты был застелен мягкими пушистыми коврами, ложе убрано шелковыми подушками и пуховыми одеялами, у изголовья на столике с изогнутыми ножками стоял серебряный сосуд с вином и большое блюдо со сладостями. Дмитрий коротал время за ничегонеделаньем: он лежал заложив руки за голову и без всякого выражения на лице смотрел в желтую опрокинутую чашу потолка. Александра поразило, насколько спокоен и ясен был его взгляд: Дмитрию как будто было безразлично, что его жизнь висит на волоске и все, кому она дорога, сбились сейчас с ног в отчаянных попытках спасти ее. Услышав шелест отодвигаемого полога, Дмитрий лениво скосил глаза в сторону входа, и в тот же миг его лицо осветилось радостной улыбкой; порывисто поднявшись — задетый локтем сосуд с вином неуклюже покачнулся, едва не опрокинувшись, — великий князь с распростертыми объятиями бросился навстречу брату.
— Что же ты, Дмитро? — с ласковым упреком молвил Александр, вглядываясь повлажневшими глазами в резко ущербленное узкими жесткими скулами родное лицо, на котором скорбь и забота уже протоптали едва заметные стежки преждевременных морщин. — Тебя, прямо как маленького, нельзя одного оставить: тут же что-нибудь натворишь.
При этих словах улыбка растаяла на устах Дмитрия, и из-под недобро сдвинувшихся бровей в Александра впился колючий, почти враждебный взгляд и без того пронзительных яростных черных глаз. «Правду говорят — звериные очи», — мелькнуло в голове у невольно поежившегося под этим неотступным взглядом Александра.
— Стало быть, осуждаешь? — с холодностью, под которой, как под жесткой скорлупой ореха, билось темное ядрышко обиды, проговорил Дмитрий, отстраняясь от брата. — Может, я еще облобызать должен был отнего погубителя, по старому знакомству? Как бы ты, Сахно, поступил на моем месте?
— Я не знаю, — тихо ответил Александр, отводя глаза. — Не приведи господь быть на твоем месте, брате... Но одно я ведаю твердо: аче бог сотворил тебя князем, то и поступай по-княжьи. Разве пристало убивать безоружного, кто бы он ни был? Ты же не злодей с большой дороги. Юрий все одно не ушел бы от ответа! На бранном ли поле или иначе как, а токмо постиг бы его достойный конец, и каждый бы назвал сие законной и справедливой, истинно княжеской местью. То же, что сделал ты, попахивает простым душегубством и лишь сыграет на руку Юрьевым братьям. Разумеешь ли ты, что, возможно, загубил все наше дело?! Ты вывалял имя тверских князей в грязи, и по твоей милости оно уже никогда не будет, как прежде, знаком чести и правды!
— Я сделал то, что должен был сделать, — с упрямым ожесточением проговорил Дмитрий, играя желваками. — Коли угодно будет Азбяку убить меня — что ж, пущай убивает! Мне все одно не житье было, покуда эта мразь по земле ходила. А теперь и помереть покойно можно. Так и передай дома: я ни о чем не жалею, а потому и плакать обо мне не стоит. Вот так!
После этих слов Александр понял, что о главной цели его посещения — попытаться уговорить Дмитрия повиниться перед ханом и тем самым смягчить свою участь — не стоит и заикаться. Братья еще какое-то время потолковали о том о сем, после чего расстались — как оказалось, навсегда.
3
С раннего утра в княжьих хоромах на Боровицком холме вьюжила веселая суета: все, что можно вымыть, почистить или прибрать, мылось, чистилось и прибиралось, печи в стряпне трудились во всю мочь, все обитатели хором — от ближнего боярина до последнего холопа — облачались в самое нарядное свое платье. И хотя тот день не был отмечен никаким церковным праздником, а в княжеской семье не намечалось ни свадьбы, ни крестин, повод для торжества был, и далеко не из заурядных: Москва готовилась к встрече митрополита Петра. Главный иерарх Руси и раньше бывал в вотчине Даниловичей, но на сей раз он приезжал не на неделю, не на месяц, а с тем, чтобы остаться здесь навсегда. Отныне отсюда, из новых, специально для него возведенных на Боровицком холме палат по соседству с княжескими хоромами, а не как прежде, из Володимера, будет он окормлять свою многочисленную паству. Иван Данилович прекрасно сознавал, сколь значимо это событие для всей раскладки сил на Руси. Со времен святого Володимера митрополит всегда пребывал в самом средоточии власти — там, где находится великокняжеский стол: сперва в Киеве, потом в Володимере. И если Петр решился изменить обычаю, это означает, что центр власти сместился, что именно московский князь является ныне первым на Руси, хоть и не обладает пока великим ярлыком. Немало сил и средств было потрачено Иваном Даниловичем на то, чтобы старик почувствовал себя в Москве как дома: город неустанно украшался церквами одна краснее другой, московские попы наперебой расхваливали перед митрополитом благочестие и щедрость своего князя — все должно было наводить Петра на мысль, что нет на Руси другого властителя, который бы так пекся о процветании святой православной веры.
И вот дело сделано. Иван Данилович верхом на белом жеребце выехал встречать Петра за городские ворота. Одеяние князя соответствовало торжественности момента: его дородное тело, закутанное в расшитый жемчугом червленый кожух, обхватывал широкий золотой пояс, на котором в холодных лучах белого зимнего солнца таинственно переливались разноцветные каменья — алмазы, сапфиры, рубины, изумруды. Из-под полы кожуха чванливым лоскутом выглядывали алые прохваченные золотой нитью ноговицы; на вставленных в золотые стремена ногах — зеленые сафьяновые черевьи. Праздничное убранство венчала золотая татарская шапка с опушкой из собольего меха. Более трех часов Иван Данилович, сидя на нетерпеливо переступавшем с ноги на ногу коне, бесплодно вчитывался в раскрытую перед ним слепящую глаз морозную книгу, прежде чем вдалеке в серебряном пламени снежной пыли призрачно начерталась небольшая вереница возов.
Самое внешность митрополита Петра, наделенного высоким ростом и могучей широкой грудью, на которой покоилась окладистая белоснежная борода, невольно внушала окружающим почтение, приличествующее его высокому сану. Но еще большим уважением проникался к Петру тот, кто имел возможность лично убедиться в высоких свойствах его души: равнодушный к мирским благам, истовый в вере и непамятливый на зло митрополит был подлинным пастырем и истинным украшением церкви. Единственной роскошью, к которой владыка питал необоримую страсть, были книги: значительная часть доходов от митрополичьих сел шла на пополнение его богатейшей библиотеки, редкостные экземпляры для которой Петр выписывал даже из Царьграда и Греции. Книгами было нагружено и большинство возов, сопровождавших владыку в этом путешествии.
Спешившись, Иван Данилович почтительно подошел под благословение, а затем крепко обнял старика:
— Рад снова приветствовать тебя на Москве, владыко. Надеюсь, на сей раз ты нас уже не оставишь.
— И я желал бы того же, чадо, — пророкотал с улыбкой Петр, подавая князю руку, чтобы тот помог ему выйти из возка. — Вельми полюбился мне твой город. Поистине сама пресвятая дева внушила нашим предкам избрать для него место столь приятное и удобное.
— Видишь ли, княже, — уже другим, серьезным тоном молвил митрополит, когда вечером, после утомительных, но неизбежных церемоний, они с Иваном Даниловичем уединились за чарой вина в личных покоях князя, — чую я, что силы мои убывают. Знать, скоро призовет меня всевышний судия. — Помолчав немного, Петр продолжал: — Недавно во сне господь ниспослал рабу своему чудесное видение... — Внезапно подавшись вперед, старец обжег Ивана Даниловича огненным взглядом, вырвавшимся из-под густых черных бровей, как вспыхнувшее внутри светца пламя. В его взволнованном голосе зазвучали и мольба и повеление: — Упокой остаток дней моих, княже, созиждь храм во славу нашей небесной заступницы, где бы бренные мои кости могли в мире дожидаться суда божьего, и — верь мне — возрастет слава рода твоего в сем благословенном граде, и сильные руки его взыдут на рамена врагов его!
С благословения митрополита местом для нового храма был выбран пустырь прямо под окнами княжеских покоев. Петр запретил зодчим возводить в нем для него гробницу, как то хотел Иван Данилович. Преодолевая возрастающую телесную немощь, старик каждое утро на рассвете брал тяжелую кирку и отправлялся в строящуюся церковь, где до обеда вырубал нишу в стене, своими руками готовя себе место последнего успокоения, пока игумены и архимандриты, постоянно приезжавшие с разных концов Руси для решения церковных вопросов, терпеливо дожидались приема, с благоговением вслушиваясь в глухие царапающие звуки, доносившиеся из храма.
4
Вскоре после приезда митрополита привиделся Ивану Даниловичу дивный сон. Едва хмельное вино дремоты наполнило мехи сомкнутых век, перед мысленным взором князя встал налитый ярким летним солнцем лес, по которому пестрой шумной цепью раскинулась пышная охота. Звонко переливаются голоса борзых; громко хлопая крыльями, взлетают с дерев потревоженные птицы; под копытами сильных коней яростно бьется зеленое сердце земли. А впереди веселой ватаги разодетых в парчу и бархат молодцов на крутобоком чалом жеребце мчится юноша со сверкающим радостью взором, задыхающийся от избытка молодых сил. Невольно позавидовав его счастливому и беззаботному виду, Иван Данилович вдруг с удивлением узнал в юноше себя. Да, именно таким он был в самую цветущую пору жизни, до того далекого уже дня, когда кровавая переяславская бойня потрясла душу юного князя, навсегда вытравив из нее безоглядное упоение жизнью. Но это было потом, а пока что он, забыв обо всем, жадно всматривается в лесную чащу в поисках какого-нибудь зазевавшегося зверя. Наконец его усилия вознаграждены: меж стволов мелькнула робкая косуля. С неистово бьющимся сердцем Иван натягивает лук, но желанная добыча скрывается в густой листве. Охваченный охотничьим задором, Иван устремляется вдогонку, но после продолжительной погони все же упускает косулю из виду. Только теперь он понимает, что заблудился: не слышно больше лая псов и веселых криков его спутников; лишь шелест листвы струится тихо, как потаенная молитва, да беспечные голоса птиц где-то наверху тонко пронзают золотисто-пыльный воздух. После долгих блужданий по чаще Иван выехал на опушку леса и как завороженный застыл при виде удивительного зрелища: посреди широкого поля, прямо на его зеленом ковре, возвышалась огромная снежная гора, ослепительно сияя, как исполинский алмаз, под жарким летним солнцем. Ее сужающиеся кверху очертания отличались безупречной прямизной и соразмерностью, как будто она была творением искуснейшего зодчего, а макушка терялась в прозрачной беспредельности неба. Но что это: по склонам дивной горы, извиваясь и переплетаясь друг с другом, потекли тонкие струйки воды; они быстро превратились в полноводные потоки, и гора, на глазах уменьшаясь в размерах, вскоре исчезла без следа, словно звезда в рассветном небе. Только бабочки, как ни в чем не бывало, продолжали кружиться над переливающимися под ласковым ветерком зелеными волнами...
Едва оправившись от изумления, Иван пересек поле и выехал на проселочную дорогу, один конец которой уходил в поросшую колючим кустарником низину, а другой извивался узкой серой полоской между опушкой леса и полем. Не зная, в какую сторону направиться, Иван в нерешительности остановился. Вдруг он увидел одетого в черное старца, медленно поднимавшегося по дороге из низины. Ивана поразило то, что старик находился довольно близко от него, хотя за мгновение до этого его вообще не было видно. «Откуда он взялся?» — пронеслось в голове у княжича. Но размышлять об этом Ивану было некогда: солнце уже клонилось к закату, и надо было спешно выбираться из этого пустынного места. Может быть, путник укажет ему дорогу? Дождавшись, когда старец поравняется с ним — причем Иван снова с каким-то неприятным удивлением отметил, что, несмотря на свой неспешный шаг, он необыкновенно скоро очутился рядом, — юный князь вежливо поприветствовал странника. Но тот, не отвечая и не давая Ивану вымолвить более ни слова, предостерегающе поднял посох и, замахав на князя руками, сердито закричал: «Не время еще, не время! В урочный час сам к тебе приду — благословить на дорогу. Ныне же ты путь свой избираешь один, без советчиков». В этот миг внезапный порыв пыльного ветра заставил Ивана прикрыть лицо, а когда он обернулся, старца уже не было, будто он, подобно снеговой горе, тоже растаял в искристом, туго, как щит кожей, обтянутом тишиной воздухе.
Наутро Иван Данилович поведал о своем видении митрополиту, который славился искусством толкования снов. Петр в задумчивости погладил свою белую бороду.
— Гора сия — это ты, княже, — произнес он после продолжительного молчания. — Вельми возвышаешься ты над прочими человеками, ярко сияет твоя слава. Но краткий век уготован всему земному, и ты также не избегнешь общей доли: приидет назначенный господом день, и величие твое канет в вечность, яже стирает грани между великим и ничтожным. Поле знаменует Русскую землю. Бескрайни ее просторы, щедро одарена она господом красотами и богатствами. И желал создатель сим сновидением остеречь тебя, дабы ты, памятуя о бренности величия земного, отнюдь не обольщался его призрачным блеском, но неустанно радел о нуждах земли нашей многострадальной, ибо все мы лишь гости на ней на краткое время, она же пребудет вовеки!
— А старец?
— Сей старец — вестник смерти. Облик его сохрани в своей памяти: как повстречается он тебе, готовься в путь невозвратный.
5
Понимая, что кончина владыки может наступить со дня на день, Иван с тяжелым сердцем уезжал в октябре 1326 г. в Орду, предчувствуя, что больше не увидит Петра живым. Так и вышло. Три месяца спустя у Коломны возвращающегося князя встретил высланный ему навстречу отряд под началом молодого, недавно появившегося при княжеском дворе боярина Ивана Зерно. Обменявшись приветствиями, Иван Данилович первым делом справился о здоровье митрополита, которого он оставил уже вельми недужным.
— Кончается наш архипастырь, — вздохнул Зерно. — Почитай, с самого твоего отъезда с постельки не встает, а на прошлой седмице уж и узнавать всех перестал.
— Что ж ты сразу не сказал, болван! — обрушился Иван Данилович на ни в чем не повинного слугу и, натянув поводья, так что конь взвился на дыбы, отрывисто крикнул: — Коня мне самого свежего да поживее!
Ему подвели крепкого буланого жеребца, лучшего из нескольких коней, находившихся в обозе в качестве запасных; для сбережения сил они не везли седоков и не запрягались в возы. Изнемогая от нерастраченной мощи, жеребец грыз удила и яростно раздувал огромные ноздри, из которых белыми шелковыми лентами струился теплый пар.
— Добро, — удовлетворенно кивнул Иван Данилович, оглядев красавца. Наказав обозу с ратниками идти в Москву без него, князь в одиночестве, одвуконь, что есть мочи устремился вперед.
Иван Данилович нещадно стегал коня; за конскими хвостами, мятущимися в воздухе, как боевые стяги, опухало густое облако летевшего из-под копыт снега. Встречь князю бесконечной толпой неслись нагие иззябшие деревья, на бегу перебрасывая друг другу по цепочке жидкий плещущий серебристым светом солнечный колобок. «Только бы успеть, только бы успеть!» — неотступно звенела в мозгу тревожная мысль. Поприщ за двадцать от Москвы конь под князем натужно захрипел и бессильно рухнул набок, увлекая за собой седока в глубокий снег. Даже не отряхнувшись, Иван Данилович вскочил на запасного жеребца и продолжил путь.
Наконец показались стены стольного города. Миновав широкие никогда не запиравшиеся ворота с огромными крестами на створах, Иван Данилович резко осадил коня и, бросив поводья первому попавшемуся на глаза холопу, вбежал на крыльцо митрополичьих хором. Разгоряченный бешеной скачкой, он не заметил ни отстраненного выражения на лицах челяди, ни царившей кругом непривычной тишины. Отворив дверь в светлицу, Иван замер как громом пораженный. В помещении стоял сильный запах ладана. Петр в полном торжественном облачении лежал на принесенном сюда из повалуши длинном трапезном столе. Вокруг него дугой были расставлены большие витые свечи; еще одну митрополит держал в сложенных на груди широких руках. На их длинных желтоватых стеблях дрожали белые, в голубом нимбе, лепестки. У изголовья черной тенью застыла монашка, однообразным и размеренным, как гудение пчелы, голосом читавшая по толстой книге в драгоценном окладе. Осенив себя крестным знамением, князь медленно, как в забытьи, подошел к усопшему и, опустившись на колени, припал к сияющей золотом, издающей приятный хруст парче митрополичьей ризы.
— Что же ты, отче, не дождался меня? — не поднимая головы, сквозь слезы проговорил он. — Ушел и не простился! Как теперь без тебя быть прикажешь?
И еще долго-долго столпившиеся у двери бояре во главе с тысяцким Вельяминовым, пришедшие проститься с усопшим, обливались потом в тяжелых шубах, не смея нарушить безмолвную беседу князя с отошедшим в иной мир владыкой.
6
Как степенная седая голова на широком, дородном теле, возносится над Тверью белая громада Спасского собора. Он по праву стяжал себе славу первого храма Руси. Увенчанный пятиглавым золотым венцом, с высокими лестничными всходами и белокаменной резьбой на стенах, собор исполнен такого изящества и мощи, что, несмотря на свои размеры, кажется, легко парит в воздухе. Не меньшее впечатление храм производит и изнутри. Высокий свод, из центра которого на молящихся милостиво и взыскующе взирает огромный черноокий лик спасителя, поддерживают четыре мраморные колонны. Под мерцающим золотыми окладами иконостасом, по обе стороны от замысловато извитой решетки царских врат, стоят в ряд массивные, окованные железом гробы, в которых нашли последнее успокоение многие поколения тверских князей. Ризницу храма украшают роскошные древние ткани, на которых, словно отблески погасших языческих солнц, сияют вышитые золотом чудовищные сказочные птицы.
Под сенью сего велелепного храма, как собаки, улегшиеся у ног хозяина, смиренно притулились, утонув в омуте садов, несколько изб, населенных церковными служителями невысокого чина. Отмокающим в доща-не куском кожи кисла здесь неподвижная заскорузлая жизнь: мутные зрачки натянутых на окна бычьих пузырей, глиняные горнцы на кривых жердях плетней, старчески поскрипывающие на ветру колодезные журавли... 15 августа 1327 г., в великий праздник Успения, дверь одной из этих изб распахнулась и, подпоясывая на ходу белую холщовую рубаху, на крыльцо вышел маленький тщедушный человечек лет тридцати; его конопатое лицо с длинным, по-птичьи заостренным носом и слегка оттопыренным пучком рыжей бороды не могло не вызвать улыбки, но располагающий к себе открытый добродушный взгляд прозрачных светлых глаз в значительной мере сглаживал возникавшее в первое мгновение впечатление нелепости его внешнего облика. Затянув на впалом животе узкий сыромятный ремешок, мужчина с довольным кряхтением развел в стороны узкие плечи и небрежно толкнул пяткой дверь.
— Таврило! Таврило! — послышался из избы заглушаемый дверным скрипом низкий женский голос.
— Ну чего тебе? — с досадой отозвался мужчина, приоткрывая дверь и просовывая внутрь голову, надежно прикрытую с тыла нечесаными светлыми волосами.
— Гляди не припозднись. Не запамятовал: тебе днесь обедню служить?
— Да я Веснушку токмо напою и назад. Долго, что ли? — недовольно бросил в ответ Таврило и, бухнув дверью, мелкой, чуть ковыляющей походкой спустился по стертым скрипучим порожкам.
Таврило исполнял в храме обязанности дьякона и жил со своей семьей — женой Лизаветой, скуластой, крепко сбитой, с задорными огоньками в зеленых щелочках глаз, и двумя маленькими дочками, как две капли воды похожими на мать. В округе Таврило слыл веселым малым: бывал подчас усердней к браге, чем к службе, и любил потешить себя и других игрой на дуде, за что получил прозвище Дудко. Столь не приличествующие духовному сану склонности не раз грозили незадачливому дьякону изрядными неприятностями, но все как-то обходилось, и, исполнив наложенную на него в очередной раз легкую епитимью, Дудко снова принимался за старое. Служители столь знатного храма, каким был собор Святого Спаса, пользовались немалым уважением среди торгового и ремесленного люда, составлявшего большую часть прихожан, но Гаврилу не столько уважали — пожалуй, за глаза над ним даже слегка посмеивались за непутевость, — сколько любили за добродушие и легкий нрав.
Пока дьякон — плохо ли, хорошо ли — исполнял свои обязанности в храме, дьяконица Лизавета целыми днями хлопотала по хозяйству, а оно у Гаврилы было немаленькое — две коровы, несколько коз и свиней и бесчисленная бестолковая орава кур и гусей. Лишь одно живое существо Дудко не доверял заботам жены: молодую кобылицу Веснушку — пегую красавицу с гладкими, будто прилизанными, боками — дьякон собственноручно холил и берег как любимое дитя. Вот и сейчас Дудко бережно вывел свое сокровище под уздцы из стойла и, как обычно, повел к Волге на водопой.
Был погожий солнечный день середины августа, один из тех чудесных дней, когда еще ясно и тепло по-летнему, но в воздухе уже ощущается умеряющее жгучий летний жар неуловимое дыхание осени. Путь Дудка пролегал через главный городской торг, обосновавшийся на возвышенном берегу реки. Изредка здороваясь со знакомыми, дьякон медленно пробирался по казавшимся бесконечными рядам, мимо самодовольно лоснящихся, издающих густой резкий запах выделанных кож, калено поблескивающих на солнце ножей и прочих кузнечных изделий, глиняной посуды, подвешенных на толстых перекладинах мясных туш, навязчиво обхаживаемых суетливыми ватагами мух, плетеных корзин с рыбой и множества других товаров, свезенных сюда из разных уголков обширного и богатого княжества. Веснушка жадно вдыхала ноздрями острую смесь разнообразных запахов и пугливо прядала ушами, прислушиваясь к беспокойному гулу толпы.
Несмотря на деятельную суету, безраздельно властвовавшую здесь, дьякон видел на многих лицах печать озабоченности и тревоги, причина которых была ему ясна: уже больше месяца в Твери стоял крупный татарский отряд. Собрав положенную дань, чужеземцы почему-то не торопились восвояси, что порождало в народе беспокойство и ожидание чего-то недоброго. Тверичам мерещились самые лютые притеснения, пугающие слухи набухали, как почки по весне.
— Бают, татарина на княженье посадить хотят.
— К тому, видно, и идет: князя нашего уже и из хором выгнали, боярин ихний старшой там засел, Щелкан.
— Боярина? Подымай выше: он, сказывают, самому цесарю Азбяку родней доводится.
— Как бы церкви грабить не зачали.
— С них, нехристей, станется! — то и дело слышалось в толпе.
Словно овеществление витавшей в воздухе тревоги, в кузнечном ряду навстречу Дудку из-за угла выехали четверо татар в полном вооружении; на их островерхих шлемах угрожающе покачивались черные конские хвосты.
Почуяв неприятное сосание под ложечкой, Дудко остановился и прижался к прилавку, давая дорогу. Когда татары поравнялись с ним, один из всадников, коренастый и сильный, с расплывшимся, щекастым, похожим по форме на репу лицом, похлопал кобылу по плотному крупу, одобрительно зацокал языком и вдруг резко выхватил поводья из рук опешившего дьякона.
— Не трожь, поганый! — пронзительно завопил Дудко, безуспешно пытаясь уцепиться за гриву своей ненаглядной Веснушки. — Почто разбойничаешь! Али мало тебе дани, что еще татьбой промышляешь?!
Не обращая на отчаянные крики Дудка никакого внимания, татары, как ни в чем не бывало переговариваясь друг с другом, двинулись дальше. Злополучный дьякон, ища поддержки, беспомощно обвел глазами находившихся вокруг людей, которые, оставив свои дела, хмуро наблюдали за происходящим. И тут впервые в жизни гнев и возмущение пересилили в душе Гаврилы страх перед татарами. Мольба в его голосе сменилась требовательным, почти повелительным укором.
— Что же вы глядите?! — яростно воскликнул он, в сильном волнении комкая в руках шапку. — Мужи тверстии, не выдавайте!
Этот непосредственно обращенный к ним возглас словно вывел людей из оцепенения.
— Что же это, братцы, деется? — раздались голоса. — Серед белого дня при всем честном народе злодеи бесчинствуют, а мы стоим как неживые! Негоже это вовсе! Не боись, робя, не дадим тебя в обиду!
Татар, которые уже начали с некоторым беспокойством оглядываться по сторонам, слегка удивленные поднявшейся вокруг суматохой, окружило живое кольцо тверичей. Сразу несколько сильных рук вырвали у отнявшего кобылу всадника поводья. С отрывистым гортанным криком ордынец обнажил саблю, но пустить ее в ход не успел: перелетев через голову своего захрипевшего и рухнувшего на передние ноги коня, брюхо которого пропорола острая жердина, татарин тяжело упал на спину, раскинув в стороны руки; отовсюду на него посыпались сопровождаемые гневными криками удары: ордынца рубили топорами, молотили палками, пинали ногами. Его товарищей стащили с коней и заставили разделить судьбу грабителя. Долго, с угрюмым ожесточением истязали тверичи уже мертвые, превратившиеся в кровавые обрубки тела, вымещая на них все насилия и унижения, перенесенные за долгие годы ига.
Теперь вспыхнувшее пламя народного гнева было уже не погасить. С криками «Бей поганых! Управить их всех к едреной матери!» быстро возраставшая толпа двинулась к княжескому дворцу. По пути расправились с ордынскими купцами, занимавшими на торгу отдельный ряд. «Урус якши, урус аньда. Нэ нада война», — испуганно бормотал старый толстый татарин, глядя на ворвавшихся в его увешанную цветистыми восточными тканями лавку вооруженных чем попало, пылающих ненавистью людей. Удар топором по темени оборвал его робкие мольбы.
Над городом поплыл грудной призывный гул вечевого колокола. Бросив свои обычные занятия, по улицам бежали мастеровые и торговые люди с невесть откуда взявшимся, давно припрятанным в укромных закутках оружием, а то и просто с острым дрекольем и крепкими сучковатыми дубинами.
— А ты, дядя, почто на татарина пошел? — весело кричал молодой парень в кожаном кузнечном переднике, надетом прямо на потное мускулистое тело, шедшему рядом сумрачного вида пожилому гостю. — Вы ж с ним ужики — оба три шкуры дерете, чертовы дети!
— Не балуй, — строго ответил тот. — Не на свадьбе гулять идешь — на рать смертную!
Радостными криками приветствовал собравшийся на площади люд появление своего князя, позади которого следовали почти неотличимые друг от друга Борисовичи — тверской тысяцкий и его брат, оба высокие, круглолицые, с широкими мясистыми губами.
— Тверичане! — высокий голос Александра Михайловича звенел от волнения, на его нежных, почти девичьих щеках пылал лихорадочный румянец. — Вороги земли нашей замыслили извести княжий род под корень, истребить веру православную!..
Его слова потонули в поднявшихся криках, которые слились в один многоголосый рев:
— Не бывать тому!
— Защитим князя и святую веру!
— Доколе бесермены будут терзать нас? Или наши руки уже и топор поднять не в силах?!
Татары на брошенный им вызов ответили привычным для себя образом. Из распахнувшихся ворот княжеских хором с диким воем вылетели несколько сотен всадников; они обрушили на восставших железные молнии своих по-змеиному изогнутых клинков, безжалостно топтали их копытами коней. Но, непобедимая в открытом поле, ордынская конница мало что могла сделать на узких городских улицах против имевших огромный численный перевес тверичей. Несущихся во весь опор всадников повсюду встречали направленные на них копья, колья и вилы; татар забрасывали камнями и палками; перегородив улицы телегами и бревнами, горожане большими группами заходили в тыл натыкавшимся на препятствия врагам; мало кому удавалось вырваться из такой западни.
К наступлению темноты уцелевшие татары закрылись в княжьем тереме, откуда сквозь витые решетки окон осыпали окруживших их тверичей стрелами. Понеся потери и не решаясь на приступ, восставшие укрылись за опоясывавшей хоромы огорожей. После короткой заминки хвостатыми звездами полетели в сторону терема стрелы, обмотанные горящей паклей. То там, то здесь по стенам заметались быстро растущие алые пятна. Вскоре огромное огненное рядно, из которого чья-то невидимая рука щедро сыпала дымчатые зерна искр на темное поле спустившегося вечера, освещало бурлящий, как разоренный муравейник, город, своим тусклым неверным светом придавая ему какую-то зловещую призрачность.
7
Полный с зеленоватым отливом месяц утомленно опустился за лес, и осиротевшим звездам осталось лишь растерянно мигать в непроницаемом безучастном небе; только одна из них, самая большая и яркая, неподвижно, как прибитая, горела на южной стороне неба, пока медленно и величаво не поплыла на запад — туда, где месяц надолго обозначил место своего падения слабым призрачным сиянием. Звезды становились все тусклее, но они еще долго упрямо проблескивали в светлеющем небе, пока наконец не растаяли совсем, провожаемые сперва робкими, одинокими, а затем все более настойчивыми и дружными голосами пробудившихся птиц. Глухо, недовольно и неотступно вторило им в княжеской светлице, постукивая о стену, закругленное отворенное окно.
— Звал, княже? — В приоткрывшуюся дверь просунулась узкая лисья мордочка княжьего дьяка Костромы, калено-красная, с острой клиновидной бородкой цвета ржавчины и голым выпуклым лбом.
Иван Данилович поднял покрасневшие глаза от лежавшей перед ним книги и, отняв руку, которой он придерживал уголок страницы — шелестящий веер тревожимых ветром листов немедленно развернулся над столом, — жестом пригласил дьяка войти. Отвесив земной поклон, Кострома осторожно, почти на цыпочках, бесшумным шагом прошел в глубь горницы.
— Садись, Костромо.
Оглядевшись по сторонам, дьяк смиренно пристроился на краешке резного ларя. Иван захлопнул книгу, задумчиво постучал пальцами по драгоценному окладу.
— Мне твой совет надобен, Костромо.
— Аще мое скромное разумение может оказаться полезным...
— Желаю я подарить своему новорожденному сыну село, да никак вот выбрать не могу. Лучше тебя мое хозяйство никто не ведает. Может, что присоветуешь?
Кострома задумался.
— Добрых сел в твоей казне немало, есть из чего выбрать. Что же до великих и богатых...
— А я как раз хочу не великое и не богатое, — перебил Иван Данилович. — Главное — чтобы было с чего ему расти. Возмужает Андрей — будет у него знатная вотчина.
— Что ж, и такое сыскать можно... Вот хоть Радонеж, что от Хотьковой обители недалече. Село не вельми большое, а уроки все платит исправно. Лесные угодья там славные, борти, перевесища; белок бьют, кабанов. Дай княжичу Радонеж, не прогадаешь.
— Что ж быть по сему... Днесь же состряпай грамотку.
— Сделаю, княже. Прикажешь и холопей к селу приписать? — почтительно осведомился Кострома.
— Нет, мы вот как сделаем. Тут Кочева пишет, ростовцы вельми оскудели, чуть по миру не идут. Вот пусть они и селятся в том Радонеже. От уроков их освободить можно... ну, скажем, на три года. Пускай на ноги встанут.
— Добро, господине, — Кострома поднялся. — Да, едва не запамятовал. Вот, изволь ознакомиться.
Кострома достал из кармана свиток и, развернув его, протянул князю.
— Что это?
— Жеребий. Роспись жалованья, что слугам твоим причитается.
По лицу Ивана Даниловича пробежала тень неудовольствия.
— Что ж, читай, — нехотя произнес князь и, сложив руки на груди, откинулся на спинку кресла.
Пока Кострома монотонным голосом перечислял, сколько гривен серебром, а сколько золотом полагается тому или иному состоящему на княжьей службе боярину или дворянину, князь все суровее и суровее сдвигал свои черные брови; наконец он не выдержал.
— Гривен, гривен! — раздраженно перебил Иван Данилович дьяка. — Ты думаешь, у меня в погребах серебряная жила? Тому дай, этому дай — да где ж я столько пенязей возьму?!
— Не станешь слугам платить, разбегутся все, — с угрюмой невозмутимостью отозвался Кострома, для которого прижимистость его господина была не внове. — Что тогда делать будешь?
— Платить-то, конечно, надобно, — помолчав, Иван Данилович задумчиво потер переносицу. — Весь вопрос — чем? Мало у нас пенязей, каждую гривну считаем. А чего много? Чего у нас боле всего? Земли! Вот казна наша, самим богом данная! А ведь сколько ее попусту пропадает! Что, ежели не пенязи слугам платить, а землею их наделять? — Захваченный неожиданно блеснувшей у него мыслью, Иван Данилович сощурил задорно вспыхнувшие глаза и внимательно поглядел на дьяка: — А, Костромо? Землею! Пускай с нее и кормятся, покуда службу несут, а не похочут служить, землю ту у них отобрать и в казну воротить. Ну, что скажешь?
— Не каждому сие по нутру придется, — осторожно молвил Кострома. — Умному-то хозяину раздолье будет — он и с клока земли больше выжмет, чем ты ему теперь платишь, да ведь сметки-то не у каждого достанет.
— А на что мне дураки? — рассмеялся Иван Данилович. — Дураки пущай иным князьям служат, наипаче всего тверским! Кто о себе постараться не может, тот и князю не слуга.
После беседы с Костромой Иван Данилович спустился в подклет; несколько настенных факелов тускло освещали длинный прямой переход, в конце которого неярко брезжил разноцветный щиток окна. Из-за множества закрытых дверей ползли, сплетаясь друг с другом, скрипящие, стучащие, шуршащие звуки — сотням княжьих дворовых скучать не приходилось.
Иван Данилович вышел на крыльцо; четверо ратников, стороживших вход в княжьи хоромы, дружно вы тянулись при его появлении, точно стремясь достать макушками до наконечников своих копий. С достоинством спустившись по ступеням, князь направился к недавно построенному Успенскому собору, у придела которого в ожидании ежедневной милостыни уже столпились нищие и юродивые. Многих из них Иван Данилович знал в лицо и по именам.
— Ты бы хоть какое портище себе справил, Кречко, нельзя же так, — подходя к зашевелившемуся при его появлении людскому комку, добродушно сказал князь молодому парню с бессмысленно блуждающим взглядом изумленно распахнутых светлых глаз и хищно оскаленным черно зияющим ртом, из которого то и дело сочилась жемчужная струйка слюны. Из одежды на парне было только рваная холщовая сорочка, которую он часто задирал, чтобы почесаться, показывая сором. В ответ парень довольно загоготал, точно ему сказали что-то приятное, и, неловко подпрыгивая на худых волосатых ногах, побежал навстречу князю, расталкивая более слабых и старых. Через несколько мгновений князя окружил частокол из умоляюще дрожащих, обугленно-черных, изможденных рук
— Глядите не передеритесь, — усмехнулся Иван Данилович, запуская руку в висящую на золотом поясе с капторгами большую кожаную расшитую бисером суму — каждому на Москве известную княжескую калиту.
Его предостережение не подействовало: несмотря на то, что князь старался не обойти монеткой ни одну из протянутых к нему ладоней, между нищими тотчас возникла свалка. Какого-то старика, крепко зажавшего полученную гривну в кулаке, укусили за руку, пытаясь заставить его разжать пальцы.
Кое-как выбравшись из галдящей толпы попрошаек — некоторые из них еще долго бежали за ним, жалобно канюча, — Иван Данилович обратил внимание на кучку людей, окруживших нескольких татар, один из которых громко и оживленно лопотал что-то ломаным русским языком, сопровождая свою речь бурной жестикуляцией. Слушатели жадно ловили каждое его слово. Иван Данилович подозвал одного из сновавших по площади челядинов и осведомился, в чем дело.
— Из Твери табунщики пришли; сказывают, там рать ихнюю перебили, — не скрывая своей радости, бойко ответил тот.
Иван Данилович насторожился, как кот, заслышавший собачий лай. Множество мыслей, заслоняя одна другую, одновременно пронеслись в его голове: «Мятеж.. Жди новую рать... А великое княженье кому?.. Ужели вот оно?!. Дюденя... Юрий... Азбяк..» Хорошенько расспросив табунщиков, Иван Данилович быстрым, решительным шагом вернулся во дворец.
8
— Злодейское убийство нашего родственника Чолхана не может остаться безнаказанным, — холодный пронзительный взгляд Узбека сверху вниз впился в исполненное почтения неподвижное лицо Ивана Даниловича, сидевшего на верхней ступеньке подножия ханского трона. — Но, зная твою верность, на этот раз не своим военачальникам, а тебе мы поручаем покарать мятежников. Ты поведешь на Тверь пять наших туменов и навсегда вырвешь семя неповиновения из Русской земли. Кроме того, — продолжал он после паузы, — мы приняли решение, что отныне ты, вместо наших баскаков, будешь собирать для нас дань со всех земель Руси. Думаем, у тебя достанет для этого и воли и силы. Если справишься, станешь великим князем. Вы ведь в Москве давно об этом мечтаете, не правда ли? — Узбек бросил на князя испытующий и немного насмешливый взгляд.
Ивану Даниловичу не оставалось ничего иного, как низко поклониться, прижав правую руку к сердцу.
— Я исполню твою волю, великий цесарь, — с почтительным придыханием произнес он.
— Вот только друзей это тебе не прибавит, — с усмешкой добавил Узбек — Ни один из русских ханов не хочет знать свое место; каждый мнит себя старшим и готов скорее раболепствовать перед чужеземцами, чем подчиняться своему собрату. Вот в чем главная беда этой земли. Но, клянусь аллахом, я научу их повиновению!
Легким кивком отпустив московского князя, Узбек задумался. Печальный пример Чолхана показал, как трудно, если вообще возможно, держать эту огромную страну под постоянным контролем. Пусть лучше русские сами занимаются своими делами, конечно, под неусыпным присмотром Орды. И все-таки опасно доверять этим русским. При всех внешних изъявлениях покорности, при всем их искательстве ханского расположения эти русские князья ничего не желают так страстно, как при первом же удобном случае избавиться от власти Орды — он читал это в их глазах. Впрочем, этот московский князь производит впечатление покорного и разумного человека. Он понимает, что у Руси нет сил для борьбы с Ордой, а потому и не будет предпринимать заранее обреченные попытки. Спросить же с него в случае чего он всегда успеет... Еще раз убедив себя в правильности принятого решения, хан занялся другими делами.
9
Булган крупной рысью вел свою сотню по звонкому, как сабля, волжскому льду, с отвращением озираясь по сторонам. Не в первый раз судьба приводила его на Русь. Впервые попав сюда еще молодым воином, Булган сразу невзлюбил эту страну. Его раздражало в ней буквально все — зимний холод, нескончаемая дремучая глушь, а главное — населявший ее народ. С русскими держи ухо востро: стоит отвернуться — того и гляди всадят нож в спину. Таких истреблять надо, или жди беды. И Булган истреблял: рубил, жег, топтал, грабил; это было в порядке вещей и даже считалось доблестью. Но теперь что-то изменилось, и эти изменения были лихому сотнику крепко не по душе. Скрепя сердце повиновался Булган приказу не трогать селения в пределах владений московского князя. Разве так всегда было заведено у монголов? Все эти русские одинаковы, все они враги. Зачем же, карая одних из них щадить других? «Ну да ничего, — утешал себя Булган. — Вот доберемся до Твери, тогда отведем душу. Надолго запомнят, как бунтовать против великого хана!»
Не отличаясь умом и сообразительностью, Булган смог получить звание сотника лишь через двадцать с лишним лет службы; зато теперь у него было все, о чем он когда-то мечтал, — дом в предместье Сарая, с садом и непременным хаузом, — ему, выросшему в бедной юрте, он казался почти что ханским дворцом, — и в этом доме Булгана всегда ждала хорошенькая черкешенка, несколько лет назад привезенная им из похода. Вспоминая ее прелести, Булган даже жмурился от удовольствия. Да, Насима вряд ли пришла бы в восторг, узнав о том, чем он занимается в таких вот походах, как этот... Ну да ничего не поделаешь — глупо было бы ему, храня супружескую верность, отказываться от того, что само плывет в руки. Все так делают, а чем он хуже других?
На постой расположились в селе Горнчарове. Возможно, следующую ночь они уже проведут в Твери. Говорят, Тверь богатый город. Конечно, многие, особенно состоятельные, жители уже наверняка покинули город, спасаясь от татар, и добро свое прихватили с собою, но все равно там найдется чем поживиться. Предаваясь этим приятным мыслям, Булган зашел в незанятую еще избу — ему, как сотнику, полагался ночлег в теплом жилище: привилегия, особенно полезная в этой проклятой стране с ее зверскими холодами! У печи, внутри которой горел огонь, хлопотала женщина. Гремя горнцами и ухватом, она не слышала, как вошел Булган. Толстое, слегка обрюзгшее лицо сотника расплылось в масляной улыбке; его прищурившиеся от сладкого предвкушения глаза облили жадным и мутным потоком похоти крупную фигуру женщины, очертания которой ясно угадывались под узким домашним платьем из белого полотна, особенно задержавшись на ее круглых широких бедрах. Бесшумно ступая маленькими толстыми ногами в мягких кожаных сапогах, Булган приблизился к женщине вплотную и обхватил ее руками; сжав ладонями мягкие круглые груди, часто и тяжело дыша, неистово впился мелкими коричневыми зубами в белую мускулистую шею, на которой сбоку красовалась черная мясистая родинка. Женщина закричала, заколотила оказавшимися неожиданно крепкими кулаками по широким рукам Булгана, и от этого его возбуждение только усилилось. Сотник оттащил женщину от печи и поволок ее, упирающуюся и извивающуюся, к лавке, как вдруг чьи-то сильные руки сжали его не защищенную броней шею и стали душить. С яростным хрипом Булган выпустил женщину — она тут же отбежала к стене и, прижавшись к ней спиной, со страхом наблюдала за происходящим — и, упершись ногами в пол, вскинул локти, намертво вцепился в жесткие, узловатые, как древесные корни, пальцы, пытаясь высвободиться. После недолгой ожесточенной борьбы скрюченное тело сотника с вылезшими из орбит глазами и бешено оскаленными зубами неподвижно замерло на устланном соломой земляном полу.
— Господи, Фомушка, что же теперь будет?! — в ужасе выдохнула женщина, приложив ладонь к щеке, точно страдая от зубной боли.
Дебелый детина в запорошенном, пахнущем морозом волчьем тулупе, широко расставив ноги, неловко склонился над телом.
— Бери за ноги, — деловито произнес он, хватая сотника под мышки. — Покамест схороним в подполе, а как улягутся спать, огородами снесем к проруби.
Но этому замыслу суждено было остаться неосуществленным. В сенях послышался шум, и на пороге появился молодой монгол. Он на мгновение застыл, расширенными глазами глядя на распростертого на полу, беспомощно мотающего головой в могучих Фомушкиных объятьях начальника, а потом с громкими криками бросился вон из избы.
— Что там за шум? — лениво спросил темник Туралык, с блаженной улыбкой прислоняя свою широкую кряжистую спину к раскаленной печи в доме тиуна и слегка вращая тупыми носами блестящих от растаявшего снега сапог.
— Сейчас узнаю, господин, — с готовностью откликнулся хлопотавший вокруг стола слуга и, на ходу облизывая лоснящиеся бараньим жиром пальцы, вышел из избы. Когда он возвратился, лицо его имело озабоченное выражение.
— Говорят, сотника Булгана убили, — доложил он.
Туралык вскочил на ноги, сильным пинком опрокинул лавку, на которой сидел; его левая щека судорожно подергивалась.
— Село сжечь! — яростно прошипел Туралык, хватая с полатей синий, с красной оторочкой, чапан и накидывая его на плечи. — Жителей убить! Чтоб ни одна живая душа не уцелела! Прочь отсюда! Русские печи не для нас, монголов: вместо тепла от них веет на нас могильным холодом. Будем греться от огня, который сожжет их мерзкие жилища! Монголу так куда привычнее!
Узнав, что произошло, Иван Данилович поспешил к Туралыку.
— Зачем тебе смерть всех этих людей? — попытался он образумить разъяренного темника. — Покарай лишь убийцу, но не истребляй все село. Пусть люди знают, что татары казнят только виновных; так они будут покорнее.
— Ты хочешь сказать, князь, что жизнь моего сотника не стоит жизней нескольких десятков русских крестьян? — сощурив колючие карие глаза, с придыханием проговорил едва сдерживавший раздражение Туралык. — Не забывай, что нам дано повеление не трогать только твои земли, и мы его исполнили неукоснительно; здесь же для нас — вражеская земля, и сегодняшнее происшествие лишний раз убедило меня в этом. Да будь я проклят, если оставлю в живых хоть одного мятежника!
10
Острый декабрьский ветер небрежно перебирал черный, не до конца еще остывший снег золы, засыпавший землю так густо, что обычный, белый снег во многих местах совершенно скрылся под его чернецкой рясой, и, хватая его пригоршнями, в какой-то запредельной, ненасытимой злобе швырял его в скованные суровым страданием лица людей, которые, как тени, медленно шевелились среди обугленных развалин в надежде на то, что разбойничавший до самого утра огонь пощадил хоть что-то из их достояния. Татар в разрушенном городе уже почти не было: нагруженные отнятым добром, они удалились в разбитый на берегу Волги стан — отдыхать и отмечать победу. Сопровождаемый небольшой вереницей бояр, Иван Данилович ехал по едва угадывавшимся среди нескончаемого пепелища улицам Твери, накануне взятой и спаленной татарами, и самые противоречивые чувства, словно враждующие рати, сошлись в его душе на бой. Итак, сбылось: повержен давний враг и соперник, повержен окончательно и бесповоротно — от такого страшного разгрома Твери не оправиться и в сто лет. Отныне Москва — главный город на Руси; оспорить это звание у нее просто некому. Отчего же нет в душе Ивана Даниловича того ликования, которое наверняка владело бы сейчас Юрием, доживи он до этого дня? Не оттого ли что сожженная Тверь воскрешает в его памяти другое пепелище, виденное им в раннем детстве, — Москву, преданную огню недоброй памяти Дюденей? Это неотступно преследующее князя сопоставление рождает мучительную и беспощадную мысль — не Москва и Тверь друг другу вороги, есть у них общий недруг — хищный, злобный и безжалостный; он глядит на их распрю, как взрослый на драку детей, — лишь посмеивается да подначивает, и, доколе этому недругу хребет не перебит, кто бы ни одолел — Москва ли, Тверь ли, — Русь все равно обречена остаться в проигрыше. А рядом с этой мыслью — другая, маленькая и теплая, как зимний нужник: а все же хорошо, что на сей раз не Москва...
Напротив руин княжеского терема, погибшего в огне еще во время августовской замятии, белели каменные развалины церкви, возле которых с выражением крайнего горя на лицах — многие и не пытались сдержать слез — стояло несколько крепких, широкоплечих мужиков разного возраста — от безусых отроков до седовласых старцев. Их отчаяние было столь явно и безмерно, что Иван Данилович, движимый состраданием, приблизился к хранившим скорбное молчание людям.
— Родные там хоронились? — тихо спросил князь, кивнув в сторону развалин.
— Родные... — горько повторил высокий белоголовый старик со впалыми, обвислыми щеками и скорбно кренящимися книзу тонкими усами. — Да она нам сама как родная была! Все в нее вложили — всю душу, все уменье, думали, будет стоять людям на радость... А оно вон как все обернулось... Эх, такую красоту сгубили! — воскликнул он с внезапной яростью, и на глаза у него выступили две слезинки — скупые порождения бессильного гнева.
— Два лета токмо и простояла, — глухо добавил кто-то.
— Что простояло? Церковь? Так вы зодчие? — в голосе Ивана Даниловича прозвучала такая неуместная и неожиданная радость, что ответом ему были хмурые, враждебно-недоуменные взгляды обернувшихся к нему людей.
— Ну, зодчие, — угрюмо бросил белоголовый. — Тебе-то что?
— Вас-то мне и надобно, — словно не замечая его неприветливого тона, расплылся в улыбке Иван Данилович. — А то затеял я на Москве белокаменный храм, да умельцев не хватает, оттого дело и застопорилось. Три года уже тянется, а конца не видать. Может, взялись бы?
— Так ты князь Иван Данилыч, что ли, будешь? — сузив глаза, с каким-то странным выражением спросил молодой тверич со свежим рубцом через левую щеку.
— Он самый и есть, — засмеялся князь.
Зодчие обнажили головы, украдкой обмениваясь пасмурными взглядами.
— Так что насчет храма? — нетерпеливо спросил Иван Данилович, успокаивающе похлопывая по гриве брезгливо пофыркивающего и пугливо переступающего с ноги на ногу коня, которого привела в легкое смятение проехавшая мимо телега, груженная мертвыми телами; видя, что мастеровые не торопятся с ответом, он добавил уже с угрозой: — А то глядите: покамест честью прошу, а могу ведь и силу употребить.
— Да оно-то, конечно, кто бы сомневался, — рассудительно заметил белоголовый старик
— А что, жалованье нам доброе выйдет? — спросили из толпы.
— Пока что недовольных не бывало, — улыбнулся Иван Данилович. — За добрую работу у нас и вознагражденье доброе полагается.
— Да как же мы можем теперича Тверь оставить? — заметил человек средних лет с тонкими, но четко обозначенными чертами бледного лица. — Нам, вроде того, и здеся работы достанет.
В подтверждение своих слов он обвел рукой тучневшую кругом ниву пожарища.
— Ну, это как сказать, — неохотно возразил ему белоголовый. — Князьям теперь долго не до белокаменной потехи будет — город бы отстроить.
— А останетесь здесь, татары как пить дать в Орду угонят, — ввернул Иван Данилович неотразимый довод. — Вовек родные места не увидите.
— Что скажете, православные? — обратился старик к своим товарищам. — Променяем на Москву наши пепелища али тут останемся, на божью волю лишь надеясь? Но учтите: коли порешите остаться, тяжко, вельми тяжко нам здесь придется, может, и вовсе пропадем. Да и от князя нам казнь может выйти за ослушанье. Так что поимейте в виду.
— Ты староста, Олехно, тебе и решать, — хмуро ответил тот, кто возражал против отъезда.
— А я так мыслю, — убежденно произнес Олехно. — Коли вложили в нас бог и учителя наши чудесное уменье из мертвого камня живую красоту творить, не грех ли нам будет дать пропасть ему втуне? Наше дело — храмы строить, а где они станут бога славить — в Твери, на Москве аль у черта на куличках — для нас дело десятое. Даст бог, когда-нибудь и Тверскую землю украсим плодами рук своих, ныне же наш путь лежит на Москву. Мы согласны, княже, — со смиренным кивком обратился старец к Ивану Даниловичу.
— Ну вот и славно, — князь натянул поводья и, зажав их в одной руке, поправил съехавшую набок соболью шапку. — Заутра явитесь в мой стан, разыщите дьяка Кострому. Он вам отпишет грамотку; по ней вам и снедь выдавать будут, и порты, и от тягла любого она вас ослобонит. Да чтобы храм был не измотчав! Ну, бывайте, княжьи храмозиждители!
И князь, провожаемый долгими взглядами своих новых слуг, в которых читались самые противоречивые чувства, продолжил путь по разоренному городу.
ГЛАВА 2
1
В один из дней бабьего лета все жители села Горнчарова — от ветхих старцев, едва способных передвигать ноги, до младенцев, самозабвенно спящих на руках у матерей, — празднично разодетые, собрались на только что сжатом поле, посреди которого одинокой прядью желтела единственная не тронутая серпом полоска ржи — Ильина бородка, как называли ее крестьяне. Из года в год свято соблюдался этот дедовский обычай — по завершении жатвы вознести хвалу богу и Илье-пророку за собранный урожай и смиренно попросить, чтобы и в следующем году клети и овины не остались пустыми. И чем неурожайнее был год, чем скуднее наполнялись закрома, тем горячее была благодарность за избавление от голодной смерти и страстнее мольбы, исполненные робкой надежды и затаенной тревоги.
В отработанном до мелочей ритуале дожинок каждый знал свое место. Когда крестьяне с торжественными лицами, еще хранившими на себе следы недавней нелегкой страды и в то же время излучавшими радостное удовлетворение от успешно завершенного дела, расположились полукругом возле Ильиной бородки, староста — благообразный старик с глубокой складкой между выпуклыми наполовину оголенными белесыми бровями — вышел вперед и, воздев длинные руки к небу, заговорил с такой страстью, что многим из присутствующих стало не по себе:
— Отче наш небесный! Благодарим тебя за то, что и летось не оставил ты нас своею милостью и даровал нам хлеб наш насущный. Слава тебе ныне и присно и во веки веков! Аминь.
С этими словами староста трижды широко, точно бросая в землю семена, перекрестился и отвесил земной поклон. Остальные, нестройным хором повторяя «аминь», последовали его примеру.
— Ну, хозяюшка, теперь твой черед, — с улыбкой обратился староста к жене, круглолицей, улыбчивой, моложавой женщине, державшей себя, несмотря на приметное положение мужа, как обычная крестьянка.
Старостиха подошла к бородке и, склонившись над ней приспустила широкий рукав своей вышитой рубахи. Взяв через ткань волоток, она стала бережно, закусив от напряжения губу, завивать его посолонь, непрестанно приговаривая: «Вот тебе, Илья-борода, на лето роди нам ржи и овса!» Когда каждый из колосьев превратился в тонкий солнечный венок, женщина осторожно надломила их у основания, после чего собрала в сноп, который перевязала заранее припасенной красной шелковой лентой. На место рождения снопа кто-то тут же положил камень. Затем люди стали по очереди подходить к лежащему на земле снопу, и каждый что-то оставлял на нем: привязывал ленту, втыкал цветы или надевал сплетенный из трав и цветов венок Когда эта часть обряда была закончена, сноп высоко подняли над головами и толпой двинулись в сторону села, орошая пустой осиротевший простор искристой брызжущей песней:
Яровая спорынья!
Иди с нивушки домой,
Со поставушки домой,
К нам в Горнчарово село,
Во Петроково гумно.
А с гумна спорынья
Во амбар перешла.
Она гнездышко свила,
Малых деток вывела, —
Пшеной выкормила,
Сытой выпоила.
Так, под веселое разноголосое пение, сноп внесли в большую, с добротным резным крыльцом избу старосты, благоговейно водрузили на лавку в красном углу, под иконами, после чего все, оживленно переговариваясь друг с другом с довольным видом людей, только что завершивших большое и важное дело, расселись за накрытым для общей трапезы еловым столом.
— Присаживайтесь, люди добрые, угощайтесь чем бог послал, — хлопотала вокруг стола старостиха.
Поначалу разговоры за столом велись чинные и степенные. Мужики важно толковали о недавних событиях в Твери, вести о которых окольными путями дошли и до Горнчарова.
— Да-а, татары это так не оставят, — протяжно изрек губастый лопоухий Сеня Бука, опорожнив целый ковш квасу, изготовленного из зерна нового урожая. Смачно икнув, он медленно, с достоинством провел рукавом по опушенным пеной усам. — Жди теперь гостей.
— Нам-то что! — махнул рукой Илейка, веселое и беззаботное настроение которого не позволяло ему сейчас думать ни о чем плохом. — Тверичи ведь буянили, им и ответ держать перед погаными, а мы тут ни с какого боку не замешаны.
— Так ведь татары, они, брат, разбирать не станут, — гоготнул Бука. — Голову сымут — и весь сказ. Князьям-то да боярам что — ускакали от греха подале, и горя мало. А подневольному люду куда податься? Сиди да дожидайся, покуда гром над головою грянет.
— Ну, бог не выдаст — свинья не съест, — беззаботно отозвался Илейка. — Мы от Твери далече, не нам о том и печалиться.
— Дай-то бог! — вздохнул Бука.
Хмельные пары делали свое дело: постепенно беседы, ведшиеся за столом, утратили связность и все чаще то сникали до невнятного бормотания, то срывались на истошный крик с яростным размахиванием руками и ударами кулаками по столу. Один из гостей, окончательно потеряв интерес к происходящему, с отсутствующим видом подпер рукой щеку и хрипло затянул песню.
— Что ты блеешь, ровно козел?! — раздраженно бросил ему сосед напротив. — Коли не дал бог голосу, не срамился бы перед людьми. Пущай лучше Агашка споет, а мы подхватим.
— Верно! — раздались кругом голоса. — Спой, Агафьюшко! Потешь душеньку! Слезно просим!
Из-за стола вышла девушка лет шестнадцати-семнадцати, тоненькая и гибкая. Зардевшись от смущения, она отвела взгляд от устремленных на нее со всех сторон разгоряченных угощеньем лиц и запела удивительно чистым и звонким голосом:
Ходил козел по меже,
Ходил козел по меже,
Дивовался бороде:
А чея й-то борода,
А чея й-то борода,
Черным шелком повита?
Черным шелком повита?
Сытой-медом полита?
Иванова борода,
Иванова борода,
Черным шелком увита,
Черным шелком увита,
Сытой-медом полита.
Марьюшко, не лежи,
Марьюшко, не лежи,
Ему бороду оближи!
Все разговоры за столом смолкли. Даже самые беспокойные во хмелю притихли и не отрывая глаз с нескрываемым восхищением смотрели на певунью.
«Господи, до чего же на Иринку похожа! — с внезапно нахлынувшей тоской подумал Илейка, жадно вглядываясь в тонкие черты девичьего лица. — Какая-то она теперь стала? Сколько годов не виделись, страшно помыслить! Верно, меня и в живых давно не числит». Под натиском воспоминаний праздничное настроение Илейки окончательно улетучилось, как дым купальского костра в черном ночном небе. Аграфена, с улыбкой покачивавшаяся в лад песне, заметила хмурое лицо мужа и шутливо толкнула его локтем:
— А ты чего насупился, как неродной? Подпевай! Узнав о причине мужниной тоски, Аграфена воскликнула:
— Так съезди навести ее!
— Вот так присоветовала! — горько усмехнулся Илейка. — Али запамятовала, кто мы? Кто ж меня отпустит, да еще так далече? Да и ты с ребятами как одна будешь?
— А ты потолкуй со старостой, — не смутившись этими доводами, предложила Аграфена. — Как расходиться все станут, тут и потолкуй. Он мужик вроде душевный; нечто не войдет в твое положенье? Посули ему что-нибудь. А за нас тревожиться нечего: что ж мы, две-три седмицы без тебя не обойдемся? Иные бабы и дольше без мужиков живут, и ничего. Я тебе так скажу: коли хочешь свидеться с сестрой, ничто тебя не должно удержать! А ежели удержит, значит, не любишь ты ее, и толковать тогда не о чем.
Илейка сделал так, как советовала жена. Когда гости стали откланиваться, он замешкался, ожидая, пока горница опустеет, и, улучив минутку, подошел к старосте.
— Ну поезжай, коли такое дело, — добродушно молвил тот, выслушав Илейкину просьбу. — Оно бы, конечно, не полагалось тебе разъезжать, яко вольному, однако же по человечеству уважить надобно. Сестра, как-никак. Отправляйся с богом. Токмо гляди, Илейко, — строго предостерег на прощание староста, — долго там не загостись да к прежнему хозяину в лапы не попади. И меня тогда подведешь, и семью свою на горькую долю обречешь. Так что поберегись!
Илейка не сразу отправился в путь: надо было сделать еще кое-какие дела, чтобы в зимнюю пору его семья ни в чем не нуждалась. Почти два месяца он целыми днями пропадал в лесу — искал борти, запасал дрова. Лишь когда первый снег покрыл землю, Илейка простился с женой и детьми и, томясь радостным предвкушением скорой встречи, взял путь на юг, в сторону Москвы.
2
Огромный масляно-желтый лик месяца низко навис над лесом, то исчезая за проплывавшими по темному небу призрачными волнистыми облаками, то снова причащая мир таинству ночи из своего опрокинутого круглого потира, до краев налитого скупым холодным светом.
Пока стреноженный Весок, низко наклонив шею, хрустел торчавшими из-под снега острыми и ломкими верхушками кустарника, Илейка наскоро наломал охапку голых веток и, добыв кремнем огонь, развел жиденький костерок. Съежившись на разостланной прямо в снегу плотной рогоже, Илейка поднял воротник тулупа, засунул кисти рук в рукава, как в муфту, и, прислонясь спиной к широкому стволу дуба, вытянул ноги поближе к огню. Рваный жилистый язык пламени извивался, ходил ходуном, словно дразня, разбрызгивал во все стороны сверкающую слюну искр. Глядя на него, Илейка почувствовал, как его веки, будто мехи хмельным вином, наливаются неодолимой дремой.
Лес, где довелось заночевать Илейке, находился поприщах в тридцати к востоку от Москвы; до Гошева отсюда было не больше одного дневного перехода. И чем ближе становилась цели его пути, тем сильнее жгло Илейку нетерпеливое ожидание. Пожалуй, он может и не узнать Ирину: ведь когда они виделись в последний раз, она была совсем еще девчонкой. Какой она стала? Как жила все эти годы? За кем она замужем и сколько у нее детей? Эти и многие другие вопросы, один важнее другого, которые он задаст своей дорогой сестрице, святочной метелью кружились в отяжелевшей Илейкиной голове, наполняя душу тихой трепетной радостью.
— Здорово, земляк! — глухой, надсаженный голос, раздавшийся за его спиной, вывел Илейку из состояния мечтательной истомы.
Почти бесшумно ступая по мягкому, рассыпчатому снегу, на облюбованную Илейкой поляну вышел человек. Сперва в темноте обозначились лишь очертания крепкой, широкоплечей фигуры, и Илейка невольно подумал о лежащем в кармане ноже. Но незнакомец не проявлял враждебных намерений. Приблизившись к огню так, что Илейка смог разглядеть большую русую бороду и разорванный на плече ветхий овчинный тулуп, он с явным удовольствием протянул над костром ладони, после чего обернулся к не сводившему с него напряженного взгляда Илейке.
— Далече ли путь держишь, человече? — спросил незнакомец, и Илейку неприятно удивило, как независимо и, пожалуй, даже несколько развязно держит себя этот оборванец. Отбросив ложное стеснение, он выпростал руку из ее уютного прибежища и не таясь опустил ее в карман с ножом.
— Да так, еду по своей надобности, — уклончиво ответил Илейка, стараясь казаться как можно более спокойным.
— А сотоварищ тебе не требуется? В такой глухомани недолго и заблудиться, а я здешние места добро знаю.
Илейка замялся с ответом. Непрошеный спутник не внушал ему доверия, но он не решался обидеть его отказом: в случае чего совладать в одиночку с крепким незнакомцем будет нелегко, на подмогу же в лесной чаще рассчитывать не приходилось. Да и жестоко оставлять человека в морозную ночь без тепла и пищи. А потому, поразмыслив, Илейка пригласил путника к огню и, порывшись в своей котомке, протянул ему кусок хлеба и луковицу. Судя по жадности, с которой тот набросился на нехитрую еду, после его последней трапезы прошло уже немало времени; о том же свидетельствовали и его впалые, изможденные щеки, на которые сразу обратил внимание Илейка, украдкой рассматривая поглощенного едой незнакомца. Он немало подивился столь очевидному несоответствию между крайне бедственным положением, в котором находился его незваный гость, и его граничащей с дерзостью самоуверенностью.
— Спать будем по очереди. Ты первый, — предложил незнакомец. Поплотнее закутавшись в рогожу, Илейка улегся на бок и закрыл глаза, но сон безнадежно покинул его. Илейка был не робкого десятка, но ему совсем не хотелось навеки остаться в этому лесу, причинив тем самым несчастье любящим и ждущим его людям, которые, случись с ним что худое, не смогут даже похоронить его по-христиански. Он с тревогой прислушивался к каждому шороху, доносившемуся из-за его спины, и то и дело украдкой поглядывал через плечо. Однако ничего подозрительного не происходило. Незнакомец сидел у костра, обхватив руками колени и слегка сгорбатив широкую плоскую спину. Время от времени он шевелил толстым кривым суком горящие ветки, и поникшее было пламя сразу взмывало вверх, точно норовя лизнуть нависавшие над ним ветви деревьев.
— Ну и дурен же ты, приятель, как я погляжу, — не оборачиваясь, произнес незнакомец, когда Илейка, тихо скрипя примятым спрессованным снегом, в очередной раз приподнял голову и, по-лошадиному выгнув шею, опасливо покосился назад. — Кабы я тебя порешить хотел, нечто стал бы я так долго ждать? Мне куда сподручнее было бы сделать это сразу, когда ты сидел ко мне спиной и меня не видел.
Этот довод показался Илейке убедительным, и он немного успокоился.
Когда Илейка проснулся, снег уже разноцветно искрился от солнца. Широко потянувшись, Илейка энергично потер снегом всласть обсосанное за ночь морозом лицо и только тогда вспомнил о своем давешнем знакомце. Резко повернувшись, он увидел, что костер почти догорел, а его товарищ сидит все в том же положении, что и накануне, разве что изгиб его спины стал более выпуклым, а обнаженная голова, с которой слетел безобразный заячий треух, бессильно упала на грудь.
— Что ж ты меня не разбудил? — с укором воскликнул Илейка, легонько ударяя спящего по плечу.
— Ты так солодко спал, что у меня язык не поворотился, — улыбнулся тот, широко зевнув, и Илейка увидел, что у незнакомца не хватает нескольких зубов на обеих челюстях.
После более чем скромного завтрака, который Илейка опять великодушно разделил с новообретенным товарищем, двинулись в путь, к вящему неудовольствию Беска, который вдруг обнаружил, что его ноша почему-то стала вдвое тяжелее. Илейке показалось странным, что его давешний знакомец набился ему в попутчики, даже не удосужившись выяснить, куда тот направляется; но что-то побудило его воздержаться от расспросов. «Должно быть, просто бродяга, из тех, кому все одно, куда идти», — решил Илейка.
Но, было ли предпринятое незнакомцем путешествие дальним или близким, оно подошло к концу гораздо быстрее, чем Илейка мог себе представить: едва они проехали пару поприщ, как в мертвенной тишине зимнего леса, нарушаемой лишь пугливым похрустыванием не выдержавших тяжести снега веток, явственно прозвучал троекратно повторившийся протяжный рев лося. Незнакомец беспокойно огляделся и тронул Илейку за плечо.
— А вот здесь мы, пожалуй, и расстанемся, — сказал он и, когда Бесок остановился, неловко спрыгнул с крупа на снег. — Благодарствую, что не бросил ты прохожего человека одного в лесу подыхать, разделил с ним и ночлег, и харч, и дорогу. Скажи хоть, за кого мне бога молить?
Илейка назвал себя.
— Ну, а меня Парфеном кличут. Прощевай, друже Илюша, может, и свидимся еще.
— Гляди не угоди на рога к сохатому, — предостерег его на прощание Илейка.
Парфен только махнул рукой и торопливо зашагал в ту сторону, откуда послышался рев. Проводив его недоуменным взглядом — и что только могло понадобиться тому в безлюдной чаще! — Илейка вскоре позабыл о своем странном попутчике.
Когда на исходе дня Илейка въезжал в Гошево, сердце его учащенно билось. Даже странно — и радости здесь вроде видел мало, а вот поди ж ты... Памятуя предостережение старосты, Илейка на всякий случай надвинул шапку на брови: ни к чему, чтобы посторонние прознали о его приезде; чего доброго, боярин Терентий и впрямь вознамерится возвратить себе своего бывшего обельного холопа! Но эта предосторожность, скорее всего, была излишней: теперь в Илейке нелегко было узнать того юношу, чуть ли не отрока, который много лет назад не по своей воле покинул село. Здесь же почти ничего не изменилось. Даже с закрытыми глазами Илейка мог бы без труда провести своего коня вдоль пересекающихся друг с другом не всегда прямых порядков изб к белеющей на холме островерхой громаде боярского дома.
От реки легко, словно не ощущая тяжести двух наполненных студеной водой ведер, поднималась молодая женщина. Левой рукой она придерживала лежавшее на плече коромысло. Когда женщина подошла поближе, Илейка узнал в ней слегка раздобревшую Авдотью, в былые времена состоявшую при боярыне ее личной горничной. Илейка от души обрадовался этой встрече: Авдотья всегда была дружна с его сестрой и уж наверняка знает, где он сможет разыскать свою дорогую Иришку.
— Не пустишь ли, бабонька, переночевать проезжего человека? — с улыбкой обратился он к женщине, когда их пути пересеклись.
Авдотья окинула Илейку равнодушным взглядом.
— Отчего же не пустить? — ответила она со спокойным радушием, очевидно, не узнав. — Место найдется.
Улыбка приезжего стала еще шире, в глазах запрыгали лукавые огоньки.
— А вот я тебя сразу узнал, Дуняша, — с шутливой укоризной сказал Илейка и весело рассмеялся в ответ на удивленный взгляд женщины. — Да Илейка я, брат Иришкин, неужто на себя стал непохож?!
Теперь черед удивляться настал Авдотье: молодая женщина вдруг изменилась в лице и, смешавшись, потупила взгляд в землю, словно эта встреча была ей неприятна.
— У-у! Да я вижу, мне здесь не рады! — с обидой в голосе, но все еще сохраняя игривый тон, протянул Илейка. — А я вот Ирину повидать приехал, думал, ты мне подскажешь, где сыскать ее.
Авдотья смутилась еще больше. Коромысло слегка покачнулось, и немного воды выплеснулось на голубоватый, вымощенный вечерними тенями снег.
— Не найдешь ты здесь Ирину, — тихо произнесла наконец Авдотья, избегая смотреть на Илейку. — Нету ее...
— А где она? В другое село была взята? Да говори же, не томи! — теряя терпение, крикнул Илейка.
Уронив коромысло на снег, женщина закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Нету ее, совсем нет, разумеешь? — с трудом вымолвила Авдотья сквозь слезы. — Померла твоя Ирина...
Илейке показалось, что конь под ним растворился в воздухе, а сам он, лишенный опоры, камнем летит в неожиданно разверзшуюся внизу бездну.
— Померла? — растерянно переспросил он, еле шевеля ставшими вдруг сухими и непослушными губами. — Когда? От чего?
— Как уехал ты в Москву, — всхлипывая, проговорила Авдотья, — в ту же ночь боярин отдал Иришу ведуну; такую, вишь, плату определил тот за то, что спас боярыню... Затем и услали тебя, абы не помешал... Ну, кликнул, значит, Иришу боярин, и с той поры никто ее, окромя него да проклятого колдуна, живою не видал. Наутро хватились — нет нигде. А на другой день приезжают бенимские мужики, спрашивают: не пропадала ли у вас девка? Оказывается, нашли ее, сердешную, в Похре, в трех поприщах от Бенимского. Ну, отрядили Сыпа забрать тело. Я как глянула — у меня чуть сердце не разорвалось: лежит на телеге босая да простоволосая, личико снега белее... — Здесь Авдотья снова залилась слезами. Немного успокоившись, она продолжала: — Как бабы наши по ней убивались, и сказать нельзя! А боярин хоть бы слезинку пролил — ходит как ни в чем не бывало и очей своих бесстыжих не потупит. Нет в таких людях ни совести ни страху божьего; мы для них что букашки — одной больше, одной меньше... Похоронить по-хрестьянски и то не дали: поп отпевать не стал и на погост снести не позволил — не положено, говорит, тех, что сами себя жизни лишили, на освященной земле погребать. Уж как умасливали его — ни в какую! Так за оградой, в овраге, и закопали голубку нашу, точно скотину бессловесную. Только что бы там поп ни говорил, — с вызовом добавила Авдотья, и ее большие синие глаза потемнели от гнева, — я Ирину каждый день в молитвах поминаю и свечку за нее ставлю: не как за самоубийцу — как за убиенную!
Помолчав, Авдотья вздохнула и отерла слезы рукавом.
— Ведун тогда весь зеленый с досады восвояси убрался, а невдолге опосля того напала на дом шайка душегубов. Перегружались мы все — просто страсть! Да токмо боярин не растерялся: людей поднял да и сам мечом добро поробил, так что мало кто из душегубцев тех живым сумел уйти. А как стали с убитых личины их бесовские срывать, кто-то и говорит: «Да это ж ведун, что боярыню пользовать приезжал!» Он, голубчик, видать, путь им показывал — один из всех не при оружьи был, — да и сыскал себе конец в том самом доме, где он душу безвинную загубил! Вот и рассказала я тебе, Илюша, все, что ведаю, как на духу, как хочешь, так и суди!
Илейка долго молчал, устремив неподвижный невидящий взгляд на черневший за рекой обнаженный неживой лес. Бесок, чувствуя, что поводья ослабли, потянулся к заснеженным кустам, торчавшим из сугробов по обочинам дороги.
— Вот что, Дуняша, — проговорил он наконец, пристально глядя в лицо молодой женщине, — ты не сказывай никому, что меня встренула? Разумеешь?
Авдотья испуганно вскинула на Илейку затуманенные слезами глаза и, прочитав в его взгляде твердую решимость, снова потупилась.
— Будь осторожен, Илюшенька, — тихо промолвила она. — Храни тебя господь.
3
Терентий Абрамович проснулся от вкрадчивого, царапающего звука, исподволь точившего неподвижную густую тишину жарко натопленной опочивальни. Сначала боярин решил, что это проказит мышь, но, прислушавшись, понял, что шум идет из печной трубы. «Ветер гуляет», — с облегчением подумал Терентий и, приглушенно крякнув, повернулся на другой бок; потревоженная его движением жена тихо и коротко простонала во сне. Звук в печи не прекратился; напротив, он становился громче и отчетливее, все ближе и ближе подбираясь к устью. Раздался звон падающей заслонки, и в тусклом свете месяца, с трудом пробивавшегося сквозь мутную слюду окна, боярин увидел пару высунувшихся из устья печи ног. Резко приподнявшись на локте, Терентий протянул руку к висевшему над изголовьем отцовскому мечу, но, ощутив у горла острое холодное лезвие ножа, был вынужден вновь утопить свою седую голову в высоких, шелковых, набитых мягчайшим лебяжьим пухом подушках. Его жена, также разбуженная шумом, в ужасе сжалась под одеялом, затаив дыхание и боясь даже пошевелиться.
— Под кроватью ларец... Возьми все... Не убивай токмо... — тяжело дыша от волнения, прошептал Терентий.
— Обижаешь, боярин! Не признал! Знать, не чаял уже увидать верного своего холопа? Небось, как в Москву меня услал, и думать обо мне забыл? С очей-де долой — из сердца вон... — яростно шептал Илейка, почти вплотную приблизив лицо к лицу безмолвного и неподвижного от ужаса боярина. Печная зола, густым слоем покрывшая лицо, руки и одежду Илейки, обильно набившаяся в бороду, теплым снегом посыпалась на лицо Терентия. — Ну, а сестру мою помнишь? Ту самую, кою ты поганому ведуну отдал на поруганье?!
Боярин попытался что-то сказать, но лезвие еще плотнее прильнуло к его горлу, слегка надрезав кожу, и он умолк
— А-а, помнишь! — с каким-то исступленным торжеством воскликнул Илейка. — Вот и славно. Стало быть, ведаешь, за что в ад направляешься!
С этими словами Илейка что было силы нажал гладкую костяную ручку ножа; обоюдоострое лезвие неожиданно легко вошло в мягкую, податливую человеческую плоть, в лицо Илейке плеснула горячая липкая струя, которую он тут же с отвращением вытер внешней стороной ладони. Хриплый, клекочущий звук, выползший из перерезанного горла Терентия, слился с приглушенным, будто придушенным вскриком обезумевшей от страха боярыни.
— Не боись, — успокаивающим тоном сказал ей Илейка. — Ты, боярыня, баба добрая и за мужа своего, злодея, не ответчица. Али я душегубец какой, чтоб невинного человека живота лишать? Ты токмо кричать не вздумай, и все будет ладно.
Забившаяся в угол женщина не издала в продолжение этой короткой речи ни звука; казалось, от глубокого потрясения она впала в оцепенение. Но едва Илейка поднялся и направился к ее половине кровати, дикий, душераздирающий крик вспорол тишину окованного глубоким сном боярского терема. Через несколько мгновений где-то вдалеке загромыхали распахивающиеся двери, послышался топот многих бегущих по переходам ног.
— Огня! Огня скорее! — отчаянно прокричал молодой мужской голос.
Илейка отпрянул от кровати и бешено заметался по опочивальне. Взгляд его остановился на высоком окаймленном широким подоконником окне, по которому разлилась бледная лужица серебристого света. Мгновение, и под звон разлетающихся осколков слюды Илейка полетел в темную морозную ночь, в ласковые объятья пухлого, как поднявшееся тесто, сугроба. За спиной у него давились запоздалым лаем рвавшиеся с цепей дворовые псы, на крыльцо выбегали наспех одетые люди, многие из которых держали в руках что-то тяжелое и острое — от мечей до печных ухватов, но Илейка их не видел: со всей скоростью, на какую только был способен, он пересек широкий двор, толкнул ворота с заранее снятым им засовом — два спускавшихся на ночь с цепи пса лежали тут же, с проломленными палкой черепами — и с бешено колотящимся сердцем устремился к опушке леса, где его дожидался привязанный к дереву Бесок.
Илейка понимал, что пройдет совсем немного времени, и по его душу помчится многочисленная хорошо вооруженная погоня. Но недаром он вырос в этих местах: здесь каждое деревце в лесу, каждая топь и прогалина знакомы ему так же хорошо, как родинки на собственном теле, а значит, преследователям нелегко будет его настигнуть! Ночь тоже была Илейке доброй союзницей: до рассвета обнаружить его след на снегу можно будет только с помощью собак.
После доброго часа отчаянной скачки Илейка впервые позволил себе перевести дух. Месяц и звезды над его головой сияли так ясно и чисто, с таким блаженным неведением относительно совершающегося под их сенью зла, что у измученного духовно и телесно Илейки на глаза навернулись слезы. «И ты, сестрица, тоже где-то там, глядишь на меня, как эти звезды, — подумал он. — Любо ли тебе то, что я сделал? Верно, нет. Да мне и самому сие крепко не по душе! Но нечто мог я не отмстить за тебя?!»
В таких раздумьях Илейка встретил хмурое зимнее утро. Он уже не гнал коня во весь дух, не сомневаясь, что давно оторвался от погони. Вдруг где-то совсем близко послышался отчаянный собачий лай, и две выскочившие из-за деревьев борзые, словно состязаясь друг с другом в проворстве и злобе, вцепились Беску в левую ногу. Размозжив одному из псов голову страшным ударом кнута, Илейка соскочил наземь и с помощью ножа покончил со вторым. Но едва взглянув на раны, которые злобные твари нанесли Беску, Илейка понял: коня он потерял. Кость была сломана в нескольких местах, голень Беска превратилась в кровоточащие лохмотья. Конь терпеливо сносил свое страдание; упав на бок, он лишь слегка пофыркивал от боли и со спокойной обреченностью поглядывал на хозяина, как бы извиняясь за то, что больше не может быть ему полезным. Теперь для Илейки все было кончено. Если собаки уже настигли добычу, значит, недалеко и охотники с остальной сворой. Уйти же от них пешим... С таким же успехом Илейка мог бы попытаться улететь на небо. Но и покорно дожидаться конца не годилось: пока в груди бьется сердце, каждый его удар — это благовест надежды... Не разбирая дороги, Илейка отчаянно рванулся вперед. Его ноги увязали в снегу, будто обвешанные веригами. Илейке чудилось, что преследователи уже настигли его, что они совсем близко, и несчастный беглец поминутно оглядывался назад, рискуя напороться на какой-нибудь сук Он знал, что живым не дастся, что в последний миг, когда гибель станет неотвратимой, нож избавит его от мук, которые те, что несутся сейчас по его следу, мысленно уже уготовили ему; Илейку беспокоило только одно — как бы не прозевать этот судьбоносный миг, не дать врагам подобраться слишком близко. Пытаясь в очередной раз разглядеть сквозь алмазное кружево фигуры всадников, Илейка почувствовал, как его нога ступила в пустоту, и, больно ударяясь о стволы деревьев, он кубарем покатился по склону крутой, поросшей редкими березами ложбины.
— Стой, не задави! Тпр-ру, родимые! — услышал Илейка голоса, доносившиеся, как ему показалось, прямо из поднебесья. Мужики, ехавшие на трех груженных пустыми бочками подводах по проселочной дороге, пролегавшей по дну ложбины, с удивлением взирали на измученного, запыхавшегося, измазанного сажей человека с рассеченной при падении щекой, столь необычным образом оказавшегося у них на пути.
— Спасите, за-ради бога! — отчаянно взмолился Илейка, хватаясь руками за край телеги. Проезжающие нерешительно переглянулись.
— Ну как, поможем, православные? — спросил своих спутников глубокий, но крепкий еще старик с белым, без малейшего намека на загар крупным лицом, густыми, чуть тронутыми сединой бровями и совершенно седыми усами и бородой. Не дожидаясь ответа, он указал рукой на бочки за своей спиной.
— Полезай туда, сынок!
В бочке было очень неуютно. Внутри она пропахла сыростью и непривычным Илейке, щекочущим ноздри солоноватым духом; скользкие стенки были покрыты узорчатой морозной коркой. Илейка съежился, обхватив руками согнутые в коленях ноги, и затаил дыхание.
— Может, зря ты это, Михайло? — услышал он чей-то приглушенный голос. — Подведешь еще нас под беду.
— Молчи, Микифоре, не твово ума дело! — недовольно прикрикнул привечивший Илейку старик. — На такую мольбу не отозваться — тяжкий грех взять на душу. А что он там натворил, не нам с тобою разбирать. От бога-то все одно не укроется.
Поприщ через пять обоз нагнал отряд, состоявший из двадцати с лишним вооруженных всадников.
— Не взыщите, мужички, — донесся до слуха Илейки резкий, нетерпеливый, задыхающийся от быстрой скачки голос, — но мы душегубца одного ищем, беглого холопа. Не брали ли вы по пути какого человека? Он как раз должон был вам повстречаться.
— Ни душегубцев, ни холопей меж нами не водится, — с достоинством отвечал Михайло. — Мы вольные печерские рыболовы, со Студеного моря живую рыбу ко княжьему столу доставляем. А в дороге каких токмо людей не встретишь — всех разве упомнишь!
— Для верности не худо бы осмотреть вашу поклажу, — снова послышался резкий голос. — Коли у вас и впрямь все честно, то и бояться вам нечего.
— Что ж, гляди, ежели тебе голова не дорога, — спокойно произнес Михайло.
— Это что еще за речи? — нахмурился молодой боярин Василий Терентьевич (говоривший был не кто иной, как сын убитого Терентия).
— А вот что, — старик протянул ему какой-то свиток с подвешенной к нему красной восковой печатью.
— Ого, да печать-то княжая! — удивленно присвистнул стремянной боярина Акакий, приглядевшись к крупным неровным буквам, выведенным по краям печати.
По мере того, как Василий знакомился с содержанием грамоты, лицо его принимало все более озадаченное выражение; золотистые прямые брови удивленно заползли на лоб. Дочитав до конца, он молча вернул свиток невозмутимо наблюдавшему за ним Михайле.
— По лицу твоему, боярин, вижу, что грамоте ты учен и уразумел, что Иван Данилыч сулит тому, кто утеснит в чем его ватажников, — насмешливо молвил старик
— Да не связывайся ты с ними, боярин! — поморщившись, воскликнул Акакий, который через плечо своего господина также успел ознакомиться с содержанием свитка. — Время токмо теряем. Поищем поганца в лесу: по снегу далече не уйдет, следы все скажут!
— Ты сперва сыщи их, следы-то эти, — зло проворчал один из слуг.
Василий Терентьевич в раздумье почесал за ухом.
— Вы скачите далее по дороге, — распорядился он, указывая плетью на холопов, к которым относилось это приказание. — Остатние — со мной!
Когда затих стук копыт, Илейка выбрался из своей бочки и в ноги поклонился новгородцам.
— Бог воздаст вам, господа, за доброту вашу! Не знаю уж, как и благодарить вас. Вы топерь для меня все одно что вторые родители — вдругорядь живот подарили!
— Да чего там, — добродушно усмехнулся Михайло. — Все мы люди. Может, и ты когда нам подсобишь. А ежели хочешь отблагодарить, поведай нам без утайки, за что они на тебя так взъелись? Неужто ты и впрямь душегубец? Лицо у тебя вроде честное.
Горький рассказ Илейки был выслушан в мрачном безмолвии. Когда он умолк, со всех сторон послышались возмущенные восклицания:
— Вот что на свете-то творится!
— Точно холоп и не человек вовсе!
— Да я бы его, паскуду, безо всяких разговоров порешил, яко пса, прости господи!
Михайло с грустной улыбкой похлопал Илейку по плечу.
— Что ж робя, похоже, наш мужицкий суд вины за тобой не нашел. А вот от княжьего да боярского суда тебе лучше держаться подале: он-то к тебе навряд ли будет столь же милостив.
С колмогорскими рыбаками Илейка доехал до Ростова: здесь их пути расходились. Много дивного узнал он за эти дни о спасших его людях и о том далеком крае, который был для них домом: о суровом и одновременно щедром море, настолько огромном, что, сколько ни плыви, до берега все равно не доберешься; о волнах высотой с городскую стену; о прекрасном божьем диве — разноцветном сиянии, возникающем в урочное время над морем, созерцание коего поселяет в людских душах и радость небесную, и трепет неизреченный.
Далее Илейка шел пешком. Могучий, беспредельный, ничем не нарушимый покой, разлитый в природе, исподволь проникал и в растерзанную, сокрушенную Илейкину душу, исцеляя ее. Страшные события последних недель понемногу утрачивали власть над его мыслями и чувствами, уступая место совсем другим образам; вырубая в обледеневшей бороде живую прорубь улыбки, Илейка представлял освещенную лучиной горницу, где все до мельчайшей черточки было ему дорого и знакомо: вот склонилась над прялкой жена — ее длинные гибкие пальцы ловко управляются с непрерывно текущим ручейком пряжи, взгляд ее обычно веселых глаз сейчас строг и сосредоточен; у печи, звеня горнцами, хлопочет старшая из детей, не по возрасту серьезная и рассудительная Вера; на полу, заливаясь смехом, возится со щенком пятилетний Антон, а в подвешенной к потолку колыбели блаженно спит шестимесячный Никитка. Поглощенный этими мыслями, Илейка не заметил, как вышел на опушку леса. Бросив взгляд в сторону села, он словно окаменел. На месте селения чернело пепелище. Над кучами золы и обуглившимися остатками срубов еще полз чахлый прозрачный дымок, овевавший безобразные орбы глиняных холмиков, в которые превратились расплавившиеся в огне печи. Растаявший от огня снег вокруг сожженных построек обнажил черную мертвую землю, сливавшуюся с пепелищем в огромное, зловеще зиявшее пятно. Там, куда не достиг губительный жар, снег был густо испещрен следами конских копыт. Останки села походили на догоревший жертвенник из языческих времен, какие и теперь еще пылают кое-где по праздникам в селениях веси и других отдаленных племен. Но какому жестокому и неумолимому богу принесено в жертву все, что придавало его жизни смысл и значение, Илейке знать было не дано.
С трудом найдя место, где стояла его изба, Илейка медленно опустился на колени и приник лицом к разоренному родному очагу. Ни звука не вырвалось из его сжатых побелевших губ, лишь мелко-мелко, будто в пляске, вздрагивали острые плечи. Илейка словно боялся поспешной скорбью отнять у себя последнюю, пусть призрачную и хрупкую, но надежду: может быть, самого страшного и не случилось? Может, его дорогие успели укрыться от опасности в лесу? Только бы они были живы, а новую избу срубить немудрено! Только бы были живы...
Послышался тихий скребущий шорох, и из-под обуглившихся бревен показалась измазанная сажей кошачья мордочка. С трудом протиснувшись в узкую щель, тощая бело-серая кошка, которая, по-видимому, спаслась от пожара, забившись в подпол, с жалобным мяуканьем подошла к хозяину; Илейка молча, как в забытьи, взял ее на руки и обтер от сажи рукавом тулупа.
Что-то блеснуло в золе под скупым и холодным лучом зимнего солнца. Наклонившись, Илейка дрожащими пальцами извлек из кучи пепла сильно оплавившуюся медную гривну с отверстием посередине. Илейка узнал эту гривну: два года назад он сам подарил такую дочери на именины, и с тех пор Вера носила ее на шее, рядом с крестиком, никогда не снимая... Хриплый, булькающий звук вырвался из полуоткрытого посинелого рта Илейки, и в следующее мгновение черными брызгами расплескалось по бесцветному небу слетевшееся на поживу воронье, ввергнутое в смятенье долгим безумным воплем, разодравшим серебряно-жемчужный полог окаймленной морозом тишины.
ГЛАВА 3
1
— Забыл, забыл старого друга, бесстыдник, давненько не заглядывал! — с шутливым упреком грозил Кириллу пальцем ростовский боярин Селивестр Мешинич, тяжело, с одышкой поднимая свое тучное тело на крыльцо варницкого дома. — Да я, как видишь, не гордый, сам к тебе пожаловал.
Встречавший гостя на крыльце Кирилл молча улыбался в ответ, поднимая ворот своего опашня. Сырой пронизывающий ветер трепал его редкие, с сивым отливом, волосы.
Долгая и крепкая дружба связывала некогда Кирилла с его гостем, таким же, как и он, отпрыском знатного ростовского рода. Трудно было сосчитать, сколько лет они не расставались друг с другом: вместе постигали азы грамоты в монастырской школе, вместе ходили с князем в походы, вместе крестили детей — оба боярина приходились друг другу кумовьями, и Селивестр, у которого подрастала дочь, не раз полушутя-полусерьезно говорил Кириллу, какую славную чету она составит когда-нибудь с его Степаном. Но в последнее время связывавшие их узы распались. С тех пор как делами в Ростове стал заправлять наместник московского князя, Кирилл старался как можно реже бывать в стольном городе, не принимая оскорбительной для его самолюбия древнего ростовского боярина перемены власти. Почти безвыездно живя в своей усадьбе, стремительно хиревшей от установленных Кочевой непосильных поборов, Кирилл мало-помалу растерял городских друзей и знакомых, а доходившие до его слуха вести о том, что Селивестр сумел отлично поладить с новым наместником и даже стал одним из ближайших к нему людей, выполняя для Кочевы различные щекотливые поручения, за которые вряд ли взялся бы человек, щепетильно относящийся к вопросам боярской чести, значительно охладили чувства Кирилла к старому другу. Но стоило ему опять увидеть широкую, добродушную улыбку Селивестра, его умные глаза, в которых светилась искренняя радость от встречи, как воспоминания о проведенной вместе счастливой поре снова ожили в его душе, растопив, подобно апрельскому солнцу, мутный и грязный лед обиды и недоверия.
— Ну, рассказывай, Киршо, как живешь, — скаля крупные частые зубы, спросил Селивестр, когда друзья обнялись и облобызались.
— Сам видишь, каково мое житье: обнищал вконец, — невесело усмехнулся Кирилл, обводя рукой двор; даже беглого взгляда было достаточно, чтобы заметить вокруг многочисленные следы явного запустения, безжалостно выставлявшие напоказ прочно обосновавшуюся здесь бедность, — полусгнившие бревна в срубах, покосившееся крыльцо, зияющую прорехами кровлю амбара. — Сколько веков предки наши жили на этой земле и горя не ведали, а на нас, худых, за грехи наши, беды сыплются что снег зимой: и рати татарские, и дани непосильные, и недороды лютые. А уж сколько в Орду, будь она неладна, я добра своего отвез, князя сопровождаючи да вместе с ним узкоглазых улещивая, лучше и не говорить! Воистину меж Ордою и Москвой мы точно промеж молота и наковальни, и неведомо еще, какая напасть для нас горше... И добро бы мы одни были — много ли нам с Марьей на старости лет надо? А то ведь сынов у нас трое растет: как нам их при скудости такой в люди вывесть? А женятся, заживут своим домом — что мы им дадим на обзаведенье? Э-эх, о будущем думать и вовсе мочи нет! — сетовал
Кирилл, проводя гостя в гридницу и усаживая его за накрытый стол. В открытую дверь доносился взволнованный голос Марьи: застигнутая врасплох боярыня, больше всего на свете боявшаяся ударить в грязь лицом перед гостем, отдавала бесконечные распоряжения сбившимся с ног немногочисленным слугам.
— Полно тебе, Киршо, сокрушаться, — улыбнулся Селивестр, расслабленно откидываясь после вкусного обеда на спинку скрипучего кресла и по-кошачьи щуря маленькие черные глаза. — Может статься, все еще не так худо может обернуться. Я, собственно, о том и приехал потолковать. Как ты смотришь на то, чтобы уехать отсюда?
— Как это уехать? — подозрительно глянул на него Кирилл. — Куда? Насовсем, что ли?
— Насовсем, — с улыбкой подтвердил Силевестр, сложив руки на толстом животе и беззаботно крутя указательными пальцами.
— А зачем? Здесь у меня, по крайней мере, обустроенная усадьба, а что я буду делать на новом месте, кому я там нужен? Стар я уже, Силевестре, в чужих краях счастья искать.
— Ну, это как сказать... Дело же вот в чем. Ты, верно, знаешь, что окрест Москвы доднесь много мест пустынных, незаселенных?
Кирилл нехотя кивнул.
— Вот великий князь и зовет ростовских бояр, в худобу впавших, тот дикий край обживать. Здесь нас проклятый Кочева данями да поборами душит, а там переселенцев полностью ослобоняют на три года от всех уроков. Земли там много — селись да живи себе вольно!
— Вот как! — с горькой усмешкой произнес Кирилл. — Ну, спасибо Ивану Даниловичу за доброту его. да милость! Уж кто-кто, а мы, ростовцы, по горло сыты, его благодеяниями: чай, не запамятовали еще, как он при покойном князе с Ахмылом сюда нагрянул. Теперь же, за то, что ободрал нас как липку, достояния, что предки наши поколениями копили, лишил, он дозволяет нам поселиться в лесной глуши, где души человечьей на поприща кругом не сыщешь. Остается токмо берлогу вырыть, яко медведю, али в дупло забраться — чем не боярское житье! Что и говорить, щедро одаривает нас великий князь!
Селивестр Мешинич выслушал эту тираду со сдержанной, немного снисходительной улыбкой, с какой взрослый внимает болтовне ребенка.
— Не горячись, Кирилле, — спокойно сказал он, когда возмущенный боярин умолк. — В тебе говорит обида. Поразмысли спокойно над моими словами и сам увидишь, что другого выхода у тебя нет. Что и говорить, починать на новом месте все сызнова нелегко, да что делать? Ведь и наш край был когда-то такою же глушью, а теперь!..
Между тем обстоятельства складывались для семьи боярина все более неблагоприятно. Даже величайшее благо — богатый урожай — обернулось злом, поскольку зерно теперь трудно было продать даже за бесценок Где уж тут было думать о выплате дани ненасытной московской казне — как бы самим не протянуть ноги! Подавленный нескончаемой чередой несчастий, потерявший веру в будущее, Кирилл все чаще вспоминал о разговоре с Селивестром. Наконец он решился.
С тяжелым сердцем покидало семейство Кирилла родное гнездо; лишь у младшего из сыновей, Петра, по малолетству не понимавшего смысла происходящего, предстоящее путешествие, первое в его жизни, вызывало радостное оживление. Еще раз осмотрев уложенную на подводу поклажу, Кирилл в последний раз с учащенно забившимся сердцем и повлажневшими глазами окинул взглядом родной дом, словно на треснувшем блюде, лежавший на равнине, прорезанной узкой морщинкой речки Ишни. Перед мысленным взором Кирилла, как влекомые осенним ветром листья, промелькнули прошедшие здесь годы: на этом дворе он играл в младенчестве, в эти двери он впервые ввел в дом свою молодую жену, а чуть позже провожал навсегда покидавших его родителей, здесь появились на свет его сыновья... Теперь же, осиротев, этот дом обречен вскоре окончательно превратиться в труху, и тогда уже ничто не будет напоминать о более чем трехсотлетнем пребывании Кириллова рода на Ростовской земле. Стараясь скрыть от жены и детей навернувшиеся на глаза слезы, Кирилл отвернулся и, перекрестившись, сел на край подводы.
Это было печальное путешествие: не надежды на счастье, не стремление повидать божий свет, а лишь унизительный страх перед неумолимо надвигающейся нищетой, перед темницами и плетьми княжьих людей, строго взыскивавших за недоимки и с бояр и со смердов, влекли семейство Кирилла в путь. Одно лишь утешало боярина — не ему одному выпала такая участь. Многие из его знакомых, оказавшиеся приблизительно в таком же, как и Кирилл, положении, или уже уехали в подмосковные леса, или готовились в ближайшее время сделать это. Уехал Георгий, протопопов сын, уехали Иван и Федор из рода Тормоса, собирались в путь Тормосов зять Дюдень и дядя Онисим, служивший дьяконом; даже тысяцкий Протасий — и тот безуспешно подыскивал покупателя на свои ростовские хоромы.
Путь их лежал в княжье село Радонеж, незадолго до того дарованное Иваном Даниловичем маленькому сыну Андрею. «Судя по прозванью, житье нас ждет веселое», — пошутил Степан, узнав, как называется место их будущего жительства. От Кочевы Кирилл получил грамоту к тамошнему наместнику Терентию Ртищу, на основании коей тот был повинен выделить ему в вечное владение двадцать пять четей земли. Грамоту ту Кирилл берег пуще ока; однажды даже во сне привиделось: открывает он ларец, а заветного пергамента нет... С диким криком сел тогда боярин на телеге, озираясь по сторонам широко раскрытыми безумными глазами, сердце его неистово колотилось.
— Тятя, ты чего? — услыхал он из темноты сонный голос Варфоломея.
Дрожащими руками, путаясь в завязках, достал Кирилл из сумы маленький сандаловый ларец; откинув крышку, облегченно перевел дух.
— Да так, Вахрушенько, сон худой привиделся. Ничего, спи, сынок, спи, — смущенно пробормотал Кирилл, снова опускаясь на колкое, выложенное соломой днище телеги и натягивая на подбородок поношенную свиту.
Где-то в болоте нахально полоскались спорящие друг с другом лягушачьи голоса. Неподвижный золотой челнок месяца выткал широкое звездное полотно. Пасшиеся неподалеку стреноженные кони тихо похрапывали, будто посмеиваясь над страхами своего хозяина.
За время пути с семьей Кирилла случилось лишь одно примечательное происшествие. Как-то на узкой лесной дороге переселенцы повстречались с несколькими вооруженными конниками. Они мчались во весь опор, и появление у них на пути неожиданного препятствия в виде подводы вызвало у всадников явное раздражение.
— Живо убери свою колымагу! Не задерживай княжьих людей! — грубо и властно прокричал Кириллу один из них, угрожающе подняв над головой кнут.
Варфоломей бросил быстрый выжидательный взгляд на отца, но Кирилл даже не поднял глаз на обидчика. Он покорно свернул на обочину, и всадники пронеслись мимо, полоща в воздухе яркими развевающимися кочами. Взметнулась в детской душе соленая обида; схватив первое, что попалось ему под руку, — пустую глиняную чашку — Варфоломей что было силы запустил ею в широкую крутую спину нахала. Чашка со звоном ударилась о надетую под одежду броню, разлетевшись на куски. Марья испуганно вскрикнула, прикрыв ладонью рот, но всадник лишь обернулся и погрозил отроку кнутом.
Близилась Москва, и привычные, ласкающие глаз просторы Ростово-Суздальского ополья, окаймленные величественными лиственными лесами, сменились совсем другими местами. Казалось, чья-то исполинская рука постаралась как можно сильнее исковеркать здесь лицо земли: то изрезанные узкими извилистыми оврагами, то вздувавшиеся высокими холмами и повсюду густо поросшие мрачно темневшими елями, места эти невольно навевали путникам щемящую, беспокойную тоску.
Но однажды унылая хвойная бахрома внезапно оборвалась и телега выехала на залитую солнцем поляну. Здешние ели как будто почтительно расступились перед возвышавшимся посреди поляны крутым холмом с плоской, как доска, вершиной, на которой стояла небольшая деревянная церковь. Подножие холма с трех сторон обвивало сладострастно изогнутое тело маленькой речушки. Растопыренные еловые лапы сплошным навесом закрывали ее от солнечных лучей, отчего вода в речке была темно-смолистого цвета. У подножия холма было разбросано полтора — два десятка домов. Это и был Радонеж — конечная цель всего их долгого путешествия.
— Что, жено, похоже, приехали, — неуверенно сказал Кирилл, слегка толкая локтем убаюканную мерной тряской Марью. Боярыня открыла глаза и, широко зевая, огляделась кругом. Из-под расстеленной на телеге рогожи показались заспанные лица их сыновей.
— Да-а, место красное, что и говорить, — задумчиво сказала Марья. — Землицы, правда, маловато, придется лес корчевать, да где уж нам привередничать.
Привязав лошадей к стволу ближайшего дерева, Кирилл пошел в село. Марья с отроками, напряженно наблюдавшие за ним, видели, как он заглянул сперва в одну избу, затем в другую, больше и добротнее прочих, откуда вышел с каким-то человеком в красной шапке. Вместе они отправились на самый дальний конец села и там долго ходили взад-вперед, причем человек в красной шапке то и дело что-то чертил на земле большой кривой палкой. Наконец Кирилл вернулся, и вся семья отправилась на клочок земли у самой опушки леса, которому отныне надлежало стать для них самым дорогим местом на земле. Надел был невелик — на нем мог уместиться только дом; землю для пахоты еще только предстояло отвоевать у леса. Преклонив колени, новые поселенцы долго молились, пока заходящее солнце не зажгло, будто свечи, верхушки окрестных елей.
2
— Челом бьем тебе, княже, — воротись, повинись перед цесарем татарским: повинную голову меч не сечет. Поди в Орду, не губи Русскую землю!
Так говорил боярин Лука Протасьев, приехавший во главе великокняжеского посольства в Плесков, куда бежал, спасаясь от приближающихся к Твери Узбековых туменов, князь Александр Михайлович. Послы, среди которых были и московские, и тверские, и новгородские бояре, стояли полукругом в приемной палате плесковского Крома у стола, за которым в обитом алым бархатом дубовом кресле с высокой резной спинкой, горестно подперев щеку кулаком, сидел Александр. Среди богато изукрашенных одеяний послов выделялась строгая черная ряса — новгородский архиепископ Моисей решил поддержать посольство, как бы символизируя своим присутствием единство воли светской и духовной власти.
Взволнованный Александр порывисто встал и подошел к открытому окну, из которого была видна безмятежная гладь реки Великой.
— Господи, в какое же страшное время мы живем! — прошептал князь, взявшись рукою за створку окна. — Чего, казалось бы, проще — другу стоять за друга, брату за брата! Так нет же! Свои — русские — предают меня поганым! Могу ли противиться тому, что все так неотступно хотят от меня? В конце концов, что такое эта жизнь — так, краткий миг; стоит ли за нее цепляться? Что ж, аче суждено мне пострадать за всех, пострадаю.
Присутствовавшие при разговоре плесковичи сумрачно молчали, стараясь не глядеть друг на друга. Но в последних словах изгнанника слышалась такая безысходная скорбь, такое беспредельное отчаяние, что один из них, молодой воевода Володша Строилович, отличавшийся горячим и прямым нравом, не выдержал и, в нарушение заведенного чина, вмешался в происходящее.
— Да не слушай их, княже! — хлопнув ладонью по колену, крикнул он Александру. — Покуда хоть один вой останется в Плескове, не выдадим тебя! Им рассуждать сподручно: авось не свои головы под татарский топор подставлять будут!
— Доброе у тебя сердце, Володшо, — проговорил Александр, возвращаясь к столу и бессильно опускаясь в кресло. — Доброе и горячее. Но речешь ты пустое. С какой стати плесковичам умирать за изгоя? Лучше уж я поеду сам, нежели меня поволокут силком, точно тельца на заклание.
— А ведь Володша прав, — с расстановкой произнес вдруг дотоле молчавший посадник Солога, умудренный годами и опытом человек, пользовавшийся непререкаемым авторитетом среди своих сограждан. — Оставайся у нас, княже. Стены плесковские крепки — бог даст, сладим и с Москвой, и с Ордой. Како мыслите, бояре? — обратился он к остальным плесковичам. Те — кто сразу, кто подумав — степенно закивали головами в знак согласия.
Это выражение поддержки ободрило Александра; он сразу как-то подобрался, выпрямился, отняв от лица руки, положил их на стол, ладонями вниз.
— Слыхали? — негромко, но твердо сказал князь послам. — Вот вам и ответ. Не я гублю Русь, а вы со своим Иваном, ползающие на брюхе перед нечестивыми бесерменами да натравливающие их на своих соотчичей. Так и передайте своему князю. Господь да рассудит меня с ищущими души моей!
— Что ж, княже, воля твоя, — изменившись в лице, с угрозой молвил Лука. — Гляди токмо, как бы тебе пожалеть о том не пришлось. Что до меня, я бы отныне не дал за твою жизнь и медной гривны.
Послы вышли, бросая негодующие взгляды на плесковских бояр.
Чтобы прийти в себя после перенесенных волнений, Александр Михайлович вышел в сад, где беспокойный весенний ветер понемногу остудил клокотавшие в его груди страсти. Пройдя по обсаженной кустами черемухи дорожке, князь оказался у сложенной из огромных почти не обработанных валунов крепостной стены. Отныне эта стена вкупе с любовью плесковичей была его единственной защитой от гнева ордынского хана и злобы новоиспеченного великого князя. «Татарский прихвостень», — с ненавистью подумал Александр об Иване Даниловиче. Даже самому себе князь бы не признался в том, что в таком незавидном положении он оказался лишь по собственной вине: из мальчишеского желания покрасоваться, проявить свою удаль, подогретого обидой на татар, бесцеремонно выставивших его из родового гнезда, он воспользовался народным возмущением, а когда подошло время платить по счетам, малодушно бросил вступившихся за него подданных на произвол судьбы, обреченных на столкновение с противником, несравнимо более сильным. Впрочем, об этом он даже не задумывался. Александр часто переносился в мыслях на родину, но не груды гниющих человеческих тел, которые некому было хоронить, и не сожженные города и веси представлялись ему — лишь жгучая обида за отнятый отчий стол и жажда мщения терзали его сердце. Беседа с послами с новой силой всколыхнула в нем эти чувства.
Тихие всхлипы размокшей от недавнего дождя земли вывели князя из состояния мрачной задумчивости. Обернувшись, Александр увидел жену. Узкое, с выступающими вперед скулами, делавшими его похожими на беличью мордочку, лицо княгини было бледно, в глазах застыл испуг.
— Кто были эти люди? Что они хотели от тебя? — взволнованно спросила Анастасия.
Александр обнял жену, ощутив со сладкой истомой струившееся сквозь бархат платья тепло хрупкого тела.
— Успокойся, — сказал он с вымученной улыбкой. — Здесь нам не грозит никакое зло.
Прижавшись щекой к груди мужа, княгиня молчала, печально всматриваясь в сквозившую сквозь голые еще ветви деревьев влажную серую оторочку пасмурного апрельского дня.
Приезд великокняжеского посольства еще долго был притчей во языцех и в палатах Крома, и в посадских избах. Особенно возмутило плесковичей участие в нем новгородского архиепископа: уж коли и он стал плясать под дудку Москвы, стало быть, дело совсем худо.
— Своего архибискупа надобно ставить, плесковского, — убеждал Сологу скорый в решениях Володша. — Чтобы был плоть от плоти земли нашей и за благо ее стоял крепко. А то что же получается: князя издревле имеем своего, наравне с прочими землями, церковь же наша доселе под новгородским владыкой числится. Разве сие справедливо? От Новагорода нам ни в чем зависеть более не можно. Вот бискуп Арсений — чем не владыка? Благочестив, чин церковный добро ведает, да и народ его любит.
Посадник с сомнением покачал головой.
— Митрополит Феогност никогда не пойдет на раздел новгородской епархии.
— Это смотря кто попросит, — жестко возразил Володша. — А попросить и окромя нас, грешных, найдется кому.
— Это ты о литвинах? — поморщился Солога. — Ну, то уж вовсе последнее дело: поганых язычников вмешивать в дела нашей святой церкви.
— Жизнь заставит — и с чертом рогатым спознаешься, не то что с литвином, — хмыкнул Володша. — Нынче как раз самый удобный случай — прежний владыка помер, новый еще не назначен. Упустим его — второй не скоро представится.
Под тяжестью этих доводов Солога вынужден был согласиться. Вскоре из Плескова выехали два посольства; одно направлялось к митрополиту, другое — к литовскому великому князю Гедиминасу. не полагаясь на свои силы, плесковичи просили могучего соседа о содействии в обретении церковной независимости от Новагорода.
3
Погасли огни в стане московского войска, и ночная тьма привольно, как возвратившийся в свое логово зверь, расположилась на огромном лугу, сплошь уставленном разноцветными походными вежами. В этот поздний час большинство ратников, поев и потушив костры, уже спали; тишину нарушала лишь перекличка стражи, да еще слышалось, как какой-то десятник дает последние наставления своим подчиненным перед завтрашним переходом:
— От сотни не отрывайтесь, прыть свою умерьте: великий князь поспешать не велел.
— Знать, надеется, что плесковичи одумаются, да это вряд ли, — лениво заметил хмурый пожилой воин с черными, слегка седеющими усами, вороша прутом еле тлеющие угли. — Они народ гордый, своевольный, под чужую дудку плясать не привычный.
— На сей раз придется: наш князь умеет на своем поставить, — живо отозвался невысокий парень, лежавший на спине, подложив сомкнутые руки под голову и мечтательно глядя в звездное небо.
— То не вашего ума дело, — строго одернул их десятник — Ваша забота — исполнять что велят да оружье содержать исправно, а о прочем и без вас есть кому подумать.
Утомленный долгим переходом, Иван Данилович лежал в своем шатре, но сон не шел к нему. После неудачи плесковского посольства ему пришлось выступить против мятежного города, дабы силой заставить его выдать Александра Тверского: новому великому князю совсем не хотелось, чтобы в Сарае его сочли недостаточно усердным слугой хана, потворствующим своим бездействием врагам Орды. Но продолжение кровопролития претило его душе — слишком свежи еще были воспоминания об ужасах недавнего тверского погрома. Всем сердцем желая дать плесковичам возможность избежать той же участи, Иван Данилович велел войску двигаться как можно медленнее, надеясь, что строптивцы все-таки образумятся. Но, несмотря на эту меру, рать уже успела подойти к Опоке, и военное столкновение стало казаться неминуемым. Погруженный в невеселые раздумья, Иван Данилович не заметил, как приподнялся полог шатра и своей обычной бесшумной поступью вошел митрополит Феогност, сопровождавший князя в этом походе в качестве его личного духовника. Невысокий, худой и смуглый, с большими черными глазами и тонким горбатым носом, грек Феогност ничем не походил на своего предшественника. Отношения его с князем складывались непросто; возможно, отчасти это объяснялось тем, что по приезде новый митрополит почти не говорил по-русски. Медленно врастая в русскую действительность, Феогност не торопился ввязываться в княжеские распри и не упускал случая подчеркнуть, что его дело — служить богу, а не земным владыкам. Иван Данилович недовольно хмурил брови, но молчал, с тайным вздохом вспоминая лучащие доброту и понимание глаза покойного Петра.
— Не спится, княже? — участливо спросил Феогност с едва уловимым чужеземным выговором, при саживаясь у изголовья княжеского ложа. — Что, туга какая одолевает?
Иван Данилович тяжело вздохнул.
— Туга! Да, владыко, туга у меня великая. Вот дойдем до Плескова, и опять польется кровушка. Видно, мало ее еще пролилось, не все покамест образумились. А проклинать кого за душегубство будут? Ивана! Словно для меня нет большей радости, чем махать мечом! Да будь моя воля, я бы вовек его из ножен не вынул.
— Не всегда надлежит уповать на силу меча, — осторожно ответил Феогност. — Есть и более мощное оружие.
— О чем ты, владыко? — Иван Данилович приподнялся на локте и устремил на митрополита пытливый взгляд.
— Там, где бессильно слово земной власти, лишь имя господне способно смирить людскую гордыню. И наихрабрейшие мужи, смело глядящие в лицо опасности, склоняют выи под страхом вечного проклятия.
Иван Данилович задумался.
— Так ты мыслишь, что угроза отлучения может сломить их упорство?
— Насколько мне ведомо, не бывало еще на Руси того, чтобы кто-либо открыто пренебрег пастырским назиданием, — убежденно ответил митрополит.
Лицо князя просветлело. Глядя на невзрачную фигурку иерарха, он не мог скрыть восхищения.
— Славно придумал, отче! Воистину сам господь вложил эту мысль в твой разум. Надобно будет завтра же послать в Плесков грамоту.
4
Получив грозное и требовательное послание от митрополита, посадник Солога созвал набольших бояр. Зачитав письмо при полном молчании присутствующих, он обратился к оглушенному собранию с вопросом:
— Что делать будем, православные?
Бояре молча переглядывались; затем раздался громкий, решительный голос Володши Строиловича:
— Да что здесь раздумывать! Мы душою приняли князя и душ за него не пожалеем, ежели потребуется!
— То не бог нас проклинает, а продажный поп! — поддержал Володшу обычно незаметный Олуферий Мандыевич.
— Предав князя, скорее навлечем на себя проклятие! — вторил ему набожный Фомица Дорожинич.
— Князя не выдадим — в том мы единодушны, — опять взял слово Солога. — Стало быть, надобно нам крепко изготовиться к обороне. Иван пошел к Опоке; значит, замыслил обойти Плесков южнее устья Великой и ударить с запада. А как у нас обстоят там дела? Готов ли в Изборске город? — обратился он к отвечавшему за каменное строительство Олуферию.
— До конца еще не достроен, но держать оборону в нем можно, — с уверенностью отвечал тот.
— Не измотчав свезти туда припасы и разместить потребное число воев, — распорядился Солога.
За все время, пока шел этот разговор, Александр Михайлович не проронил ни слова. С мрачным видом, потупив очи долу, слушал он, как решается его судьба. Но при последних словах посадника князь неожиданно встал и поднял руку, прося внимания присутствующих. Голоса за столом смолкли, все взгляды обратились на него.
— Благодарю вас, други мои, — взволнованно произнес Александр. — Бог воздаст вам за вашу самоотверженную любовь. Ваш славный город стал для меня поистине вторым домом. — При этих словах голос князя дрогнул. — Но принять от вас такую жертву я не могу. Посмею ли единственно ради своего спасения навлечь на всех плесковичей лихую беду? Словом, придется мне вас оставить. Ничего не поделаешь, видно, мне на роду написано быть бесприютным скитальцем.
— Куда же ты подашься? — спросил Солога.
— Путь мне топерь один — в Литву, — вздохнул князь. — Буду бить челом великому князю Гедимину и уповать на его милость. Об одном лишь вас прошу: позаботьтесь о жене. Не могу я подвергнуть ее с дитятею опасностям дальней дороги, да и неведомо, как примут меня в Литве.
— Что ж, княже, — задумчиво произнес посадник, — коли таково твое решенье, бог тебе в помочь, неволить не станем. А за княгинюшку свою не тревожься — у нас она будет как у Христа за пазухой.
Через день состоялось вече, на котором плесковичи скрепя сердце согласились с доводами князя о том, что долее оставаться в городе ему невозможно, а еще через несколько дней Александр Михайлович с небольшим числом приближенных и челяди выехал из ворот вежи Кутекромы и, переправившись по узкому деревянному мосту в облепленное приземистыми избами, окутанное молодой зеленью Завеличье, взял путь к западным рубежам Плесковской земли.
5
— Ты правильно сделал, князь, что приехал к нам. С болью и негодованием мы принимали известия о том, как татарские варвары со своим московским прихвостнем злобно преследуют нашего брата-государя. Но, хвала Перкунасу, ныне мы имеем удовольствие видеть тебя при нашем дворе живым и невредимым.
Великий князь Литовский Гедиминас не кривил душою, приветствуя этими ласковыми словами прибывшего в Вильну Александра Михайловича. Он был искренне обрадован случаем, дававшим ему возможность оказать поддержку злейшему врагу московского князя. Слишком уж рьяно и успешно подчинял Иван Данилович своей воле некогда самостоятельные русские земли. Как бы в один прекрасный день объединившаяся и усилившаяся Русь, сбросив татарское ярмо, не предъявила нарок на свои исконные земли, отошедшие ныне к Литве! При одной мысли о возможности соединения русских княжеств под властью единого монарха у Ге-диминаса выступал на лбу холодный пот; куда удобнее иметь на своих восточных рубежах конгломерат непрерывно враждующих друг с другом слабых, зависимых от Орды или Литвы княжений.
— Иного от столь могущественного и милосердного властителя я и не ожидал, — отвечал Александр с вежливым, но не лишенным достоинства поклоном.
На тонких бледных устах литовского князя блеснула довольная улыбка. Роль благодетеля монарха, еще недавно равного ему своим великокняжеским статусом, льстила его самолюбию сильного и независимого правителя, блюсти которое Гедиминас не забывал никогда; недаром, живя в окружении христианских народов, он крепко держался языческой веры своих предков, боясь с принятием Христова учения впасть в зависимость от Рима или Константинополя.
— Тебе отведут лучшие покои в Верхнем замке, а на твое издержание из казны ежемесячно будут выделяться две сотни золотых. Кроме того, ты желанный гость на всех моих пирах.
Обласканный таким образом, Александр Михайлович снова обрел давно потерянный им душевный покой. Праздные, как опустевший колчан, дни он проводил в молитвах или охотился в окружавших Вильну угрюмых лесах, часто в сопровождении сына великого князя Нариманта. Все пережитые злоключения подернулись в его сознании дымкой, стали казаться чем-то далеким, словно произошедшим с кем-то другим. Лишь разлука с семьей подчас щемила Александру сердце, но он утешался мыслью, что его близкие, по крайней мере, находятся в безопасности: в своих верных плесковичах князь-беглец не усомнился ни на миг.
6
Илейка из последних сил медленно брел по дороге, куда и зачем — он и сам не ведал. Пошел уже четвертый год с того страшного дня, когда неведомая неумолимая сила резко и безжалостно разорвала его жизнь, как писец разрывает испорченную грамоту, и с той поры вся жизнь Илейки была одно нескончаемое странствие — странствие без цели, без отдыха, без покоя, без надежды. Минуя село за селом, деревню за деревней, он равнодушно принимал любое подаяние, не выказывая ни благодарности, ни недовольства его скудостью и никогда не прося сам. В последнем, впрочем, не было необходимости: почти в каждом селении он слышал ласковое приглашение: «Войди, божий человек, откушай, чем бог послал» — так сильна была вера в то, что юродивые странники — люди, избранные богом, и приносят благословение в привечавший их дом. Но в Тверской земле, которая только что претерпела страшное разорение от татар, прокормиться все же было трудно — многие уцелевшие жители, лишившиеся припасов, истребленных огнем войны, сами жестоко голодали, — и Илейка, по чьему-то доброму совету, повернул на юг, в сторону Москвы.
Немудрено, что Илейку принимали за юродивого: на нем была та же одежда, что и в день, когда на месте родного дома он застал черное пепелище; она давно превратилась в безобразные лохмотья, сквозь которые во многих местах проглядывала нагота заскорузлого от грязи, бог знает сколько времени не мытого тела; длинная всклокоченная борода закрывала исхудавшую грудь. И все же разум — к счастью ли, к несчастью ль — не покинул его. Первые несколько месяцев после возвращения из Гошева Илейка действительно находился на грани помешательства. Не помня себя от горя, не чувствуя ни холода, ни голода, ни жажды, он бродил по разоренному карательной ордой краю, привлекая к себе сочувственные взгляды людей, еще не изживших собственное горе. Но, прижатый к пустынному каменистому берегу бытия, Илейка смог удержаться на той тончайшей кромке, которая отделяла его от глухого черного океана безумия, чей страшный утробный голос уже властно врывался в его сумеречное сознание; в жесточайшей, казалось бы, обреченной борьбе его мозг выстоял, поборол, переработал в себе упавшую на него сдвоенную беду, и, как ни кровоточила по-прежнему его душевная рана, заражением и гибелью всему духовному организму она уже не грозила.
Силы у Илейки почти иссякли: в течение трех последних дней пищей ему служили лишь корни растений да ягоды, и несчастного путника непрерывно мутило от голода. Вероятно, Илейка вскоре нашел бы свой конец в этой безлюдной лесной глуши, если бы на исходе дня он не набрел на село, рассыпанное на поляне посреди чащобы, как горсть зерен в широких могучих ладонях. Село, как видно, было богатое: избы походили скорее на боярские хоромы: в два, а то и в три яруса, с маковками и тесовыми кровлями, и все, как на подбор, новые, недавно выстроенные — бревна сияют девственной молочной белизной, еще не успевшей потускнеть от дождей и стужи, следов ветхости нигде нет и в помине. Посреди села золотой закатный свет весело сочится по перекрещивающимся жилкам церковного креста, а невдалеке от него скалится на небо острый зуб острожной вежи.
Но все это Илейка заметил лишь мельком: его внимание сразу же приковал молодой яблоневый сад, разбитый на самой окраине села и почти вплотную подходивший к уступистой стене елей. Едва взглянув на его дразняще покачивающиеся на ветру красные и желтые плоды, Илейка почувствовал, как его живот сводит нестерпимый голод. Повинуясь безотчетному стремлению, сглатывая нетерпеливую слюну, Илейка перебрался через хлипкую ограду и с жадностью зверя стал поглощать один за другим сочные хрусткие колобки.
— Эй, ты что яблоки воруешь? — услышал он за спиной сердитый голос.
Илейка затравленно обернулся, сжимая в застывшей на весу руке надкушенное яблоко. Перед ним стояли двое юношей, в облике которых было много общего — оба высокие, худощавые, с одинаковыми большими карими глазами. Один из них был заметно старше другого: на его прямом узловатом подбородке уже топорщились жесткие темные волоски, да и от всего его облика исходила какая-то жесткость, строгость, непримиримость; глаза младшего, напротив, струили доброту и мягкость.
— Тебе кто позволил сюда забраться? — продолжал кипятиться старший и, схватив Илейку за рукав, притянул к себе. — К старосте захотел? Это я тебе живо устрою!
— Оставь его, Степко, — поморщившись, как от горького, проговорил младший, трогая своего спутника за плечо. — Не видишь разве: оголодал человек, издалека, видать, идет. Вон как одежа-то на нем поистрепалась.
— Что ж теперь, нам каждого бродягу мимохожего кормить? — возмущенно отозвался Степан, не выпуская рукав Илейкиного тулупа, благо его жертва и не пыталась вырваться. — Эдак мы сами невдолге по миру пойдем.
— Да не обеднеешь небось от пары яблок — В голосе младшего послышалось легкое презрение.
— Вечно ты, Вахрушко, со своею добротою лезешь к месту и не к месту, — проворчал Степан, все же отпуская Илейку. — Прямо святой новоявленный. Запамятовал, что ли, как недавно еще мы сами в землянке жили да ягодами с кореньями питались? Кто нас тогда подкармливал? Что-то я очереди у землянки нашей не видел!
— Тем паче нам поиметь сочувствие надобно, — горячо возразил Варфоломей и, не обращая более внимания на Степана, ласково обратился к Илейке, беря его под руку: — Пойдем, человече, повечеряешь с нами. Степан хмыкнул.
В доме Кирилла Илейку ждал не только сытный ужин, во время которого он так боязливо косился на старшего хозяйского сына, что Степан в конце концов усмехнулся: «Да не гляди ты так-то, не съем я тебя!» Несмотря на то, что нежданный гость хотел сразу же после трапезы продолжить свой путь, его почти насильно (главным образом благодаря стараниям Марьи: «Куда это ты на ночь глядя пойдешь? Вот еще умыслил!») оставили ночевать.
Теплая мягкая постель пахла заросшей водорослями речной глубиной, и, обволакиваемый этим уютным запахом, Илейка тут же рухнул в немереный омут дремоты. Но выспаться в ту ночь ему было не суждено: какие-то звуки, доносившиеся со второго яруса дома, вскоре потревожили его сон. Илейка отчетливо услышал два голоса — мужской и женский, — говоривших сперва приглушенно, а затем все более распаляясь и повышаясь.
— В чем ты винишь меня, Степане? — обиженно вопрошала женщина. — Али я от своего бабьего дела отлыниваю, что ты мне пеняешь? Я не менее твоего хочу дитятко, но что ж делать, коли бог не дает нам пока такую радость?
— Должна же быть причина! — раздраженно воскликнул Степан. — Не первый год вместе живем, давно бы уж пора...
— Ох, не ведаю я, Степане, не ведаю, — вздохнула молодая боярыня. — Может, недужна я чем, а может... — Она на мгновение замялась, а потом решительно и с вызовом закончила: — А может, и не во мне вовсе причина, почем ты знаешь!
Последовало недолгое молчание.
— Ты хоть разумеешь, что другой сделал бы с тобою за эти слова? — тихо произнес Степан, и по его голосу нетрудно было понять, что он оскорблен до глубины души.
— Так чего ж ты ждешь?! — уже с нескрываемым презрением крикнула молодая женщина. — Давай, прибей, убей меня, ты ведь муж — с женою авось совладаешь! Токмо потомства это тебе не принесет. Дети, они от тумаков не зачинаются, для них иное надобно!
— Глупая баба! — в бешенстве бросил Степан. Послышались резкие, торопливые шаги, громко хлопнула дверь. А еще через мгновение тишину надорвал долгий протяжный всхлип, рассыпавшийся темным ожерельем частых, приглушенных и горьких-прегорьких рыданий...
Когда женщина умолкла, Илейка еще какое-то время лежал неподвижно, с открытыми глазами, немигающим взглядом всматриваясь в темноту. Потом, словно очнувшись, поднялся и, на ощупь одевшись, бесшумно покинул приютивший его дом. Очутившись на проходившей через Радонеж торной дороге, ведшей из Москвы в Переяславль, Илейка остановился и обернулся в ту сторону, где бледный, песочного цвета лоскуток света едва заметным письменом обозначил дом Кирилла на черном пергаменте ночи. Медленным, старательным движением перекрестив этот скупой огонек, Илейка закинул котомку на плечо и, ссутулясь, неровной, спотыкающейся поступью побрел в сторону Москвы, уже не оборачиваясь.
7
На Сретенье занедужила великая княгиня. Еще утром ничто не предвещало беды. Елена встала рано и, одевшись со свойственной ей изящной простотой, поехала за тридцать поприщ от Москвы, в обитель, игуменье которой она давно обещала почтить ее своим присутствием в один из великих праздников. Позднее по Москве долго гулял рассказ о незначительном, на первый взгляд, происшествии, которое впоследствии было истолковано как дурное предзнаменование.
По пути сосредоточенно-молитвенное состояние духа княгини и ее спутниц нарушили две серые, по зимней поре, рыжехвостые белки; спустившись по стволам елей, они несколькими стремительными прыжками перебежали лесную дорогу прямо перед возком княгини и, махнув на прощанье длинными пушистыми хвостами, снова нырнули в серо-зеленую, окропленную частыми белыми пятнами чащу.
— Ой, белочки! — весело свесив из окна хорошенькое личико, восторженно закричала юная Катерина, меньшая дочь ближнего боярина Андрея Кобылы, состоявшая при великой княгине и пользовавшаяся ее большим расположением. — Ах вы, маленькие, куда же вы так торопитесь?
— Чему радуешься, дуреха? — мрачно процедила сквозь зубы недолюбливавшая Катерину Сусана — старая дева с узким, вытянутым, как лошадиная морда, худым костистым лицом. — Старые люди сказывают, белку встретить не к добру.
— Какая ты злая, Сусанка, — обиженно надула Катерина полные алые губки. — Тебе лишь бы ворчать.
— Будет вам из-за пустого браниться, — примирительно сказала княгиня. — Поглядите лучше, не видать ли еще обители.
Возвратившись после службы домой, Елена почувствовала за вечерей сильную усталость; встав из-за стола, чтобы пойти к себе, она сделала два-три шага в сторону двери и вдруг, покачнувшись, рухнула на пол, беспомощно раскинув повернутые ладонями вверх руки и слегка изогнувшись всем телом.
Много часов провел Иван Данилович на коленях перед завещанной ему предками святыней — древним оплечным образом Спаса, моля об исцелении жены:
— Забери мою жизнь, возьми все, что ты даровал мне, и ты не услышишь от меня ни слова ропота. Лишь оставь мне ее — чистую, светлую...
Но лик спасителя взирал на него сумрачно и скорбно, и от его пронзительного взгляда у князя холодело сердце...
В княжеской опочивальне теперь царил едкий запах каких-то таинственных зелий, зловещими тенями скользили по дворцу бородатые старцы и косматые старицы со сморщенными восковыми лицами. И чем дольше длилась болезнь великой княгини, тем мрачнее становились эти и без того вечно пасмурные лица, тем старательнее ведуны отводили глаза под вопросительно-умоляющим взглядом великого князя.
Однажды вечером, завершив свои дневные дела, Иван Данилович, как обычно, зашел в опочивальню. В скудном свете единственной свечи слабо поблескивала золотая и серебряная утварь. Елена спала, повернувшись набок и вытянув обнаженную руку вдоль туловища. Стараясь не разбудить спящую, Иван Данилович осторожно присел на край постели и сквозь затхлый сумрак вгляделся в черты дорогого лица. Сердце его защемило от тоскливой жалости. Что сделала с Елениной красой проклятая немочь! Под глазами легли черные крути, нос по-птичьи заострился, а руки, и без того тонкие и нежные, до того исхудали, что стали похожи на две сиротливые зимние веточки.
Больная с легким вздохом пошевелилась и открыла глаза. При виде мужа по ее осунувшемуся лицу скользнула слабая тень улыбки.
— Это ты... Как там дети: здоровы ли, накормлены? Ты следи за этим неустанно, а то я холопей знаю: без хозяйского твердого догляду у них быстро все в небрежение приходит.
Получив утвердительный ответ, княгиня задумчиво посмотрела на вскинутое перед нею янтарное лезвие свечи.
— Скоро весна... Я так хотела по весне в Ростов наведаться, Машу навестить. А то как сыграли свадьбу, так и не видала ее... Три года уж скоро.
— За чем же дело стало? — старательно улыбнулся Иван Данилович. — Вот поправишься и поедешь.
Елена печально покачала головой.
— Нет, Иване, мне уже не подняться. Чую я в своем теле смертный жар; всю меня он охватил, по всем жилам растекся, изнутри сжигает.
Иван Данилович взял руку жены, бережно заключил ее кисть между ладонями.
— Неужто я и впрямь тебя потеряю? — сдавленным голосом произнес князь, припадая губами к тонким, покорно свешивающимся книзу пальцам. — Как же мне жить тогда, Оленушка?
Елена посмотрела на мужа с улыбкой, полной бесконечной нежности.
— Ах, Ванюша, Ванюша... — вздохнула она. — Сколько лет с тобою прожила, да так и не уразумела, чего в тебе более — добра али худа? У тебя словно два сердца — то одно взыграет, то другое. А человеку одно токмо сердце иметь полагается. Пусть и у тебя одно будет — то, что доброе...
Иван Данилович молчал. Умолкла и Елена, смежив веки и положив согнутую в локте руку на подушку, чуть выше головы.
— Возьми... — прошептала вдруг княгиня.
Иван Данилович протянул руку к столу, думая, что жена просит подать ей стоящую на нем чашу с питьем.
— Возьми себе... жену, — задыхаясь, с трудом выговорила княгиня. — Одному быть негоже... Да и детям... нельзя расти... без ласки...
Елены не стало в первый день весны. Хоронили ее в монашеском облачении — за два дня до смерти княгиня возжелала принять схиму. Иван Данилович с Семеном и двумя боярами сам нес гроб с телом жены по рыхлому, ноздреватому, как пемза, снегу к месту последнего успокоения. Позади, держась за руки нянек, шли младшие дети; на их лицах застыло несвойственное их возрасту сосредоточенное, серьезное выражение. Над Москвой вязко тек печальный благовест, которому вторило жалобное завывание резкого сырого ветра, и оба эти звука сливались в затуманенном сознании Ивана Даниловича в единый плач по усопшей, которому вторил безжалостный голос откуда-то из глубин души: «Не уберег! Это ты не уберег!» С пронзительной болью и жгучим раскаянием вспоминались князю все, даже мелкие, размолвки, произошедшие у него с Еленой, все, что хоть немного огорчило или обидело ее. Последняя из размолвок произошла недели за три до болезни Елены. Как-то, возвратившись с прогулки, великая княгиня между прочим спросила мужа, сбрасывая с плеч белую, блестящую алмазными каплями соболью шубку на руки служанке:
— А что это за отрока я давеча видала в саду? Одет по-княжьи, мамки вокруг него точно наседки, а в очах — такая тоска, у меня инда сердце заболело. Кто он?
— А.. Это Константинов братанич, Андрейко. Здесь пока поживет, — отозвался Иван Данилович и в ответ на удивленный взгляд пояснил: — Нет у меня доверия к Константину, нутром чую — замышляет зятек какую-то пакость. А покуда мальчонка в моих руках, он у меня что конь взнузданный будет, куда попало не рыпнется.
В широко раскрывшихся глазах Елены разлились изумление и ужас, лицо исказилось, как от боли.
— Да как же ты мог, Иване! — воскликнула она, непроизвольно делая шаг назад. — Отнять дитя у матери, заставить ее жить в тревоге за свою кровиночку! Ведь это же грех, грех великий! Али мы не люди? А ежели Константин пойдет-таки супротив тебя, тогда что? Велишь убить младенца, как Юрий убил рязанского князя? Так вот вы какие, Даниловичи! Боже мой, а я-то... — и княгиня, закусив губу, чтобы не расплакаться, отвернулась к окну, опершись о подоконник тонкими, почти прозрачными пальцами.
Иван Данилович был заметно смущен и раздосадован.
— Ты того... не лезь в это... Не твоя это бабья забота, — неуверенно пробормотал он, не глядя на жену.
Елена молчала.
— Да пойми ты: так надо! — с сердцем сказал князь. — Ведь это токмо так, для острастки. Что бы ни было, никто дитя не тронет, клянусь тебе. Ну чего ты так расстроилась, Оленушка? Все будет хорошо. — Подойдя к Елене, Иван Данилович сделал попытку обнять жену за плечи, но та резко высвободилась и быстрым шагом вышла из светлицы. Великий князь тяжело вздохнул.
— Нет, нельзя жену к княженью подпускать, никак нельзя. Прахом пойдет все дело, ежели его бабе доверить. Это уж точно, — задумчиво проговорил он, с рассеянным видом царапая твердым, как панцирь, ногтем голубую слюду окна.
Печальная торжественность церковного обряда, в которой Иван Данилович всегда черпал успокоение и облегчение душевной тяжести, словно находя в его неторопливом, изначально предопределенном течении некую опору, на этот раз подействовала на него крайне угнетающе. Вспомнилась недавно напугавшая москвичей гибель солнца. Так вот что она предвещала... Заметив, что Иван Данилович на грани душевного надлома, митрополит после завершения церемонии подошел к нему.
— Там, где она ныне, ей лучше, — мягко сказал Феогност, положив руку князю на плечо. — Она возвратилась домой.
Не ответив, Иван Данилович, комкая в руке шапку, вышел из храма.
8
Когда вечерняя тьма стала в дозор на городских стенах Вильны и тонкий молодой месяц золотой занозой впился в мускулистое темно-сизое тело кучистых туч, в дворцовом саду Верхнего замка появились два человека. Их силуэты были едва различимы в растекшейся по миру сумеречной мгле, голоса негромки. Они медленно прохаживались по прямым, пересекающимся под прямым углом дорожкам, о чем-то беседуя. То не была беседа равных: один из говоривших почтительно держался чуть поодаль и постоянно посматривал на своего собеседника, точно ловя каждое его слово, тогда как тот едва ли хоть раз обратил на своего спутника взор.
— Мои послы оказались недостаточно убедительными, пытаясь склонить митрополита Феогноста к признанию независимой от Новгорода архиепископской кафедры в Плескове, значит, необходимо найти другие, более веские доводы, — спокойно, с достоинством произнес приятный низкий голос, принадлежавший, как нетрудно было догадаться по сказанным им словам, не кому иному, как великому князю Гедиминасу.
— Явное насилие над духовным лицом вызовет на Руси всеобщее возмущение и может повлечь непредсказуемые последствия, — возразил его собеседник, которым был ближайший приближенный и советник Гедиминаса Кейстут. — Князь Иван весьма решителен и не склонен покорно сносить обиды.
— Это смотря какое лицо имеется в виду, — отозвался Гедиминас. — Конечно, мы не можем непосредственно воздействовать на Феогноста, но новгородский архиепископ — это совсем другое дело.
— Неразумно было бы осложнять отношения с Новгородом сейчас, когда мы ведем с ним напряженные переговоры о выделении княжичу Нариманту удела в новгородских владениях.
— Скорее наоборот. Переговоры уже давно не движутся с места, и небольшое давление сделает новгородские золотые пояса более сговорчивыми.
— Но союз с Литвой отвечает и их устремлениям, — не сдавался Кейстут. — Русь хрипит и истекает кровью под татарским сапогом, дни ее сочтены. Чтобы не разделить ее судьбу, а, напротив, сохранить и приумножить свое процветание, Новгород нуждается в установлении прочных связей со своими западными соседями. Они лишь пытаются выговорить себе наиболее выгодные условия: не стоит забывать, что новгородцы прежде всего расчетливые купцы, которые привыкли торговаться до последнего.
Последовало молчание: казалось, слова вельможи заставили князя задуматься. Затем Гедиминас произнес:
— Я обещал князю Александру поддержку и намерен сдержать свое слово.
— Александр Тверской конченый человек, — в пылу спора Кейстут явно забылся, ибо в его голосе послышались резкие, раздраженные нотки. — Он никогда не сможет ни сбросить власть татар, ни вернуть себе их доверие. Делать на него ставку — значит обрекать себя на неудачу.
— И все же я попытаюсь, — не допускающим возражений тоном ответил князь. — Пусть архиепископа Василия и его свиту перехватят по дороге прежде, чем он успеет покинуть подвластные нам земли. И попросите о помощи татарского баскака в Киеве, — прибавил он. — В отношении Руси у нас с Ордой общие интересы, и действовать мы должны заодно.
В сильном смятении возвратился Кейстут в свои покои, находившиеся тут же, в Верхнем замке, по соседству с княжеским дворцом. Ему не в чем было себя упрекнуть: как всегда, он прямо и откровенно высказал великому князю свое мнение — решение Гедиминаса захватить архиепископа Василия, возвращавшегося из Володимери на Волыни, где он принимал участие в церковном съезде, опрометчиво и вредно. Но все же в тех возражениях, которые Кейстут сегодня смело бросил в лицо князю, заключалась еще не вся. правда. Не знал Гедиминас, что не только попечение о благе Литвы движет его славным царедворцем. Уже не первый год Кейстут всеми доступными ему средствами исподволь пытался не допустить прямого столкновения с Новгородом, угроза которого непрерывно витала в воздухе, и неустанно убеждал великого князя больше считаться с устремлениями и нуждами восточного соседа. Делал он это небескорыстно: кровно заинтересованные в том, чтобы иметь сильную руку при литовском дворе, новгородские золотые пояса не скупились, и добытое торговлей золото широким потоком лилось в карманы Кейстута, которые, несмотря на неизменную милость к нему великого князя, были далеко не так полны, как хотелось бы достойному вельможе. Однако Кейстут не был изменником в полном смысле этого слова. Он никогда не сделал бы ничего во зло своей стране. Но Кейстут твердо верил, что между Литвой и Русью нет никаких противоречий, которые при желании не могут быть разрешены к вящему удовлетворению обеих сторон, и если между двумя соседками водворится прочный мир, Литве это пойдет только на пользу. Так почему бы, принося благо своей стране, не поправить заодно и свои собственные дела? Начало переговоров о приглашении княжича Нариманта на удельное княжение в Новгородскую землю как нельзя лучше подтверждало правоту Кейстута: Новгород нуждается в Литве как в противовесе усиливающемуся давлению великого князя, за спиной которого маячит кряжистая фигура золотоордынского хана, и в обмен на поддержку Вильны готов поделиться своими богатствами и землями — до известной меры, конечно.
Но сейчас Кейстута беспокоило не это. Гедиминас, сам того не подозревая, поставил своего слугу перед тяжелым выбором: любая попытка отвратить от Василия грозящую ему опасность создаст опасность уже для самого Кейстута — Гедиминас в таких случаях не знает пощады, — но если замысел князя осуществится, новгородцы разочаруются в его, Кейстута, влиянии на государственные дела, и живительный золотой дождь, в течение нескольких лет орошавший литовского вельможу, может иссякнуть, а эта беда в его глазах была лишь ненамного лучше смерти, ибо Кейстут не был очень знатен и не унаследовал от предков больших богатств, а своим возвышением был обязан исключительно своему самоотверженному участию в борьбе Гедиминаса, в сущности, такого же выскочки, как и он сам, против законного властителя, великого князя Буй-вида, завершившейся жестоким убийством последнего! Ничто не сплачивает так, как совместно пролитая кровь, и Кейстут стал правой рукой нового князя, облеченной его безграничным доверием. Нелегко же решиться обмануть это доверие! Нелегко и страшно...
После долгих размышлений Кейстут взял со стола серебряный колокольчик и позвонил. Явившийся на зов старый, седовласый слуга, нянчивший Кейстута еще ребенком, с беспокойством и участием взглянул на озабоченное лицо своего хозяина.
— Скажи, Любинис, ты знаешь того русского, что раньше принадлежал боярину Бутриму? — спросил его Кейстут.
— Да, мой господин, — с готовностью отвечал слуга. — Он был определен помощником конюха и, насколько мне известно, хорошо справляется со своими обязанностями.
— А что ты можешь сказать о его характере? Он надежный слуга, на него можно положиться?
Любинис неопределенно развел руками.
— Затрудняюсь с ответом, господин. Я никогда не имел дела с этим юношей. Во всяком случае, ничего дурного о нем я не слышал. Припоминаю, как однажды кто-то рассказывал, что он очень набожен: все свое свободное время он молится своему христианскому богу, вероятно, просит, чтобы тот вернул его на родину.
— Вот как? — молвил Кейстут, явно заинтересованный последним обстоятельством. — Это хорошо! Любинис, мне нужно видеть этого молодого человека.
— Прямо сейчас? — почтительно осведомился слуга.
— Прямо сейчас. Постой, Любинис, — остановил Кейстут направившегося к двери старика. — Я понимаю, что в твои годы трудно много ходить, но все же вызови его лично, не перепоручая это другому слуге, и сам проведи сюда по черной лестнице, так, чтобы остальные слуги ничего не узнали об этой встрече. И позаботься о том, чтобы, пока я буду разговаривать с русским, меня никто не беспокоил. Ты меня понимаешь?
— Твое слово закон для меня, мой господин, — с трудом склоняя дряхлую спину, покорно ответствовал старик
Глядя на представшего перед ним юного, безусого еще паренька, русоволосого и светлоглазого, как и положено истинному потомку кривичей, Кейстут засомневался. Можно ли доверить этому мальчику такое важное дело? Слишком уж молод. Кейстут решил сначала побеседовать с юношей, чтобы понять, насколько он может на него положиться.
— Ты ведь новгородец? — полувопросительно-полуутвердительно произнес вельможа, не сводя со слуги немало смущавшего того пристального изучающего взгляда.
— Истинно так, господине, — поклонился парень, и Кейстут не без удовольствия отметил, что по-литовски тот говорит весьма чисто. Значит, не лишен понятливости. Неплохо, совсем неплохо.
— Как же ты оказался в Литве? — Кейстут примерно знал ответ на этот вопрос, но ему хотелось понять, не ослабла ли в юноше за годы неволи привязанность к родине.
— Известно как, — изменившись в лице, неохотно сказал тот. — Налетели однова из-за Ловоти на наше село ваши молодцы, кого порубили, кого, как меня, в полон свели. Воевода, что над теми ратниками начальствовал, сперва при себе меня держал, а опосля к родителю своему в вотчину отослал: то ли не полюбился я ему, то ли еще по какой причине. Ох и лют же был старый боярин! Чуть что не по нем — сразу в крик, а то и плетью вытянет. Перед ним не то что холопы — собственная семья на цыпочках ходила. Да нашлась и на него сила: не угодил, видать, чем-то князю Гедими-ну, вот голову ему с плеч-то и сняли, а всю худобу в княжью казну отписали да по розным местам и роздали. Так вот к тебе и попал.
«Если Гедиминас за одно непочтительное слово казнил глупого спесивца Бугрима, что же он сделает со мной, если все откроется!» — невольно подумал Кейстут. Вслух же сказал другое.
— Наверное, ты очень ненавидишь нас, литовцев? — задушевным голосом спросил Кейстут, проницательно глядя на юношу.
Насупившись, тот молчал, а потом его словно прорвало.
— А за что мне вас любить? — крикнул он юношеским фальцетом, дерзко поднимая на господина наполнившиеся слезами глаза. — Жили мы себе, землю робили, никому зла не творили. Почто напали на нас, яко тати, село разорили, людей живота лишили?! Знать, ваши поганьские боги не забороняют душегубства!
— Ну, ну, полно, — мягко произнес Кейстут, на которого этот вопль души произвел тягостное впечатление и даже заставил его испытать нечто вроде неловкости. — По-человечески мне понятны твои чувства, и я тебя за них не осуждаю. Что же до богов, то и христиане друг другу зла делают немало... Но все это не имеет значения, ибо послужить тебе предстоит не Литве, а Руси.
Паренек отнял от глаз рукав, которым он вытирал слезы, и с удивлением посмотрел на своего хозяина.
— Ты, конечно, христианин? — спросил Кейстут, переходя наконец к главному.
— А то как же! — удивился юноша нелепости вопроса. — Нечто сыщешь такого русского, который не держался бы веры Христовой?!
— А что бы ты сказал, если бы кто-нибудь замыслил причинить зло вашему — я имею в виду новгородскому — верховному жрецу, архиепископу, как вы его называете?
— Да нечто такое возможно? — простодушно изумился парень и убежденно произнес: — Бог такого злодейства не попустит!
— Ну, а все-таки? — не отставал Кейстут.
— Мне бы токмо его встренуть — на куски бы разорвал такого гада! — с жаром воскликнул слуга, потрясая в подтверждение своих слов острыми жилистыми кулаками.
— Ну, это не понадобится, — улыбнулся Кейстут. — Но ты действительно можешь спасти своего архиепископа от большой беды.
— Я?! — растерянно переспросил парень, во все глаза глядя на невозмутимого хозяина, как бы пытаясь понять, не изволит ли он подшучивать над своим слугой. — Да что ж я могу!
— Ты поедешь на Волынь, разыщешь архиепископа Василия, который сейчас возвращается из Володимери домой, и скажешь ему, что его хотят пленить и доставить в Вильну в качестве заложника.
— Бона что измыслили, бесово отродье! — прошептал пораженный юноша и, встрепенувшись, взволнованно воскликнул: — Так ежели такое дело, я хоть сей же час в путь! Кукиш они получат заместо владыки! А тебя, боярин, бог благословит за то, что злодейству препятствуешь.
— Архиепископ Василий, скорее всего, следует по большой торной дороге. Если поскачешь по ней, наверняка его догонишь. Только не забывай, что времени у тебя в обрез! Отряд, которому поручено захватить архиепископа, выдвинется уже на рассвете. Если тебя спросят, скажешь, что едешь с поручением в мое волынское поместье, — продолжал наставлять его Кейстут. — И еще. Конечно, тебе ничто не будет препятствовать прямиком ехать на Руси. Но если, выполнив поручение, ты возвратишься сюда, то, помимо свободы, тебя будет ждать щедрая награда. Приедешь домой обеспеченным человеком. Впрочем, можешь и не возвращаться, — добавил Кейстут, заметив недоверчивый взгляд парня.
Никогда еще Ларион — так звали юношу, которого Кейстут выбрал для столь ответственного и щекотливого поручения, — не переживал такой бешеной скачки. Опустив багряный парус зари, ночь бросила серебряный якорь месяца в черную глубину неба, и снова кипящий солнечный поток взломал черный лед ночи, а он все мчался и мчался вперед, останавливаясь лишь затем, чтобы пересесть со взмыленной и хрипящей лошади на запасную да расспросить жителей попадавшихся по пути селений. Лишь к середине следующего дня Ларион увидел медленно двигавшийся вдоль опушки леса поезд архиепископа — несколько возков в сопровождении сотен всадников. Выслушав рассказ юноши, произнесенный прерывистым, задыхающимся от непомерной усталости голосом, спутники архиепископа обменялись тревожными взглядами. Однако сам Василий, не склонный доверять незнакомым людям и не любивший поспешных шагов, сохранил полнейшую невозмутимость.
— Доподлинно ли сие ведаешь? — строго обратился он к склонившемуся над окошком возка Лариону, с подозрением косясь на его литовское платье.
— Что боярин велел сказать, слово в слово передал, отче, вот те крест, — не без обиды ответил тот.
— Что ж, братия, — повернулся Василий к своим спутникам. — Господу было угодно чрез сего раба своего предостеречь нас о грозящей нам опасности. Однако что же нам надлежит предпринять, дабы ее избегнуть?
— Видимо, следует возвратиться в Володимерь, под защиту тамошнего князя, — запинаясь, произнес протодьякон отец Евстафий, которого чаще почему-то называли языческим именем Радслав. Его худое бледное лицо стало совсем белым от сотрясшего тихую душу почтенного клирика испуга.
— Не поспеем, — возразил воевода Кузьма Василькович, возглавлявший отряд, который сопровождал архиепископа в этой поездке. — Ежели поворотим назад, как есть попадем к литвинам в лапы. Надобно свернуть с главной дороги и проселками пробираться в сторону Чернигова.
Василий в раздумье теребил пухлые, унизанные перстнями пальцы.
— Я тоже полагаю, что возвращаться неразумно, — произнес он наконец. — Доверимся божьему промыслу и чутью этого опытного воина.
И архиепископ подал знак вознице.
— Отче, — робко окликнул Василия Ларион, — дозволь мне ехать с вами. Я ведь сам новгородский, куда же мне еще податься? Не обратно же в Литву?
Мгновение Василий недоуменно смотрел на него, будто не понимая.
— Да-да, поезжай, конечно, — нетерпеливо махнул он рукой. — Если все сойдет благополучно, твое усердие не будет забыто.
9
Последовав совету Кузьмы Васильковича, владыка попал из огня да в полымя: избежав встречи с литовцами, новгородцы, едва миновав Чернигов, были настигнуты киевским баскаком, который, получив письмо от Гедиминаса, в надежде на богатую поживу вместе с князем Федором поспешил вдогонку за архиепископом. Несмотря на то, что небольшой перевес в людях был на стороне Василия, владыка не решился принять бой и предпочел выжидать, укрывшись на высоком правом берегу Десны. По его склонам на скорую руку была сооружена ограда из поваленных набок и расставленных полукругом возов и выставлена постоянная сторожа; сзади, внизу отвесного обрыва, безмятежно несла свои воды река. Избранная Кузьмой позиция, безусловно, прекрасно подходила для отражения прямого приступа, но киевляне, казалось, не помышляли ни о чем подобном: обхватив архиепископский стан крутой дугой, концы которой упирались в реку, они всем своим видом показывали, что никуда не торопятся и, понимая, что добыча от них все равно никуда не уйдет, готовы ждать так долго, как потребуется. Смерть от жажды новгородцам не грозила: в крошечном заливчике, защищенном от неприятельских стрел выступом берега и высоким густым тростником, особые, назначенные для этой цели вои непрерывно наполняли водой все имевшиеся в распоряжении осажденных сосуды, которые затем на веревках поднимались в стан. Но запасов пищи, даже при строжайшем их сбережении, надолго хватить не могло, как не хватило бы надолго и корма лошадям на ограниченном пространстве, удерживавшемся воинами архиепископа. Правда, последние, наученные опытом походной жизни, и здесь не терялись: в реке ими были сооружены заколы для ловли рыбы; пытались они и стрелять птиц, которые имели неосторожность пролететь над станом, но плоды всех этих мер были слишком незначительны, чтобы видеть в них спасение от надвигающейся угрозы голода. Таким образом, убежище слишком походило на западню, но по-настоящему опасным положение Василия и его спутников стало тогда, когда новгородские дозорные заметили большое облако пыли, приближавшееся вдоль берега реки к месту бескровного пока противостояния. Когда Василию доложили об этом, он сразу понял, что к противнику подошло подкрепление, и если он, Василий, срочно что-то не предпримет, печальный конец неминуем. Но неизменно холодный и изобретательный разум на этот раз отказывался служить владыке, и Василию не оставалось ничего другого, как, стоя на вершине прибрежной кручи, с тревогой и унизительным сознанием собственного бессилия следить за тем, как неумолимо растут ряды пришедших по его душу врагов.
За спиной Василия послышалась грузная поступь воеводы.
— Эх, владыко! — сокрушенно вздохнул Кузьма Ва-силькович, приблизившись к архиепископу. — Почто не дозволил нам сразу заратовать этих поганцев? Сил у нас было тОж на тож, даже чуток поболе; может, и прорвались бы с божьей помощью! А теперь без подмоги из Новагорода о том и помыслить нелепо. Отныне мы тут яко кулики в тенетах.
— А что, Кузьмо, — задумчиво проговорил Василий, не отрывая взгляда от происходившего внизу движения, — нельзя ли как-нибудь дать знать в Новгород о нашей беде?
— Да как, владыко?! — безнадежно воскликнул воевода. — Сам видишь: обложили нас не хуже волков. И кабы птицами могли оборотиться, и то незамеченными бы не проскользнули!
— А если по реке?
— По реке? — задумался Кузьма Василькович. — Что ж, на Руси издавна ведома такая воинская хитрость — тростинку в уста, чтобы дышать можно было, да и плыви себе под водою, для ворога незаметно. Токмо сей способ навыка требует, а из моих ребят ему никто не обучен. Опять же сейчас не лето, долго в воде человеку не выдержать. Да и эти-то, — Кузьма кивнул в сторону противника, — о том допрежь нас помыслили: и днем и ночью на плотах взад-вперед разъезжают да на том берегу заставы выставили. На верную смерть своих людей отродясь не посылал и не пошлю! — сердито насупившись, решительно заключил воевода.
— А ведь, пожалуй, нет иного вывода, а, Кузьмо? — тихо сказал Василий, впервые за все время разговора взглянув на своего собеседника. — По крайней мере, хоть какая-то надежда.
— Дозволь мне, владыко! — раздался позади них юношеский голос. Обернувшись, Василий и Кузьма увидели смущенно переминавшегося с ноги на ногу Лариона. Парню было явно не по себе оттого, что он стал свидетелем беседы столь высокопоставленных особ, да еще осмелился вмешаться в нее; несмотря на это, взгляд его костенел решимостью. — Дозволь опробовать. У меня когда-то не худо получалось под водою плавать, даже и об эту пору, а Ловоть-то, поди, студенее.
— Разумеешь ли, о чем просишь? — спросил воевода, с грустью глядя на парня.
— А мне все одно! — махнул рукой Ларион. — Однова бог уже помог, может, и ныне обойдется. Ну, а нет — обо мне авось плакать некому!
Когда стемнело, почти весь новгородский отряд собрался на берегу, чтобы собственными глазами увидеть, чем закончится столь отчаянное предприятие. Огня не зажигали. Ползшие с двух сторон поперек реки тусклые огоньки слабо отражались в темной смолянистой воде: это были дозоры киевлян, призванные не позволить новгородцам воспользоваться рекой как средством сообщения.
При полном молчании присутствующих Ларион обвязал себя вокруг пояса веревкой, противоположный конец которой держали несколько сильных воев, перекрестился и, нащупав пяткой край обрыва, не оборачиваясь ступил в пропасть. Снизу донесся легкий шелест осыпающейся земли, затем раздался едва слышный всплеск, и снова установилась тревожная, выжидающая тишина. Теперь взгляды всех были устремлены на гранатные зернышки вражеских факелов.
Несколько минут ничего не происходило, а потом на одном из плотов послышались крики, огни заметались из стороны в сторону, склонившись вплотную к поверхности реки, чем-то яростно зашлепали по воде, будто там прали белье, и снова все стихло. Воины сняли шеломы и осенили себя крестами.
— Да почиет с миром, — вздохнул Кузьма Василькович. — На таких вот, себя за други своя не жалеючих, земля наша и держится и, знать, долгонько еще держаться будет.
— Что ж, — невозмутимо молвил архиепископ, — когда имеешь дело с разбойниками, от коих невозс можно ни отбиться, ни убежать, остается одно — попытаться откупиться.
Повернувшись к слугам, Василий приказал:
— Подайте сюда мое обеденное блюдо.
Когда принесли большое золотое блюдо, Василий сорвал с пальцев перстни, затем совлек с дородной шеи толстую золотую цепь и бросил все это на блюдо. По знаку, данному архиепископом, остальные неохотно последовали его примеру.
— Поди сюда, Радславе, — подозвал Василий скромно затерявшегося в толпе бояр и клириков протодьякона. — Возьми сие блюдо и отнеси его в стан наших супротивников. Скажешь князю, что се выкуп за нашу свободу. Аще позволит нам беспрепятственно следовать своим путем, получит еще.
Радслав побледнел и упал перед архиепископом на колени.
— Помилуй, владыко! — взмолился он, складывая на груди заголившиеся худые руки. — Пошли кого-нибудь иного! Не гожусь я в послы, бог свидетель, не гожусь!
— Стыдись, Радславе, — брезгливо поморщился Василий. — Пристало ли духовному лицу столь жалкое малодушие? Возложи надежду на господа и ступай с легким сердцем.
Через полчаса после этого разговора Радслав, едва переставлявший полусогнутые от плавившего душу страха ноги, был введен в шатер князя Федора. Киевский властитель оказался молодым человеком чуть старше двадцати лет, с красивым благообразным лицом, которое, впрочем, сильно портил дерзкий глумливый взгляд острых карих глаз. К немому ужасу протодьякона, этот взгляд едва скользнул по поставленному перед князем блюду с драгоценностями, после чего злобно впился в съежившегося посланца.
— А оружие ваших ратников? А кони? — резко спросил Федор, вызывающе вскинув вверх подбородок. —
Не думает же архиепископ, что я удовольствуюсь этими побрякушками?! Что я, по-вашему, нищий на паперти?!
«Ты не нищий, а злодей и разбойник!» — едва не сорвалось с губ Радслава, но он вовремя сдержался.
— Помилуй, княже! — всплеснул руками протодьякон в полупритворном испуге. — Что ж нам, пешком идти до Новагорода?! А без вооруженной защиты нас любая шайка перебить сможет!
— Сие не моя забота, — отрезал Федор. — Вот вам мое слово: вы отдадите мне половину своих коней — причем лучшую половину! — князь поднял вверх указательный палец, — и половину всего оружья и доспехов, а потом можете убираться восвояси. Мне новгородские попы ни к чему: не ведаю, куда и своих-то девать!
Засмеявшись мелким сухим смешком, Федор выжидательно покосился на присутствовавшего при разговоре баскака, который внимательно следил за беседой, слегка приклонив ухо к быстро шептавшему перевод толмачу. Ханский посланец милостиво улыбнулся и с одобрением кивнул.
«Чтоб тебе гореть в геенне, нечестивец!» — мысленно пожелал Радслав Федору, принуждая себя изогнуться в поклоне.
— Я передам твой нарок владыке, — и протодьякон быстрее, чем того требовало вежество, повернулся к выходу.
— Э нет, отче! — насмешливо протянул Федор, давая знак стоявшим у полога ратникам, которые немедленно скрестили копья, преграждая путь злополучному посланцу. — О том и без тебя будет кому постараться. Тебе же придется у нас задержаться...
10
Спустя две недели после этих событий поздним вечером к воротам монастыря, в котором на время своего пребывания в Володимери остановился митрополит Феогност, прискакал всадник, облаченный в черную священническую рясу. Сразу было видно, что ездить в седле он не привык, а путь ему довелось проделать неблизкий: полы его рясы были густо замызганы грязью, а сам приезжий почти прильнул всем телом к гриве коня и выглядел сильно утомленным. Слабым голосом он попросил провести его к митрополиту. Прикладываясь к руке преосвященнейшего владыки, от слабости не удержался на ногах и рухнул перед Феогностом на колени.
— Ну-ну, чадо, — ласково произнес митрополит, пока его слуги помогали обессилевшему гостю подняться. — Сейчас тебя проводят в опочивальню, дабы ты смог восстановить свои силы. А утром, за трапезой, ты поведаешь, кто ты таков и что тебя привело ко мне.
За завтраком митрополит не донимал гостя расспросами, с ласковой грустью наблюдая, как тот жадно поглощает одно за другим содержимое расставленных перед ним блюд. Наконец, отставив в сторону чашу с монастырским квасом, приезжий отер тряпицей пену с губ и бороды и, тяжело дыша после обильной еды, сам обратился к митрополиту:
— Я протодьякон новгородского владыки, отец Евстафий...
— Ну конечно! — воскликнул Феогност, ударяя ладонью по столу. — То-то я вижу, что обличье твое мне как будто знакомо! Теперь я припоминаю, что ты тот самый пастырь, который все время находился подле владыки Василия. Но что тебя привело сюда? Судя по твоему виду, дело у тебя вельми спешное и из ряда вон выходящее, ибо не приходилось мне еще видеть столь изнуренного посланца. Надеюсь, архиепископ здрав и благополучен? Признаться, расстался я с ним не без тревоги: литовские послы, коим незадолго до того я твердо отказал в их настойчивых домогательствах об учреждении самостоятельной епархии в Плескове, весьма недвусмысленно дали мне понять, что ежели я не пожелаю поставить архиепископа Плескову, то вскоре буду принужден приискивать оного для Новагорода.
— О владыке Василии я ничего не ведаю с того самого дня, как гнусным насилием был увезен в Киев князем Феодором, иже гнашася за нами с ратию от самого Чернигова и, грозя нам смертию, принудил дать за себя великий откуп, — хмрачно изрек Радслав.
— Возможно ли сие?! — Феогност в изумлении положил руку себе на грудь и широко раскрытыми глазами воззрился на своего собеседника. — Христианский властитель, аки нечестивый язычник, дерзает возложить руце свое на служителей божьих?! Разум мой отказывается в сие поверить!
— К несчастью, это истина, — печально ответил Радслав и поведал митрополиту обо всем произошедшем с новгородским владыкой после его отъезда из Володимери.
— Но не принесли ему счастья кони, отнятые беззаконным грабительством. Возжелав чужого, сей недостойный Феодорец лишился и своего, ибо в первую же ночь пали у него все кони и принужден он был наравне с последним из своих воев идти пешком. Так господь в праведном гневе своем покарал сего нечестивца. Много страданий претерпел в те дни и аз, многогрешный, сквозь леса и болота шествуя, но в самых тех страданиях обрел я радость, ибо душа моя ликовала, посрамление мучителя своего видя. Такоже обрел я и избавление, поелику убоялся наконец князь божьего гнева и, забыв об откупе, отослал меня к тебе, преосвященный владыко.
— Срам есть князю неправду чинити, и обидети, и насильствовати, и разбивати! — с негодованием воскликнул Феогност. — Я пристыжу князя Феодора письмом, хотя, боюсь, пользы от того будет мало. В темные времена и души людские порой заволакивает мраком, и тогда бредет человек земною юдолью, аки слепец, не различая ни добра ни зла. Сие есть самое страшное. — И, погрузившись в невеселые размышления, митрополит надолго позабыл о своем госте.
ГЛАВА 4
1
Не успели отзвенеть заздравные чаши в честь великого князя, увенчавшего своим приездом в Великий Новгород долгожданное замирение между Москвой и норовистыми северянами, как золотым поясам пришлось снова собраться в Золотой палате, еще недавно уставленной пиршественными столами, но на этот раз не для праздничного пира, а для того, чтобы обсудить дело, с недавнего времени занимавшее умы новгородцев самого разного звания — от посадника до обычного горожанина: каждому было ясно, что путешествие архиепископа на Волынь что-то слишком уж затянулось, а отсутствие вестей от владыки возбуждало самые мрачные слухи о судьбе Василия и его спутников.
— На торгу токмо и слышно: владыку заяли, а тех, что с ним были, живота лишили, — громко раздавался под высокими сводами голос боярина Семена Внука, по обыкновению обращавшегося ко всем сразу и ни к кому в отдельности.
— Про то нам неведомо! — с жаром возразил тысяцкий Остафий: его сын Варфоломей также находился в пропавшем посольстве, и любые толки такого рода воспринимались Остафием тем болезненнее, чем больше они соответствовали его собственным затаенным страхам, в чем, однако, тысяцкий не решился бы признаться ни одной живой душе. — Доколе нет достоверных известий, надежда не потеряна.
— Только вот с каждым днем она все меньше, — не унимаясь, проворчал Семен.
— Не пора ли о новом владыке помыслить? — раздался чей-то несмелый голос.
— Эк ты торопишься! — с неудовольствием покосился на говорившего тысяцкий, но в его голосе уже не было прежней уверенности. Уразумев, что собрание не разделяет его мнение, Остафий украдкой взглянул на сидевшего в челе стола князя, как бы ища у него поддержки.
Все время, пока шла эта перепалка, Иван Данилович хранил непроницаемый и одновременно — как приличествовало случаю — умеренно озабоченный вид. Отношения великого князя с избранным в прошлом году новгородским владыкой были сложными: Василий считал своим долгом всеми силами противостоять попыткам великого князя влиять на новгородские дела; поэтому Иван Данилович в глубине души даже радовался случаю, благодаря которому у него появилась надежда вскоре увидеть на новгородской архиепископской кафедре более покладистого владыку. Но не преждевременна ли эта радость?
Между тем за стенами палаты послышалась какая-то возня, звуки взволнованных голосов, топот ног, с жалобным взвизгом ударилась о стену тяжелая кованая дверь, и в помещение ворвался запыхавшийся слуга.
— Владыка воротился! Владыка воротился! — возбужденно выпалил он, даже забыв поклониться. — И остатние с ним. Все живы и здоровы.
«Поделом же тебе, самонадеянный болван, — мысленно выбранил себя Иван Данилович, с затаенной неприязнью наблюдая за радостным оживлением, охватившим присутствующих: было видно, что многим не терпится сейчас же отправиться на архиепископский двор, чтобы в числе первых приветствовать возвратившегося владыку, и лишь присутствие князя удерживает их на месте, не позволяя покинуть палату раньше него. — Впредь уж не дерзнешь мнить, будто тебе дано предугадать божью волю». Ловя на себе устремленные со всех сторон выжидающие и порой недоуменные взгляды, Иван Данилович поднялся и постучал посохом, призывая новгородцев к вниманию.
— Любезные друзи! Днесь господь ясно показал нам, сколь неисповедимы его пути и сколь великое торжество уготовано тому, кто и в самые тревожные дни не оставляет своего упования, — не без внутреннего усилия громко провозгласил он, пряча разочарование за старательной улыбкой. — У нас еще достанет времени, чтобы возблагодарить отца небесного за сию великую милость и благоволение, явленные им Новугороду. Теперь же поспешим, друзи, дабы не дать владыке Василию повода усомниться в великой сыновней любви, кою мы все к нему питаем.
Пышная процессия, возглавляемая великим князем, чинно, с соблюдением ряда, потекла в позолоченные двери палаты.
2
Прямо из Новагорода Иван Данилович поехал в Орду. Это путешествие было уже четвертым в его жизни, но в то же время и совсем непохожим на прежние, а потому особенно волнующим. Впервые Иван Данилович предстанет перед ханским двором в качестве великого князя Володимерского, и это обстоятельство наполняло его душу смешанным чувством гордости и тревоги. Иван Данилович понимал, сколь многое в его судьбе будет зависеть от того, насколько Узбека удовлетворят плоды его деятельности в новом сане. Между тем далеко не все здесь было просто и однозначно. Хана занимали преимущественно две вещи: дань и беспрекословное повиновение его воле со стороны всех русских князей. И если по первому вопросу Ивану Даниловичу было чем ублажить сарайского повелителя — все русские люди, от великокняжеских слуг, скакавших, загоняя лошадей, во все концы Руси, чтобы вовремя доставить в казну своего господина полагавшийся выход, до последнего сироты, приносившего тиуну несколько завернутых в тряпицу медных гривен, хорошо прочувствовали на себе, сколь велико стремление великого князя отличиться перед далеким и страшным владыкой! — то со вторым дело обстояло несколько хуже. Узбек ясно выразил свою волю: Александр Тверской должен предстать перед ханским судом! Но, к неизъяснимой досаде Ивана Даниловича, бывший великий князь благополучно избежал всех попыток принудить его исполнить строгий ханский приказ, сначала укрывшись за могучими стенами плесковского Крома, а теперь и вовсе ускользнувший из пределов досягаемости великокняжеской власти: Гедимин — это тебе не Солога. Поэтому долгие дни пути проходили у Ивана Даниловича в обдумывании ответа на неизбежный ханский вопрос о том, почему не исполнена его воля.
В Твери к великокняжескому поезду присоединился князь Константин Михайлович. Приняв после бегства Александра в Плесков княжеский венец, на котором еще играли отблески отпылавшего в Тверской земле пожара, Константин, казалось, тяготился полученной им властью. Пережитое в отрочестве потрясение, когда он едва не стал свидетелем убийства собственного отца и сам чуть было не разделил его участь, не прошло для молодого князя бесследно: Константин вырос робким, нерешительным и податливым на чужое влияние. Но именно эти черты его характера полностью устраивали Ивана Даниловича, ибо делали Константина послушным орудием в его цепких руках. У великого князя даже возникло к Константину Михайловичу нечто вроде симпатии. Заметив, что Константин держится в его присутствии настороженно и отчужденно, Иван Данилович попытался сломать разделявшую их стену, скрепляющим раствором в которой служила кровь Константинова отца и тысяч других тверичей, пролитая по вине или, по крайней мере, при деятельном участии московских князей.
— Ты, Константине Михайлыч, верно, зло на меня затаил, мыслишь, что это я Азбяка подбил разорить вашу землю, дабы вас, ослабленных, мне сподручнее одолеть было, — как можно добродушнее сказал Иван Данилович мрачно молчавшему тверскому князю, когда буланый конь Константина поравнялся со скакуном великого князя, которого Иван Данилович нарочно придержал, чтобы иметь возможность поговорить с молодым человеком, — но ты рассуди: нечто мог я ослушаться цесарева веленья? Тогда и с моею землею тако же бы сотворили. Каждому о своей вотчине в первую голову печься приходится.
Константин сперва промолчал, хотя на языке у него вертелся язвительный ответ: подбивал ты Азбяка или нет, а воспользоваться тверской замятней сумел весьма ловко! Но, проехав несколько шагов, негромко произнес, не глядя на собеседника:
— Знаешь, Иване Данилыч, когда отец ожидал в Орде суда, он все боялся помереть без покаяния, беспрестанно причащался святым дарам. Ему казалось, что это самое страшное — отойти ко господу, не исповедавшись в своих грехах. Но он ошибался: куда страшнее явиться на божий суд с грузом таких прегрешений, кои не искупить никакими таинствами, ибо они безмерны. Участь сих несчастных — геенна огненная.
На пятнадцатый день после выезда из Твери князья остановились на ночлег в Рясском городе. Появление столь высоких гостей не на шутку взбаламутило тихую, скучную жизнь в скромной вотчине князя Бориса Мстиславича. Хозяин, уже старый, с густо разветвившимся по лицу скорбным древом морщин, не жалел припасов из своих погребов и вконец извел Ивана Даниловича и Константина своим навязчивым, угодливым гостеприимством.
— В Орду, стало быть, направляешься, Иване Данилыч? — медоточивым голоском почтительно осведомился он, умильно глядя в глаза великому князю. — Что ж, дело святое: ныне ты за всю Русскую землю печальник, аки Иосиф у фараонова престола. На тебя мы все глядим с надеждою... А позволь полюбопытствовать: сколько же с тебя поганые за все про все требуют? Поди, нелегко было эдакую прорву пенязей собрать?
— А что это ты, Борисе Мстиславиче, пенязи в моей мошне считать принялся? Али в казначеи ко мне метишь? Княжить, что ль, наскучило? — отшучивался Иван Данилович.
— Наскучить-то не наскучило, — вздохнул в ответ рясский князь. — Токмо больно уж мала моя вотчина: ежели каждого сына на удел посадить, так и городков не хватит. Ты бы, Иван Данилыч, похлопотал в Сарае, может, мне еще ярлычок какой дадут, хоть на самое завалящее княженьице, а? Век бы за тебя бога молил! — вкрадчиво молвил он, с робкой, просительной улыбкой глядя на великого князя.
Иван Данилович на мгновение отвернулся, чтобы скрыть просившуюся на уста презрительную усмешку.
— Что ж, Борисе Мстиславиче, — медленно произнес он, беря с блюда пухлую кулебяку, — коли тебе тесно на своей земле, так уж и быть, избавлю тебя от сего бремени, отпишу твою вотчину в великокняжью казну. Тебя с сынами на службу к себе возьму, там на месте не засидитесь.
Рясский князь с испугом взглянул на гостя, пытаясь понять, шутит ли он или говорит серьезно.
— Что ты, княже, что ты, — торопливо забормотал он, в душе кляня себя за то, что затеял этот разговор. — Это я так токмо сказал... Мало ли что... А княженьем своим я доволен. Мне-то что? Для сынов хотел постараться...
С трудом дождавшись конца унылого пиршества, Иван Данилович вышел во двор. Наплывающие сумерки уже зажгли снег таинственным голубоватым светом; они вязли в корявом черном неводе темневшего позади хором княжьего сада, сочились сквозь безмолвно истекавшие призрачно-белыми струйками голые ветки, наполняя душу радостным целительным покоем, с которым странно не сочетался резкий, суетливый шум, непрерывно доносившийся со стороны стряпни, и торопливое снование слуг, уносивших из гридницы остатки княжьей трапезы.
Прогуливаясь по саду, Иван Данилович услышал чьи-то оживленные голоса. Три юные девушки — одна в длиннополой собольей шубе, другие — очевидно, служанки — в простеньких войлочных опашнях — забавлялись, бросая друг в дружку снежки. Беззаботно смеясь, они перебегали от одного дерева к другому и, прячась за ними, норовили подобраться как можно ближе к сопернице, чтобы уж наверняка поразить ее метким и по возможности безответным броском. Заметив приближающегося к ним незнакомого человека, девушка в шубе испуганно застыла на месте, смех замер у нее на устах; смущенно потупившись, она торопливо оправила сбившийся к макушке платок, из-под которого вытекла прядь золотистых волос, и отряхнулась. С удовольствием и внезапно подступившим сладким томлением князь поглядел на ее хорошенькое круглое раскрасневшееся личико и приветливо улыбнулся.
— Не бойся, красавица, — ласково сказал он, делая успокаивающий взмах рукой. — Я не хотел вам мешать. Ты что же, Бориса Мстиславича дочка будешь?
— Да, — тихо ответила девушка, стыдливо опустив длинные частые ресницы.
— А как звать-то тебя?
— Ульяною.
— Ульяна, значит... — задумчиво повторил Иван Данилович, не сводя с девушки повеселевших глаз. — Славная ты, Ульяно, как я погляжу. Уж я-то в этом толк понимаю. Меня ведь тоже бог дочерьми не обидел: целых три их у меня, и все красавицы, вроде тебя. Старшие уже замужем, далече от родительского гнезда улетели. А тебя, Ульяно, никому еще не сосватали?
Бледные розы, цветшие на полных щеках девушки, налились ярким розовым цветом.
— Пока что никто не сватал, — еле слышно произнесла она, смущенно улыбаясь.
— А ведь замуж поди, хочется? — Иван Данилович хитро прищурился. — Надоело небось отца с матерью слушать, хозяйкою стать охота.
— Да как сказать, — немного осмелев, молвила девушка, впервые с начала разговора поднимая на князя большие зеленые глаза, мерцавшие лукавым огоньком. — Оно и хочется, и не хочется.
— Это как? — удивился Иван Данилович.
— А смотря как судьба поворотит, — бойко ответила девушка, все более оживляясь. — Больно уж княжья должность ненадежная. Неровен час убьют мужа в Орде али в бою, что ж мне тогда, в монастырь идти? А мне еще на воле пожить охота!
Продолжив на следующий день свой далекий путь, Иван Данилович вскоре поймал себя на мысли, что встреча в княжеском саду все нейдет у него из головы; снова и снова вспоминал он свежее личико юной княжны, ее смех, румянец на ее щеках и чувствовал, как в нем закипает блаженное и мучительное желание. Поневоле Иван Данилович сравнивал Ульяну с покойной женой. Как непохожа эта девочка на его дорогую Елену! Отчего же тогда она будит в его сердце такую же страсть, какую до сих пор дано было распалить в нем лишь его незабвенной княгине? В конце концов князь решил: если бог даст ему благополучно возвратиться из Орды, он пошлет в Рясский город сватов.
3
Свадьба Ивана Даниловича и Ульяны стала настоящим общерусским княжеским съездом: все правители, за три года успевшие испытать на себе тяжелую руку нового великого князя, торопились засвидетельствовать ему свое почтение. Приехали Александр Васильевич Суздальский с младшим братом Константином, юрьевский князь Иван Ярославич, Иван Друцкий, Федор Фоминский и, конечно, дочери жениха Марья и Федосья с мужьями. Не было гостей лишь из Твери, что, впрочем, никого и не удивило.
Новоиспеченная великая княгиня, не привыкшая к столь многочисленному и блистательному обществу, заметно смущалась, но держала себя так мило и приветливо, что не производила впечатление неловкости или неестественности. Иван Данилович щурился от удовольствия, ловя восхищенные взгляды, которые гости то и дело бросали на Ульяну.
Все было чинно, пристойно и довольно скучно: князья, по очереди вставая с полными чарами в руках, произносили традиционные здравицы в честь молодых. Приунывших было гостей развеселил Иван Друцкий, который, многозначительно поглядывая на княгиню, рассказал о том, как недавно в Литовской земле одна женщина родила разом двенадцать детей. Над столом встал густой, преувеличенно оживленный гогот:
— Ого! Вот это да!
— Видать, справный ей муж попался! Дело свое ведает, хо-хо!
— И что же, та жена жива-здорова пребывает? — смущенно улыбаясь, поинтересовалась Ульяна.
— Здорова! Дети, правда, перемерли, один токмо остался, а так все благополучно сошло!
Шутку князя оценили по достоинству: сообщенные им подробности вызвали новый взрыв хохота.
— Скажи, Федоре Данилыч, — поблескивая влажными, отливающими черным бархатом глазами, обратился слегка захмелевший Иван Данилович к новому новгородскому посаднику, с которым впервые познакомился лишь здесь, на свадьбе, — а не наскучила еще вам, новогородцам, ваша хваленая вольность? А то, как погляжу, совсем у вас через нее народ разбаловался: посадников ставит по своему разуменью, дворы да села вятших людей грабит безвирно. Разве сие порядок? Моим на Москве такое и в голову не взбредет. Что бы вам не жить, как всем, под полновластным князем? Может, оно покойнее бы было?
Подняв на князя синие, подернувшиеся теплым туманом глаза, посадник Федор позволил себе снисходительно улыбнуться.
— А вот ты спроси любого новогородца — хоть того, кого ограбили, хоть того, кто грабил, — желал бы он поступиться нашей вольностью ради твоего покою? Днем с огнем будешь искать, а такого не сыщешь! Поелику вольность такая вещь, что кто единожды ее вкусил, тому она уже пуще живота и смерти будет. А черный люд мятется и в иных местах, эта беда еще никого не миновала.
На нижней стороне стола, занятой боярами, настроение царило далеко не радостное: даже на свадьбе своего князя вотчинники не могли удержаться от разговоров о самом насущном — недавнем неурожае и последовавшем за ним, как тень, голоде.
— Не ведаешь, Игнатче, почто в народе летошнюю рожь рослой окрестили? Она же, почитай, и вовсе не уродилась!
— Это она, братец ты мой, на полях не уродилась, а на торгу она знаешь как вымахала — смерду со своею мошною и не дотянуться!
— То-то тебе, сосед, прибыток! У тебя ведь, знаю, амбары еще с прошлого года полнехоньки. Чай, по серебряной гривне с меры берешь? Али уж по золотой?
— Кто это там о делах в такой день толкует?! — с неудовольствием громыхнул сильно захмелевший Федор Бяконт, до ушей которого долетел обрывок этого разговора. — За сии непотребные беседы — виру: три лишних чары пить без роздыху!
— Не слишком ли будет? — с тонкой улыбкой усомнился сидевший рядом Чет: достойный мурза теперь жил на Москве; он крестился, строил на свои средства монастырь и звался уже не Чет, а боярин Захария Махмутович.
— Ничего! — махнул рукой Бяконт, набив рот куском жареного лебедя. — Пущай учатся веселиться! А то окромя гривен да мер ничего и ведать не желают!
Лишь Семен не разделял общего веселья. Он сидел с сумрачным видом, непрерывно хмурился и едва пригублял из своей татарской чаши, а когда стали пить за здоровье молодых, вдруг резко поднялся и вышел. Иван Данилович сделал вид, что ничего не заметил; когда же новобрачным настало время удалиться в опочивальню, князь тихонько шепнул жене: «Ступай, я скоро», а сам поднялся в светлицу старшего сына. Не зажигая огня, княжич стоял у открытого окна и, сложив руки на груди, смотрел на ярко освещенный двор, где княжьи дворовые и ратники шумно праздновали свадьбу своего господина.
— Что, сынок, несладко тебе на отцовом пиру? — скорее с участием, чем с попреком, спросил Иван Данилович, плотно затворив за собой дверь.
— Скоро же ты позабыл мать! — не оборачиваясь, зло и желчно проговорил Семен, и отцовское сердце содрогнулось от того, сколько обиды и страдания слышалось в его голосе. — Добро еще, что совести достало хоть год выждать для приличия. Что, крепко на молоденькую потягло?
— Замолчи, щенок! Как ты смеешь судить меня! — в гневе крикнул великий князь, топнув ногой, но, вспомнив, что пришел сюда вовсе не для того, чтобы браниться, постарался взять себя в руки.
— Стало быть, Семене, ты желал бы, дабы я до конца моих дней жил яко чернец, оплакивая почившую свою супругу, — спокойно начал он. — Что ж, добро. Но подумай: того ли она хотела для нас? Радостно ли было бы ей глядеть с небес на то, как мы денно и нощно скорбим вместо того, чтобы с пользой и утехой проводить время, отпущенное нам до встречи с нею в лучшем мире? Нет, не скорби и слез, но радости и счастья желала нам твоя матушка; оттого и просила меня на смертном одре не оставаться бобылем.
Семен молчал. Иван Данилович подошел к сыну и, обняв его за плечи, мягко развернул лицом к себе.
— Глупенький ты мой! — с ласковой грустью проговорил князь, глядя в поблескивающие из темноты глаза Семена. — Нечто кому дано заставить меня позабыть свою Елену? Она в моем сердце навеки. А с Ульяною тебе надобно сдружиться: она вас любит и жалеет.
Несколько мгновений длилось молчание; потом раздался неуклюжий, по-детски беспомощный всхлип.
— Прости меня, отче, — прошептал княжич, уткнув мокрые от слез глаза в круглое отцово плечо.
Радостно улыбаясь, Иван Данилович с нежностью погладил упругие, непослушные пряди сыновьей головы. Собравшийся во дворе люд дружно взревел, со стуком и плеском сдвигая наполненные в который уже раз чаши.
4
Недолго довелось великому князю тешиться безмятежной семейной жизнью. Свадьбу справляли на Троицу, а уже осенью гонец привез из Ростова письмо, которое вмиг распалило в душе Ивана Даниловича душный неукротимый жар. Василий Кочева сообщал об огромных обозах новгородских гостей, проходящих через Ростов далее на восток, за Каму, в земчи неизведанные, населенные дикими племенами и весьма обильные серебром, коим люди эти щедро платят новгородцам за их товары. «Серебро же то везут в великом множестве», — подчеркивал Кочева. Иван Данилович в гневе бросил письмо на стол. «Премудр господин Великий Новгород! — мрачно процедил он, сложив руки на груди и глядя исподлобья прямо перед собой. — Как татар ублажить надобно, так пускай на Москве раскошеливаются, а мы лишь наособицу богатеть, желаем. Ну уж нет! — князь негодующе ударил кулаком по столу. Стоявший на столе золотой подсвечник и серебряная чаша с фруктами отозвались тихим, печальным звоном. — Со столь знатного торга и великокняжая казна свое поиметь должна!»
И велел великий князь отправляться войску в поход. Кликнул низовских князей, рязанских. Те явились тотчас, ослушаться не посмели, и — в путь. Узнав о вторжении московской рати в свои пределы, новгородская господа выслала к Ивану Даниловичу послов, которые застали князя уже в Торжке. Чувствуя за своей спиной мощь огромной торговой державы, послы держали себя с великим князем смело и даже заносчиво:
— Одною рукою ты желаешь брать с нас дань, яко правомочный государь, а другой посягаешь на наше достояние, яко беззаконный тать. Сие несовместно. Возврати захваченные тобою села и деревни, и Великий Новгород в знак своей доброй воли даст тебе пятьсот рублей серебром.
— Ты токмо послушай, Андрейко, до чего щедры наши новгородские друзи, — с насмешливой улыбкой обратился Иван Данилович к сидевшему по правую руку от него Андрею Кобыле. Воевода ответил ему темной кривой ухмылкой. — А может, нам и вправду покаяться, аки холопям, дабы господин Великий Новгород не прогневался на нас, грешных?
Князь снова повернулся к послам, и лицо его приняло другое выражение: губы плотно сжались, в глазах вспыхнули недобрые огоньки.
— Пошли прочь, невежи! — гневно возвысил он голос. — Плетьми бы вас за вашу дерзость! Не бойтесь, — усмехнулся Иван Данилович, видя, как побледнели вдруг лица послов, — не с посла спрос, а с посыльщика. А уж те, кто вас послал, еще трижды раскаются в своем супротивстве, будьте надежны!
Дело, в общем, кончилось ничем. Поняв, что получить от золотых поясов ничего не удастся, Иван Данилович прекратил поход и решил искать управу на новгородцев у Узбека. Но короткая война крепко напугала внешне непоколебимую господу. Некоторое время спустя примчавшийся в Сарай Федор Бяконт встревоженно докладывал великому князю:
— Новгородцы вабят литовского княжича Нариманта на удельное княженье. А удел-то, между прочим, дают богатый: с десяток городков, и все не из последних! Одни кремники в них чего стоят — каменные, мочные; в таких от любого ворога можно отбиться.
Внешне князь отнесся к известию спокойно; лишь настороженно сузившиеся глаза его остро блеснули из-под покатого навеса ресниц.
— Стало быть, свои, русские князья им надоели? Под Гедиминову руку захотелось? Ну-ну!
— Ну, о том речи нет, — поспешил успокоить его Федор. — Все городки Новугороду остаются, а Наримант сей вроде уже крестился, так что он, получается, уже и не литвин как бы, а свой.
Иван Данилович недоверчиво махнул рукой.
— Это пока. Гедиминовы повадки нам ведомы издавна: ему токмо перст в уста сунь — всю руку отхватит и не поморщится. Нет, эту блажь из головы надобно выбить, покуда еще не поздно. И не желал бы идти на новую рать, да, как видно, придется. Готовьте войско.
— Крепко напужал ты их своим походом, — пояснил Бяконт. — Бают, слишком большую власть стал над ними забирать. Вот и хотят, значит, клин клином вышибить, супротив силы иную силу поставить.
— Думают, под литвином им легче будет? — усмехнулся Иван Данилович. — Ох, не просчитались бы! Гедимину они чист путь не укажут, как испокон веку навыкли нашим князьям указывать.
Известие о военных приготовлениях московского князя быстро дошло до Гедимина; верный своей неизменной политике уклонения от прямого противостояния с Русью, литовский правитель прислал в Москву послов.
5
Свеча давно догорела, а новгородский посадник Матвей Козка сидел, набросив на плечи опашень, перед раскрытой на столе ветхой книгой, погруженный в глубокую задумчивость. Посадник имел обыкновение: всякий раз, когда ему предстояло принять важное решение, а уверенности в том, как следует поступить, не было, он доставал из золотого дедовского ларца старинную летопись и, щуря подслеповатые глаза, подолгу вчитывался в черные, похожие на плотно сомкнутый строй воев письмена, пытаясь отыскать среди событий давно прошедших дней случай, подобный тому, с которым столкнулся он сам, чтобы, изучив решение, найденное предками, и наступившие вследствие его принятия последствия, вынести для себя благотворное поучение. Матвей был уверен, что жизнь человека во все времена не слишком уж различна и не существует такой коллизии, с которой кому-то когда-то не приходилось уже иметь дело. В конце концов, в чем же ином заключается смысл сбережения памяти о минувшем, как не в том, чтобы люди могли извлекать из него уроки?
Сейчас у посадника была более чем серьезная причина обратиться к содержимому своего ларца. Примирение с великим князем и его недавнее посещение Новагорода возбудили разноречивые толки во всех слоях общества. Многие были искренне рады водворению мира и прекращению кровопролития, но нашлись и такие, кто открыто говорил, что из страха перед растущей мощью Москвы Новгород поступается своей вековой вольностью и пышный въезд Ивана Даниловича в город более всего походил на вступление завоевателя в долго оборонявшийся, но в конце концов склонившийся перед ним город, жители которого теперь изо всех сил стараются умилостивить грозного победителя. Обе эти точки зрения были понятны посаднику, и его ум разрывался между ними, не зная, к какой склониться. «Как ни верти, а Новгород есть корень державства нашего, Именно отсюда княжья власть распространилась по иным русским землям. А что такое Москва? Давно ли в ней свое княженье-то устроилось? Разве пристало Великому Новугороду быть ей братом молодшим? Но, ежели поглядеть с другого боку, не говорит ли самое имя града нашего о том, что и он некогда уступал иным городам старейшеством и славою?! Так уж от века повелось, что старое с его идущими на убыль силами однажды неизбежно побеждается молодым и сильным. А коли так, возможно ли и, главное, нужно ли тому противиться? В самом возвышении Москвы, столь дивно скором, токмо слепой может не узреть явный божий промысел».
В этих размышлениях у посадника прошла вся ночь. Что уже наступило утро, он заметил только тогда, когда резко распахнулась дверь и в светлицу вбежал насмерть перепуганный отрок
— Беда, господине! — дрожащим голосом пролепетал он. — В городе замятия великая. На Торговой стороне жгут дворы бояр, что за мир с Москвой стоят.
Лишь теперь Матвей обратил внимание на доносившийся снаружи тревожный шум и скользившие по стенам слабые отсветы огней. Наскоро одевшись, посадник поспешил в гридницу, где уже собралась вся господа во главе с тысяцким Милогостом. Едва взглянув на их озабоченные лица, Матвей сразу понял, что дело нешуточное. Выслушав краткий доклад о происходящем, посадник осведомился, какие приняты меры к прекращению беспорядков.
— Ополчение собрано и ждет приказа, — доложил тысяцкий.
— Так борзо? — удивился Козка.
— Новгородцам не привыкать стать подниматься по тревоге.
Посадник вздохнул и перекрестился:
— Не попусти, господи, братоубийства!
Строго-настрого велев не прибегать к силе без его приказа, Матвей сел на коня и спешно направился к Волхову. Вдоль обоих берегов реки, друг против друга, сгрудились две огромные толпы. Настроение в них царило разное: если застывшая на Софийской стороне цепь ратников в полном вооружении хранила угрюмое молчание, то противоположный стан бурлил, как Илмерь в ненастную погоду. Собравшийся там торговый люд, вооруженный чем придется, кричал, свистел, изрыгал проклятия, угрожающе вздымая над головами оружие и стиснутые кулаки. Время от времени над толпой в направлении Софийской стороны взмывали стрелы; некоторые из них с тугим стуком ударяли в предусмотрительно поднятый кем-то из воев щит, но большинство исчезало в темно-синей глубине Волхова, оставляя после себя мимолетный след в виде расходящихся по поверхности воды кругов. Узнав посадника, ратники разомкнули строй, давая ему проехать.
— Не ездил бы ты, боярин: вишь как разошлись, далеко ли до греха, — попытался отговорить его оказавшийся рядом сотник. Оставив это предостережение без внимания, Матвей под глухое цоканье копыт своего коня въехал на соединявший берега широкий мост. При его появлении злобные крики на Торговой стороне усилились, на мост с грохотом упало несколько камней. Матвей, казалось, этого не заметил. Доехав со спокойным видом до середины моста, он остановился и властным движением поднял вверх руку. Крики немного поутихли.
— Братия! — тяжелой, густо оперенной стрелой облетел толпу голос посадника. — Опомнитесь! Нам ли затевать прю меж собою? Все мы дети одной матери — нашей святой Софии, и да проклянет господь того, кто дерзнет сеять промеж нас смуту! Како устоим противу внешних ворогов, аче не будет в доме нашем согласия?
— А почто Москву господовать допускаете? — перебил его задорный молодой голос. — Нам не с руки в ярмо лезть — наши выи к нему вельми непривычные!
В ответ на этот выкрик по толпе пронесся одобрительный ропот, перемежаемый смехом:
— Молодец, Сахно! Вот так выдал посаднику! В самую точку угодил!
— Да отсохнет язык у того, кто возвел сей гнусный поклеп! — гневно загремел посадник. — Что богом от века установлено, то людям не изменить: не бывать тому, чтобы Новгород свободою своею поступился! А с остатнею Русью нам мир иметь надобно — сие и для торга потребно, и по христианскому закону полагается.
Уверенная и убедительная речь посадника возымела действие — озлобление спало, и обе толпы потихоньку стали расходиться. Мост заполнился народом: люди, которые только что были готовы сойтись друг с другом в братоубийственной схватке, обменивались шутками, натянутость которых выдавала недавнее напряжение, многие обнимались — все были рады тому, что обошлось без крови.
6
Отряд в полтысячи всадников, предводительствуемый боярином Иваном Зерно, стремительно продвигался вдоль горбатившегося излучинами русла реки, уводившего его все дальше на запад, в глубь некогда русской, а теперь чужой и даже враждебной литовской земли. Временами Иван бросал нарочито небрежный взгляд через плечо, и тогда на его лице появлялась довольная и вместе с тем жесткая, злорадная улыбка. За спиной у воеводы, словно возбужденно дрожащий петушиный гребень, топорщилось высокое многоязыкое пламя; толстые, сплетающиеся друг с другом кнуты черного дыма без устали хлестали одетое в серое рубище тугое тело неба. Дорогой ценой платила Литва за опрометчивое безрассудство шайки своих неразумных сынов, недавно разоривших несколько пограничных русских волостей поблизости от Нового Торга: в отмщение за сие злодеяние великий князь повелел предать огню почти два десятка городков на литовском рубеже. Разбитое на несколько отрядов русское войско нигде не встречало отпора: литовские гарнизоны без боя оставляли обреченные на гибель городки прежде, чем московская рать успевала подойти к ним на расстояние половины дневного перехода. Оскорбительная легкость побед вызывала у русских воев досаду и презрение к уклонявшемуся от схватки врагу, на каждом привале можно было слышать примерно такие разговоры-.
— Черт их разберет, литвинов этих, — к чужой земле тянутся, а свою боронить не желают.
— Да какую свою! Наша это земля, испокон веку наша была! Ты на названья погляди — Рясна, Осечен — все до одного по-русски звучат. Как Батый Русь обескровил, тут они себе земли эти и загребли, а то все наше было.
— Так какого ж мы рожна русскую землю зорим?! Шли бы прямиком на Вильну, на Троки.
— Да, попробуй дойди до этой Вильны... Не та еще у Руси силушка, больно любим друг с дружкою ею меряться.
— Хоть бы одного ратного человека нам встренуть: ужо ответил бы за ихний разбой!
Но в этом походе пришлось обойтись без сражений: война с Русью Гедиминасу была не нужна. Вместо этого в Москву из Вильны прибыло посольство, которое договорилось скрепить мир между странами родственными узами: было решено женить княжича Семена на дочери Гедиминаса Айгусте.
7
Сошел покрытый черноватой коркой, будто обожженный, апрельский снег, и на деревьях кое-где уже замохнатились мудреные узелки распустившихся почек В лесах и садах прошлогодние листья, как стая серых мышей, беспокойно шевелились под ветром в низкой еще поросли молодой травы. В один из этих благословенных дней вдоль извилин московских улиц мчался запряженный четырьмя парами отборных гнедых лошадей деревянный возок, за которым неотступно следовал большой — в несколько сотен — отряд вооруженных всадников в непривычных глазу москвича островерхих лисьих шапках. Их чужое, нерусское облачение привлекало к ним внимание: люди останавливались на улицах, высовывались из окон и с любопытством глазели на чужеземцев. Но, несмотря на все усилия, никому из них так и не удалось разглядеть тех, кто находился внутри возка — они были надежно скрыты от посторонних очей легкомысленно колышущейся на маленьком окошке голубой шелковой занавеской. Правда, иногда занавеска немного отодвигалась, и в образовавшемся просвете что-то белело, но различить черты лица все равно было невозможно.
По бугоркам посадских избушек, словно корабль по волнам, неумолимо плыла навстречу зубчатая громада Кремля, и вскоре процессия оказалась на шумном, многолюдном берегу Неглинной. Там шла обычная жизнь: напряженно выгнув спины, выставив черные шершавые ступни, стирали на мостках белье коленопреклоненные женщины, мужчины поили коней, беспрестанно причаливали и отплывали лодки. Прогрохотав по мосту, поезд влетел в раскрытые ворота, пронесся по улице, более чистой и застроенной более добротными домами, чем те, которые проезжающие до сих пор видели на своем пути, и, развернувшись на площади, остановился точно напротив крыльца княжьих хором, где гостей уже ждали князь Иван Данилович, его старший сын Семен и бояре. По обеим сторонам от крыльца в несколько рядов стояли неподвижные, как колья в палисаде, пешие и конные воины — самые высокие и пригожие молодцы, особо отбиравшиеся по всему войску. Всадник в богатом, отделанном мехом плаще, все время державшийся рядом с возком, спешился и открыл дверцу, изогнувшись в глубоком поклоне. Опираясь на протянутую им руку, из возка вышла совсем еще юная девушка с нежным, молочно-белого цвета лицом, золотистыми волосами и большими голубыми глазами. Несмело ступая по расстеленному прямо на сырой земле огромному ковру, княжна Айгуста, за которой на почтительном расстоянии следовали человек, открывший дверцу возка, толмач и несколько немолодых женщин, вышедших следом за ней, медленно поднялась по ступеням и, остановившись перед великим князем, смущенно потупила взор.
Иван Данилович с сомнением оглядел будущую невестку: худа да бледна, точно тень; от такой не жди доброго потомства. Тем не менее, он с ласковой улыбкой обнял девушку и отечески поцеловал ее в лоб:
— Ну, здравствуй, дитятко, с приездом. И без того меня дочерьми бог не обидел, а топерь еще одна будет. Как поживает родитель твой державный, в добром ли он здравии?
— Мой отец, великий князь Гедиминас, здоров и шлет тебе, великий князь Иван, самый сердечный привет и выражает надежду, что теперь, когда наши семьи породнятся, Литва и Русь всегда будут жить в мире и согласии, — слегка запинаясь, заученным голосом произнесла в ответ Айгуста.
Вечером, когда княжна уже успела отдохнуть с дороги, по случаю ее приезда был устроен большой пир. Огни сотен свечей благостно играли на вычищенной до блеска золотой и серебряной посуде, заставляли переливаться разноцветным светом неисчислимые драгоценности, украшавшие одежду и пальцы гостей. Слуги в красных вышитых кафтанах бесшумно, как тени, скользили за спинами пирующих, внося и убирая огромные блюда с яствами. Из угла, в котором добросовестно отрабатывали свой хлеб княжеские гусляры, по всей палате расплескивались задумчивые, тягучие и немного заунывные звуки, заглушаемые становившимся все более оживленным гулом голосов и звоном ударяемых друг о друга кубков. Не желая осрамиться перед литвинами, московские бояре, против обыкновения, лишь пригубляли содержимое своих чар; тех же, кто не мог побороть искушение и начинал терять человеческий облик, незаметно для остальных под руки выводили из палаты.
Айгусту и Семена посадили друг против друга, чем доставили юной литовской княжне немало мучений: Семен не сводил со своей нареченной пронзительного горящего взгляда, повергая ее в величайшее смущение. Заметив, что княжна чувствует себя неловко, Иван Данилович решил отвлечь ее разговором.
— Ты еще не крещена, дитя мое? — спросил князь, отставив в сторону опустевший кубок Стоявший позади княжеский кравчий тут же поспешил наполнить его из тонкогорлого серебряного кувшина.
— О, нет, — молвила девушка, бросая на князя благодарный взгляд. — Но в Вильне я несколько раз бывала в церкви; там жрецы рассказывали мне о боге, которого казнили за грехи людей. Но я, признаться, так и не поняла: почему же он не сбежал из тюрьмы до того, как его убили, если даже мертвый он сумел покинуть гробницу?
При последних словах княжны смешливый Андрей громко прыснул с набитым ртом, едва не подавившись, но под строгим взглядом отца прикусил губу.
— Н-да... Надобно будет попросить владыку Феогноста побеседовать с тобой. Он привьет тебе должное понятие о святых истинах, — доброжелательно обратился Иван Данилович к вконец смутившейся княжне.
ГЛАВА 5
1
Неторопливою несчисленною ратью шли в свой таинственный поход дни, неотличимые друг от друга, как зубцы на стенах плесковского Крома, но их неторопливое движение не приносило отрады бывшему тверскому князю. Александр Михайлович снова княжил в Плескове. Полтора года провел он в Литве, после чего, тяготясь унизительным положением приживала и страдая от разлуки с семьей, возвратился в Плесков. Плесковичи с радостью приняли полюбившегося им князя, тем более что Ивану Даниловичу, занятому в то время войной с Новгородом, казалось, было теперь не до тверского изгнанника. Сразу по приезде в Плесков Александр Михайлович занялся укреплением города: возвел каменные стены, ископал глубокие рвы; это дало ему ощущение относительной безопасности. Но если оснований тревожиться о себе у него как будто не было, то будущее его детей сильно волновало бывшего великого князя. Они выросли на чужбине и о своей отчине знают лишь по рассказам старших. Князь сознавал, что такое положение неестественно и не может длиться вечно. А что будет, если он так и умрет вдали от родной Твери? Тогда и потомков его ждет жалкая участь изгоев. Проведя много часов в мучительных раздумьях, Александр Михайлович принял трудное, но, как ему представлялось, единственно возможное решение. Первым, кого он посвятил в свой замысел, был старший сын Федор. Нелегко далось князю это объяснение, несколько дней от откладывал его, собираясь с духом, и однажды, когда ничего не подозревавший Федор зашел утром к отцу пожелать ему доброго дня, Александр предложил ему присесть и, придвинув кресло к сыну, с ласковой грустью заглянул в его огороженные редкими белесыми ресницами серые материнские глаза.
— Послушай, чадо мое, — осторожно начал князь. — Ты вырос в Плескове и не можешь питать привязанности к нашей родовой отчине, Тверской земле. Ведь ты был еще так мал, когда нам пришлось бежать оттуда. Наверное, ты этого даже не помнишь.
— Я все помню, отче, — изменившись в лице, тихо сказал княжич.
— Но ты не должен забывать о том, кто мы, о наших попранных правах, — не слыша его, продолжал погруженный в свои мысли Алескандр. — Участь изгнанника горька и превратна. Нельзя до конца дней есть чужой хлеб. А что будет, когда господь избавит меня от мук земной жизни? Тогда и ты, мой наследник, останешься без княжения, и твои братья и сестры будут неустроенными.
— Но что же ты можешь сделать? — со страданием в голосе спросил Федор.
— Я много думал... Я должен попытаться возвратить себе отчий стол. Единственный путь сделать это — пасть в ноги цесарю Азбяку. Когда-то давно меня уже призывали так поступить, но я поступил как себялюбец, пекущийся о своем животе более, чем о будущности своих детей. Вероятно, этим я обреку себя на смерть, однако иного выхода нет. Может быть, казнив меня, Азбяк хотя бы тебе возвратит законные права: посадил же он на рязанский стол Ивана, прозываемого Коротополом, убив пред тем отца его, несчастного князя Ивана Ярославича! Да и меня, грешного, — воздадим ему должное — не лишил отчего наследия, хоть и умертвил и родителя моего, и брата.
— Зачем тебе подвергать опасности свою жизнь? — спросил Федор. — Давай лучше я сперва поеду в Орду и разузнаю, можно ли склонить цесаря к милости.
— Чтобы я бросил свое дитя в пасть к хищному зверю! — в ужасе вскричал Александр Михайлович. — На что мне княжение, ежели некому будет его передать?!
— Вряд ли цесарь повелит убить меня: я ничем его не прогневал, — рассудительно возразил княжич и с невеселой усмешкой добавил: — Если же ты погибнешь напрасно, за мою жизнь все равно много никто не даст.
— Боже, почто ты призываешь детей к ответу за грехи отцов?! — с искаженным мукой лицом прошептал князь.
2
«Надоело зайцу бегать от охотников», — усмехнулся Узбек, узнав о намерении бывшего тверского князя сдаться на его милость. За долгие годы, прошедшие после восстания в Твери, его гнев на мятежного князя поутих, как затухает огонь, не находящий более себе пищи, а потому он охотно обнадежил прибывшего в Орду Федора относительно своего согласия предать прошлое забвению.
— Но пусть он лично изъявит нам свою покорность. Мужчине следует самому отвечать за свои дела, а не прятаться за неокрепшую спину юноши, — насмешливо заметил он, вызвав угодливый смешок среди толпившихся позади ханского трона придворных.
— Мой отец и сам желает встречи с тобою, великий цесарь, — подавив обиду, поспешил уверить его Федор.
Подозвав движением пальца одного из слуг, Узбек что-то сказал ему. Слуга удалился. Через некоторое время в приемный зал ханского дворца вошел немолодой человек с выпуклыми сизыми мешками под глазами и острой, на китайский манер, маленькой бородкой.
— Мурза Авдул поедет с тобой к твоему отцу и передаст ему наш ответ, — обратился Узбек к Федору и, предостерегающе подняв палец, добавил: — Только лучше ему не тянуть с приездом!
Как на крыльях мчался Федор назад в Плесков. Ханский посланец едва поспевал за ним, хотя и был несравненно лучшим наездником. Уже через две седмицы княжич со слезами радости обнял отца, не находившего в его отсутствие себе места от тревоги, и рассказал ему о своей беседе с ханом. Не сказав ни слова в ответ, Александр Михайлович отправился в молельню и долго творил земные поклоны, а затем почти до рассвета сидел, согнувшись над свитком, и, скрипя пером, при трепетном свете свечи писал к митрополиту Феогносту: «...в сей судьбоносный час своей жизни я, святейший владыко, как никогда нуждаюсь в твоем благословении. Угождение своей гордыне привело меня к неисчислимым бедствиям. Ныне же огнь страстей, отпылав, оставил в моей душе лишь черные угли смирения и самой робкой, едва тлеющей надежды... Помолись за меня, отче, да помилует господь мою грешную душу».
3
Заверения Узбека в готовности даровать ему прощение не вселили в Александра Михайловича уверенность в том, что затеянное им предприятие обречено на успех: сын Михаила и брат Дмитрия слишком хорошо знал, сколь изменчива и непредсказуема воля грозного ордынского владыки. Поэтому Александр переступил порог ханского дворца с тем чувством обреченной решимости, с каким воин идет в неизбежный, но заведомо тяжелый бой, из которого не особенно рассчитывает вернуться живым. Правда, не унаследовав от отца присущую тому бесшабашную воинственность, Александр Михайлович за всю свою жизнь не участвовал ни в одном большом сражении, однако сейчас он ощущал себя ратоборцем, жертвующим собой ради будущего своих детей. Когда преисполненный неприступной важности бегеул подвел князя, уже прошедшего между богомерзких очистительных огней и отдавшего служителям свой меч, к украшенным растительным узором и изречениями из корана золотым дверям, за которыми находился человек, вольный одним своим словом решить его судьбу, сердце Александра отчаянно заметалось в груди, точно рвущаяся на свободу птица. «Зато дети мои, быть может, не помрут изгоями», — мысленно сказал себе князь и, сделав резкий выдох, словно собираясь одним глотком выпить целый скобкарь хмельного напитка, с почтительно склоненной головой, но твердым шагом вступил вслед за бегеулом в сияющее множеством огней, убранное коврами и поблескивающее золотой отделкой огромное помещение. Перед тем как приблизиться к Ханскому престолу, полагалось пройти под натянутой на двух золотых столбиках веревкой — символом покорности: чем более благоволил хан к посетителю, тем выше была натянута веревка, тем меньше приходилось гостю сгибать свою шею. Александр с удивлением увидел,что веревка висит довольно высоко; это было добрым знаком. Слегка приободрившись, князь, всем своим видом изъявляя повиновение, приблизился к подножию трона и, все еще не смея поднять глаз, уткнулся лицом в мягкую ласкающую прохладу шелкового ковра. Тут он услышал над собой приятный низкий голос, звучавший, как показалось Александру, весьма доброжелательно. Толмач стал переводить.
— А, князь Искендер! — молвил Узбек. — Ты долго пренебрегал нашей волей и тем доставлял нам весьма большое огорчение — ведь отца всегда огорчает неповиновение со стороны детей. Но теперь, похоже, ты наконец одумался. Что ж, послушаем, что ты сможешь сказать в свое оправдание.
Ожидавший сурового приема Александр был глубоко тронут этими милостивыми словами. Он поднял на хана часто помаргивающие глаза.
— Великий цесарь! — прерывающимся от волнения голосом начал он. — Мне нечем перед тобою оправдаться: я кругом виноват. Я поднял тверской люд супротив твоего посла и сродника, ибо боялся, что он отберет у меня власть; я хоронился столько лет в Плескове и Литве, не желая исполнить твою волю, и был готов противодействовать ей силой оружья. Я сознаю, что заслуживаю кары, и смиренно ожидаю твоего приговора.
Узбек с улыбкой повернулся к приближенным и что-то сказал им. В ответ раздались одобрительные восклицания, на князя обратились любопытные улыбающиеся лица. Александру, переживавшему самые длинные мгновения в своей жизни, этот короткий разговор переведен не был.
— Да, князь Искендер, — обратился хан к посетителю, — ты действительно заслужил смерть, и не один раз. Даже если бы у тебя было несколько жизней, ты все равно не смог бы оплатить ими все свои преступления. — Узбек сделал паузу и не без лукавства взглянул на понуро опустившего голову князя. — Но твое раскаяние искупает все твои вины. Ты прощен и можешь возвращаться в Тверь. Великим князем ты уже не будешь, но твоего родового улуса мы тебя лишать не намерены. Надеемся, что все произошедшее с тобой станет для тебя хорошим уроком на будущее.
Александру показалось, что он видит сон. Раскрыв рот, он с таким нелепым видом уставился на хана, что тот рассмеялся. Осознав, что все происходит наяву, князь не мог сдержать своих чувств: в исступлении он припал к сделанным из тончайшей телячьей кожи, выкрашенным в голубой цвет сапогам Узбека и щедро омочил их слезами радости и благодарности.
4
Кирилл проснулся на рассвете. С опаской покосившись на лежавшую рядом жену — Марья ровно и бесшумно дышала во сне, натянув одеяло выше подбородка, — он осторожно, стараясь не шуметь, сел на постели и, нащупав пальцами ног кожаные домашние черевьи, крадучись, на цыпочках вышел из опочивальни, на ходу запахивая новый зеленый опашень. Не желая тревожить спавших еще домочадцев, Кирилл решил скоротать время до завтрака, в одиночестве прогуливаясь по своим новым, недавно достроенным хоромам. Здесь ему все пока было в диковинку, точно в гостях. Боярин медленно шел по переходу, придирчиво заглядывая в каждый угол, попробовал на прочность перила лестницы, с гордостью провел рукой по гладким и теплым, как кошачий бок, округлостям свежей еловой стены; по его губам блуждала довольная улыбка. Не ждал Кирилл, не надеялся, что на старости лет снова обретет уважение к себе и будет без страха смотреть в будущее. Даже внешне боярин в последнее время изменился: еще недавно ссутулившийся, с потухшим взглядом, он коряво ковылял, по-стариковски опираясь о палку; а сейчас погляди — орел! Расправивший плечи, с горделиво поднятой головой, с неведомо откуда взявшейся молодой упругостью в походке, Кирилл даже казался выше ростом. Жаль только, недолго уж им с Марьей тешиться в этих огромных хоромах уютом и покоем... Но ничего, зато детям теперь есть что оставить. Впрочем, что значит оставить? Этот дом и есть их, их сильными молодыми руками возведен он в этой чаще, прежде населенной одними зверями и птицами. Немного бы он настроил один, в такие-то годы. Великое дело — добрые сыны, истинное благословенье божье! Вдруг улыбка сошла с лица Кирилла, из груди вылетел тихий вздох. Так-то оно так, да вот только не все в жизни отроков идет так, как хотелось бы отцу. Недавно вот Степан жену потерял; угасла невестушка, так и не успев потешить стариков внуком. Оно, конечно, дело невеселое — в его ли годы во вдовцах ходить! — только все равно что-то уж больно близко к сердцу принял Степан свою утрату: почитай, три месяца из своей горницы не выходил, на глазах чахнул, а потом взял да и ушел в монастырь. Жалко, конечно, было отцу расставаться с сыном, да не в том суть — дай боже, чтобы хоть там нашел он спасение от грызущей его скорби, да ведь от нее, проклятой, за монастырскими стенами не спрячешься, она-то внутри!
И с Варфоломеем не все ладно. В возраст вошел самый цветущий, а жизнь свою устраивать не торопится, о женитьбе и думать не хочет. А что у него заместо девиц на уме — понять нелегко и отцу. Хоть от хлопот по хозяйству и не отлынивает, а делает все как бы нехотя; чувствуется, что не лежит к ним его душа. Иной раз скажешь ему что-нибудь, а он и не шелохнется: сидит, задумавшись о чем-то, и такая грусть на его лице, что родителям не по себе становится. Будто потерял или забыл что-то очень важное и теперь все время мучительно ищет или пытается вспомнить.
Вот младшенький, Петр, — тот крепко стоит на ногах: уже оженился, вперед старшего брата, весь день проводит в трудах да заботах; сделки заключать лучше него никто не умеет — всегда с выгодой останется. За него отцово сердце не болит: этот нигде не пропадет. Об отце с матерью, правда, не сильно ныне печется, ну да это дело понятное: у него теперь своя семья.
За спиной гулко прозвучали шаги по крепко пригнанным, без малейшего скрипа половицам; обернувшись, Кирилл увидел среднего сына. Варфоломей был одет как в дорогу: высокие кожаные сапоги, ноговицы из сурового холста, длинная темно-синяя свита. Через плечо — сума из сыромятной кожи. А в лице столько серьезности и торжественности, что Кирилл даже испугался — не случилось ли чего.
— Куда это ты, сынок, ни свет ни заря? — упавшим почему-то голосом спросил Кирилл.
Подойдя к отцу, юноша рухнул на колени, смиренно склонил русую, с коротко остриженным затылком голову:
— Благослови, отче, на иноческий подвиг. Кирилл оторопело уставился на сына.
— Побойся бога, сынок! — воскликнул он, когда дар речи снова возвратился к нему. — Недавно только Степан постригся! Ежели и ты ангельский чин примешь, кто ж тогда наш род продолжит?!
— Но ведь у тебя есть еще один сын, — губы Варфоломея тронула натянутая, немного жалкая улыбка.
— Петр? А ежели он тоже пойдет по вашим стопам или, избави бог, помрет безвременно? Да и сынов у него может не быть.
— Значит, такова божья воля, — почтительно, но твердо ответил юноша.
Кирилл долго молчал, собираясь с мыслями. Рано, выходит, он радовался: не успел одного сына в чернецы проводить, а уж и другой навострился! Ну, Степана еще можно понять: его горе до рясы довело. А этот что? Чем ему не житье в родительском доме? Он, выходит, все уже для себя решил, а с отцом посоветоваться и не подумал. Да-а, дело это тонкое, здесь сплеча рубить нельзя. Кирилл поднял сына с колен и, взяв его за плечи, заговорил, глядя прямо в глаза, мягко, доверительно:
— Что ж, сынок, коли таково твое желанье, не возьму я на душу грех отговаривать тебя. Радостно мне слышать, что ты возлюбил бога всем сердцем своим: сие есть его наипервейшая заповедь. Потому и благословение мое, коего просишь, пребудет с тобою на этой стезе. Но разве ты запамятовал другую заповедь — «почитай отца своего и мать свою»? Кроме тебя, нет у нас с матушкой боле опоры — Степан в монастыре. А Петр... У него одно на уме — как бы женушку свою потешить. Что же будет с нами, ежели и ты нас покинешь?
Варфоломей смущенно потупился, не зная, что ответить. Довольный впечатлением, которое произвели его слова, Кирилл продолжал еще ласковее:
— Не торопись, Вахрушо. Много ли нам, старикам, еще осталось? Побудь с нами, покуда господь не призовет нас, а там поступай, как сердце велит. Ну, что скажешь? — улыбнулся Кирилл, видя, что сын продолжает стоять опустив голову, колеблясь с ответом.
— Я не покину вас, отче, — тихо произнес Варфоломей и, повернувшись, медленно побрел прочь.
— И все же поразмысли еще, сынок! — почти умоляюще крикнул ему вслед Кирилл. — Сие поприще не для каждого!
Предчувствия не обманули Кирилла: вскоре он стал вдовцом. Марья ушла так же тихо и неприметно, как и прожила всю свою жизнь, — просто не проснулась однажды утром. Кирилл ненадолго пережил жену. Менее месяца прошло с того дня, как Марья упокоилась в ограде Покровского монастыря, и в доме под радонежским холмом снова потекли тягучие, как струйка лампадного масла, печально-торжественные обряды, снова потянулась скорбная процессия к белым монастырским стенам, снова допоздна сидели за поминальной чашей немногочисленные сильно охмелевшие гости.
На следующее утро, когда осиротевшие сыновья Кирилла сошлись за завтраком, Петр, обтерев после трапезы усы, незаметно подал жене знак оставить их с братом одних и, когда молодая боярыня, слегка покачивая пышными круглыми бедрами, скрылась в дверном проеме, тихим, вкрадчивым голосом обратился в Варфоломею:
— Ты уже думал, как будем делить наследство? Я вот что предлагаю: поелику ты жил с родителями и своим хозяйством покамест не обзавелся, дом по справедливости должен отойти к тебе без раздела. Ты же взамен уступи мне часть земли, что досталась бы тебе при равном дележе. Проведем межу, к примеру, по...
Варфоломей с улыбкой перебил брата.
— Делить ничего не придется, Петруша. Я ухожу. Все, что отцом нажито, по праву твое. Ты сумеешь распорядиться нашим добром как должно, — добавил Варфоломей, ласково потрепав брата по плечу.
Противоречивые чувства отразились на лице Петра при этом известии: сознание жертвы, приносимой братом, и горечь от предстоящей разлуки с ним мешали ему в полной мере ощутить радость от неожиданно свалившегося на него богатства.
— Я сберегу твою долю на случай, ежели ты передумаешь, — стараясь скрыть охватившие его чувства за суховато-деловым тоном, пробормотал Петр.
— Поступай как знаешь, — равнодушно отозвался Варфоломей. — Только поверь, мне это ни к чему.
На рассвете, когда все еще спали, Варфоломей вышел из ворот родительского дома. В перекинутой через его плечо кожаной сумке лежала свежая краюха хлеба, корчага с молоком, большая луковица да завернутая в тряпицу щепотка соли. Дойдя до опушки леса, благодаря усилиям Кирилла и его сыновей значительно отодвинувшейся в темную глубь чащи, юноша в последний раз оглянулся на пестревшие разноцветными маковками хоромы. Он знал, что больше никогда их не увидит. Сколько труда вложено в этот добротный, крытый крепкой лубяной кровлей дом, в это поле, расстилавшееся на месте еще недавно шумевшего здесь векового леса! Но это был труд, движимый не свободной человеческой волей, а лишь тяжелой необходимостью, упрямым желанием выжить несмотря ни на что, страхом перед холодной и голодной смертью. Впрочем, разве не так живут почти все люди, не желающие или неспособные отринуть гнет повседневного существования и увидеть за его бледной мглой нечто иное? Между тем как ненадежно и преходяще все, чем дорожит человек в жизни! Судьба словно намеренно в течение долгих лет подталкивала Варфоломея к этой мысли: на его глазах их некогда богатое и процветавшее семейство превратилось почти в нищих, мало чем отличавшихся от простых смердов, которые когда-то во множестве проливали пот на их обширных угодьях; он видел, как мучительно умирала совсем еще молодая жена брата Степана, обожаемая им со всей силой, на которую была способна его страстная, порывистая натура. Все земные утехи — богатство, любовь, власть — подобны вольным птицам: они могут свить гнездо под твоей кровлей, но кто поручится, что однажды они не пожелают покинуть его, и, если это случится, разве ты сумеешь удержать их?
Но к нему, Варфоломею, отныне это не имеет отношения. Сегодня он сбрасывает с себя путы этого мира. Вдали от его бесконечной мелкой суеты, в тишине и уединении, его душа очистится, наполнится божественным светом, и тогда ему откроются вечные сокровенные истины, единственно ради постижения которых и стоит жить на земле. Радостное, никогда прежде не испытанное юношей чувство обновления наполняло сладким трепетом все его существо. Тяготы, неизбежно ожидавшие его на этом пути, не страшили Варфоломея: жизнь в Радонеже помогла ему в совершенстве освоить искусство выживания в любых условиях, и он был уверен, что справится.
Путь Варфоломею предстоял недалекий — до Покровской обители было не более пяти поприщ. Теперь туда перебралась почти вся его семья: отец с матерью на монастырский погост, брат Степан — в одну из иноческих келий. Но Варфоломей больше не хочет идти по его стопам, его замысел иной. Сейчас совестно даже вспомнить, как однажды он по отроческой глупости едва не замуровал себя заживо в четырех стенах. Только мудрое отцовское слово уберегло его тогда от роковой ошибки.
Монастырь... Если вдуматься, чем отличается жизнь в нем от того, что происходит за его белеными стенами? То же разделение на повелевающихся и повинующихся, та же борьба честолюбий; даже собственные темницы в святых обителях имеются...
Варфоломей шел по лесу, и его душу обнимал сладостный благоговейный восторг, подобный тому, который всегда охватывал его в храме. В самом деле, разве нет в этом высоком светлом березняке чего-то от белокаменного собора: не похоже ли это висящее меж стволов берез солнце на золотой колокол, сияющий со звонницы, и не напоминают ли эти желтеющие березовые листья своими очертаниями купол храма? А разве можно, глядя на белые обнаженные тела берез, сплошь покрытые черными рубцами, не вспомнить о страданиях святых мучениц?
Вскоре в просветах между деревьями забелели каменные стены Покровского Хотькова монастыря. Обитель была молодая, но разрастись успела изрядно, под стать иному городу. Молодой послушник с невинными бирюзовыми глазами провел Варфоломея на пасеку, где юноша сразу увидел брата. Степан был занят тем, что сердито выговаривал юному, безбородому еще, иноку, который с несчастным видом сидел на траве и непрерывно прикладывал к распухшему лицу смоченное в воде полотенце: — Говорил я тебе: прежде чем лезть в улей, окури его посильнее дымом! Что за болван, прости господи!
Варфоломей улыбнулся: Степан и здесь верен себе — медом его не корми, дай только кем-нибудь поруководить, почувствовать себя главным. Всегда и во всем ведет он себя так, словно лично отвечает за все происходящее.
— Степане! — негромко окликнул Варфоломей брата. Степан повернул голову, и досада на его лице тут же сменилась самой искренней радостью. Широким, немного неровным шагом он поспешил навстречу Варфоломею.
— Почто ты здесь? Что-то стряслось дома? — не без тревоги спросил Степан, выпустив наконец худощавое тело брата из своих крепких объятий.
— Нет, нет, все в порядке, — поспешил заверить его Варфоломей.
— Тогда в чем дело? Ведь не проведать же ты меня пришел — недавно только виделись, когда отца хоронили.
— Можем мы поговорить наедине?
Поручив пасеку заботам незадачливого монашка, Степан привел брата в свою тесную келью, всю обстановку которой составляла низкая тщательно заправленная кровать. Узкое зарешеченное оконце было затянуто ломкой паутиной солнечных лучей.
— Ты, верно, голоден, а мне нечем тебя накормить, — виновато развел руками Степан. — Трапеза токмо через два часа.
— Не беспокойся, у меня с собой все, что нужно... — внезапно меняя тон, Варфоломей тихо и со значением сказал: — Степане, а ведь я за тобой пришел. Мню я удалиться в место пустынное, дабы в неустанных трудах и молитвах взыскивать спасения души. Не желаешь ли со мною? Сказано же в писании: «Я там, где вас двое...» Варфоломей умолк и выжидающе поглядел на брата. Степан нисколько не удивился.
— Я всегда знал, что ты не от мира сего, — с доброй улыбкой промолвил он. — Правда, не предполагал, что до такой степени. Что ж, твое предложенье мне по душе. Я, признаться, и сам не раз подумывал об отшельничестве. Но видишь ли, в чем дело: я уже принял постриг, навряд ли меня и отпустят.
— А ты поговори с игуменом, попроси у него благословения. Он должен тебя понять. Ну посуди сам, какой из тебя монах? В необъезженном жеребце больше смирения, чем в тебе. Разве такое житье по тебе? Ты здесь зачахнешь. Богу же можно служить не токмо в этих стенах.
— Так-то оно так, да только, боюсь, отцу Алимпию сие втолковать будет нелегко, — кисло улыбнувшись, вздохнул Степан. — У него, видишь ли, на меня большие виды. Впрочем, — прибавил он уже серьезно, — ежели намерение твое угодно богу, все уладится.
Степана не было долго, около двух часов. Варфоломей, с беспокойством ожидая исхода беседы брата с игуменом, провел это время в непрерывной молитве. Конечно, если Степана не отпустят, это не убавит его решимости. Но насколько же лучше идти по этому пути, чувствуя рядом братское плечо!
Наконец появился Степан; лицо его светилось радостью.
— Уф-ф, ну и упрям же оказался старик! — торжествующе разваливаясь на кровати, воскликнул он голосом, в котором слышались и не рассеявшаяся еще досада после трудного разговора с игуменом, и вздох облегчения. — Насилу уломал. Он подумал, на меня просто блажь нашла. Сдался лишь опосля того, как я пригрозил, что обращусь прямо к митрополиту.
Некоторое время спустя из ворот монастыря показались два молодых мужа. Строгое и даже, пожалуй, слегка суровое лицо одного из них, постарше, обрамляла черная борода, под большими карими глазами пролегли лукомки преждевременных морщинок Видно было, что, несмотря на свои годы, он успел уже вкусить из чаши страдания. Второй, лет двадцати с небольшим, напротив, смотрел на раскинувшийся кругом божий мир ясно и открыто, хотя в его умном сосредоточенном взгляде не было и намека на юношескую наивность и восторженность. При всей их непохожести в облике обоих молодых людей проскальзывало какое-то неуловимое подобие, выдававшее их близкое родство. Миновав небольшую толпу нищих — эту неизбежную опухоль на теле любого монастыря, — Варфоломей в раздумье остановился.
— Ты что же, и сам пути не ведаешь? — изумился Степан. — А я думал, ты уже приглядел место.
— Не тужи, Степане, — спокойно ответил Варфоломей. — Мы своего пути не минуем.
Он огляделся по сторонам, потом, прикрывшись от солнца ладонью, задрал голову и посмотрел на небо. Там, размеренно маша крыльями, плыла стая серых птиц.
— Вот и нам с тобой туда же, — с улыбкой промолвил Варфоломей, указывая на них рукой.
5
Замятию в Новегороде удалось унять в зародыше, но вскоре недоброжелатели Москвы получили весомое доказательство своей правоты, а Ивану Даниловичу суждено было испытать самый большой срам в своей жизни.
Не в добрый час возгорелось в душе великого князя давешнее желание приложить свою хваткую руку к вожделенному закамскому серебру. А ведь отговаривали Ивана Даниловича воеводы, предостерегали, убеждали отложить военные действия до весны, растолковывая князю, сколь тяжко придется рати зимой в Заволочье. Все было напрасно: звон северного серебра, уже слышавшийся великому князю, заглушил для него их здравые голоса.
Московская рать продвигалась медленно, увязая в снегу и будучи вынуждена часто делать остановки, чтобы дать людям возможность отогреться. Несмотря на это, весь ее путь от Вологды был отмечен большими деревянными крестами, под которыми в общих могилах обрели выстраданный покой те, кто не выдержал единоборства с самым страшным и неумолимым врагом — лютой северной стужей. Жестоко страдали вои и от голода — занесенные снегом дороги слишком часто оказывались непреодолимыми для обозов с продовольствием.
Достигнув рубежей Новгородской земли, войско разделилось на несколько отрядов, образовав своего рода сеть, в которую, по умыслу воевод, должно было попасть как можно больше редких малых погостов, для взятия которых не требовалось великой рати.
Подойдя с отрядом к небольшому, о четыре стрельницы погосту Вожеге, к стене которого, как тетива к кибити лука, приникла замерзшая сейчас речушка, Андрей Кобыла велел своим людям остановиться, а сам, всплескивая в воздухе сверкающей снежинками кочью, поскакал прямо к белому гребнистому валу. Приблизившись, он увидел, как стоявший на стене ратник натянул лук и прицелился в его сторону.
— Ужо проучу тебя, погань московская! — мрачно процедил он сквозь зубы.
— Обожди, Вавило, — остановил его находившийся поблизости сотник, прямой римский нос которого хранил уродливый след давнего перелома. — Послушаем, что он скажет.
Подъехав вплотную к валу, Кобыла остановился. Придерживая рукой серую горлатную шапку, он задрал голову вверх и прокричал хриплым, настуженным голосом:
— Мужи новгородчи! Я, княжий воевода, боярин Андрей Кобыла, именем государя нашего, великого князя Ивана Даниловича, повелеваю вам сложить оружие и открыть ворота. Вам во всем должно мне повиноваться, понеже великим князем мне даны в вашей земле права наместника.
Не успел боярин договорить, как в ответ со стены раздались крики возмущения, сопровождаемые угрожающими или неприличными движениями:
— Вот еще! Разевай рот шире!
— На-ко, выкуси!
— Как бы не так! Мы тебе не холопы!
— Тихо! Тихо! — начальствовавшему над погостом сотнику стоило больших трудов успокоить поднявшийся гвалт. Водворив порядок, он сурово обратился к Кобыле: — Мы здесь служим господину Великому Новугороду, и исполнять веления иных каких властей нам не пристало. Иван Данилович нам хоть и князь, да ныне себя нашим злейшим ворогом обнаруживает. Посему его воля отныне для нас не указ. Ступайте отколе пришли, так для всех лучше будет.
— Ну, как знаете, православные, — угрожающим тоном проговорил Андрей. — Говорить будем иным языком, коли добром не разумеете.
Остаток дня и всю ночь вои великого князя, разбив стан на безопасном расстоянии от стен погоста, отдыхали после трудного перехода, а едва рассвело, двинулись на приступ.
Окружавший Вожегу вал был неглубок, поэтому рассыпавшиеся цепью москвичи могли бы преодолеть его без труда, но этому воспрепятствовали защитники городка, среди которых рядом с железными луковками шеломов виднелись косматые шапки пермяков. Пряча головы за острыми верхушками частокола, они через проемы между ними осыпали противника стрелами. Вскоре засквозивший пустотами строй москвичей вынужден был отступить, оставив на снегу то широко раскинувшие руки или ноги, то, наоборот, неестественно скрючившиеся тела убитых. Невесть откуда из белого простора на поле недолгой битвы слетелось воронье. Отяжелевшие от обильной поживы птицы, словно кружимые ветром черные листья, лениво летали в пространстве между валом и рвом, садились на расставленные повсюду рогатки, деловито вышагивали или сидели нахохлившись на склоне заваленного мертвыми телами рва.
На следующий день, вместо ожидавшегося защитниками городка нового приступа, московский отряд снялся со стоянки и отправился восвояси.
Хоть и неудачен был двинской поход, а золотые пояса переполошились. Владыка Василий спешно засобирался в Плесков — якобы для того, чтобы получить судную пошлину, кою забывчивые плесковичи уже десять лет не посылали своему владыке; на деле же — в надежде обзавестись союзником супротив непомерно раззявившей рот Москвы.
Архиепископ Василий ехал в Плесков с некоторой опаской. Его позиция была заведомо слабой: Новгород нуждался сейчас в поддержке своего молодшего брата гораздо больше, чем тот в его. Но после оказанного ему достойного приема владыка приободрился: зря он волновался — не посмеют эти плесковичи бросить вызов Великому Новугороду, духу у них недостанет. Поэтому уже на следующий день Василий завел с посадником разговор о невыплаченной пошлине. Но тут сдержанно-приветливое лицо Сологи стало суровым и непреклонным.
— Не пристало тебе, владыко, с нас мзду взыскивать. Где ты был, когда великий князь угрожал Плескову и шел на нас войною? Токмо в стане наших недругов мы тебя и видели! Нам такой пастырь не надобен. Плесков уже давно не признает тебя своим архибискупом, а посему платить тебе судную пошлину не повинен.
Спокойная, благостная величавость, естественная для его сана, мгновенно слетела с Василия.
— Что?! Да я вас прокляну, нечестивцы! — возмущенно возвысил голос архипастырь.
— Не стращай, владыко, — спокойно отвечал Солога. — Сам митрополит однова уже налагал на нас проклятие, и, как видишь, ничего, живы покамест. А уж тебя-то мы точно не испужаемся: ты для нас лицо стороннее.
От возмущения Василий не нашелся, что ответить, и лишь, беззвучно шевеля пухлыми короткими губами, сипло втянул нагретый, чуть спертый воздух палаты, точно задыхаясь.
6
— Стало быть, баете, рады были тверичи, что князек их блудный к ним возвернулся? — в бороде Ивана Даниловича увязла недобрая кривая усмешка. У тех, кто хорошо знал великого князя, такая усмешка неизменно вызывала внутренний холодок, но тверские бояре, с которыми, сидя в своей гриднице, беседовал сейчас Иван Данилович, не обратили на нее должного внимания, целиком поглощенные воспоминаниями о недавних событиях, посеявших в их душах столько обиды и смятения: каждому из более чем полусотни человек, с трудом рассевшихся за огромным столом, только что пришлось покинуть насиженные, добротно обустроенные и в большинстве случаев родные тверские гнезда, чтобы воспользоваться предоставляемым им древним обычаем правом перейти на службу к другому князю, в данном случае великому князю Володимерскому и Московскому. Покинуть, разумеется, не по своей воле: очень уж туго стало родовитому, привыкшему жить с мыслью о собственной власти и значении тверскому боярству после того, как прощенный и обласканный Узбеком Александр Михайлович снова занял стол своих предков — за долгие годы изгнанничества князь утратил связь с тверской знатью и обзавелся на чужбине новыми друзьями и слугами; им-то после возвращения Александра и достались места потеплее да куски пожирнее. Оставшееся не у дел старое боярство почувствовало себя оскорбленным и поспешило переметнуться к злейшему врагу своего бывшего князя, в чем, однако, не было ничего предосудительного или недозволенного: боярин все же не дворовый холоп; испокон веку он может служить кому пожелает, а потому препон перебежчикам никто чинить и не думал. Разумеется, селами и угодьями, пожалованными на тверской службе, пришлось пожертвовать, а что ждет тверичей на новом месте, про то единый токмо бог да великий князь и ведают. Это обстоятельство наполняло боярские души отнюдь не радостным трепетом и заставляло не жалеть красок, расписывая Ивану Даниловичу собственную сирость и безмерность перенесенных обид.
— И-и, не то слово! — отвечая на вопрос великого князя, сокрушенно махнул рукой боярин Есиф Косарик — высокий, гологоловый, с прямыми косматыми бровями. — Вся Тверь, почитай, на улицы высыпала, точно не князь, а сам Христос к нам пожаловал. Путь Александру житом да цветами усыпали, яко новобрачному, от кликов радостных себя не слыхать было... А главное — за что, спрашивается, такая честь?! Что они от него видали, окоромя лютой беды?!
— Да, темна душа народа, — вздохнул вечно хмурый Иван Акинфович. Не думал сын приснопамятного Акинфа, что однажды судьба заставит его искать приюта у того, супротив кого он когда-то бился под стенами родного Переяславля. В глубине души Иван надеялся, что его участие в этих давних событиях изгладилось из памяти великого князя. Но Иван Данилович никогда ничего не забывал.
— Зато твоя душа, Вашуто, мне вельми понятна, — с усмешкой взглянул он на боярина. — Сидишь вот здесь, на службу просишься, а сам небось токмо и мечтаешь, как бы снести мне голову, яко воевода мой твоему родителю снес. Не запамятовал, поди?
Под острым проницательным взглядом великого князя Иван Акинфович смешался.
— Да что уж топерь, через столько-то годов, вспоминать, — пробормотал он, смущенно отводя глаза в сторону. — Дело, как говорится, прошлое... Коли всю жизнь обиду таить, так лучше и не жить вовсе. Вон родитель твой покойный, царство ему небесное, сперва не на живот, а на смерть воевал с Михаилом Ярославичем, а потом помирились и до самой Даниловой кончины всегда заодно стояли.
— Вот как? Ну-ну, — недоверчиво протянул Иван Данилович и снова обратился к Есифу — Так чем же все-таки вам не угодил Александр Михайлович? Он вас что, по службе обошел наградою али на стяжанье ваше покусился? Вот у тебя, лично у тебя, какой к нему нарок?
— Да не то чтобы он нас сильно притеснял, — неохотно ответил Есиф, старательно изучая агатовый перстень на своем безымянном пальце. — Скорее просто замечать перестал: в совет не зовет, поручений важных, награду сулящих, не дает — одним словом, пренебрегает. А боярство наше к тому, вестимо, не привыкло, вот и взыграла в людях обида.
— Кто же у него ныне в советчиках?
— О, таковых хватает! — оживился Есиф, зеленые глаза которого злобно заблестели, точно смоченные дождем ягоды крыжовника. — Целый выводок с собою притащил из Плескова. Спору нет, суть меж ними и дельные люди, да нечто Тверская земля оскудела головами, чтоб в ней чужаки заправляли? А за первейшего человека держит Александр Михалыч некоего немца, по прозванию Доль. Чем он такую великую милость снискал, никто доподлинно не ведает, а токмо, сказывали, как приехал он в Плесков из своей Немецкой земли, так сразу же такую силу над князем взял, что все диву дались. Ни шагу Александр Михалыч не ступит без того, чтобы с тем проклятым немцем наперед не посоветоваться; какую мыслишку ни подкинет, тот все вмиг исполняет. Вот и получается, что заместо татар обрели тверичи латынянина на свою голову, — тяжело вздохнув, подытожил он.
— А по мне, латыняне еще хуже татар, — снова вмешался в разговор Иван Акинфович. — Татары, те, по крайности, на православие не покушаются; немцы ж нашу святую веру на дух не переносят, спят и видят, как бы ее вовсе искоренить с лица земли.
Да, возвращение Александра в Тверь явилось для великого князя полной неожиданностью — неожиданностью тем большей, что такая рискованная игра была не в характере самого Ивана Даниловича: он предпочитал долго, исподволь готовить почву, терпеливо выжидать и в подходящий момент действовать наверняка. Видно, долгие годы лишений кое-чему научили безрассудного тверского беглеца. Что ж, пусть радуются! Пока... Лишь тот, кто не знал нрав великого князя, мог допустить, что Иван Данилович будет сидеть сложа руки...
Как-то в разговоре Иван Зерно обмолвился в присутствии князя:
— От гостей, что ведут торг в Литве, я слыхал, что еще когда Александр жил там, некий Мосейко из Вильны пытался судом взыскать с него великий долг.
— Так-так! И что же? — с живостью повернулся к нему Иван Данилович.
— Да ничего! Александра снова спасло покровительство Гедимина: видать, жидовина так припугнули, что он с той поры боится и заикнуться о долге.
Иван Данилович вертел в руке золотой чеканный кубок, напряженно размышляя.
— Вот что, Ванятко, — медленно произнес он наконец, — поезжай-ка ты в Вильну...
7
Иван Зерно со своим старым слугой Селилой распутывал хитроумный клубок узких улочек Вильны, беспрестанно озираясь по сторонам. Все ему было здесь в диковинку: каменные дома и городские стены, выложенные булыжником улицы — до этого мощеные мостовые Ивану доводилось видеть лишь в Новегороде, однако там они были сделаны из досок, — странная одежда жителей. Даже русская речь, слышавшаяся здесь довольно часто, имела какой-то чужой оттенок, резала московское ухо непривычным звучанием и малопонятными словами.
— Ты только погляди, Селило, — воскликнул Зерно, вертя торчавшей из-под отложного воротника влажной от пота мускулистой шеей, — ни былинки ни травинки кругом: точно в пещере живут, чертовы дети!
— Так-то оно так, господине, — отозвался слуга, — да токмо при пожаре-то избы эти куда сподручнее противу рубленых. Сколько раз Москва, почитай, дочиста выгорала.
— Выгорала, да отстраивалась потом краше прежнего, — горячо возразил боярин. — А в эдакой безжизненности, когда земли под ногами не видать, и душе омертветь недолго.
Постоялый двор Зерно выбрал скромный и неприметный: ему не следовало привлекать к себе внимание. Войдя в отведенную ему чистую, но опрятную горницу, боярин был неприятно удивлен отсутствием в углах икон, отчего помещение показалось ему пустым и неуютным. «Вот нехристи», — проворчал он, устало опускаясь на мягкую постель.
Едва рассвет разлился по красной чешуе черепичных крыш, Иван, несмотря на дни, проведенные им в дороге, был уже на ногах. Наскоро перекусив, он велел Селиле седлать лошадей. Ссудная лавка Мосейки находилась на оживленной улице, прилегавшей к рыночной площади. Иван не без труда отыскал неброскую вывеску на желтом двухъярусном доме. Спешившись и передав поводья Селиле, он деревянным молотком, подвешенным на медной цепочке к косяку, постучал в дверь, которая была украшена искусно вырезанными узорами в восточном духе: на переплетенных стеблях царственно покоились чашечки цветов, в углах тяжело нависли крупные виноградные гроздья, края были обрамлены пышными гирляндами листьев. Открывшая дверь древняя старуха в лиловой накидке, с трясущейся головой и лицом, похожим на высохшую, потрескавшуюся под палящим солнцем землю ее предков, не сказав ни слова, провела боярина в маленькую горницу, где царил прохладный сумрак: несмотря на то, что уже близился полдень, занавесь на окне была опущена. Убранство горницы недвусмысленно выдавало ее сугубо деловое назначение. Середину занимал стол орехового дерева, на котором в безупречном порядке располагались стопки бумаг и монет, серебряный семисвечник, бронзовая чернильница и несколько тонко очинённых гусиных перьев. По разные стороны от стола стояли два стула — хозяйский, обитый красным аксамитом, и простой деревянный, предназначенный, очевидно, для посетителей. Позади стола, склонившись перед отделанной перламутром дубовой скрынью высотой в человеческий рост, состоявшей из нескольких ящиков разной величины, каждый из которых запирался особым замком, стоял одетый в широкое долгополое платье полный невысокий человек с маленькой круглой, украшенной разноцветными концентрическими кругами шапочкой на голове и сосредоточенно рылся в одном из ящиков. Услышав шаги, он быстро захлопнул ящик и, повернув ключ в замке, обратил лицо к вошедшему.
Это был старик лет шестидесяти с густой посеребрившейся бородой до пояса, состояние которой свидетельствовало о том, что она являлась предметом самого тщательного ухода, крупным, с горбинкой, носом и высоким лбом, придававшими ему вид спокойной величавости, который дополняли золотые перстни с крупными бриллиантами и рубинами, унизывавшие его короткие пальцы, и жемчужные пуговицы на одежде. Лишь беспокойный, бегающий, недоверчиво-пытливый взгляд больших черных глаз, которые прямо-таки впились в боярина, находился в странном противоречии с остальным обликом хозяина.
— Чем могу служить пану? — произнес он по-русски, но с заметным акцентом.
Не будучи полностью уверен в том, что его сведения точны, Зерно уклончиво сказал, что прибыл по делам тверского князя. На лице лихваря изобразилось глубокое удивление.
— Неужели его высочество соблаговолил вспомнить о бедном еврее и возвратить долг?! — с надеждой в голосе воскликнул Мосейко.
Убедившись, что он попал туда, куда нужно, Иван не счел необходимым далее скрывать истинную цель своего посещения.
— Не совсем, — усмехнулся он, предварительно оглянувшись на плотно закрытую дверь. — Но, возможно, я мог бы выкупить у тебя его заемные письма. Как ты на это смотришь?
— Это зависит от того, что пан желает получить взамен, — осторожно отвечал Мосейко, заметно напрягшись.
— Да сущую безделицу. Не сомневаюсь, у тебя среди здешних бояр немало добрых знакомцев, с коими тебя связуют святые узы долга. — При этих словах по Ивановым устам снова проползла кривая усмешка. — Что, ежели кто-нибудь из них, породовитее да помогущественнее, состряпает небольшое письмецо на имя Александра Михалыча, в котором бы говорилось, что его-де, Александра, желание привести Тверь под руку Литвы доведено до князя Гедимина и воспринято им с радостью, так что, буде он решится открыто порвать с татарами, без помочи и защиты не останется.
— Понимаю, — задумчиво обронил лихварь после продолжительного молчания. — Видите ли, вельможный пане, я всего лишь скромный коммерсант и остерегаюсь опасных игр с сильными мира сего. Этим людям, держащим в своих руках судьбы народов, ничего не стоит раздавить несчастного еврея словно какую-нибудь букашку под копытами их великолепных коней.
— Где же была твоя осмотрительность, когда ты одалживал пенязи изгою? — сощурил глаза Зерно. — да, кстати, не сочти за нескромность: сколько именно ты на нем потерял?
— Если бы вы только знали, пане! — тяжело вздохнул Мосейко. — О накладах я и не говорю!..
На третий день после этой беседы Иван Зерно, весело посвистывая, выехал в сопровождении верного Селилы из городских ворот Вильны. В шелковую подкладку его кочи был зашит свиток, скрепленный печатью одного из могущественнейших людей Великого княжества Литовского.
ГЛАВА 6
1
— А ну поберегись!
Услышав предостерегающий возглас Степана, Варфоломей торопливо отпрыгнул в сторону, и старое, с морщинистым стволом дерево, с сердитым треском ломая сучья соседей, гулко рухнуло на прогалину. Теперь наступил черед Варфоломея. Быстро и ловко — сказался радонежский опыт — орудуя топором, он за считаные минуты освободил длинный ствол от корявых сучьев и, отбросив топор в сторону, оскалив в напряжении зубы, обеими руками схватился за край бревна, пытаясь приподнять его над землей. Но второй конец остался неподвижен.
— Обожди, схожу напьюсь, — бросил ему проходивший мимо Степан.
Опьяненный терпким, смолистым запахом свежей древесины, Варфоломей присел на бревно и глубоко вздохнул, переводя дух. Почти два месяца минуло с того дня, как сыновья Кирилла, изголодавшиеся и обессиленные долгим блужданием по лесу, набрели на ровную безлесную возвышенность, чем-то напомнившую им ставший давно родным Радонеж, и решили здесь остаться. Как они вскоре убедились, сходство это было не только внешним: жизнь, которая началась здесь у Степана и Варфоломея, словно вернула их в первый нелегкий год, проведенный семьей Кирилла на новом месте. Снова ночи в темной сырой землянке, тяжкий труд, скудная подножная пища... Но сейчас было и кое-что другое — неуловимое, неизреченное, то, что ни понять, ни объяснить нельзя, но что ощущается каждым нервом, как листья ощущают тихое веяние ветра, то дрожа, то снова замирая от радости. Однако, глядя на брата, Варфоломей с огорчением сознавал, что тот совсем не разделяет это владевшее им и казавшееся ему таким естественным чувство. Степан, воспрянувший было духом в первые недели после ухода из обители, вскоре опять погрузился в тягостную задумчивость и даже стал избегать общества брата, все чаще предпочитая уединяться на берегу протекавшей неподалеку речки Кончуры, узкой, мелкой, больше похожей на ручей. Там он мог просиживать часами под облюбованной им старой ивой, глядя, как под его ногами натужно хлюпает, перескакивая через плоский серый камень, прозрачная зеленая струя, и позабыв о самых насущных заботах. Вот и сейчас что-то долго его нет. Всю кадку, что ли, решил выпить? Варфоломей нехотя встал с бревна и побрел на вершину холма, названного ими Маковец, где братья уже успели поставить небольшую избушку. Степана там не оказалось. Удивление, смешанное с беспокойством, зашевелилось было в душе Варфоломея и тут же исчезло, погашенное мелькнувшей в уме догадкой. По едва намеченной притоптанной густой травой тропинке Варфоломей спустился к реке и еще издали увидел ссутулившуюся спину Степана, сидевшего на своем любимом месте, обхватив руками колени и печально опустив голову.
— Почто ты здесь, Степане? — удивленно спросил, подойдя, Варфоломей. — Одному мне с бревном не управиться.
— Бревно! Бревно! — раздраженно отозвался Степан, не оборачиваясь. — Кому оно нужно, твое бревно? Ты токмо погляди, как мы живем: день за днем одно и то же — труд до упаду на голодный желудок, и все ради чего?! Кому мы здесь несем свет божественной истины — зверям да птицам, что ли?! Ведь окромя них, здесь и нет никого! За эти два месяца я человечьего слова не слыхал и не видал ни одного лица, кроме твоего! Наверное, я скоро сам встану на четвереньки и начну бегать по лесу, аки зверь, ежели пробуду здесь еще хоть немного! Так и пропадем в этой глуши, и никто о том не сведает!
— Бог сведает, — тихо, но отчетливо выговаривая слова, возразил Варфоломей.
— Нет, хватит с меня! — не слыша его, продолжал горячиться Степан. — Я людям хочу служить, слышишь ты, людям, а не погибать здесь в расцвете лет без всякой пользы! Воспомни: Христос наказывал ученикам нести слово его людям, а не прятаться от них по лесам да пустыням. В общем, я ухожу, — помолчав, сказал Степан уже спокойнее. — Пойду на Москву, попрошусь в Данилову обитель. Пойдем вместе, Вахрушко! — с жаром воскликнул он, оборачиваясь и порывисто хватая брата за руку. — Подумай, сколько блага мы сможем сотворить вместе, скольким душам дать успокоение! И люди — рано ли, поздно ли — воздадут нам должное за наше раденье. А что ждет тебя здесь? Надолго ли еще тебя достанет?
— Ты пойдешь один, Степане, — с грустью ответил Варфоломей, мягко высвобождая руку. — Как печально, что наши пути расходятся именно теперь, когда братская помощь так нужна каждому из нас, но, видать, так угодно господу. Может, твое место и вправду там, на Москве.
2
И снова неумолимый расклад событий привел великого князя в Сарай. Иван Данилович впервые привез в Орду старших сыновей: пора Семену с Иваном учиться, как надобно обращаться с погаными, завязывать полезные знакомства, да и просто поглядеть мир.
Глядя на Семена и Ивана, Иван Данилович не переставал удивляться. До чего же непохожи друг на друга оба княжича, хотя их и выносило одно чрево! В старших сыновьях его естество словно раздвоилось. К Семену у отца особое отношение. Он — его первенец и преемник, а потому с ним связаны и главные надежды. О таких, как Семен, говорят: себе на уме. Молчаливый, немного диковатый, с пронзительно глядящими исподлобья черными глазами, он в полной мере унаследовал крепкую отцовскую хватку и настойчивую волю, умение добиваться желаемого, при этом не всегда разбираясь в средствах. Но есть в его норове и черты, которые не на шутку беспокоят отца: желая всегда и во всем поставить на своем, Семен не терпит никаких возражений, любое противодействие приводит его в исступление. А своей заносчивостью может подчас обидеть даже самых близких. Когда-нибудь все это может сослужить ему худую службу будущий правитель должен уметь владеть собой, обуздывать и, если нужно, скрывать свои чувства, подчинять их трезвому и холодному расчету. Впрочем, к отцу Семен с самого раннего детства питал искреннее и глубокое почтение и никогда не переступал в обращении с ним границы дозволенного.
В противоположность Семену, Ивану досталась созерцательная часть отцовой души. Наделенный приятными, мягкими чертами лица, делавшими его похожим на красную девицу, он и в характере своем имел нечто девичье, с ранних лет предпочитая шумным детским забавам тишину и покой светлицы, где он упоенно перелистывал страницы древних харатей или твердил слова молитв.
Гостей из Москвы, по устоявшемуся уже обычаю, поселили неподалеку от дворца Узбека. Вместе с традиционными (хотя и более роскошными, чем всегда) дарами Иван Данилович загодя передал в ханскую канцелярию бумагу, привезенную Зерном из Литвы, чтобы ее успели перевести и ознакомить с ней великого владыку. В ожидании аудиенции московский князь наставлял сыновей в том, как следует себя держать перед Узбеком и другими важными сановниками, показывал им ордынскую столицу, знакомил с богатейшими из торговавших здесь русских купцов. Наконец настал день, когда их позвали к хану. Войдя в сопровождении затаивших дыхание княжичей в хорошо знакомую ему приемную палату, Иван Данилович по обычаю опустился на одно колено, почтительно склонив голову, и лишь затем поднял глаза на ордынского владыку. Узбек, одетый в голубой халат из китайского шелка и шапку из пятнистого енисейского соболя, восседал на позолоченном троне, верх которого был увенчан густой россыпью драгоценных камней. За спиной Узбека возвышался девятихвостый стяг — боевое знамя Чингисхана. По обе стороны от трона замерли воины с круглыми щитами и копьями, к древкам которых были привязаны конские хвосты. Вокруг трона безмолвно толпились придворные. Хан развлекался, дразня сидевшего на его левой руке любимого сокола. Гордая птица негодующе хлопала крыльями, яростно распахивала клюв. Время от времени Узбек брал из рук слуги пиалу с кумысом, отхлебывал раз-другой и, вытерев губы рукавом халата, с довольной улыбкой снова принимался за сокола. Поглощенный этим занятием, он, казалось, не обратил на вошедших никакого внимания. Ивана Даниловича, хорошо знакомого со здешними порядками, это не смутило. После обычных приветствий и пожеланий здоровья и благополучия он, указав широким жестом на княжичей, представил их хану,
— Более верных слуг тебе не сыскать, — в голосе великого князя звучала неподдельная отцовская гордость.
Узбек отвел взгляд от сокола и испытующе оглядел почтительно склонившихся юношей; видимо, оставшись доволен, он милостиво кивнул. Но полное благообразное лицо хана тут же омрачилось: Узбек вспомнил о неприятном, но чрезвычайно важном деле, в котором ему предстояло разобраться. Задав несколько вопросов вежливости, хан, как и предполагал Иван Данилович, завел речь о злополучном письме.
— Нам и прежде было ведомо, что, даже получив твое милосердное прощение, князь Александр Михайлович не токмо не оставил своих мятежных замыслов, но еще более укрепился в оных, — начал издалека великий князь. — А подбивают его на то иноземцы, коими он окружил себя еще в изгнании. Зловредные те латыняне неустанно сулят ему подмогу из Литвы, ежели он осмелится выступить супротив твоей милости...
— Что же ты раньше молчал, если знал? — довольно резко перебил его Узбек
— Чем бы я смог подтвердить свои слова? Это походило бы на клевету... Токмо сейчас, когда мы перехватили литовского гонца...
— Но зачем князю Гедимину поддерживать твоих врагов? Ведь он, кажется, твой свояк, — проницательный взгляд Узбека, казалось, пытался проникнуть в самые потаенные уголки души московского князя. Иван Данилович, не отведя глаз, спокойно выдержал этот взгляд; на его хранившем самое благостное выражение лице не дрогнул ни один мускул.
— Так-то оно так, — вздохнул он с видом оскорбленной добродетели, — да токмо желанье прихватить еще хоть кус русской земли у него куда сильнее, чем родственные узы. Но Гедимин осторожен; он выжидает удобного случая и Александру присоветовал изображать до времени сугубую покорность. Тверские бояре, перешедшие ко мне на службу, сказывали, что Александр Михалыч во хмелю не раз хвалился — не прогневайся, о великий цесарь, — как он ловко обхитрил тебя, разыграв перед тобою ложное смирение.
Хан так сдавил ладонями изогнутые ручки своего трона, что их покрытые золотом деревянные основания слегка хрустнули...
Перед тем как отпустить московского князя, Узбек хлопнул в ладони, и к трону на коленях подполз слуга, держа перед собой серебряный поднос, на котором лежала тюбетейка цвета червонного золота. Любивший красивые, дорогие вещи и знавший в них толк Иван Данилович невольно подумал, что такую дивную ткань, как та, из которой она сшита, ему еще видеть не доводилось.
— Дарю тебе это изделие сарайских мастеров, — торжественно произнес Узбек, — в знак того, что мое милостивое расположение к тебе столь же прочно и непоколебимо, как и узы, соединяющие части этой тюбетейки.
Только теперь, приглядевшись, Иван Данилович понял, что тюбетейка была сплетена из тончайших золотых проволочек, соединенных между собой так умело, что она казалась сделанной из единого куска.
— Позвать ко мне мурзу Исторчи! — приказал Узбек, когда московские гости бережно, точно неся перед собой сосуды, содержимое которых они боялись расплескать, скрылись за позолоченными дверями.
Хану был неприятен этот холеный старик, с чьего лица не сходила льстивая улыбка, а вкрадчивый, медоточивый голос которого мог любую ложь искусно облечь в одежды истины, но именно такой человек и был ему сейчас нужен...
— Великий хакан — да сохранит его аллах и умножит его благо! — хотел видеть своего недостойного слугу? — тихо произнес нараспев Исторчи, входя в зал и, не ограничившись вставанием на колено, коснулся лбом нижней ступеньки трона.
— Нам угодно дать тебе поручение чрезвычайной, важности, Исторчи. Ты поедешь в Тверь и передашь князю Искендеру наше повеление прибыть в Сарай, но сделаешь это так, чтобы он пребывал в полной уверенности, что нам не только ничего не известно о его преступных намерениях, но, напротив, наша милость к нему возросла еще сильнее. Будь с ним ласков и приветлив, не скупись на обещания всевозможных благ и милостей, можешь даже намекнуть, что мы намерены возвратить ему ярлык на великое княжение, — словом, сделай все, чтобы Искендер приехал сюда как можно скорее.
— Воля великого хакана будет исполнена! — с радостной готовностью Исторчи снова склонился к ногам своего владыки.
3
Небо, почти без просветов, с воздушно-белоснежной каймою на склонах и свинцово-сизое в середине, неутомимо изрыгало яростный ливень. Под его безжалостными ледяными струями и злобными, резкими порывами ветра беспомощно металось, точно запутавшаяся в сетях птица, сторожившее перепутье одинокое дерево. Но вот ливень усилился, и различия в оттенках неба исчезли: теперь оно от края и до края оделось ровной бесцветной мглой. Сорвался каменный гром, видением из другого мира на миг проступила в унылой серости тонкая изломанная стигма молнии. Но природа бесчинствовала недолго: вскоре, словно истощив в бешеном разгуле свои силы, ливень превратился в обычный мелкий дождик, часто и косо секший слипшиеся ржаво-коричневые листья, ветер почти улегся, и Илейка смог различить на сером полотне сумерек бедную беспорядочную вышивку восковых огоньков, обозначивших близость человеческого жилья.
Дойдя до первой попавшейся ему на пути избы, Илейка в изнеможении опустился на холодную влажную землю и, прислонясь спиной к завалинке, задремал. Проснулся он оттого, что кто-то легонько тряс его за плечо. Открыв глаза, Илейка увидел склонившееся над ним морщинистое лицо пожилого крестьянина, озаренное слабым светом лучины, которую тот держал перед собой.
— Пойдем, пойдем, человече, неровен час, застудишься, — спокойным, не выражавшим никаких чувств голосом обратился он к Илейке. Тот с трудом, опершись ладонью о поплывшую липкую землю, поднялся; холодными юркими змеями заскользили по его продрогшему телу стекавшие наземь струи воды.
В сенях дома, куда Илейка покорно последовал за мужиком, в лицо ему плеснулся густой и резкий запах, в котором слепились жар натопленной печи, кислый дух овчины, приятно щекочущий ноздри аромат лежалой соломы, сырость земляного пола и еще что-то, такое некогда ему родное и привычное, а теперь казавшееся бесконечно чужим и далеким...
— Ежели правду сказать, не ко времени ты к нам пожаловал, — сказал хозяин, осветив лучиной тесное пространство устланной соломой тесной клети, которой предстояло стать на эту ночь приютом для Илейки. — Прибудут к нам заутра за данью боярские люди, погибели на них, неясытей, нету! И прежде-то едва-едва наскребали на уроки, а летось рожь и вполовину противу обычного не уродилась, так что нам и вовсе тяжко придется... Ну да нечто мы нехристи какие, чтоб для странного человека кус хлеба не сыскать! Отдыхай, человече, дочка принесет тебе повечерять.
4
Наутро все жители села, куда накануне пришел Илейка, собрались на небольшом лугу перед церковью, служившем своего рода сельской площадью. Здесь, на высоком обрывистом берегу реки, с которого можно было окинуть взглядом чуть ли не половину волости, происходили самые важные события в жизни селян: собирались сходы, игрались свадьбы, отсюда провожали односельчан на ратную службу и в последний путь. Сейчас посреди луга, в поставленном прямо на мокрую траву деревянном кресле, сидел боярский тиун в красной, отороченной мехом шапке, сафьяновых сапогах и желтом бархатном кафтане с серебряными пуговицами; положив ногу на ногу, он важно кивал в ответ стоявшему рядом и что-то говорившему ему с подобострастным видом местному волостелю. Тиуна окружали десятка полтора хорошо вооруженных слуг с непроницаемыми лицами. Выстроившиеся длинной вереницей селяне по очереди подходили к тиуну и, сгибаясь в низких поклонах, складывали на стоявшее перед ним большое блюдо кучки кунных, медных и — изредка — серебряных гривен, а чуть поодаль оставляли нехитрые плоды своего труда: мешки с зерном, вяленую и копченую рыбу, мед, сало, сушеные ягоды, домотканый холст.
— Почто так мало? — нахмурился тиун, увидев, что одна женщина положила меньше остальных.
— Смилуйся, кормилец, — дрожащим голосом залепетала женщина, умоляюще глядя на тиуна; ее бледное лицо было изможденным и осунувшимся, под глазами залегли фиолетовые тени. — Муж-то мой помер, царствие ему небесное, а я хвораю сильно, с хозяйством не управляюсь. А тут еще неурожай. Сделай божескую милость, дозволь повременить с остатним!
Тиун слушал стенания женщины, небрежно теребя пуговицу на своем кафтане.
— Ну вот что, голубушка, — лениво изрек он, — пора бы тебе ведать, что боярин наш недоимок не терпит. С теми, кто не платит в срок, у нас разговор короткий. Так что пеняй на себя.
По данному им знаку двое слуг подхватили запричитавшую громче прежнего женщину под руки и, оттащив в сторону, стали стегать плетьми. Не обращая внимания на вопли истязаемой, крестьяне продолжали по очереди подходить к тиуну; после каждого нового подношения тот что-то отмечал пером в лежавшем у него на коленях свитке. Когда порка прекратилась, несколько человек из числа тех, кто уже рассчитался со сборщиками, молча подняли лежавшую ничком женщину и увели ее, мотавшую из стороны в сторону бессильно опущенной головой, прочь с луга.
Сбор дани близился к концу, когда его размеренное течение было прервано странными людьми, внезапно появившимися со стороны обрывавшегося к реке склона. Их одежда представляла собой беспорядочное смешение крестьянского, купеческого, ратного и даже боярского платья, бывшего многим своим владельцам не по росту; топоры, ножи и рогатины в их руках не оставляли сомнений в том, каким способом эти люди добывают свой хлеб.
— Промышляй, ребята! — раздался низкий голос вотамана, и непрерывно появлявшиеся из-за кромки склона лихие люди, число которых уже достигло трех десятков, устремились на обезумевших от ужаса крестьян, которые с криками стали разбегаться в разные стороны. Без труда перебив застигнутую врасплох стражу и немногих попытавшихся оказать сопротивление мужчин, нападавшие сорвали с тиуна и волостеля дорогие одежды и украшения, после чего прикончили ножами. Затем разбойники углубились в село. Некоторые волокли из церкви золотую и серебряную утварь, другие тащили в укромный уголок истошно вопящих девок и молодых баб.
— Ты нас, бабонько, не бойся, — с масляной ухмылкой говорил приземистый, с бритым, приплюснутым, похожим на дыню черепом парень, вытаскивая из-за поленницы пытавшуюся спрятаться там статную женщину лет двадцати пяти; впрочем, та глядела на него скорее с отвращением, чем со страхом. — Мы ведь не звери какие, без крайности не душегубствуем. Покажь нам, где у тебя добро припрятано, мы тебя и не тронем... А ежели и тронем, сама довольна останешься, — прибавил он, игриво положив руку на бедро своей, жертвы. Лицо женщины покраснело от гнева, и она отвесила наглецу тяжелую, звонкую пощечину. Его товарищи, видевшие эту сцену, громко захохотали, но сам виновник произошедшего не нашел в ней ничего смешного.
— Ну, гляди у меня, стерва норовистая, — прошипел он, хватаясь рукой за щеку. — И не таких уламывал.
И, в бешенстве повалив женщину на землю, он стал с треском разрывать на ней одежду...
— Хватит, уходим! — крикнул наконец вотаман, помахивая над головой саблей.
Повинуясь этому знаку, нагруженные добычей разбойники двинулись к реке.
— А где же Огашка? — немного гнусавя, спросил самый молодой из членов шайки, долговязый болезненного вида юноша с вечно полуоткрытым ртом и туманным взглядом светлых водянистых глаз.
Оглядевшись, атаман убедился, что одного из его людей и в самом деле нигде не видно.
— Куда же он запропастился, леший его возьми?! — проворчал вотаман. — Подите-ка, поищите его.
Возвратившись в село, разбойники рассыпались цепью, заглядывая в каждый закуток и непрерывно окликая пропавшего товарища.
— Братцы, сюда! — послышался из-за сарая странный, изменившийся голос долговязого.
Разбойники поспешили на зов и замерли, оцепенев от ужаса. Огашка, коренастый пучеглазый крепыш, стоял на коленях в луже крови перед лежавшей навзничь бабой со вспоротым животом и, держа в руках жалкое, скрюченное, окровавленное тельце не успевшего родиться младенца, жадно смотрел на него горящими глазами. На его туповатом румяном лице застыло выражение какого-то безумного торжества.
— Почто ты это сделал?! — выдохнул пораженный вотаман.
— Да так... — вяло отозвался Огашка, громко шмыгая носом. — Поглядеть хотел, как дитя в утробе сидит. Скрючился-то, сердешный, ровно котя во сне.
Притихшие, подавленные ужасным зрелищем, возвращались разбойники к берегу реки: их радость от удачного налета была изрядно подпорчена.
5
Когда Илейка проснулся, в клети уже было светло от проникавшего в маленькое окошко неяркого осеннего света. Уходя рано утром из дома, приютившие его люди постеснялись выпроваживать незваного гостя и не стали его будить. Сон измученного странника был долог и крепок Истощенные силы Илейки нуждались в подкреплении, — но спокойным его назвать было нельзя: Илейка часто переворачивался с боку на бок, что-то бормотал, со стоном поднимал руку и слабо помахивал ею перед собой, точно отбиваясь от надоедливой мухи.
Надев на худое грязное тело обсохшие за ночь лохмотья, Илейка вышел во двор. Все вокруг хранило свежие следы не прекращавшегося почти до рассвета дождя: черная вязкая земля синела лужами; черны были и пропитанные влагой бревенчатые стены; по-летнему яркая трава и нарядная трехцветная листва деревьев блестели как облизанные; на ветках нависли алмазные почки. Словом, был обычный осенний день, и все же Илейка сразу почувствовал что-то странное, заставившее его насторожиться. Откуда-то с другого конца села доносились голоса, нетерпеливо и однообразно звавшие кого-то, но здесь, на околице, было тихо и безлюдно — ни детских криков, ни стука топора, ни звона колодезной бадьи. Только мычала и блеяла в своих стойлах заждавшаяся корма скотина. Казалось, все жители разом решили покинуть свои дома или спрятались от какой-то неведомой опасности. Недоуменно озираясь по сторонам, Илейка пошел наугад по улице и вскоре оказался на лугу перед церковью. Илейка замер как вкопанный и долго стоял не шевелясь; потом медленно, точно ступая на ощупь, приблизился к рассеянным по лугу телам убитых. Он бродил среди мертвецов, с ласковой грустью вглядываясь в их застывшие бледные лица с заострившимися чертами, наклонялся и ладонью закрывал убитым невидящие неподвижные глаза; если лицо было залито кровью, Илейка бережно отирал ее пучком травы. За этим занятием и застала его покидавшая село шайка. При виде вооруженных людей странник не обнаружил никакого волнения; лишь его ласковый и печальный взгляд с каким-то странным выражением остановился на вотамане. Припадая на левую ногу, Илейка подошел к главарю шайки и пристально заглянул ему в глаза, будто желая удостовериться в правильности возникшей у него догадки.
— Чего тебе, божий человече? — слегка удивленно спросил вотаман. — Ступай себе, с тобою у нас счетов нету.
Не двинувшись с места, Илейка протянул вперед руку и не спеша, как приценивающийся на торгу покупатель, провел грязными пальцами по бархату нарядного зеленого опашня, в обтяжку сидевшего на широком теле вотамана, дернул за одну из его жемчужных пуговиц. По лицу Илейки кашей-размазней растеклась тусклая блуждающая улыбка.
— Портишком-то знатным обзавелся, — то ли с одобрением, то ли с насмешкой произнес он нараспев и, улыбнувшись еще шире, заговорщицки подмигнул вотаману. — Не по душе, стало быть, тулупишко драный пришелся?
— Ты меня знаешь? — вотаман удивленно вытаращил глаза и, в свою очередь, внимательно вгляделся в лицо Илейки.
— Тулупишко-то, поди, выкинул, — не удостаивая его ответом, продолжал напевать Илейка. — А зря: не к лицу тебе, Парфешо, боярский-то опашень; как ты ни приоденься, на тулупишко тот облезлый токмо и тянешь! — И Илейка хрипло засмеялся неестественным, всхлипывающим смехом, обнажив щербатый рот.
— А вот эти слова тебе, пожалуй, боком выйдут, полоумный! — яростно раздувая ноздри, вотаман схватился за рукоять сабли.
— Опоздал ты, Парфешо, ой, опоздал! — безмятежно воскликнул Илейка, ласково улыбаясь. — Раньше тебе надобно было меня резать — когда ты у огня моего грелся да на Беске моем бедном ехал. А того, кто и так давно уж мертв, убить мудрено.
Последнюю фразу Илейка произнес как-то глухо, но вотаман вряд ли это заметил; его рука мгновенно соскользнула с рукояти, лицо осветилось широкой улыбкой.
— А-а, милостивец мой щедрый! Ну, здравствуй, здравствуй! — пророкотал вотаман, беря Илейку за плечи и приближая к себе. — Вот и довелось нам вдругорядь свидеться. А я ведь часто о тебе вспоминал. Кабы не ты, глодать бы волкам мои грешные кости. Что ж, добро я помнить еще не разучился: ты меня когда-то выручил, теперь мой черед: нужа тебе, как вижу, вышла великая... Но не горюй! — ободряюще похлопал он Илейку по плечу. — Знаю я местечко, где ни одна беда до тебя не доберется, хотя бы она и о десяти крылах была. Там ты и отпочиешь, и хлеба-соли вкусишь. Вот токмо добираться туда далековато, так что поспешать надобно. А дорогою ты мне поведаешь, что за напасть с тобой приключилась
С этими словами вотаман обнял Илейку за плечи и повел его вниз по склону, к поросшему ольхой берегу реки, где разбойников ожидало несколько узких плоскодонных челнов. Пока рядовые члены шайки грузили добычу, Илейка не отрывал от них глаз, рассматривая их с тем же выражением сострадания, с которым недавно заглядывал в глаза их жертвам. Парфен неверно истолковал этот взгляд, сочтя, что он вызван страхом. - Не робей, человече, — поспешил он успокоить Илейку. — Тебя они не тронут. Вот будь на тебе кафтан аксамитовый, яко на том псе-тиуне, тогда тебе и впрямь лучше было бы им не попадаться, — добавил он с лукавой улыбкой.
Наконец погрузка завершилась. Набег был настолько удачен, что разбойники, рассевшись по челнам, не знали, куда девать ноги, — все пространство их маленьких суденышек был заполнено бесчисленными мешками, узлами и бочонками; только кожаную суму с пенязями вотаман держал у себя на коленях. Под жалобный скрип уключин и тихий плеск весел разбойничьи лодки выплыли на середину реки и медленно двинулись вниз по течению. Темная поверхность реки зыбко дрожала, будто пронизанная осенней прохладой. Желтые, красные и зеленые в желтых прожилках листья маленькими остроносыми лодочками плыли вдоль берега, иногда застревая в прибрежной осоке или торчавших из воды корягах. Временами с мягким шелестом начинала сыпаться серебристая соломка дождя.
Илейка тихонько сидел на корме рядом с вотаманом, не произнося ни слова и почти не двигаясь; лишь один раз он с озабоченным видом запустил руку за карман и, нащупав там холодный металлический комочек — найденную им на пепелище гривну, единственный осколок прежней жизни, хранимый как святыня, — облегченно вздохнул.
— Вельми изменился ты, Илюшо, опосля нашей встречи: поглядишь — не признаешь, — произнес внимательно разглядывавший его Парфен. — Видать, солоно тебе пришлось, солоней, чем любому из нас, а уж здесь многим нашлось бы что порассказать...
Он вопросительно поглядел на Илейку, но тот, потупившись, продолжал хранить молчание.
— Ну, не хочешь говорить — не надо, — вздохнул Парфен. — Тут тебе не церковь: к исповеди у нас никого не тянут.
Какое-то время плыли в молчании.
— Любуешься на мое ожерелье? — усмехнулся вотаман, видя, что Илейка все косится на глубокий рубец, спускавшийся наискось от его левого уха к кадыку. — Это меня давно изукрасили, еще до того, как мы встренулись. А все из-за глупости нашего тогдашнего вотамана. Взбрело ему однова в дурацкую его башку наведаться в богатую боярскую усадьбу — посулил ему вишь, один знакомый ведун немалую там поживу. Ну и поплатился за то, олух, вместе со своим ведуном, да еще почти всех ребят с собой на тот свет утянули: все в той усадьбе и остались. По сей день как воспомню ту ночь, аж холодный пот прошибает; не ведаю, как и ноги-то тогда унес... Ну, а от боярского поминочка топерь до смерти не избавлюсь. Да что с тобой, Илюшо: али нехорошо сделалось? — встревоженно спросил он, видя как побледнело вдруг лицо его собеседника. Илейка пробормотал в ответ нечто невнятное.
Конечной целью длившегося более трех часов плавания оказалась маленькая укромная заводь, скрытая от посторонних глаз густым камышом и огромными старыми ивами, где разбойниками была обустроена настоящая пристань со сваями для привязывания челнов и грубо сколоченными мостками; там находились две требовавшие починки полузатонувшие лодки. Вход в заводь перегораживало сухое ветвистое дерево, будто бы само упавшее в воду от старости. Пристав к берегу, разбойники выгрузили часть добычи — многое пришлось оставить на лодках до следующего раза — и, взвалив ношу на плечи, углубились в лесную чащу. Кустарник был уже рыж и желт, но крутловерхие крыши деревьев пока неприступно берегли в бледном поднебесье свое обреченное зеленое достояние. С тихим таинственным хрустом падали листья — будто кто-то одиноко бродил по лесу, невидимый за деревьями. Внезапно тишину громко царапнул короткий сухой треск. Один из разбойников, худенький козлообразный мужичонка в подпоясанном веревкой коричневом зипуне, из-под ворота которого торчала тонкая жилистая шея, вздрогнул и беспокойно огляделся.
— Тьфу ты, черт, что это было?
Другой, молодой парень с открытым и беспечным взглядом лучистых зеленых глаз, весело засмеялся:
— Что-то, Прилипче, больно пуглив стал! То, знать, старый сук от дерева отломился али зверь какой его обломил. А ты небось подумал, леший бродит?!
— Ты не смейся, — вмешался в разговор благообразный, похожий на попа старик с густыми бровями и завивающейся внизу длинной бородой; на его правой руке не хватало двух пальцев. — Это оченно возможно. У нас в лесу близ деревни однова такой объявился — все поухивал да потрескивал, инда в лес ходить боязно стало. А иной раз и на двор зайдет, покуролесит малость. Вот мужики и стали вокруг дворов иглы насыпать; это противу них первое дело: как наступит лешак на иглу, тут ему и конец, а боле его ничем не возьмешь.
— Ну и как, помогло? — насмешливо поинтересовался парень.
— Помочь-то помогло, да токмо дело тем не кончилось. Пошли раз ребятишки в лес по грибы...
Он не договорил. Тишину леса просверлил резкий свист, и несколько татей как подкошенные рухнули на землю; из их тел торчали пернатые хвосты стрел. Прежде чем остальные успели понять, в чем дело, из-за деревьев появилось множество ратников с обнаженными мечами и копьями наперевес. Лишь немногие разбойники успели поднять оружие: через несколько мгновений все они лежали на земле, беспомощные и окровавленные.
Уже не первую неделю отряд под началом сотника Доманца Слепеткова выслеживал Парфенову шайку в лесах вокруг Москвы. Слух о ее дерзких злодеяниях дошел до самого великого князя, и разгневанный Иван Данилович распорядился во что бы то ни стало покончить с разбоем под боком у стольного города. Вероятно, ратные люди еще долго рыскали бы по чаще без всякого успеха, если бы не наблюдательность дозорного, умудрившегося заметить потаенную разбойничью пристань, осматривая окрестности с верхушки самого высокого дерева, — о том, чтобы разглядеть ее с земли, нечего было и думать. Теперь охотники знали, где поджидать добычу; им оставалось лишь затаиться и запастись терпением. И вот дичь поймана в сети. Воины деловито добивали тяжело раненных; тех же, кто, по их мнению, должен был выжить, крепко прикручивали к седлам: таково было повеление великого князя — доставить елико возможно много злодеев на Москву, дабы там учинить над ними прилюдную казнь в острастку и назидание прочим. Попытки некоторых ратников поживиться кое-чем из разбойничьей добычи были решительно пресечены сотником.
— Кто у татя крадет, тот вдвойне тать! — строго наставлял он провинившегося молодого воя. — Разбоем добытое впрок не пойдет.
— Так ведь все одно пропадет! — пытался оправдаться ратник, которому очень уж приглянулось богатое портище тиуна. — Хозяину-то, чай, уж не спонадобится!
— Пропадет не пропадет, а честь воинскую блюсти наперед всего должно!
На Илейку, который неподвижно лежал на земле, пронзенный застрявшей между ребрами стрелой, поначалу не обратили внимания, приняв его за мертвого. Но тут, на его беду, сознание на время возвратилось к Илейке; он тихо застонал и попытался пошевелиться. Это не ускользнуло от внимания одного из ратников. Стрела была быстро и без особых церемоний извлечена из Илейкиных ребер. От дикого крика, который он издал в тот миг, когда сильный воин, упершись коленом, дернул на себя длинный орлиный хвост, даже многим повидавшим ратоборцам стало не по себе, и вскоре, наспех перевязанный какой-то тряпицей, он уже лежал поперек конского крупа с беспомощно свесившимися вниз руками, болтавшимися в такт шагу, как у неживого. От положения вниз головой и непрерывной тряски Илейке стало очень плохо; несколько раз рвотная кашица выливалась из его полуоткрытого рта, пока наконец сознание снова милосердно не покинуло его.
6
Вопреки расчету Узбека, Исторчи не удалось обмануть Александра. Тверской князь сразу почувствовал неискренность в преувеличенной обходительности ханского вестника, столь непохожей на спесивые повадки других ордынских посланцев, и понял, что в Сарае ему готовится ловушка. И все же Александр Михайлович решился ехать. Будь что будет, а бегать от судьбы он больше не станет. И вот наступил день, когда огромная толпа тверичей собралась на исаде близ устья Тверцы, чтобы проводить своего князя, отправлявшегося в дальнее и как никогда опасное путешествие. Было ненастно, осеннее небо было сплошь затянуто тучами, как река серым мартовским льдом; посреди этой реки одиноко серебрилась крохотная солнечная полынья. Алый парус княжьего насада с вышитым на нем черным ликом Христа шумно хлопал по ветру. Александр Михайлович появился в сопровождении жены и брата Василия (Константин уже несколько дней метался в жару). Прощание было недолгим и почти безмолвным: все слова были сказаны накануне, без посторонних. Княгиня, борясь с душившими ее рыданиями, упала на грудь мужа, обвив руками его жесткое худощавое тело, облаченное в желтую парчовую ферязь. Александр ласково приподнял ее и со щемящей тоской всмотрелся в тонкие морщины, до времени избороздившие дорогое лицо. «Бедная ты моя, бедная, — подумалось ему, — нелегко тебе приходится. Что-то еще тебе бог уготовил?»
— Не тревожься: все в руце божьей, — глухим голосом произнес Александр вслух.
Обнимаясь с братом, князь заметил:
— Жаль мне оставлять Константина в тяжкой немочи. Обними его за меня.
Наклонившись к уху Василия, Александр шепотом, чтобы не слышала жена, добавил:
— Как сведаете обо мне, Константину отдайте стол. Он снова соберет нашу отчину.
Спустившись к отмели, князь занял место в насаде. Гребцы столкнули ладью на воду и, шлепая по мелководью кожаными черевьями, рывком запрыгнули через открытую дверцу на корму. Княжий насад медленно двинулся от берега; за ним на почтительном расстоянии вереницей потянулись другие суда, на которых плыли приближенные князя и дружина. Одновременно по берегу, стараясь идти вровень с ладьями, выступил отряд в пять сотен всадников: Василий Михайлович в знак уважения к старшему брату решил проводить его до села Судомири, где Волга делает крутой изгиб к югу.
Едва гребцы успели сделать несколько взмахов веслами, сильный порыв ветра отбросил ладью князя назад, к кромке берега, сильно накренив ее набок. По толпе прошел глухой ропот, сменившийся мертвой тишиной, княгиня закрыла лицо руками — все были поражены и подавлены этим зловещим предзнаменованием.
Наконец насад выплыл на середину Волги и под тихие всхлипы взрезаемой веслами воды пополз вниз по течению. Лишь когда медленно таявший парус, походивший на капельку крови, стекавшую по серому изогнутому лезвию реки, исчез за поворотом в гуще прибрежного леса, толпа стала расходиться.
7
Когда Александр Михайлович вошел в шатер, где старший сын дожидался его приезда, Федор стоял на коленях перед небольшим дорожным киотом и жарко молился. Увидев отца, он поднялся и обнял его, но лицо юноши не выражало радости.
— Цесарь Азбяк вельми разгневан, — сокрушенно сообщил он. — Знать, кто-то оговорил тебя.
— На все воля божья, — с подчеркнутым смирением вздохнул князь, но в глазах его неукротимым пламенем метнулся гнев. — Ведаю, кто жаждет моего погубления — ворог старый, непримиримый. Давно кружит надо мною московский филин, яко над зайцем, и на сей раз, похоже, мне не вырваться из его когтей. Крепись, дитя мое, — с силой стиснул Александр сыновнее плечо. — Наши вороги вольны в животах наших, но наша честь княжеская им неподвластна. Не можно нам посрамить ее в сей страшный час! — Помолчав, он добавил гораздо тише: — Об одном лишь молю пречистую деву — чтобы тебя пощадил лютый цесарь. Ты же ни в чем, ни в чем не повинен!
— Не надобна мне его пощада! — жестко сказал Федор. — Коли умирать — умрем вместе!
— Что ты говоришь, сынок?! — взволнованно воскликнул князь, у которого на глазах выступили слезы. — Тебе ли думать о смерти? Жизнь твоя яко месяц молодой, недавно народившийся! Кто утешит мать, кто защитит молодших, ежели ты погибнешь? Бедное мое дитя, какое наследство я оставляю тебе! Не токмо отчиной и дединой, но и самим животом своим не властны располагать тверские князья — все в руках поганых!
Стремясь получить более определенные сведения о своем положении, Александр Михайлович обратился к сарайскому епископу Афанасию, который как никто другой из русских людей был осведомлен о хитросплетениях ордынской политики и пользовался при дворе Узбека определенным влиянием.
— Не тревожься, чадо, — ласково сказал Афанасий, выслушав павшего духом князя. — Мыслю, что дело твое далеко не так безнадежно, как ты себе представляешь. Я ведаю, кто мог бы тебе помочь. Цесарица Тайдула вельми расположена к православному духовенству и не упускает случая оказать ему милость, а ее голос кое-что значит для Азбяка, уж ты мне поверь. К ней-то я и обращусь с твоим делом. Ты же, со своей стороны, не поскупись на дары: все жены до них великие охотницы, а об избалованных знатных татарках и толковать нечего.
Епископ сдержал данное князю слово. В тот же день он обратился к великой хатуни с просьбой об аудиенции, и, как обычно, ему не пришлось долго ждать. Но когда Афанасий изложил цель своего посещения, Тайдула нахмурилась.
— О трудном деле ты просишь, божий слуга, — произнесла она, кусая нижнюю губу. — Ты говоришь, князь Искендер не виновен в том, в чем его обвиняют, и я тебе верю. Но великий хакан — да живет он вечно! — убежден в обратном и твердо намерен обрушить на князя свой высочайший гнев. Наш повелитель справедлив и правосуден, но его могли ввести в заблуждение, — Тайдула помолчала. — Я буду с тобой откровенна. Мне никогда не нравился московский князь Иван. В его глазах я читаю неискренность и нечистые помыслы. Но великий хакан, сам обладая благородной и возвышенной душой, подчас недооценивает бездну людской низости. Князь Иван с давних пор пользуется его полным и исключительным доверием, поколебать которое будет весьма и весьма нелегко. Я попытаюсь открыть солнцеликому глаза, но обещать ничего не могу.
Просьба епископа соответствовала и желанию самой Тайдулы, в сердце которой приятная внешность и изящные, благородные манеры тверского князя заронили зерно доброжелательного расположения; свою роль сыграли и преподнесенные Александром Михайловичем ханской супруге богатые дары. Улучив минуту, когда Узбек пребывал в особенно благодушном расположении духа, Тайдула исподволь завела с ним разговор на эту тему.
— За что ты гневаешься на князя Искендера? — как бы между прочим спросила она у мужа, нежно поглаживая его мускулистую, густо поросшую волосами широкую грудь.
Узбек, полулежавший на голубых шелковых подушках с наполненной кумысом пиалой в руке, заметно помрачнел.
— Он мой давнишний враг, — угрюмо ответил хан, — отъявленный мятежник, до сих пор не оставивший свои замыслы.
— Но ты же сам простил Искендера, когда он явился к тебе с повинной, а теперь меняешь свою волю из-за наветов этого хитрого и коварного человека, московского князя, злоба которого к Искендеру хорошо всем известна. Такая непоследовательность не пристала великому хакану, слово которого должно быть твердо, как камень, а не изменчиво, как текучая вода.
Узбек рассердился.
— Замолчи, женщина! — воскликнул он, резко отстраняя от себя жену — Не берись рассуждать о делах, вникать в которые тебе не подобает.
Раздражение хана было вызвано тем, что слова Тайдулы перекликались с глодавшими его собственную душу сомнениями, которые не давали Узбеку принять окончательное решение. Строго говоря, у него не было весомых оснований для казни Александра: единственное доказательство его измены действительно исходило от его же злейшего врага, кровно заинтересованного в падении тверского князя, и уже в силу этого должно было вызывать недоверие. И все же ничто не могло смыть застарелый осадок предубеждения, которое Узбек начал питать к Александру Михайловичу после злополучного тверского восстания; таким образом, привезенное Иваном Даниловичем письмо легло на подготовленную почву...
8
Беседа с епископом привела Александра Михайловича в приподнятое состояние духа. Не чувствуя за собой никакой вины, он теперь спокойно ожидал, когда его позовут на прием к великому хану. В памяти тверского князя еще были свежи воспоминания о милостивом приеме, оказанном ему Узбеком всего два года назад, и Александр не сомневался, что при личной встрече он легко сможет разрушить любые козни и убедить Узбека в своей неизменной верности. Но неделя тянулась за неделей, а двери ханского дворца по-прежнему оставались для него закрыты, и в душе тверского князя стало нарастать смутное беспокойство. Он встретился с несколькими расположенными к нему сановниками, но все они давали уклончивые ответы. Чтобы отвлечь себя и скоротать время, Александр проводил дни за чтением священного писания.
Однажды в шатер тверского князя вошел сопровождаемый несколькими нукерами бек Беркан, знакомый Александра еще по его предыдущему приезду. При одном взгляде на мрачно-торжественное выражение коричневого от загара лица монгола у князя упало сердце.
Не поздоровавшись, Беркан перевел недружелюбный взгляд с Александра на Федора и обратно на князя и громко произнес без всяких предисловий:
— Великий хакан — да продлит аллах его дни! — осуждает вас обоих на смерть за измену.
Александр побледнел, но все же нашел в себе силы спросить:
— Когда?
— Сейчас же. Воля великого хакана должна быть исполнена без промедления.
Федор выхватил из ножен меч.
— А ну спробуйте, поганые! — воскликнул он, направляя острие на ордынца. — Покажем им, льзя ли заклать тверских князей, яко баранов! Коль все одно помирать, хоть продадим свои животы подороже!
— Оставь, Федоре, — глухо произнес Александр. -Не дай им вместе с животом земным лишить тебя и вечной жизни.
Он снова обратился к Беркану, с полнейшей невозмутимостью наблюдавшему за разыгрывавшейся у него на глазах сценой:
— Позволь нам хотя бы пригласить священника, дабы приготовиться к смерти, как велит наша вера.
Татары обычно не отказывали в такого рода просьбах, с уважением относясь к любым проявлениям религиозного чувства. Поэтому Беркан, чуть поколебавшись, не стал возражать. Он приказал одному из нукеров оповестить епископа Афанасия. Когда владыка, совершив печальный обряд, вышел из шатра тверского князя, в глазах у него стояли слезы. Вслед за ним на пороге появились и Александр Михайлович с Федором. После приобщения к святым тайнам на их лицах отражались умиротворение и полная покорность судьбе. Через несколько мгновений все было кончено.
— Разрубите их на части, — приказал Беркан нукерам, стоявшим с окровавленными саблями вокруг обезглавленных тел, — как и подобает поступать с телами казненных изменников.
Когда татары ушли, княжеские слуги перенесли поруганные останки своих господ в русскую церковь, где по ним была отслужена заупокойная служба. Затем тела положили в гробы, обернули их черной парчой и на татарской арбе отправили в Тверь для погребения.
9
По кремлевской улице, мимо боярских хором и длинных княжеских клетей, медленно двигались телеги, в которых сидели попарно, спина к спине, связанные люди; в руках у них были зажженные свечи. Люди в телегах — уцелевшие разбойники из шайки Парфена, и сегодня настал их последний день. Перед лицом скорой неминуемой смерти лишь немногие из них выказывали страх; у большинства же на лицах застыло выражение угрюмого, тупого безразличия.
По обеим сторонам от телег шли пешие ратники, которые не столько стерегли осужденных — те и так не были в состоянии пошевелить ни единым членом, — сколько отгоняли чересчур любопытных зевак, которые норовили протиснуться поближе и жадными, широко раскрытыми от ужаса и возбуждения глазами разглядывали пойманных душегубов. Зловещее шествие возглавлял сотник Доманец верхом на чалом жеребце. Когда телеги достигли площади, собравшиеся на ней люди притихли и расступились.
На каждом ухабе Парфен болезненно морщился: иссеченная в лохмотья спина немилосердно саднила. А виной тому были его же сотоварищи. Жидки на расправу оказались те, кто храбро нападал на беззащитных: с первой же пытки кто-то из них указал своего вотамана. Крепко принялись тогда за Парфена, хотели, чтобы сознался, где припрятал награбленное. Но ни плети, ни дыба, ни каленое железо не помогали.
— Хоть всю скору сымите, ироды, все одно ничего вам не скажу, — тяжело дыша, хрипел вотаман, облизывая огневые потрескавшиеся губы, шершавые от запекшейся на них крови. — Я добыл то добро, мое оно... И никому иному им не пользоваться... Шиш вам...
Уразумев, что силой из упрямца ничего не вытянуть, послали к Парфену священника. Тот принялся ласково увещевать:
— Облегчил бы ты, чадо, душу перед смертью. Покайся да возврати неправедно нажитое. Глядишь, и на земле твои муки сократятся, и на том свете толика грехов тебе скостится. К чему тебе богатство? Все равно ведь попользоваться уже не доведется.
Но Парфен даже не удостоил священника ответом.
Неожиданное происшествие нарушило размеренное движение печальной процессии. Какая-то женщина, еще не старая, но с измученным, по-старушечьи сморщенным лицом, протиснулась между зазевавшимися стражами и бросилась к одной из телег, намертво вцепившись в ее край.
- Что же ты наделал, сынок? — пронзительно запричитала женщина, с отчаянием глядя на худенького белобрысого юношу с покрытым кровоподтеками лицом. — Что же ты сотворил со всеми нами, Гришуня? Как мне жить-то теперь?!
— Уйди отсюда, мать, дай хоть помереть спокойно, — сквозь зубы процедил юноша, отвернувшись с искаженным мукой лицом, и вдруг, не выдержав, завопил подоспевшим ратникам: — Да уберите же вы ее, что ж это такое?!
Плачущую женщину схватили за руки и, несмотря на ее сопротивление, увели за оцепление.
Проехав через площадь, процессия остановилась слева от помоста, со стороны лестницы. Разрезав ножами веревки на локтях осужденных, ратники по отдельности связали им руки спереди — все это время разбойники ни на миг не выпускали из рук зажженные свечи — и стали по очереди поднимать одного за другим на помост, крепко держа под руки. Тяжело ступая по скрипевшему под ним деревянному настилу, на помост взобрался грузный бирич с круглым, беспокойно колыхающимся при каждом шаге животом; развернув свиток, он стал громко выкрикивать в толпу имена осужденных и назначенную им кару. Затем ожидавших конца разбойников обошел священник в черной рясе с большим серебряным крестом на груди, чтобы причастить обреченных перед смертью. Большинство осужденных отнеслись к этому единственному проявлению милосердия, в котором общество не отказывает даже самым заблудшим своим членам, с величайшей серьезностью, но нашлись и такие, кто сердито отворачивался от пастыря или даже осыпал его бранью и насмешками. В ответ священник лишь кротко вздыхал и возводил к небу свои подслеповатые глаза, как бы призывая его в свидетели, что он исполнил свой долг до конца.
Великий князь глядел на казнь с крыльца; лицо его не выражало никаких чувств. Вдруг Иван Данилович вздрогнул от неожиданности: оборванный старец, которого волокли сейчас на помост, показался ему знакомым. Собственно, не так уж он был и стар, примерно одних лет с князем, но изможденное, покрытое морщинами лицо и ниспадавшая на жалкие лохмотья длинная всклокоченная борода придавали ему вид древнего старика. Этот несчастный был больше похож на нищего, чем на разбойника. Удивленный князь попытался припомнить, где он мог видеть этого человека, но память ничего не подсказывала ему, и Иван Данилович отвлекся на другие лица. Вдруг перед его глазами встал давний, напрочь, казалось, забытый сон; снова Иван Данилович видел сверкающие безумные очи таинственного старца, снова мелькнул перед ним его грозно поднятый посох. «Сей же старец — вестник смерти...» — набатом ударил в мозгу раскатистый голос покойного митрополита Петра... Сердце великого князя учащенно забилось, во рту его стало сухо.
— Видите вон того оборванца? — с несвойственным ему волнением в голосе проговорил Иван Данилович, указывая пальцем в толпу ожидавших своей участи разбойников. — Приведите его сюда.
Слуга удивленно взглянул на князя, однако исполнил приказ со всей возможной поспешностью.
«Что за диво?! Это он! Да, тот самый старец из сна, я хорошо его запомнил. Ужели дни мои и вправду сочтены? Какое странное чувство!» — в смятении думал Иван Данилович, не сводя внимательных глаз с представшего перед ним Илейки. Разбойник держал себя без робости и даже не поклонился князю, так что приведшему его ратнику пришлось схватить Илейку за шею и согнуть в подобающем земном поклоне.
— Ты кто таков? — поборов смятение, обратился к нему князь.
— Аль не видишь? — вызывающе-насмешливо ответил Илейка, скаля немногие уцелевшие у него зубы. — Человек я, раб божий, как и все.
— Отвечай как подобает, рожа разбойничья! — Стоявший за спиной Илейки воин дал ему такого тычка, что тот покачнулся всем телом, едва удержавшись на ногах.
— Оставь его, — коротко бросил ратнику великий князь и снова заговорил с Илейкой: — Что же ты, раб божий, с душегубцами знакомство свел? Легкого житья возжелал, али иная какая причина есть? Может, не угодил тебе кто, счеты свесть вознамерился?
— Тому, кто мне боле всех не угодил, мне все одно не отмстить, — хмуро ответил Илейка, впервые с начала разговора отведя взгляд в сторону. — Что о том толковать-то?
— Вот что, раб божий, — медленно, словно в сомнении, молвил Иван Данилович. — Не знаю почему, но мне тебя стало жалко. Сдается мне, не по доброй воле прибился ты к сей шайке. Ступай себе на все четыре стороны. — Замявшись, он добавил: — Да как будешь грехи замаливать, помяни рабу божью Елену, помолись за упокой ее души.
С этими словами князь запустил руку в калиту и, достав оттуда горсть медных монет, протянул их Илейке. К величайшему удивлению Ивана Даниловича, вместо ожидавшегося им потока благодарностей лицо прощенного разбойника хищно исказилось, глаза сверкнули непримиримой злобой.
— Ишь ты! Помяни! — хрипло проклекотал он, вызывающе вздергивая вверх подбородок — А тыщи тех, что погублены по твоему наущенью, заживо в домах своих спалены, клинками татар, что ты привел, посечены, — их кто помянет?! Разве токмо земля, что их кровушкой безвинной напиталась, да ветер, что их прах горемычный развеял! Потому как не осталось у них родной души на свете — всех извел ты, ирод! Помяни! Проклятьем да будь помянут ты и весь твой песий род!
При последних словах Илейка резко подался вперед и яростно плюнул на бороду опешившего от этой неожиданной выходки князя. Разбойника тотчас повалили навзничь и, скрутив руки за спиной, несколько раз хватили головой оземь.
— Отведите-ка его туда, отколе привели, — хладнокровно проговорил пришедший в себя Иван Данилович, вытирая бороду белым шелковым платом. — Ему, как видно, там самое место.
И, повернувшись, великий князь изволил удалиться с площади, где через короткие неравномерные промежутки все еще раздавались глухие одиночные удары топора.
10
Вот и настала для Ивана Даниловича пора, когда можно остановиться и, окинув взглядом пройденный путь, вздохнуть полной грудью, неторопливо переводя истомленный дерзанием дух. Тверь сломлена, сломлена окончательно — в этом не могло быть уже никаких сомнений. В знак своей победы Иван Данилович велел снять со Святого Спаса вечевой колокол и отвезти в Москву — событие первостепенной важности, закономерная точка в длинной и кровавой повести великой распри.
И с новгородской господой отношения как будто стали налаживаться. Вскоре после того как весть о казни Александра Михайловича разнеслась по всем уголкам Руси, в Москву с берегов Волхова прибыло посольство: бояре Сильвестр Волошевич и Федор Оврамов привезли великому князю долгожданный выход — все до последней гривны, тщательно сосчитанное и бережно уложенное в тяжелые, окованные железом сундуки: смекнули наконец олухи, какую силу взял нынче московский князь, заторопились мириться, мелькнула у Ивана Даниловича торжествующая мысль. Вслух же ничего не сказал, только загадочно улыбался в пышную седеющую бороду. Смысл этой улыбки новгородцы постигли очень скоро, когда, едва не опережая
Возвращавшихся в Новгород бояр, туда явились послы от великого князя. Узнав об их приезде, золотые пояса обменялись красноречивыми взглядами: мол, что мы вам говорили! Действительно, перед отправкой дани многие выражали беспокойство, что такое явное изъявление покорности лишь подстегнет Ивана Даниловича к новым нарокам, но даже они не предполагали, что их предсказание начнет сбываться так быстро.
— Чем обязаны, господа? — любезно спросил москвичей посадник Федор, улыбаясь тем шире, чем плотнее сдвигались у переносицы его черные с серебряным отливом брови.
— Новугороду надлежит уплатить в казну великого князя 2000 гривен, каковые нам и велено у вас принять, — не отзываясь на любезность, сухо и надменно произнес возглавлявший посольство Бяконт.
Хотя Федор и ожидал услышать что-то подобное, такая неприкрытая наглость его обескуражила.
— Позвольте, господа, — в голосе посадника зазвучало нескрываемое возмущение, — разве мы не отослали только что Ивану Даниловичу весь выход, без малейшего изъятия? Мы более ничего не должны великокняжьей казне!
— То был выход самого великого князя, — с ноткой снисходительности объяснил посол. — Теперь же вам надлежит дать запрос цесарев, что цесарь у Ивана Даниловича запрошал. Не все же Москве одной сей воз на себе тянуть!
— Несмысленное речете, господа послы, — строго изрек посадник — Иван Данилович целовал крест держать Новгород в старой пошлине и новыми повинностями, кои в Ярославлей грамоте не прописаны, не отягощать. От начала мира не видали мы такого самоуправства!
Получив твердый отказ, Иван Данилович, как уже бывало, вывел своих наместников из Новагорода, но что делать дальше, не знал. Больно уж не хотелось снова браться за оружие.
Осенью снова горела Москва. На памяти Ивана Даниловича это был уже четвертый великий пожар, но на сей раз крепко досталось и Кремлю. Что ж, отстроим заново, нам не привыкать.
А вот внуков ему, похоже, не увидеть. Семен и Айгу-ста ожидали наследника долгих четыре года, но рождение первенца, названного Василием, не принесло радости в великокняжескую семью. Мальчик появился на свет слабым и болезненным; с первого взгляда было видно, что он недолго задержится в этом мире. Не дожив и до двух лет, Василий умер. Несмотря на утешения мужа и свекра, изо всех сил старавшегося скрыть свое разочарование, княжна чувствовала себя виноватой в том, что не может оправдать надежды своей новой семьи, и это лишь усиливало ее природную робость.
Силы у Ивана Даниловича были уже не те. В последнее время князя стала донимать жгучая боль в груди — как будто там, внутри, поселился какой-то неведомый зверек и безжалостно раздирал ее когтями. Проведя изрядную часть жизни в дороге, Иван Данилович теперь редко покидал свои хоромы, посылая к хану вместо себя кого-нибудь из сыновей. Он ловил себя на мысли, что его все меньше заботит, что думают о нем в сарайском дворце. Все чаще Ивану Даниловичу снилась покойная жена: Елена молча смотрела на него, и ее серые глаза из-под черного монашеского одеяния светились такой кроткой печалью, что Иван просыпался в слезах и потом весь день, терзаясь смутной тоской, проводил на коленях в божнице. Челядь шепталась, что, знать, кровавые призраки Александра и Федора Тверских не отпускают совесть их господина. Но эти тени никогда не тревожили покой великого князя...
Впрочем, сегодня Иван чувствовал себя до того хорошо, что впервые за долгое время велел оседлать своего любимого коня — вороного арабского скакуна, приобретенного им в последней поездке в Орду. Выехав из отстроенных после пожара ворот, через которые доносился тяжелый беспокойный гул, великий князь остановился, пораженный открывшейся его взору величественной картиной. Огромное шевелящееся живое кольцо опоясывало город — тысячи смердов, собранные по слову великого князя из Москвы и соседних деревень, трудились над возведением новых, взамен сгоревших, крепостных стен, коим отныне надлежит беречь и защищать и весь стольный город, и высящиеся за Ивановой спиной лукоглавые палаты — его колыбель, его гнездо, корень и исток силы московского княжьего рода — и святые божьи храмы, под белокаменной сенью которых покоится прах самых дорогих его сердцу людей, к которым скоро, похоже, суждено присоединиться и ему... Под отрывистую перебранку топоров внутренности готовых срубов засыпали землей и камнями, которые с этой целью тут же, на месте, дробили тяжелыми молотами дюжие каменотесы, и заливали известью, чтобы никакая вражья сила не могла сокрушить их мощь. По склонам холма, покрытым вялой поникшей травой, с жалобным скрипом ползли возы, доверху груженные крепкими дубовыми бревнами. Время от времени кто-нибудь из строителей вонзал топор в бревно и, с наслаждением распрямив затекшую спину, вытирал рукавом тулупа пот, заливавший лицо несмотря на холод, молча глядел на кипящий вокруг людской вар и, протяжно вздохнув, снова брался за топорище, продолжая свою долгую, тяжелую, подневольную, но такую нужную работу.
Словарь устаревших и иноязычных слов и выражений
Аксамит — бархат.
Алам — серебряная бляха, окаймленная жемчугом.
Аньда — друг, союзник (татарск.).
Бармы — нагрудное украшение из нанизанных на цепь золотых бляшек.
Баскак — ордынский сборщик дани.
Бегеул — пристав (татарск).
Бесерменин — нехристианин, иноверец.
Бирич — глашатай.
Битикчи — писец (татарск).
Братанич — племянник
Вага — вес.
Вадить — жаловаться.
Вежа — башня; шатер.
Веретище — холщовый полог.
Весь — вепсы, финно-угорская народность.
Вира — штраф, наказание.
Вой — воин.
Ворутник — привратник.
Выдавать — оставлять без помощи, защиты.
Выход — разовый налог, уплачивавшийся князьями при получении ханского ярлыка.
Гибель солнцу — солнечное затмение.
Горнец — горшок
Городня — звено крепостной стены.
Гость — купец.
Гридница — приемная палата.
Дощан — чан.
Духовная (грамота) — завещание.
Еловец (яловец) — флажок на шлеме.
Железные Ворота — Дербентский проход.
Жеребий — здесь: роспись, разверстка.
Живот — жизнь; имущество.
Жиковина — фигурная железная планка на двери.
Забороло — бруствер.
3аять — взять в плен.
Исад — отмель; пристань.
Итиль — Волга.
Капторга — пряжка, застежка на поясе.
Кибить — дуга лука.
Кожух — шуба.
Кочь — плащ (в более раннее время — корзно).
Купа — ссуда.
Лал — рубин.
Летось — в этом году.
Лихварь — ростовщик
Набережные сени — тронный зал.
Наклады — проценты.
Нарок — требование, претензия.
Насад — тип судна с высокими бортами и кормой.
Не измотчав — без промедления, немедленно.
Ноговицы — штаны.
Обезская земля — Абхазия.
Обельный холоп — раб.
Оклад — подать, налог.
Ол — пиво.
Олонесь — в прошлом году.
Опашень — тип долгополого кафтана.
Отказать — завещать.
Пайцза — пластинка, выдававшаяся ханами как верительная грамота.
Пенязи — деньги.
Перевесище — большая сеть для ловли птиц.
Перевора — здесь: жердь для запирания двери.
Повалуша — помещение для пиров.
Подклет — первый этаж
Поминок — подарок
Поприще — мера длины, около 2/3 версты.
Поруб — погреб.
Рамена — плечи.
Раменье — густой лес; опушка леса.
Ряд — договор.
Свей — шведы.
Сирота — крестьянин.
Складень — складная икона.
Скобкарь — деревянный двуручный жбан.
Скрынь — шкаф.
Смарагд — изумруд.
Смолва — договор.
Сопреться — сойтись в борьбе.
Стол — престол.
Столец — кресло.
Стрельница — башня.
Студеное море — Северный Ледовитый океан.
Сулица — метательное копье, дротик
Тиун — управляющий.
Товар — стан; обоз.
Тумен — отряд в 10 000 воинов (татарас).
Тысяцкий — глава городского ополчения.
Ужик — родственник
Урок — подать, налог.
Учан — тип судна.
Ферязь — мужская и женская распашная зимняя и летняя одежда.
Хвостатая звезда — комета.
Худоба — здесь: имущество.
Челядня — помещение для челяди.
Черевьи — сапоги, башмаки.
Якши — хорошо (татарск).
Япкыто — войлочный плащ.