В неволе генерал Фуэрте впал в глубокую меланхолию. Но не потеря свободы мучила его. Военный человек, связанный уставом и обязанностями, настоящей свободы он толком не знал. Больше угнетали скука и тягучесть времени. Генерала содержали в одной хижине с донной Констанцей, но они, хотя были знакомы до вышеописанных событий, обнаружили, что у них мало общего, и заключение переносили по-разному.

Генерал Фуэрте страдал, ибо стало неясно, что думать. Большинству партизан он явно нравился: они приносили фрукты и орехи, похлопывали по спине, приговаривали: «Не переживай, приятель!» И Фуэрте, сам того не желая, все больше проникался к ним симпатией. Особенно он сблизился с отцом Гарсиа и проводил с ним долгие часы в серьезных беседах, распалявшихся порой до страстных дебатов. Фуэрте заражали блистательные видения будущего мира. Генерал слушал, как Гарсиа поэтично предрекает этакую Аркадию, где больше не будет стран, а стало быть, и войн. Где все люди – братья, делят все поровну, и средствами производства владеет народ, производя то, что необходимо большинству, а не ублажая прихоти меньшинства. Гарсиа говорил о теологии освобождения, где любовь к ближнему означает и борьбу за его свободу.

Еще Гарсиа говорил о несправедливости и рассказывал генералу длинные жуткие истории о случаях жестокости, жадности и угнетения.

Слушая все это, генерал внутренне вздрагивал. Он отчаянно доказывал, что из утопий всегда вырастают бедствия, что из победивших в революции выходят затем самые никудышные правители, что лишь свободный рынок достаточно гибок для обеспечения меняющихся людских потребностей, что недостойно и богохульно убивать именем Господа («А ваши так и поступают», – вставлял Гарсиа) и что, не будь терроризма левых и подрывной деятельности, репрессии не понадобились бы.

– Не понадобились бы, – отвечал Гарсиа, – но все равно бы происходили. Так всегда бывает.

Оба ссылались на опыт, уроки истории, Божью волю, благоразумие, и ни один другому не уступал. Но Фуэрте заразился от Гарсиа представлением о земном рае, и теперь эта зараза, как все хвори, колола, раздражала и чесалась – и чем больше расчесываешь, тем сильнее зудит. Генерал погрузился в философскую войну с самим собой и совершенно запутался в паутине всех этих «если» и «но», оговорок и исключений, следствий, определений, «уместно и целесообразно», возможностей, прав и несправедливостей. Две идеологии вели в голове Фуэрте полномасштабные сражения, все дальше уводя от ясного мировоззрения, с которым генерал прожил целую жизнь. Он с сожалением и грустью его вспоминал, но в то же время считал периодом собственной незрелости. Как все умные люди, потерявшие внутреннюю опору, он погрузился в глубочайшую депрессию, отдалившись от самого себя.

Другое дело донна Констанца. В ее жизни не случалось ничего волнующего или занимательного, и она, оглядываясь на прожитые годы, удивлялась, сколько времени и душевных сил потрачено впустую на скучные мелочи. Жертва похищения ощущала себя героиней увлекательной мелодрамы, разыгранной на огромной сцене.

Поначалу она страшно боялась, что ее станут насиловать, мучить, морить голодом, обращаться с ней, как с животным, и несколько дней таращилась вокруг в смертельном ужасе. Но ее кормили, позволяли умыться и сходить по нужде, а Ремедиос и Глория даже заскакивали спросить, не нужно ли ей чего, и научили свертывать и складывать кусочки ткани вместо гигиенических салфеток. Обслуга из партизан получилась добросовестнее, чем мулатка в имении, и донна Констанца, вдохновленная энергией и энтузиазмом людей, захвативших ее в плен, стала озираться в поисках какого-нибудь занятия.

Фуэрте и Гарсиа бесконечными спорами о политике навевали страшную скуку, а потому Констанца садилась перед хижиной рядом с приставленным к ней охранником и наблюдала за жизнью лагеря. Поначалу эта жизнь казалась ей отвратительной. Мужчины смачно сплевывали и бесстыдно мочились на стволы деревьев; иногда, закончив процедуру, они помахивали ей членом и с непотребным вожделением косились. Констанца надменно отворачивалась, но все же искоса глядела еще разок. Партизаны, нимало не смущаясь, мылись голыми в реке, и в конце концов донне Констанце стало неловко, что она единственная одета, немыта и плохо пахнет; тогда она разделась и застенчиво поплескалась в воде. Оказалось, очень приятно. Весьма увлекательным оказалось и разнообразие мужских тел; прежде она никогда не видела столько голых мужчин и до сих пор наблюдала обнаженным только своего громадного мужа. Констанца невольно сравнивала и систематизировала мужские причиндалы. Встречались тонкие и длинные с тяжелой головкой, как у осла. Попадались толстенькие и короткие, они выглядывали, как желудь из шляпки. Отмечались изящно заостренные. У некоторых свисала крайняя плоть, у других ее не было вовсе. Мошонки, по ее наблюдениям, почти не различались; только те, что пообъемистее, не отвисали слишком низко. Констанца разглядывала мускулистые ловкие тела и замечала, что некоторые обладают глазами, которые исподтишка рассматривают ее в ответ.

Поначалу грубые мужские разговоры вызывали у донны Констанцы отвращение, но она с ужасом обнаружила, что партизанки, не одобрявшие мужской болтовни, сами предаются таким же беседам. Констанца выслушивала преувеличенные рассказы о чьей-то удали, уморительные истории об унижениях, печальные сказания о предательстве, и однажды поразилась, поймав себя на том, что улыбается и смеется. Она немного себя попрезирала за то, что так опустилась, но в конце концов стыдиться перестала.

Здоровая пища, свежий горный воздух, обнаженные тела и скабрезные разговорчики – от всего этого у донны Констанцы разыгрывалось воображение. Во сне ей виделись переплетенные тела и безудержные вакханалии. Мужчины и женщины кувыркались и совокуплялись в немыслимых позах, наслаждаясь нечеловечески; порой воображение позволяло окинуть взором волнующиеся груды тел, а иногда приближало и давало возможность изучить все мгновения чувственного наслаждения в поразительно ярких деталях. Констанца просыпалась в поту, дрожащая и влажная, и лежала в опьянении неистовых экстазов вожделения.

Уродливые складки жира – плата за рождение детей и праздность – пропадали. Она больше двигалась, стала гибкой и ловкой, как в юности, и, как в юности, взгляд ее бродил по молодым мужчинам вокруг.

Донна Констанца окончательно растеряла жирок, заявив Глории, что ей надоело бездельничать.

– Я хочу работать, – сказала она, что означало: «Мне хочется к людям, общаться с мужчинами».

Глория передала это Ремедиос, и та согласилась, предупредив Констанцу, что при попытке сбежать ее тут же пристрелят.

– Сбежать? – переспросила донна Констанца. – Куда? Я не знаю дороги домой и не собираюсь одна соваться в джунгли или в горы! Я хочу остаться здесь!

– В самом деле? – спросила Ремедиос. – Вы склоняетесь к нашим убеждениям?

– Ну уж нет, – ответила Констанца.

Ответ озадачил Ремедиос, но она тем не менее позволила Констанце выходить на работу, решив приставить к ней персонального сторожа. Мысленно перебрав всех членов отряда, Ремедиос выбрала одного. Шансы донны Констанцы получить того мужчину, которого она желала больше всех, были ничтожно малы, но боги смилостивились, и она неописуемо обрадовалась, узнав, что почти все время будет находиться в обществе Гонзаго.

Никогда в жизни донна Констанца не была так весела – даже в детстве, когда ее отправили в английскую частную школу. Во время работы она пела и насвистывала, смеялась и отпускала шуточки, занимаясь готовкой и стиркой; однажды утром Констанца поразила бойцов, доказав, что еще может пройтись колесом. Партизаны стали называть ее «пахара» (певчая птичка); она привлекала многих мужчин, хотя была старше большинства из них лет на десять.

Гонзаго было двадцать пять. Невысокий, однако стройный и ловкий. Когда он смеялся, белые зубы и один золотой посверкивали, а темно-карие глаза чернели. У него было лицо мексиканского Ромео, но густые волосы – черные и прямые, как у индейца. Что-то в нем было такое, чему донна Констанца не могла противостоять.

Гонзаго очень быстро все понял, хотя донна Констанца безуспешно пыталась не слишком себя выдать. Она игриво снимала пальчиком соринку у него с лица; если Гонзаго случалось порезаться, Констанца поднимала такую кутерьму, будто он смертельно ранен; в жару она промокала ему лоб, как в тот раз, когда Гонзаго вернулся без выкупа. Донна Констанца перестала застегивать рубашку, чтобы дразняще мелькали небольшие пухлые груди, и Гонзаго порой бывало трудно смотреть ей в глаза: взгляд все время съезжал ниже. У Констанцы непоправимо разошлась «молния» на шортах, и она все равно продолжала их носить. Другие партизаны многозначительно подмигивали, делали непристойные жесты, когда Гонзаго проходил мимо вместе с донной Констанцей, и задавали вопросики вроде: «Когда же птичка снесет яичко?» Раз он даже поймал понимающую улыбку Ремедиос и глуповато улыбнулся в ответ.

Гонзаго все это нравилось, и сама донна Констанца тоже. Ему льстило, что все думают – у него роман со светской гранд-дамой, и к тому же с ней было весело. Такая жизнерадостная и женственная, работает поусерднее иного мужчины, и очень соблазнительная. Засыпая в своей хижине, Гонзаго видел во сне, как предается любви с донной Констанцей, которой снилось, что она в постели с Гонзаго.

Особенно им нравилось уходить вдвоем на заготовку провизии – тогда никого поблизости не было. Они собирали гуайяву, папайю, лимоны, корни юкки, манго, авокадо и, работая бок о бок, неизменно чувствовали, как между ними проскакивает искра желания. Она взглянет – у него забьется сердце, посмотрит он – у нее напрягутся соски; она засмеется – все в нем взыграет, и ему приходится отворачиваться, чтоб она не заметила бугра на штанах; расхохочется он – она чувствует, как между ног вспенивается вожделение.

Но Гонзаго был очень застенчив. Он не мог сообразить, как же обставить это дело. Как поступают с Богатой Гранд-Дамой? И чем дольше они выжидали, тем сильнее желание разгоралось в пламя страсти, что с ревом бьется в адской топке, грозя выбить заслонку.

Выход нашла донна Констанца. Как-то раз во время сиесты солнце заставило их искать убежища в тени большого дерева. Они сели рядышком, прислонившись к стволу, большими глотками пили воду из фляжек и ели манго. Скоро оба вымазались липким соком и друг над другом потешались. Распутно глядя в глаза Гонзаго, донна Констанца сладострастно облизывала пальцы, и он отчетливо ощутил, как ожил зловредный член. Донна Констанца глядела на вздымавшийся бугорок, делая вид, что смотрит в другую сторону.

– Пожалуй, немного посплю, – сказала она. – Можно прилечь к тебе на плечо?

– Да ради бога, – ответил Гонзаго.

Донна Констанца примостилась головой на плечо Гонзаго и притворилась спящей. Гонзаго воровато приоткрыл ее рубашку, чтобы виднелась грудь. Донна Констанца скрестила ноги и повернулась набок, чуть-чуть соскользнув, и ее нога накрыла ногу Гонзаго, а лицо уткнулось ему в шею. Гонзаго поерзал: мучительно напрягшийся член запутался в трусах и буквально кричал, требуя освобождения. Рука донны Констанцы невинно шевельнулась и каким-то чудом оказалась у Гонзаго на груди под рубашкой. Донна Констанца почувствовала, как у него отвердел сосок. Теперь у Гонзаго не только с воплями рвался на свободу член, но еще затекла рука, потому что на ней лежала донна Констанца. Гонзаго вытащил из-под нее руку, размял пальцы и стал поглаживать Констанце шею и мочку уха. Донна Констанца жарко задышала ему в шею и лизнула, будто облизывая во сне губы. При этом она очень нежно поглаживала грудь Гонзаго, путаясь пальчиками в волосах. Потом рука двинулась ниже и легко скользнула по животу. Томящийся в заточении член уже просто рыдал, а Гонзаго с неистовой нежностью ласкал шею и ушко Констанцы. Спящая Констанца расчетливо шевельнула рукой, и хитрая рука упала Гонзаго на штаны.

Когда она обхватила член, Гонзаго взвыл, и они, словно по сигналу, набросились друг на друга с яростью, доселе не отмечавшейся в истории похоти. Гонзаго втолкнул ее грудь себе в рот и восхитительно закрутил по ней языком. Констанца одним рывком распахнула ему брюки, отчего пуговицы брызнули в листву, и дрожащими пальцами ухватилась за нежный плод своих мечтаний. Задохнувшись, Гонзаго оседлал ее и стал мять ей грудь, а она одной рукой держала до боли разбухавший член, а другой гладила мошонку. Потом донна Констанца грубо сбросила Гонзаго и навалилась на него всем телом. Трепещущими губами она неистово целовала его в шею и губы, влажным языком ныряя ему в рот. Потом стала тереться промежностью о его бедро, и Гонзаго, как истый джентльмен, приподнял колено, чтобы ей было удобнее. Вращая бедрами, донна Констанца пронзительно взвизгивала. Гонзаго сунул руку ей в шорты и обхватил вульву, исходившую таким соком, что посрамила бы любой манго. Констанца скакала на его руке с такой быстротой, что поток ее вскриков нарастал крещендо и превратился в один протяжный вопль, она дрожала и тряслась, как в припадке. Растрепанная, с безумным взором, она вскочила на ноги и ухватилась за штаны Гонзаго. Вцепившись в ремень, она рванула брюки с такой силой, что метр проволокла Гонзаго по земле, затем победно отшвырнула штаны и, приплясывая сначала на одной ноге, потом на другой, скинула шорты. Не снимая расстегнутой рубашки, она оседлала Гонзаго, издала радостный вопль и, примерившись, насадилась до самого корня. Гонзаго и Констанца взорвались одновременно, они кричали, рычали, толкались и терлись друг о друга, и наконец Констанца рухнула Гонзаго на грудь. Она протяжно, восторженно застонала и соскользнула вбок, болезненно пригнув член.

Гонзаго застыдился.

– Я не думал, что так быстро кончу… Не мог сдержаться… У меня так давно никого не было…

– Неважно… неважно… неважно… – Констанца хватала ртом воздух, пытаясь договорить. – Я уже три раза кончила…

Они уснули в тени дерева. Голова донны Констанцы покоилась у Гонзаго на животе, а рука бережно сжимала тот орган, который она так долго жаждала.

Первой проснулась донна Констанца. Она открыла глаза и увидела, что на нее смотрит розовый одноглазый господинчик. Еще сонная, она принялась с ним играть. Тихонько погладила, и он слегка шевельнулся. Обвела его пальчиком, подставила под мошонку ладошку, и он шевельнулся сильнее. Увлеченная новым экспериментом, она пощекотала волосы в промежности. Член выпрямился и стал удлиняться. Констанца переложила яички в правую руку, а левой погладила член сверху вниз. Коснулась самого кончика, член в ответ дернулся, словно от тока, и она потрогала там еще разок-другой. Член совсем отвердел, блестящая головка оказалась у Констанцы перед носом. Убедившись, что Гонзаго спит, Констанца не удержалась от соблазна попробовать то, о чем только шепталась с девчонками в школе. Она осторожно и быстро лизнула самый кончик. Совсем не страшно. «У него мой вкус», – подумала Констанца. Она высунула язык и обвела вокруг головки, будто смакуя леденец, и почувствовала, какая нежная здесь кожа. Провела языком по всей длине ствола с одной стороны, с другой и посередине. Еще раз удостоверившись, что Гонзаго спит, Констанца умостилась у него между ног и полизала яички, щекоча их языком в самом низу. Она скосила глаза: член заметно пульсировал в такт сердцу. Вопреки ожиданиям и предрассудкам, Констанца поняла, что все это ей очень нравится. Лаская член одной рукой, она склонилась над ним и взяла в рот. Проверив, как глубоко его можно захватить, не подавившись, она задвигала головой вверх-вниз, нежно вертя языком.

Пробудившись, Гонзаго обнаружил, что неправдоподобный сон, в котором ему делали изысканный минет, оказался явью; донну Констанцу так поглотило ее занятие и так радовало, что ей уже было все равно, спит он или проснулся. Они еще дважды и весьма продолжительно любили друг друга, а затем с трудом привели в порядок порванную одежду, чтобы не вызывать подозрений, когда вернутся в лагерь с фруктами.

Гонзаго и Констанца предавались любви всевозможными способами, где угодно и при малейшей возможности. Иногда, шмыгнув за скалу и сорвав с себя одежду, они любили друг друга с бешеной скоростью, а порой медленно и томно отдавались ласкам в лучах вечернего солнца. Искусанные муравьями задницы стали привычным делом; по ночам Гонзаго украдкой проскальзывал в хижину Констанцы. Приходилось сдерживаться, чтобы не разбудить генерала, который из-за депрессии спал, по счастью, как убитый, но это лишь прибавляло пылу их любви.

Их пожирала лихорадочная страсть, они похудели, осунулись, глаза дико горели. Как-то раз, когда они сладострастно пожирали друг друга ненасытными органами, донна Констанца, уже освоившая цветистые выражения, задыхаясь, проговорила:

– Гонзито, хочу остаться здесь навсегда, и вот так трахаться с тобой до опупения!

– Тогда… вступай… в наш… отряд… – хватая ртом воздух, выговорил Гонзаго между толчками.

Ремедиос приняла прошение донны Констанцы, и та стала единственным членом отряда, не имевшим ни малейшего представления, за что сражается. Да кому какое дело, если человек нашел свое место в жизни?