Подданные различных государей, князей, республик, королей и монархов собрались в Льеже, нейтральном городе, дабы обсудить сообща дела свои, найти средства для избавления от зол, поделиться горестями и тяготами и излить чувства, подавленные страхом перед повелителями.

Стеклись туда люди всех наций, состояний и сословий. Число их было столь велико, что мнилось, будто сошлось несметное войско, по каковой причине выбрано было для сего сборища чистое поле. Если очи диву давались, созерцая небывалое множество одежд и обличий, то слух, в свой черед, смущала многоязыкая речь, приводя в смятение рассудок. Казалось, вот-вот разверзнется земля от нестерпимого разноголосого гомона; в воздухе стоял гул, подобный надоедливой трескотне неутомимых цикад, в час, когда солнце стряпает нам урожай. Поле так и бурлило в бестолковой кутерьме яростных споров: республиканцы хотели иметь князей, княжеские подданные жаждали республики.

В сумятицу сию замешались савойский дворянин и генуэзец-простолюдин. Савойец поведал собеседнику, что его герцог, уподобившись вечному двигателю, губит подданных нескончаемыми войнами в попытках укрепить свое господство, которому с двух сторон угрожают монархи Франции и Испании; удержит он власть до тех пор, пока будет сталкивать лбами обоих королей за счет собственных вассалов, ибо, если короли будут заняты друг другом, ни один из них не сумеет проглотить Савойю; каждый из властителей, стало быть, попеременно то нападает на нее, то защищает ее от другого, а подданные знай расплачиваются за все, аж вздохнуть некогда. Коли Франция нападает — Савойе на помощь приходит Испания, коли Испания за нее берется — Франция встает на защиту, а поелику каждый из сих монархов, защищая ее, отнюдь не намеревается ее уберечь, а только силится ослабить другого, дабы тот не стал более грозным и близким соседом, защитник приносит народу Савойи не меньше ущерба, чем неприятель, а подчас куда больше. Герцог же втайне лелеет мечту стать освободителем Италии и норовит снискать благоволение папы, похваляясь, чтобы расположить Рим, историей Амедея, прозванного Миротворцем, ибо нашлось немало лукавцев-безбожников, заподозривших, что герцог задумал оставить папской казне одни только отпущения грехов за индульгенции. Герцог одержим, будто злым недугом, помыслами о власти над Кипром, да от Женевской синьории спирает у него дыхание, а пуще всего томит его обида, что другие монархи превосходят его силой. Горести сии пришпоривают его честолюбие, тогда как его давно пора бы обуздать; посему и пришло ему в голову обсудить на этом собрании, не лучше ли было бы слить Савойю и Пьемонт в единую республику, где правили бы справедливость и мудрость, а царствовала бы свобода.

— Что? Свобода будет царствовать? — воскликнул генуэзец, вмиг осатанев от злости. Да ты, верно, рехнулся или же не жил при республике, а потому не знаешь бед и тягот сего рода правления! Никакой государственной мудрости недостанет, чтоб примирить нас. Вот я, генуэзец, сын республики, отлично знающий вас как сосед и соперник, намереваюсь втолковать герцогу вашему, что ему надлежит с помощью простого народа надеть на себя корону Генуи; ежели он заартачится, пойду уговаривать короля Испании, а коли тот не захочет подамся к французу; так и буду ходить от короля к королю, авось кто-нибудь сжалится над нами. Скажи мне, ты, возроптавший на бога за то, что родился княжеским подданным, ужели тебе невдомек, насколько спокойнее повиноваться одному лицу, нежели многим, собранным воедино и раздираемым несходством своих привычек, нравов, мнений и желаний? Безумец, или ты не видишь, что в республиках, где власть ежегодно переходит из рук в руки, господство принадлежит попеременно то одним семействам, то другим, а стало быть, и правосудие постоянно колеблется, трепеща, что те, кто придет к власти через год или два, отомстит за ущерб, понесенный ими под властью предшественников? Ежели республиканский сенат насчитывает много членов — начинается неразбериха; ежели мало — он служит лишь для того, чтобы подорвать надежность и совершенство единоначалия. Власть дожа сему единению также не способствует, поелику она либо ограничена, либо временна. Коли господство делят поровну особы родовитые и простолюдины, они живут как кошки с собаками. Одни лают и пускают в ход зубы, другие в долгу не остаются и вовсю отбиваются когтями. Если господство достается сообща богатым и бедным, богатые презирают бедных, а бедные завидуют богатым. Хорошее же снадобье состряпаешь из смеси презрения и зависти! Ежели править будет одна чернь дворяне этого не снесут, а она никогда не захочет расстаться с властью. Но ежели дворяне станут править одни — подданные уподобятся каторжникам, что и случилось с нами, народом Генуи, и, даже подбери я сравнение покрепче, все равно не выразить всего, что я думаю.

Сколько в Генуе знатных особ, столько и республик, сколько простолюдинов, столько несчастных рабов, и все сии единоличные республики стекаются во дворец, дабы Подсчитывать наши товары да нашу казну и обкрадывать ее, то поднимая, то сбрасывая цену деньгам; а растрачивая достояние наше, они хотят заодно довести и разум наш до убожества. Мы для них не что иное, как губки; они рассылают нас по всему свету, дабы мы прониклись торговым духом и всосали чужое имущество; когда же мы вдоволь пропитаемся богатствами, они выжимают нас ради собственной выгоды. Вот теперь и скажи мне, проклятый савойский отщепенец, в чем же цель твоего предательства и твоих адских замыслов? Ужели ты не понимаешь, что знать и чернь должны уступить власть королям и князьям, в равной мере далеким от чванства и зазнайства одних и от низости других, а посему являющих собой достойную главу страны, наделенную миролюбивым и бескорыстным величием, коим не станет кичиться знать и от коего не будет страдать чернь?

Спор кончился бы рукоприкладством, если б сему не помешали крики катедратиков, которые пятились, спасаясь от целой роты женщин, напавших на них с пронзительным визгом и готовых, казалось, вцепиться в них зубами. Одна из них, чья пышная краса еще пышнее расцветала во гневе вопреки обычному, ибо гнев чаще уродует человека, придавая ему сходство с разъяренным львом, кричала громче других:

— Тираны, как посмели вы, коль скоро женщины составляют половину рода человеческого, издавать законы нам наперекор, без нашего ведома, по собственному произволу? Вы не подпускаете нас ни к наукам из страха, как бы мы вас не обогнали, ни к оружию, боясь, как бы на вас не обрушился наш гнев, как уже обрушились насмешки. Вы взялись решать судьбы мира и войны, а мы оказались жертвами вашего недомыслия. Измена мужу — грех, караемый смертью, измена жене — утеха и сладость жизни. Вы требуете от нас добродетели, чтоб вольготнее распутничать, требуете соблюдения верности, чтоб легче нас обманывать. Вы поработили все чувства наши до единого: каждый шаг наш скован цепью, каждый взгляд заперт на замок. Нас обзывают бесстыжими, едва мы поднимем глаза, и опасными, едва на нас кто-то взглянет. Отягощенные добродетелью, мы осуждены не ведать никаких чувств. Знайте, бородачи, что подозрительность ваша, а не наша слабость виной тому, что мы часто назло вам творим то, в чем вы нас заподозрили. Куда больше есть женщин, коих испортили вы сами, нежели таких, что испорчены по природе своей. Коли вы, злыдни, пошли противу нас с «воздержанием» на устах, мы в отместку неизбежно оборачиваемся «вожделением». Нет числа женщинам, исполненным добродетели, кои стали бесчестными под вашим ярмом; и нет дурной женщины, которая не стала бы еще хуже, пройдя через ваши руки. Суровый нрав, коим вы похваляетесь, зависит всего лишь от густоты и обилия щетины на лице вашем; иной, у кого борода жестче кабаньей шкуры, кичится ею так, будто в длине волос кроется источник мудрости, в то время как долгая грива никому еще ума не прибавляла. Ныне пришла пора изменить сей порядок и либо допустить нас к наукам и государственным делам, либо, вняв советам нашим и избавив нас от власти установленных вами законов, учредить заместо них новые, нам на пользу, и упразднить ненавистные нам старые.

Некий доктор, чья борода волнами ниспадала до щиколоток, узрев единодушие и решимость женщин, положился на свое красноречие и надумал угомонить их такими речами:

— С превеликой опаской берусь я возражать вам, ибо разуму не под силу бороться с красотой, а риторике и диалектике не устоять противу ваших прелестей. Однако я спрошу вас, как сможем мы быть уверены, что вы будете блюсти законы, коль скоро первая женщина, едва появившись на свет, уже нарушила закон господа своего? Какое оружие можем мы без боязни вручить вам, ежели вы, будучи вооружены одним только яблоком, побили им, будто камнями, все колено Адамово столь основательно, что кара сия грозит даже тем мужчинам, чья жизнь еще сокрыта в дали грядущих времен? Эта женщина сетовала на то, что законы направлены против вас; это было бы правдой, если б все вы добавили, что сами действуете супротив всех законов. Чья власть сравнится с вашей, коль скоро вы, лишенные права выносить приговор, ибо не изучали законов, выносите приговор самим законам, совращая судей! Мы издаем законы, вы же их нарушаете. Ежели миром правят судьи, а — женщины правят судьями, стало быть, миром правят женщины, заправляя теми, кто правит им, ибо для многих возлюбленная куда сильнее, чем выдолбленное наизусть слово закона. Адам послушался слов, сказанных дьяволом жене его, и ослушался тех, «то изрек господь, обращаясь к нему. Велика власть дьявола над сердцем человеческим, коли говорит он устами одной из вас! Женщина есть дар, коего надлежит бояться, любя; а любовь и страх трудносовместимы. Тот, кто без оглядки любит женщину, ненавидит самого себя; тот же, кто без оглядки ненавидит ее, ненавидит самое природу».

Какого Бартоло не перечеркивают ваши слезы? Какой Бальдо не вызывает вашего смеха? Ежели мы занимаем почетные должности, вы тратите наши доходы на украшения и наряды. У вас есть один закон — красота ваша. Был ли хоть один случай, чтоб вы прибегли к сему закону и он оказался бессилен? Был ли хоть один человек, испытавший его на себе и не уступивший ему? Если мы даем себя подкупить, то это для того, чтобы купить вас; если искажаем закон и правосудие, то по большей части повинуемся приказу прелести вашей; вы извлекаете выгоду из подлостей, на кои понуждаете нас, мы же остаемся при позорной славе судей неправедных. Вы завидуете ратным делам нашим, но вам зато выпадает на долю безмятежная вдовья жизнь, нам же — посмертное забвение. Вы ропщете на то, что смерть карает изменницу жену, а не изменника мужа. Ах! Восхитительные чертовки, ужели смерть кажется вам чрезмерно суровой карой за распутство, коли оно лишает чести и мужа, и детей ваших и бросает позорную тень на целое поколение? А ведь доброе имя ни в чем не повинных созданий куда дороже, нежели жизнь одной развратницы! Но посмотрим, к чему приводят сии проступки: изменам вашим нет счета, столь велико их число; нет счета и казням за измену, ибо казней этих раз-два и обчелся. Преступление влечет за собой наказание, однако так ли бывает на деле? Вы сетуете на то, что мы вас охраняем, — стало быть, сетуете на то, что мы вас ценим, ибо кто же станет хранить то, что ему не нужно? Изо всех моих рассуждений следует, что вы господствуете, а мы повинуемся, вы наслаждаетесь миром, вы же развязываете войны. А ежели вы хотите потребовать того, чего вам впрямь недостает, требуйте, чтоб вам даровали побольше умеренности да разумности.

— Разумности, говоришь?!

Не успел злополучный доктор произнесть это слово, как все женщины накинулись на него и давай его колошматить и выщипывать ему бороду с такой яростью, что вмиг повыдергали это положенное ему по чину украшение, так что теперь он голым лицом своим сошел бы в ином месте за старуху. Они и вовсе придушили бы его, кабы не сбежался народ поглазеть на бурную схватку между «мусью» — французом и итальянским монсиньором. Спорщики уже выразили взаимное неудовольствие тумаками, получили, каждый по sanctus'y в морду, и обоим досталась полная мера пинков и зуботычин. Француз кипел от злости, итальянец корчился от гнева. С одной стороны набежали итальянцы, с другой лягушатники. Вмешались в спор и немцы и, с трудом уняв драчунов, вопросили их о причинах ссоры. Француз подтянул обеими руками штаны, которые в пылу драки сползли на щиколотки, и ответил:

— Мы, подданные всех государств, сошлись здесь, дабы обсудить, как облегчить свое житье-бытье. Я только что беседовал с моими соотечественниками о горестной участи Франции, нашей родины, стонущей под гнетом всемогущего Армана, кардинала Ришелье. Я разъяснил им, с каким коварством он якобы служит королю, а на деле позорит его; каков сей хитрый лис, что скрывается под пурпурной мантией; как ловко сеет он кривотолки среди христиан, дабы поднятым ими гулом они заглушили скрип его напильника; как интриги его уже истощили доверие монарха; как отдал он на откуп своим родичам и друзьям сушу и море, крепости и правление, армию и флот, очерняя всех благородных дворян и превознося подлых. Я напомнил соотечественникам моим о судьбе маршала д'Анкра, разрубленного на куски и обращенного в пепел; напомнил им о де Люине и объяснил, что король наш расправляется с прежними любимцами не сам, а руками того, кто входит в милость, как это и было проделано с теми двумя. Я заметил, что с недавней поры во Франции изменники, нам на беду, стали чертовски осмотрительны, ибо поняли, что подстрекать на мятеж против короля — дело опасное и карается оно как предательство, а посему куда спокойнее творить злодеяния, если вознестись и стать фаворитом на королевской службе: тогда, вместо того чтобы карать предателей, им станут поклоняться, как царям царей. Я предложил, предлагаю и впредь буду предлагать всем, кто сюда явился, упрочить королевское престолонаследие и вырвать с корнем плевела измены, а для сего — провозгласить нерушимый и беспощадный закон такого содержания: всякий король Франции, ежели подпадает под власть фаворита, лишается ipso jure права на трон как для себя, так и для своих потомков; следовательно, подданные тем самым освобождаются от принесенной ему присяги на верность. И впрямь салический закон, исключающий женщин из престолонаследия, предупреждает опасность не столь действенно, сколь этот закон, исключающий фаворитов. И еще сказал я, что к закону сему требуется одно добавление, гласящее, что вассалу, который осмелится возвыситься милостями короля в сан фаворита, уготована будет позорная смерть с лишением всех чинов и имущества, на имени же его навечно пребудет печать проклятия. И тут, хоть я ни единым словом не обмолвился о папских клевретах, сей полоумный бергамец обругал меня еретиком, pezzente и mascalzone, вопя, что ненависть к фаворитам есть та же ненависть к папским приближенным, а фаворитизм и непотизм — различные названия одной и той же сути. И коль скоро я не соглашался с подобной околесицей, он полез на меня с кулаками и, как видите, довел меня до сего плачевного состояния.

Немцы, как и все прочие, растерялись и призадумались. Не без труда водворили они обоих спорщиков на место и усмирили толпу, чтобы дать выступить рыжему юристу, который всех их сбил с панталыку и задурил им головы бесчисленными и сумасбродными притязаниями. Заиграли трубы, призывая к молчанию, и юрист, забравшись на возвышение, дабы ему всех оттуда видеть, повел такую речь:

— Наше требование — свобода для всех; ибо нам хочется подчиняться правосудию, а не насилию, повиноваться разуму, а не прихоти; принадлежать тому, кому достанемся по праву наследования, а не тому, кто захватит нас силой; быть князю подопечными, а не товаром; быть в республике товарищами, а не рабами; руками, а не орудием; телом, а не тенью. Не должно богатому препятствовать бедняку разбогатеть, а бедняку не след богатеть за счет кражи у имущего. Знатный да позабудет о презрении к простолюдину, оный же — о ненависти к знатному; а тем, что стоят у кормила власти, надлежит прилагать все усилия, дабы бедные стали богатыми, а добродетельным достались бы почести, и никогда не случалось бы супротивного. Надо заботиться и о том, чтоб никто не превзошел в чем-либо остальных, ибо тот, кто возвысится, положит конец равенству, тот же, кто поможет ему в этом, понудит его на заговор. Равенство в республике есть гармония, поелику голоса звучат согласно; но пусть из сего согласия выделится хоть один — созвучие тотчас нарушится, и то, что было музыкой, обернется нестройным шумом. Республикам должно жить в единении с королями, как суше, коей республики являют образ, с морем, которое представляет королей; подобно им они должны сливаться в вечном объятии, однако же берег надежно защищает сушу от дерзких нападок океана; он постоянно грозит ей и точит ее, ища скорее потопить и поглотить; она же, в свой черед, тщится отобрать у океана те владения, что он сокрыл от нее в своих глубинах. Суша извечной твердостью и неизменностью противостоит раздорам и буйству неверной водной стихии: море приходит в ярость от дуновения любого ветра, суше ветер несет плодородие; море богатеет от того, что доверяет ему суша; она же, пользуясь удочками, сетями и неводами, похищает его живность и опустошает его. И точно так же, как море обретает приют и покой на суше, сиречь в гавани, так и республика являет собой надежную защиту от бурной и опасной стихии королевского произвола. Республика часто ведет борьбу с помощью рассудка и реже — прибегая к оружию. Однако ей приходится содержать армию и флот, кои должны быть постоянно начеку, готовые защитить общественное богатство, которое одно дает возможность пользоваться благоприятным случаем. Республики должны воевать в союзе с одними королями, натравливая на них других, ибо монархи, приходясь друг дружке отцами и сыновьями, братьями и кумовьями, подобны железу и напильнику: оные между собой не только родичи, а единое вещество, единый металл, и тем не менее напильник грызет и точит железо. Республике следует способствовать тому, чтобы безрассудный князь поскорей сломал себе шею, а робкий стал безрассудным. Она провозгласит торговлю благороднейшим из занятий, которое помогает человеку набираться ума, исследуя мир на деле, знакомясь с портами и обычаями, крепостями и родом правления всех стран и выпытывая их тайные замыслы. На пользу отечеству пойдут занятия политикой и математикой, и позор падет на бездельника, будь он хоть трижды знатным, и на неуча, будь он сто раз толстосумом. Народные зрелища будут брать за образец военные упражнения и боевые построения, поелику они сочетают в себе занимательное с полезным и являются одновременно и учением, и празднеством, и посему посещение театров станет обычаем столь же пристойным, как посещение академий. Строжайшего осуждения заслужит вычурность нарядов, а разница меж богатым и бедным скажется лишь в том, что первый подаст, а второй примет помощь, точно так же как меж знатным и простолюдином — в том, что один будет благороднее и доблестнее другого, ибо что, как не сии обе добродетели, положило начало знатности по всей земле? Здесь уместным будет привести известные слова Платона. Пусть их спишет себе тот, кому они могут пригодиться, ибо я сам толком не знаю, к чему я их здесь привожу; впрочем, найдется немало людей, знающих, с какой целью они вошли в книгу третью «De Republica, vel de justo». Вот они: «Igitur rempublicam administrantibus praecipue, si quibus aliis, mentiri licet, vel hostium, vel civium causa, ad communem civitatis utilitatem: reliquis autem a mendacio abstinendum est». — «Ежели кому и дозволено лгать, то прежде всего тем, кто правит государством, ибо ложь их, вызванная опасением врага или произнесенная для успокоения граждан, пойдет им на благо. Прочим же надлежит воздерживаться от лжи». Я полагаю, что, невзирая на осуждение католической церковью учения Платона о республике, найдется немало людей, кои возрадуются сим словам и тому, что их республика следует заветам республики Платона. Перейдем теперь к тому, что предлагают подданные королей. Ропщут они на всеобщую выборность в своих государствах, ибо тот, кто наследует власть, избирает себе фаворитов, и оные, стало быть, избранниками вступают, в свой черед, на престол. Сие приводит подданных в отчаяние, ибо, как говорят французы, князья, отдавшие бразды правления в руки фаворитов, уподобляются галерникам, двигающимся к цели, оборотившись к ней спиной; фаворитов же не отличишь от фокусников, кои тем более потешают, чем ловчее водят за нос; чем искусней скрывают они плутни от чужих глаз, чем лучше вводят в заблуждение разум и чувства, тем охотнее превозносит и восхваляет их тот, кто платит им за мошеннические проделки. По милости умелого фокусника вам и впрямь почудится, что пустое — полно, что там, где шаром покати, — всего вдосталь, что на булате не ржавчина, а вражеская кровь и что рука их бросает то, что на самом деле она придерживает. Вам дают деньги — и вдруг оказывается, что это не деньги, а дерьмо или ослиный зуб! Сравнения мои низки. Однако воспользуйтесь ими за неимением других, ибо из них явствует, что в равной мере достойны порицания и тот монарх, коему неугодно быть тем, кто угоден господу, и тот, коему угодно быть тем, кто неугоден ему. Дерзают утверждать, что истый фаворит, подобно смерти, обращает короля в nova forma cadaveris, труп нового вида, а засим следует разложение и черви, и, согласно Аристотелеву положению, в князе fit resolutio usgue da materiam primam, что означает: не остается ничего от прежней сути, кроме наружного обличья.

Перейдем теперь к сетованиям на тиранов и причинам их. Не знаю, оком говорю, а о ком умалчиваю; тот, кто уразумеет, да объявит об этом во всеуслышание. Аристотель сказал, что тот, кто ищет собственной выгоды усерднее, нежели общей, — тот и тиран. Ежели кому-либо известен тиран, не подходящий под сию мерку, пусть выйдет и сообщит об этом. В награду он получит свою находку. На тиранов ропщут в большей степени те, кто пользуется их милостями, нежели те, кого они карают, ибо милости тирана плодят преступников и их сообщников, наказания же — людей благородных и добродетельных; так и повелось, что неповинному под властью тирана надо познать несчастье, дабы достичь счастья. Алчность и скаредность уподобляют тирана лютому зверю, спесь — дьяволу во плоти, распутство и похоть — всем зверям и дьяволам вкупе. Нет заговорщика опаснее для тирана, нежели он сам; по каковой причине легче убить его, нежели сносить его власть. Милость тирана всегда влечет за собой беду; осыпая иного благами, он только оттягивает срок возмездия за сии блага. Примером тирана служит Гомеров Полифем; одарив Улисса своей благосклонностью, он расспросами выведал его достоинства, выслушал его просьбы, убедился в его бедственном положении и в награду посулил съесть его последним, после того как он съест всех его спутников. От тирана, пожирающего всякого, кто попадет под руку, не жди иной милости, кроме чести быть съеденным напоследок. И не забудь, что ежели сам тиран почитает сию оттяжку за милость, на деле это величайшая жестокость. Тот, кто норовит съесть тебя в последний черед, съедает тебя как бы понемногу пожирая твоих предшественников; чем позже он проглотит тебя, тем больше будешь ты терзаться, что стал его сытью. Не гостем был Улисс тирану, а яством.

Пещера, откуда предстояло ему перейти к Полифему во чрево, была ему не кровом, а склепом. Но Улисс напоил Полифема допьяна и усыпил; стало быть, сон — отрава для тирана. Усыпи же тирана, народ, заостри на огне колья, выколи ему глаза, чтоб впредь всем неповадно было поступать так, как прежде хотелось каждому. «Никто», — ответил Полифем на вопрос, кто же ослепил его, ибо хитроумнейший Улисс назвался Никем. Называя его так, Полифем хотел отомстить ему; на самом же деле, из-за двусмысленности этого имени, он защитил его. Вот так поступают и цари: они снимают вину с тех, кто ослепляет их и кто несет им смерть. Улисс бежал на свободу, спрятавшись меж овец, коих пас. То, что всего более охраняет тиран, он охраняет на свою голову, ибо охраняет того, кто несет ему гибель.

На основании всего вышесказанного добавлю, что мы подданные всех государств, собрались ныне, дабы обсудить, как найти защиту от произвола тех, кто правит нами единовластно или через посредство других лиц. А посему представляются мне наиболее существенными следующие условия, будь то республика или королевство: советникам должно занимать постоянные места в совете, не притязая на более высокие, ибо править в одном совете, а притязать на место в другом мешает вникать в суть дел и разумно судить о них, и судья, который тщится вступить в состав иного, более высокого судилища, уже не судья, а прохожий; ибо то место, где он вершит, становится для него лишь ступенью, чтобы достичь того места, где он хочет вершить, и, рассеянный, он ни на что не обращает внимания, пренебрегая и тем, что далось ему, поелику оно ему постыло, и тем, чего алчет, поелику сие ему еще не далось. Всяк принесет пользу в том деле, в коем он умудрен многолетним опытом, и послужит помехой там, куда вступит впервые, ибо перейдет от знакомого к вовсе незнакомому. Почести надлежит воздавать советникам сообразно роду их занятий, дабы не мешались они с лицами военного звания и мантия со шпагой не ведали бы взаимной вражды: тогда первая избежит притеснений и гонений, вторая — недовольств и обид.

Поощрения, разумеется, весьма будут необходимы; однако раздавать их бездельникам не след, и даже нельзя допускать, чтоб они обращались с просьбами о таковых, ибо если награда за добродетель достанется пороку, князь или республика лишится большей части своего достояния, а металл, послуживший наградой, обесценится, как фальшивая монета. Как достойному, так и недостойному в равной мере не должно ожидать награды: первому надлежит получить ее тотчас же, второму — никогда. Лучше потратить золото и алмазы на тюремные решетки, дабы упрятать за них преступников, чем попусту тратить ценности сии на знаки воинской славы и раздавать их лодырям и злодеям. Рим отлично понимал это, и посему ветвь лавра или дуба служила наградой за боевые раны, кои числом своим могли поспорить с листвой на сих ветвях, и венчала завоевателей городов, провинций и царств. Советников по делам государственным и военным следует подбирать среди людей отважных и многоопытных, преимущество отдавая тому, кто проливал и не щадил кровь свою, а не тому, кто кичится родословной и предками. Ратные же заботы поручить надлежит тем, в ком доблесть сочетается с удачливостью, причем удачливости надлежит оказывать предпочтение перед доблестью. Такой совет дает и Лукан:

…Fatis accede, Deisque, Et cole Felices, miseros fuge. [38]

Строки сии я всегда перечитываю с восхищением и, как бы со мной ни спорили, ставлю замечательного поэта, искушенного в делах политических и военных, превыше всех поэтов после Гомера.

На должности судейские надо избирать людей ученых и бескорыстных. Тот, кем не движет корысть, не поддается пороку, ибо порок подстрекает корысть, продаваясь ей. Им следует знать законы и только законы, не более того, и требовать подчинения закону, а не подчинять закон себе. Только так можно спасти правосудие. Я сказал. Теперь говорите вы, что имеете предложить и какие меры находите желательными и разумными.

На этом он умолк. И поелику в толпе собрались люди всех народов и языков, поднялся столь разноголосый и нестройный говор, словно в великой сумятице созидалась башня вавилонская. Ни один не понимал другого и сам не был понят никем. Злоба и споры кипели как в котле, а искаженные лица и судорожные движения придавали собравшимся сходство с полоумными или одержимыми.

В это время кучка пастухов, одетых в овечья шкуры и препоясанных пращами, что можно было скорее вменить им в вину, нежели считать оправданием, потребовала, чтобы их выслушали в первую голову, не медля ни мгновения, ибо у них взбунтовались овцы, жалуясь, что пастухи под предлогом того, что охраняют их от волков, которым случается съедать от времени до времени какую-нибудь овцу, стригут, обдирают, убивают и продают их, и притом зараз, всем скопом. Коль скоро волки зарезают одну, две, от силы десять или двадцать овец, пусть уж лучше волки охраняют их от пастухов, нежели пастухи от волков: от голодного врага скорее дождешься пощады, нежели от алчного сторожа; с каковой целью овцы, вкупе со сторожевыми псами, повели следствие против пастухов. Все тотчас поняли: дело ясное! Овцы в дурах не останутся, коли своего добьются. Тут всех застиг Час, и одни, разозлившись вконец, кричали: «Давай нам волков!», «И без того кругом одни волки!», «Хрен редьки не слаще!», «Куда ни кинь, все клин!» Много было и таких, что ни с кем не соглашались. Тут в спор замешались законники и, дабы угомонить толпу, заявили, что вопрос сей важный и нуждается в долгом рассмотрении, а посему нужно отложить решение и тем временем помолиться об успехе дела в священных храмах. Французы, услышав это, воскликнули:

— Если уж дошло до храмов, мы пропали! Как бы не постигла нас участь совы, которая, занедужив, обратилась за помощью к лисе да сороке, почитая первую весьма ученой, а вторую искусной во врачевании, ибо видела ее на дохлом муле. Сове ответили, что нет ей иного спасенья, кроме храма, и на это она сказала: стало быть, мне конец, коли исцелить меня могут только храмы, ибо я же погрузила их во тьму, утолив жажду маслом святых лампад, и не осталось ни одного алтаря, коего я бы не загадила.

Монсиньор, возвысив голос, сказал:

— Французские совы, сравнение сие как нельзя лучше к вам подходит, и мы советуем припомнить как вам, так и всем живущим за счет святынь, что рассказал Гомер о мышах, кои воевали с лягушками и взмолились к богам о помощи, а те отказали, ибо мыши отгрызли кому руку, кому ногу, кому украшение, кому венок, а кому и кончик носа, и не было ни единого изображения божества, которое не носило бы следов мышиных зубов. Отнесите же к себе сей пример, мыши — кальвинисты, лютеране, гугеноты и реформаторы, и посмотрите, кто из небожителей придет нам на помощь.

О, всемогущий господь! С каким гвалтом напустилась тут вся свора французишек на монсиньора! Буйный лагерь Аграманта показался бы тут обителью девственниц-весталок. Разнимать их было опасно, того гляди сам попадешь в переплет. Наконец драчунов усмирили, но глотки им не заткнули, и каждый отправился восвояси, громко сетуя на свою долю и беснуясь, что не удалось сменять ее на чужую.

Внимательно следили боги за земными делами, и наконец Солнце промолвило:

— Час подходит к концу, тень от стрелки — моих часов вот-вот коснется цифры пять. Превеликий отец всего сущего, решай, пока еще длится Час: должна ли Фортуна действовать далее, или надлежит ей вновь пустить свой шар по привычным дорогам?

Юпитер ответил:

— Подметил я за этот час, когда всем было воздано по заслугам, что тот, кто в бедности и ничтожестве был смиренным, чертовски заважничал и занесся; тот же, кто жил в почете и богатстве и по сей причине был распутником, тираном, наглецом и преступником, обрел раскаяние, удаление от суеты мирской и милосердие, познав нужду и унижение. Таким образом получилось, что люди порядочные обернулись плутами, плуты же, напротив, порядочными людьми. Удовлетворить жалобы смертных, кои чаще всего сами не знают, чего хотят, можно и за столь недолгий срок, ибо слабость их такова, что тот злодействует, у кого есть на то возможность, и притихает тотчас, едва сию возможность у него отнять; однако оный отказ от злодейства отнюдь нельзя счесть раскаянием: унижение и бедность обуздывают смертных, но не исправляют их, а обретенные почет и богатство побуждают их совершать поступки, кои они извечно бы совершали, кабы извечно жили в богатстве и почете. Пусть же Фортуна гонит колесо и шар по древним колдобинам, неся мудрецу уважение, а безумцу — кару, мы же поддержим ее своим непогрешимым предвидением и безошибочным предведением. Да примет каждый то, что уделяет ему Фортуна, ибо одарила она или обошла, в том нет зла, а есть только польза как для того, кого она осыпала благами, так и для того, кого она презрела. Пусть тот, кто использует дары ее себе во вред, пеняет на себя, а не на Фортуну, ибо она в беспристрастии своем чужда коварства. Ей же дозволено будет пенять на смертных, кои обращают во зло ее милости и страдания и клевещут на нее, осыпая проклятиями.

Тут пробило пять часов, и на том пришел конец Часу воздаяния.

Фортуна, возрадовавшись словам Юпитера, завертела колесо свое в обратную сторону, перепутала все нити забот мирских, распустила те, что были дотоле намотаны, и, став твердой ногой на шар свой, пустилась скользить по воздушным равнинам, будто по гладкому льду, пока не оказалась на земле.

Вулкан, бог-кузнец, искусник выбивать дробь молотом по наковальне, сказал:

— Жрать охота! Намедни пек я в своей кузне две связки чесноку, хотел позавтракать с циклопами, да второпях там и оставил.

Всемогущий Юпитер велел, не мешкая, собрать на стол. Тотчас же Ирида с Гебой притащили нектар, а Ганимед — кувшин с амброзией. Юнона, завидев, что Ганимед, не теряя времени, присоседился к ее супругу, а тот так и пожирает глазами виночерпия, позабыла о вине и зашипела, подобно дракону либо аспиду:

— Или я, или этот развратный мальчишка! Обоим нам на Олимпе тесно! Ужо пойду к Гименею за разводом!

И если б орел, которого оседлал юный прохвост, не дал тягу вместе с седоком, она бы живо выщипала у него все перья. Юпитер собрался было раздуть пламя своей молнии, как получил от Юноны:

— Вот как отберу у тебя молнию да сожгу живьем поганого пащенка!

Минерва, рожденная из мозга Юпитера (не увидеть бы сей богине свет, будь он астурийцем), постаралась успокоить Юнону ласковыми словами, Венера же, гадюка, вздумала распалить ее ревность и разоралась, как зеленщица, ругая Юпитера на все корки. Меркурий тоже всласть поработал языком, уговаривая всех примириться и не портить небесного пира. Марс, как истый покровитель жуликов и выпивох, при виде бокалов с амброзией воскликнул:

— Это мне-то бокалы? Пусть из них пьет Луна да вон те занюханные богини!

И, смешав Нептуна с Бахусом, выхлестал обоих в два глотка; засим, ухватив Пана, отрезал от него добрый кус, вмиг освежевал его стадо, нанизал овец на меч, как на вертел, и давай уплетать овцу за овцой, только за ушами трещало. Сатурн перекусил полдюжиной своих сыночков. Меркурий с шапочкой в руках пошел ластиться к Венере, которая пригоршнями упихивала себе в рот витые булочки и сухое варенье. Плутон вытащил из котомки пару ломтей жареного мяса, упрятанные туда Прозерпиной на дорогу; завидев это, голодный Вулкан тотчас приковылял вперевалку, отвесил поклон-другой, надеясь за счет учтивости пообедать на даровщинку, набросился на жаркое и громко зачавкал.

Солнце, музыкант на пирушке, настроило лиру и запело гимн Юпитеру, уснащая его затейливыми переливами. Сия серьезная музыка и правдивость слов быстро наскучили Венере и Марсу, а посему Марс, постукивая черепками, стал горланить залихватскую песню, приправленную бордельными стонами, Венера же, щелкая пальцами заместо кастаньет, завихлялась в плясе, пламеня кровь богов непристойными ужимками. Все пришли в исступление и задрыгали ногами как одержимые. Юпитер же разомлел от Венерина озорства так, что слюни у него потекли, и молвил:

— Вот это называется вышибить Ганимеда, да еще без лишних окриков!

Он отпустил богов, и те, сытые и довольные, отправились восвояси, толкаясь, дабы не оказаться в хвосте, каковое место занял по праву мальчишка виночерпий со своим орлом.