Сцена 1
В доме Строцци.
Филиппо (в своем кабинете). Десять граждан изгнано из одного только этого квартала города! Старый Галеаццо и маленький Маффио изгнаны, сестра его соблазнена, в одну ночь стала публичной женщиной! Бедная малютка! Когда же воспитание низших классов настолько окрепнет, что девочки не будут смеяться, в то время как родители их плачут? Или развращенность — закон природы? То, что называют добродетелью, — неужели это лишь праздничный наряд, который надевают, когда идут в церковь? А в остальные дни недели сидят у окна и, не отрываясь от вязания, поглядывают на молодых людей, что проходят мимо. Бедное человечество? Каким же именем назвать тебя? Именем этого племени или тем, которое дано тебе при крещении? А мы, старые мечтатели, какое пятно первородного греха смыли мы с человеческого лица за те четыре или пять тысяч лет, что мы ветшаем вместе с нашими книгами! Легко нам в тишине кабинета легкой рукой проводить по этой белой бумаге черту, чистую и тонкую, как волос! Легко нам с помощью этого маленького циркуля и нескольких капель чернил строить дворцы и города! Но зодчий, у которого тысячи великолепных планов, не может поднять с земли первого камня для своего здания, если он берется за работу с согбенной спиной и упрямыми думами. Печально думать, что счастье человека — только сон: но что зло непоправимо, вечно, недоступно переменам — нет! Зачем философу, который трудится для всех, смотреть вокруг себя? Вот в чем беда. Малейшее насекомое, появляющееся перед ним, прячет от него солнце. Смелее же за дело; республика — вот это слово нужно нам. И хотя бы это было только слово, все же это — нечто, раз народы восстают, когда оно рассекает воздух… А, здравствуй, Леоне.
Входит приор Капуи.
Приор. Я с ярмарки в Монтоливето.
Филиппо. Хорошо там было?
Входит Пьетро Строцци.
А вот и ты, Пьетро. Садись-ка, мне надо поговорить с тобой.
Приор. Было очень хорошо, и я неплохо развлекся там, вот только — одна досадная встреча, слишком уж досадная, мне трудно ее переварить.
Пьетро. Ну? Что же это?
Приор. Представьте себе, вхожу я в лавку выпить стакан лимонаду… — Да нет, не стоит рассказывать, и я глупец, что вспоминаю об этом.
Филиппо. Черт возьми, что у тебя на душе? Ты говоришь так, словно терпишь муки чистилища.
Приор. Пустяки; злая клевета, больше ничего. Все это совсем не важно.
Пьетро. Клевета? На кого? На тебя?
Приор. Нет, собственно, не на меня. Стал бы я беспокоиться, если бы клеветали на меня!
Пьетро. На кого же? Ну, говори, раз ты начал.
Приор. Я неправ; о таких вещах не надо вспоминать, если знаешь разницу между честным человеком и Сальвиати.
Пьетро. Сальвиати? Что сказал этот мерзавец?
Приор. Это негодяй, ты прав. Не все ли равно, что он может сказать? Человек, лишенный стыда, придворный лакей, женатый, говорят, на величайшей распутнице. Бросим, довольно, я больше не буду об этом вспоминать.
Пьетро. Вспомни и скажи, Леоне; меня так и подмывает оборвать ему уши. О ком он злословил? О нас? О моем отце? А! Клянусь кровью христовой, я не слишком-то люблю этого Сальвиати. Я должен знать, слышишь?
Приор. Если ты настаиваешь, я скажу тебе. В лавке, при мне, он отозвался о нашей сестре в прямо оскорбительных выражениях.
Пьетро. О боже! В каких словах? Ну, говори же?
Приор. В самых грубых словах.
Пьетро. Ах, чертов священник! Ты видишь, что я вне себя от нетерпения, и ищешь слов! Говори, как все было, проклятье! Если слово — так слово. Тут и сам господь вышел бы из себя.
Филиппо. Пьетро, Пьетро, ты непочтителен к брату!
Приор. Он сказал, что проведет с ней ночь, вот его слова, и что она ему обещала.
Пьетро. Что она проведет… Ах, смерть смертей, тысяча смертей! Который час?
Филиппо. Куда ты? Полно! Ты прямо как порох! К чему тебе эта шпага? Ведь твоя шпага при тебе.
Пьетро. Да, ни к чему; идем обедать; обед подан. Уходят.
Сцена 2
Портал церкви. Входят Лоренцо и Валори.
Валори. Как это случилось, что герцога нет? Ах, синьор, какое удовлетворение для христианина эти пышные обряды римской церкви! Кто может быть равнодушен к ним? Разве художник не обретает в них рай своей души? Воин, священник и торговец не встречают ли в них все, что им дорого? Эта удивительная гармония органов, это убранство стен, блещущих бархатом и коврами, эти картины величайших художников, эти теплые сладостные благовония колеблемых кадил и упоительное пение серебристых голосов — все это своим мирским обличьем может оскорбить старого монаха, врага утех; но, думается, нет ничего прекраснее веры, которая подобными средствами старается внушить к себе любовь. Зачем стремятся священники служить ревнивому богу? Вера — не хищная птица; она сострадательный голубь, она тихо реет над всеми грезами, над всякой любовью.
Лоренцо. Бесспорно; то, что вы говорите, совершенно справедливо и совершенно ложно, как все на свете.
Тебальдео Фречча (приближаясь к Валори). Ах, монсиньор, отрадно из уст такого человека, как ваше высокопреосвященство, слышать эти речи о терпимости и священном восторге. Позвольте безвестному гражданину, горящему этим священным огнем, поблагодарить вас за те немногие слова, которые я только что слышал. Найти в речах честного человека то, чем полно твое сердце, — величайшее счастье, какого только можно пожелать.
Валори. Это, кажется, вы, маленький Фречча?
Тебальдео. Мои произведения имеют мало достоинств; я больше люблю искусство, чем сам умею творить. Вся моя молодость прошла в церквах. Мне кажется, что в ином месте я и не мог бы любоваться Рафаэлем и нашим божественным Буонаротти. Я целые дни провожу в созерцании их творений и полон несказанного восторга. Пение органа открывает мне их мысль и дает проникнуть в их душу; я смотрю на образы их картин, так благоговейно склонившие колени, и слушаю, и мне кажется, что песнопения хора несутся из их полуоткрытых уст; благовонные клубы ладана легким облаком мелькают между мной и ими; мне чудится в них слава художника; она тоже печальный и нежный дым и была бы лишь бесплодным ароматом, если бы не подымалась к богу.
Валори. У вас сердце художника. Приходите ко мне во дворец и захватите что-нибудь под плащом, когда придете. Я хочу, чтобы вы работали для меня.
Тебальдео. Ваше высокопреосвященство оказывает мне слишком большую честь. Я всего лишь скромный служитель священной религии живописи.
Лоренцо. К чему откладывать предложение своих услуг? Мне кажется, в руках у вас полотно.
Тебальдео. Это правда; но я не решаюсь показывать его таким великим знатокам. Это жалкий набросок великолепной грезы.
Лоренцо. Вы пишете портреты с ваших грез? Пусть некоторые из моих грез послужат вам натурщицами.
Тебальдео. Воплощать грезы — вот жизнь художника. Величайшие живописцы изображали свои грезы во всей их мощи, ничего не меняя в них. Их воображение было деревом, полным соков; почки легко превращались в цветы, а цветы — в плоды; плоды эти быстро созревали под лучами благотворного солнца и, созрев, сами отрывались и падали на землю, не теряя ни одной своей девственной пылинки. Увы! грезы малых художников — растения, которые трудно взрастить и которые надо поливать горькими слезами, чтобы дать им едва расцвесть. (Показывает свою картину.)
Валори. Скажу без похвал, прекрасно. Не первого достоинства, это правда. Но к чему льстить человеку, который и сам не поддается обольщению? Да у вас и борода еще не растет, молодой человек.
Лоренцо. Это пейзаж или портрет? Как на это смотреть — вдоль или поперек?
Тебальдео. Ваша милость смеется надо мной. Это вид Кампо Санто.
Лоренцо. Какое расстояние отсюда до бессмертия?
Валори. Нехорошо смеяться над этим ребенком. Смотрите, какую грусть вызывает в его больших глазах каждое ваше слово.
Тебальдео. Бессмертие — это вера. Те, кому бог дал крылья, достигают его с улыбкой на устах.
Валори. Ты говоришь, как ученик Рафаэля.
Тебальдео. Синьор, он и был моим учителем. Всему, что я знаю, я научился от него.
Лоренцо. Приходи ко мне; ты будешь писать Маццафиру совершенно нагую.
Тебальдео. Я не чту мою кисть, но я чту мое искусство; я не могу писать портрет куртизанки.
Лоренцо. Потрудился же твой бог создать ее; ты можешь взять на себя труд написать ее портрет. Хочешь написать для меня вид Флоренции?
Тебальдео. Да, синьор.
Лоренцо. Как ты возьмешься за это дело?
Тебальдео. Я стану на востоке, на левом берегу Арно. С этого места вид всего шире и всего приятнее.
Лоренцо. Ты напишешь Флоренцию, площади, дома, улицы?
Тебальдео. Да, синьор.
Лоренцо. Почему же ты не можешь нарисовать куртизанку, если можешь нарисовать притон разврата?
Тебальдео. Меня еще не приучили так говорить о моей матери.
Лоренцо. Кого ты называешь своей матерью?
Тебальдео. Флоренцию, синьор.
Лоренцо. Так ты — незаконнорожденный, потому что мать твоя — потаскуха.
Тебальдео. Кровавая рана может и в самом здоровом теле породить разложение; но из драгоценных капель крови моей матери рождается благоуханное растение, исцеляющее всякий недуг. Искусство, этот божественный цветок, нуждается порой в навозе, удобряющем почву, на которой он растет.
Лоренцо. Что ты хочешь сказать этим?
Тебальдео. Народы мирные и счастливые сияли иногда блеском ясным, но слабым. Немало струн есть на ангельских арфах; зефир может шептать на самых слабых струнах, извлекая из их созвучий нежную и сладостную гармонию; но серебряная струна лишь тогда приходит в колебание, когда проносится северный ветер. Она — самая прекрасная, самая благородная, и все же прикосновение грубой руки благотворно для нее. Вдохновение — брат страдания.
Лоренцо. Другими словами, несчастный народ рождает великих художников. Я рад стать алхимиком у твоей реторты; слезы народов жемчужинами падают в нее. Это мне нравится, черт возьми! Пусть семьи сокрушаются, пусть народы погибают в нищете, ведь это разжигает огонь вашей мысли! Чудный поэт! Как ты примиряешь это с твоим благочестием?
Тебальдео. Я не смеюсь над горем семей. Я говорю, что поэзия — самое сладостное из всех страданий и что она любит своих сестер. Я жалею несчастные народы; но действительно я думаю, что они создают великих художников; на поле сражения родится жатва, и на развратной почве родится небесный злак.
Лоренцо. Твой колет продрался — хочешь, я дам тебе новый с моим гербом?
Тебальдео. Я не принадлежу никому; если мысль хочет быть свободна, тело тоже должно быть свободно.
Лоренцо. Мне хочется приказать моему слуге отколотить тебя палкой.
Тебальдео. Почему, синьор?
Лоренцо. Потому, что так мне вздумалось. Что сделало тебя хромым — рождение или несчастный случай?
Тебальдео. Я не хромой; что вы хотите этим сказать?
Лоренцо. Ты или хромой, или сумасшедший.
Тебальдео. Почему же это, синьор? Или вы смеетесь надо мной.
Лоренцо. Если бы ты не был хромым или сумасшедшим, как бы ты мог оставаться в городе, где, благодаря твоим вольнолюбивым мыслям, любой слуга Медичи может велеть тебя убить и никто ничего не скажет?
Тебальдео. Я люблю мою мать Флоренцию; вот почему я остаюсь. Я знаю, что по прихоти тех, кто ею правит, гражданина можно убить на улице средь бела дня; вот почему я ношу у пояса этот кинжал.
Лоренцо. Ударил бы ты герцога, если бы герцог тебя ударил? Ведь ему не раз приходилось совершать убийства ради шутки, ради забавы.
Тебальдео. Я убил бы его, если бы он на меня напал.
Лоренцо. И ты это говоришь мне, мне?
Тебальдео. Да кто на меня нападет? Я никому не делаю зла. День я провожу в мастерской, по воскресеньям хожу в монастырь Благовещения или святой Марии; монахи говорят, что у меня есть голос, они одевают меня во все белое и дают красную скуфейку, я пою в хоре, иногда исполняю маленькое соло, только тут я и показываюсь в люди. Вечером я иду к моей возлюбленной, и если ночь ясна, я остаюсь у ней на балконе. Никто меня не знает, и я не знаю никого, кому нужна моя жизнь или моя смерть?
Лоренцо. Ты республиканец? Или ты любишь государей?
Тебальдео. Я художник; я люблю мою мать и мою любовницу.
Лоренцо. Приходи ко мне завтра во дворец, я хочу заказать тебе большую картину ко дню моей свадьбы.
Сцена 3
У маркизы Чибо.
Кардинал (один). Да, я исполню твои приказания, Фарнезе. Пускай твой апостольский уполномоченный со всей своей честностью замыкается в узком кругу своих дел, я твердой рукой подготовлю скользкую почву, на которую он не решится ступить. Ты этого ждешь от меня; я тебя понял и буду действовать молча, как ты велел. Ты угадал, кто я, когда приставил меня к Алессандро и не облек никаким званием, которое давало бы мне власть над ним. Остерегаться он будет другого, повинуясь мне и сам не зная того. Пусть он истощает свою силу, борясь с призраками людей, кичащихся призраком власти, я буду незримым звеном, которое прикует его, связанного по рукам и по ногам, к железной цепи, концы которой держат Рим и кесарь. Если глаза не обманывают меня, то в этом доме — молот, который послужит мне. Алессандро любит жену моего брата. Что эта любовь ей льстит — вероятно; что из этого может выйти — неизвестно; но что она хочет сделать — это уж для меня ясно. Кто знает, как велико может быть влияние восторженной женщины даже на этого грубого человека, на эти латы, принявшие людской облик? Столь сладостный грех ради прекрасного дела — это заманчиво, не правда ли, Риччарда? Прижимать это львиное сердце к своему слабому сердцу, насквозь пронзенному окровавленными стрелами, точно сердце святого Себастиана; говорить со слезами на глазах, меж тем как обожаемый тиран будет грубой рукой проводить по твоим распущенным волосам; иссечь из утеса искру священного огня, — ради этого ведь стоило принести маленькую жертву, поступиться супружеской честью и еще кой-какими безделицами! Флоренция может так много выиграть от этого, а эти добрые мужья ничего не потеряют! Только не надо было избирать меня своим исповедником. Вот она идет с молитвенником в руках. Итак, сегодня все выяснится; пусть только твоя тайна коснется уха священника — придворному-то она может пригодиться; но, по совести, он ничего не скажет.
Входит маркиза Чибо.
Кардинал (садясь). Я готов.
Маркиза становится на колени около него на ступени аналоя.
Маркиза. Благословите меня, отец мой, я грешна.
Кардинал. Прочли ли вы молитву перед покаянием? Мы можем начать, маркиза.
Маркиза. Каюсь во вспышках гнева, в сомнениях нечестивых и оскорбительных для святого отца нашего папы.
Кардинал. Продолжайте.
Маркиза. Вчера в обществе, когда речь шла о епископе города Фано, я сказала, что святая католическая церковь — притон разврата.
Кардинал. Продолжайте.
Маркиза. Я слушала речи, противные верности, в которой я клялась мужу.
Кардинал. Кто обратился к вам с этими речами?
Маркиза. Я читала письмо, написанное в том же духе.
Кардинал. Кто написал вам это письмо?
Маркиза. Я каюсь в том, что сделала сама, а не в том, что сделали другие.
Кардинал. Дочь моя, вы должны мне ответить, если хотите, чтобы я с полной уверенностью мог отпустить вам грехи. Прежде всего, скажите мне, ответили ль вы на это письмо?
Маркиза. Ответила на словах, но не письмом.
Кардинал. Что вы ответили?
Маркиза. Тому, кто писал мне, я позволила видеться со мной, как он просил об этом.
Кардинал. Что было на этом свидании?
Маркиза. Я уже каялась в том, что слушала речи, противные моей чести.
Кардинал. Как вы ответили на них?
Маркиза. Как подобает женщине, уважающей себя.
Кардинал. Не намекнули ли вы, что в конце концов вас можно будет убедить?
Маркиза. Нет, отец мой.
Кардинал. Сообщили ли вы этому лицу ваше решение не выслушивать больше подобных речей?
Маркиза. Да, отец мой.
Кардинал. Вам нравится этот человек?
Маркиза. Сердце мое, к счастью, тут ничего не может сказать.
Кардинал. Предупредили вы вашего мужа?
Маркиза. Нет, отец мой. Честная женщина не должна тревожить спокойствия семьи подобными рассказами.
Кардинал. Вы ничего не скрываете от меня? Между вами и этим лицом не было ничего такого, в чем вы не решились бы признаться мне?
Маркиза. Ничего, отец мой.
Кардинал. Ни одного нежного взгляда? Ни одного поцелуя украдкой?
Маркиза. Нет, отец мой.
Кардинал. Это правда, дочь моя?
Маркиза. Мой деверь, я, кажется, не привыкла лгать перед богом.
Кардинал. Вы отказались назвать мне имя, которое я только что спрашивал у вас; между тем я не могу дать вам отпущение грехов, не зная его.
Маркиза. Но почему же? Быть может, грех — прочесть письмо, но не подпись. Имя здесь ни при чем.
Кардинал. Оно важнее, чем вы думаете.
Маркиза. Маласпина, вы слишком много хотите знать. Если вам угодно, не давайте мне отпущения; я возьму в духовники первого попавшегося священника, и он отпустит мне мои грехи. (Встает.)
Кардинал. Какая горячность, маркиза! Как будто я не знаю, что дело идет о герцоге?
Маркиза. О герцоге? Ну, что же! Если вы это знаете, то зачем заставляете меня говорить?
Кардинал. Почему вы отказываетесь ответить мне? Это меня удивляет.
Маркиза. А на что вам это вам, моему духовному отцу? Вы для того ли так настойчиво стремитесь услыхать это имя, чтобы передать его моему мужу? Да, бесспорно, мы делаем большую ошибку, когда в духовники берем кого-либо из своих родственников. Небо да будет мне свидетелем: когда я склоняю перед вами колени, я забываю, что я жена вашего брата, но вы стараетесь напомнить мне об этом. Берегитесь, Чибо, берегитесь, как бы не утратить вам вечного спасения, хоть вы и кардинал.
Кардинал. Вернитесь, маркиза, беда не так велика, как вы думаете.
Маркиза. Что вы хотите сказать?
Кардинал. Что духовник все должен знать, потому что он может все направить, и что при известных условиях брат мужа ничего не должен говорить.
Маркиза. При каких условиях?
Кардинал. Нет, нет, я обмолвился, я не это слово хотел сказать. Я хотел сказать, что герцог могуществен, что ссора с ним может принести вред самому богатому семейству; но что важная тайна может в опытных руках стать обильным источником благ.
Маркиза. Источник благ!.. Опытные руки! Право, я сейчас остолбенею. Что таишь ты, священник, под этими двусмысленными речами? Странные сочетания слов вырываются порой из уст у вашей братии; не знаешь, что и подумать.
Кардинал. Вернитесь, сядьте здесь, Риччарда; я еще не дал вам отпущения грехов.
Маркиза. Что ж, говорите. Еще неизвестно, захочу ль я принять его от вас.
Кардинал (вставая). Берегитесь, маркиза. Если бросать вызов мне в лицо, то надо иметь крепкую, безукоризненную броню, а я ведь не угрожаю; одно должен сказать вам: возьмите другого духовника. (Уходит.)
Маркиза (одна). Неслыханно. Уйти, сжимая кулаки, с глазами, горящими гневом! Говорить об опытных руках, о руководстве, в котором нуждаются известные дела! Однако в чем же дело? Если он хотел проникнуть в мою тайну, чтобы сообщить ее моему мужу, — это я понимаю; но если не это его цель, что он хочет сделать из меня? Любовницу герцога? Все знать, говорит он, и всем руководить? Это невозможно. Иная тайна, более мрачная и более непостижимая, скрыта здесь: Чибо не взялся бы за такое дело. Нет! Разумеется, нет, я знаю его. Это годится для Лоренцаччо; но он! Наверно, он занят какой-то тайной мыслью, более обширной и более глубокой. Ах, как внезапно порой изменяет себе человек после десяти лет молчания! Страшно! Что мне делать теперь? Люблю ли я Алессандро? Нет, я не люблю его, конечно же нет; я сказала на исповеди, что не люблю, и не солгала. Зачем Лоренцо в Массе? Зачем так настойчив герцог? Зачем я сказала, что больше не хочу его видеть? Зачем? Ах! Зачем во всем этом такое непостижимое очарование, магнит, притягивающий меня? (Открывает окно.) Как ты прекрасна, Флоренция, но как печальна! Немало там домов, куда Алессандро входил ночью, закутанный в свой плащ; он развратник, я знаю. И зачем во всем этом замешана ты, Флоренция? Кого же я люблю? Тебя или его?
Аньоло (входя). Госпожа, его светлость въехал во двор.
Маркиза. Странно: после разговора с этим Маласпиной я вся дрожу.
Сцена 4
Во дворце Содерини. Мария Содерини, Катарина, Лоренцо сидят.
Катарина (держит книгу). Что мне прочесть вам, мать моя?
Мария. Моя Каттина смеется над своей бедной матерью. Разве я понимаю что-нибудь в твоих латинских книгах?
Катарина. Эта книга не латинская, она переведена с латинского. Это римская история.
Лоренцо. Я очень силен в римской истории. Жил некогда молодой дворянин по прозвищу Тарквиний Младший.
Катарина. Ах! Это кровавая история.
Лоренцо. Ничуть, это волшебная сказка. Брут был сумасшедший маньяк — и ничего более. Тарквиний был герцог, очень мудрый, он в ночных туфлях ходил смотреть, хорошо ли спят девочки.
Катарина. Вы и о Лукреции дурно отзываетесь?
Лоренцо. Она доставила себе удовольствие совершить грех и заслужила славу своей гибелью. Она дала поймать себя живьем, точно жаворонок в западне, а потом очень мило воткнула себе в живот свой маленький ножик.
Мария. Если вы презираете женщин, то зачем стремитесь унизить их перед вашей матерью и ее сестрой?
Лоренцо. Вас я чту, вас и ее. Остальной мир внушает мне отвращение.
Мария. Знаешь, дитя мое, что снилось мне этой ночью?
Лоренцо. Что вам снилось?
Мария. Это был не сон — я не спала. Я была одна в этой большой зале; лампа стояла далеко, на том столе возле окна. Я думала о днях, когда была счастливой, о днях твоего детства, мой Лоренцино. Я глядела в ночной мрак и говорила себе: он вернется только на рассвете, он, прежде проводивший ночи за работой. Глаза мои наполнялись слезами, и я встряхивала головой, чувствуя, как они текут. Вдруг я услышала медленные шаги в галерее; я обернулась: человек, одетый в черное, приближался ко мне с книгой под мышкой: это был ты, Ренцо! "Как рано ты вернулся!" — воскликнула я. Но призрак сел у лампы, не ответил мне, открыл свою книгу, и я узнала моего прежнего Лоренцино.
Лоренцо. Вы видели его?
Мария. Как вижу тебя.
Лоренцо. Когда он ушел?
Мария. Когда ты позвонил в колокол, вернувшись утром.
Лоренцо. Мой призрак, мой собственный! И что же, он исчез, когда я вернулся?
Мария. Он поднялся с таким грустным видом и рассеялся, как утренний туман.
Лоренцо. Катарина, Катарина, прочти мне историю Брута.
Катарина. Что с вами? Вы весь дрожите.
Лоренцо. Мать моя, сядьте сегодня вечером там, где вы сидели этой ночью, и если мой призрак снова придет, скажите ему, что вскоре он увидит вещи, которые его удивят.
Стучат.
Катарина. Это мой дядя Биндо и Баттиста Вентури.
Биндо и Вентури входят.
Биндо (тихо Марии). Это последняя попытка.
Мария. Мы оставим вас; если бы вам удалось! (Уходит с Катариной.)
Биндо. Лоренцо, почему ты не опровергаешь постыдную историю, которую распускают на твой счет?
Лоренцо. Какую историю?
Биндо. Говорят, что ты лишился чувств при виде шпаги.
Лоренцо. Вы этому верите, дядя?
Биндо. Я видел в Риме, как ты фехтовал; но меня не удивило бы, если бы ты стал подлее собаки, занимаясь здесь таким ремеслом.
Лоренцо. Да, история правдива, я лишился чувств. Здравствуйте, Вентури. Какие сейчас цены на ваш товар? Как идет торговля?
Вентури. Синьор, я стою во главе шелковой мануфактуры, но для меня оскорбление, когда меня называют торговцем.
Лоренцо. Верно. Я только хотел сказать, что вы еще в школе приобрели невинную привычку продавать шелк.
Биндо. Я поверил синьору Вентури те замыслы, которыми во Флоренции поглощено сейчас столько семейств. Это достойный друг свободы, и я полагаю, Лоренцо, что вы отнесетесь к нему, как должно. Время шутить прошло. Вы говорили нам иногда, что если вы сумели внушить герцогу такое исключительное доверие, то это лишь ловушка с вашей стороны. Правда это или ложь? Вы наш или не наш? Вот что нам надо знать. Ведь все знатные семейства понимают, что деспотизм Медичи несправедлив и нестерпим. По какому праву мы позволяем этому надменному дому возвышаться на развалинах наших привилегий? Договор не соблюдают. Власть Германии дает себя знать с каждым днем все решительнее. Пора покончить с этим и собрать патриотов. Откликнитесь вы на этот зов?
Лоренцо. А что скажете вы, синьор Вентури? Говорите же, вот мой дядя остановился, чтобы перевести дух: пользуйтесь этим случаем, если вы любите нашу страну.
Вентури. Синьор, я думаю то же самое и не могу прибавить ни единого слова.
Лоренцо. Ни единого слова? Ни единого словечка, красивого, звонкого? Вы незнакомы с истинным красноречием. Большую фразу накручивают на какое-нибудь словечко, не слишком длинное, не слишком короткое, круглое как волчок; левую руку откидывают назад — так, чтобы на плаще образовались складки, полные достоинства, умеряемого изяществом, затем кидают свой период, и он разматывается со свистом, как веревка, и маленький волчок летит, прелестно гудя. Его почти что можно было бы поймать в ладонь, как это делают на улице.
Биндо. Ты — наглец! Отвечай или уходи.
Лоренцо. Дядя, я ваш. Разве вы не видите по моей прическе, что в душе я республиканец? Взгляните, как подстрижена моя борода. Ни минуты не сомневайтесь в том, что даже самые мои сокровенные одежды дышат любовью к отечеству.
У входной двери звонят; двор наполняется пажами и лошадьми.
Паж (входя). Герцог!
Входит Алессандро.
Лоренцо. Какая милость, государь! Вы удостоили бедного слугу чести личного посещения?
Герцог. Кто эти люди? Мне надо поговорить с тобой.
Лоренцо. Имею честь представить вашей светлости моего дядю Биндо Альтовити; он сожалеет, что долгое пребывание в Неаполе до сих пор не позволило ему упасть к вашим стопам. Другой синьор — славный Баттиста Вентури, который, правда, занимается изготовлением шелка, но отнюдь не продает его. Пусть нежданное появление в этом смиренном доме столь великого государя не смущает вас, дорогой дядя, ни вас, почтенный Вентури. То, о чем вы просите, будет даровано вам или вы вправе будете сказать, что мои просьбы не имеют веса в глазах моего милостивого монарха.
Герцог. О чем вы просите, Биндо?
Биндо. Ваша светлость, я в отчаянии, что мой племянник…
Лоренцо. Звание римского посланника никому не принадлежит в настоящую минуту. Мой дядя льстил себя надеждой, что вы соблаговолите облечь его этим званием. Во Флоренции не найдется человека, который мог бы сравниться с ним, когда дело идет о преданности и почтении к дому Медичи.
Герцог. Правда, Ренцино? Ну что ж, мой дорогой Биндо, пусть так и будет. Приходи завтра утром во дворец.
Биндо. Ваша светлость, я смущен. Как выразить…
Лоренцо. Синьор Вентури, хотя он и не продает шелка, просит привилегии для своих мануфактур.
Герцог. Что за привилегия?
Лоренцо. Ваш герб на воротах и патент. Даруйте ему это, государь, если вам дороги те, которые любят вас.
Герцог. Прекрасно. Это все? Ступайте, синьоры, и мир да будет с вами.
Вентури. Ваша светлость! Вы меня преисполнили радости, не могу высказать…
Герцог (своей страже). Пропустите этих двух.
Биндо (выходя, тихо Вентури). Бесчестная проделка!
Вентури (так же). Как вы поступите?
Биндо (так же). Как мне поступить, черт возьми? Я получил назначение.
Вентури (так же). Это ужасно!
Уходят.
Герцог. Маркиза Чибо — моя.
Лоренцо. Жалею.
Герцог. Почему?
Лоренцо. От этого другим будет ущерб.
Герцог. Нет, клянусь, она уже надоедает мне. Скажи мне, милый, кто эта красавица, что расставляет цветы на том окне? Я уже давно все вижу ее, когда проезжаю мимо.
Лоренцо. Где?
Герцог. Там, напротив, во дворце.
Лоренцо. Так, ничего.
Герцог. Ничего? По-твоему, эти руки — ничего? Какая Венера, клянусь утробой дьявола!
Лоренцо. Это соседка.
Герцог. Я хочу поговорить с этой соседкой. Ах, черт! Если я не ошибаюсь, это Катарина Джинори.
Лоренцо. Нет.
Герцог. Я прекрасно узнал ее. Это твоя тетка. Черт возьми! Я забыл это лицо. Приведи-ка ее ужинать.
Лоренцо. Это будет очень трудно. Она добродетельна.
Герцог. Ну вот еще! Разве есть для нас добродетельные женщины?
Лоренцо. Я спрошу ее, если вам угодно, но предупреждаю — она педантка; она говорит по-латыни.
Герцог. Так что ж! Любит-то она не по-латыни. Идем сюда. С этой галереи нам лучше будет смотреть на нее.
Лоренцо. В другой раз, мой милый; сейчас я не могу терять времени — мне надо к Строцци.
Герцог. Как! К этому старому дураку?
Лоренцо. Да, к этому старому подлецу, к этому мерзавцу. Очевидно, он не может исцелиться от странной привычки открывать свой кошелек всем этим презренным тварям, которых называют изгнанниками, этим бродягам, которые каждый день собираются у него, прежде чем надеть в дорогу свои башмаки и взять посох в руки. Теперь я намереваюсь как можно скорее отправиться на обед к этому старому висельнику и возобновить уверения в моей искренней дружбе. Нынче вечером я смогу вам рассказать какую-нибудь забавную историю, какую-нибудь милую шалость, которая завтра утром спозаранку подымет, пожалуй, кое-кого из этого сброда.
Герцог. Как я счастлив, милый, что есть у меня ты! Признаться, не могу понять, как они тебя принимают.
Лоренцо. Полно! Если бы вы только знали, как это легко и просто — лгать, не стесняясь, в лицо дураку. Это доказывает, что вы никогда не пробовали. Кстати, не говорили ль вы мне, что хотели подарить свой портрет, уж не помню кому? Я могу привести вам художника, которому покровительствую.
Герцог. Хорошо, хорошо. Но подумай о твоей тетке. Из-за нее я к тебе и пришел. Черт возьми! Твоя тетка мне по вкусу.
Лоренцо. А Чибо?
Герцог. Я сказал тебе, чтобы ты поговорил обо мне с твоей теткой. (Уходят).
Сцена 5
Зал во дворце Строцци. Филиппо Строцци; приор; Луиза, занятая работой; Лоренцо лежит на диване.
Филиппо. Дай бог, чтобы это кончилось ничем. Сколько раз начиналась именно так неутолимая, беспощадная ненависть! Пустые речи, чад попойки, злословящий толстыми губами развратник, — и вот — война между семьями, и вот уже в ход идут ножи! Тебя оскорбили, и ты убиваешь; ты убил, и убивают тебя. Вскоре ненависть пускает корни; сыновей баюкают в гробах дедов, и целые поколения вырастают из земли с мечами в руках.
Приор. Пожалуй, я напрасно упомянул об этой злостной клевете и об этой проклятой поездке в Монтоливето, но разве можно терпеть этого Сальвиати?
Филиппо. Ах, Леоне, Леоне, спрошу тебя, что изменилось бы для Луизы и для нас всех, если бы ты ничего не сказал моим сыновьям? Разве добродетель дочери Строцци не может забыть то, что говорил какой-нибудь Сальвиати? Разве обитатель мраморного дворца должен знать все те непристойности, которые чернь пишет на его стенах? Что значит болтовня какого-то Джулиано? Разве дочь моя не найдет из-за этого честного мужа? Разве ее дети будут меньше уважать ее? Вспомню ли об этом я, ее отец, целуя ее вечером перед сном? До чего мы дошли, если дерзкая выходка первого встречного извлекает из ножен такие мечи, как наши? Теперь все пропало; Пьетро в ярости от всего того, что ты рассказал нам. Он ополчился; он пошел к Пацци. Бог знает, что может произойти! Если он встретится с Сальвиати, прольется кровь, моя кровь, моя, на камни флорентийских улиц! О, зачем я стал отцом!
Приор. Если бы мне передали сплетню о моей сестре, какую бы то ни было сплетню, я повернулся бы и ушел, и все бы этим кончилось; но он обращался ко мне; клевета была так груба, что можно было подумать, будто невежа не знает, о ком говорит; но он отлично знал.
Филиппо. Да, они знают, подлецы! Они знают, куда направлен удар! Ствол старого дерева слишком крепок; им не надрубить его. Но они знают, что нежное волокно трепещет в его недрах, когда притрагиваются к его самому хрупкому побегу. Моя Луиза! О, что есть благоразумие? Руки мои дрожат при этой мысли. Боже правый! Благоразумие — неужели это старость?
Приор. Пьетро слишком необуздан.
Филиппо. Бедный Пьетро! Как бросилась краска ему в лицо! Как он вздрогнул, когда слушал твой рассказ об оскорблении, нанесенном сестре! Безумец я, ведь это я позволил тебе сказать. Пьетро ходил по комнате большими шагами, взволнованный, взбешенный, потеряв голову; он ходил взад и вперед, как я теперь. Я молча смотрел на него; какое прекрасное зрелище, когда чистая кровь бросается в безупречное лицо! О моя родина! — так думал я, — вот это человек, и это мой первенец. Ах, Леоне, ничего не поделаешь, ведь я — Строцци.
Приор. Быть может, опасность не так велика, как вы думаете. Он только случайно может встретить Сальвиати сегодня вечером. Завтра мы более здраво взглянем на все это.
Филиппо. Сомнений быть не может, Пьетро убьет его или сам будет убит. (Открывает окно.) Где они теперь? Уже ночь; город погружен в глубокий мрак; эти темные улицы пугают меня; где-то льется кровь, я уверен.
Приор. Успокойтесь.
Филиппо. По тому, как вышел мой Пьетро, я уверен, что он вернется отомщенный или его принесут мертвого. Я видел, как он снимал со стены свою шпагу и хмурил брови; он кусал себе губы, и мускулы его рук были напряжены, как тетива лука. Да, да, теперь он умирает или он отомщен; сомнений быть не может.
Приор. Не волнуйтесь, закройте это окно.
Филиппо. Ну что же, Флоренция, пусть камня твоих улиц узнают, какого цвета моя древняя кровь! Она течет в жилах сорока твоих сыновей. А я, глава этой огромной семьи, не раз еще в смертельной отцовской тревоге склоню из этих окон мои седины! Не раз еще эта кровь, которую ты, быть может, равнодушно пьешь в этот миг, будет высыхать на солнце твоих площадей! Но сегодня вечером не смейся над старым Строцци, которому страшно за свое дитя. Побереги его род, ибо наступит день, когда мы будем наперечет у тебя, когда ты тоже станешь со мной у окна и сердце твое тоже будет биться при звоне наших шпаг.
Луиза. Отец! Отец! Вы меня пугаете.
Приор (тихо Луизе). Не Томазо ли бродит там под фонарями? Я, кажется, узнаю его по маленькому росту. Вот он ушел.
Филиппо. Бедный город, где отцы так ожидают возвращения своих сыновей! Бедная родина, бедная родина! А много есть в этот час и таких, которые взяли плащ и меч, чтобы потонуть в этом ночном мраке; и те, кто ждет их, вовсе не тревожатся: они знают, что завтра им суждено умереть от нищеты, если в эту же ночь их не убьет холод. А мы в этих роскошных дворцах, мы ждем оскорбления, чтобы обнажить мечи! Болтовня пьяницы приводит нас в бешенство и рассеивает по этим темным улицам наших сыновей и наших друзей. Но бедствия народа не могут отряхнуть пыль с нашего оружия. Филиппо Строцци считают честным человеком, ибо он делает добро, не препятствуя злу; а я, отец, чего бы не дал я теперь, если б нашелся на свете человек, который вернул бы мне моего сына и наказал по закону оскорбление, нанесенное дочери? Но кто защитит меня от беды, если сам я не защищал других тогда, когда это было в моей власти? Я сидел согбенный над книгами и мечтал для моей родины о том, что восхищало меня в древности. Стены вокруг меня взывали о мести, а я затыкал себе уши, погружаясь в размышления; надо было тирании нанести удар мне в лицо, чтобы я сказал: "Будем действовать", — а у моего мщения седые волосы.
Входят Пьетро, Томазо и Франческо Пацци.
Пьетро. Сделано; Сальвиати мертв. (Обнимает сестру.) Луиза. Какой ужас! Ты в крови!
Пьетро. Мы подстерегли его на углу улицы Стрелков; Франческо остановил его лошадь; Томазо ранил его в ногу, а я…
Луиза. Молчи, молчи! Я содрогаюсь от твоих слов; твои глаза выступают из орбит, твои руки ужасны; ты весь дрожишь и бледен, как смерть.
Лоренцо (вставая). Ты прекрасен, Пьетро, ты велик, как само мщение.
Пьетро. Кто это говорит? Ты здесь, Лоренцаччо! (Подходит к своему отцу.) Когда же вы закроете нашу дверь для этого подлеца? Или вы не знаете, кто он, не говоря уже об истории его поединка с Маурицио?
Филиппо. Довольно, все это я знаю. Если Лоренцо здесь, значит, у меня есть причины принимать его. Мы поговорим об этом в свое время.
Пьетро (сквозь зубы). Гм! Причины, чтобы принимать эту сволочь! И у меня тоже в одно прекрасное утро могла бы отыскаться причина, достаточная причина, чтобы выкинуть его в окно. Что бы вы ни говорили, я не могу дышать здесь в комнате, когда эта проказа валяется по нашим креслам.
Филиппо. Довольно! Молчи! Ты так горяч! Дай бог, чтобы твой поступок не имел дурных последствий для нас. Прежде всего ты должен спрятаться.
Пьетро. Спрятаться! Но, ради всех святых, зачем мне прятаться?
Лоренцо (к Томазо). Так вы ударили его в плечо? Скажите-ка… (Отводит его в нишу окна; оба разговаривают вполголоса.)
Пьетро. Нет, отец мой, я не стану прятаться. Оскорбление было всенародно, он нанес его нам среди площади. А я убил его на улице и завтра утром расскажу об этом всему городу. С каких пор принято прятаться после того, как отомстишь за свою честь? Я был бы рад ходить всюду с обнаженной шпагой, не стирая с нее ни капли крови.
Филиппо. Иди за мной, мне надо с тобой поговорить. Ты ранен, дитя мое? С тобой ничего не случилось? (Уходят).
Сцена 6
Герцог полуобнаженный; Тебальдео пишет с него портрет; Джомо играет на гитаре.
Джомо (поет).
Герцог. Я же помню, мне надо было о чем-то спросить тебя. Скажи-ка, Венгерец, что тебе сделал тот мальчик? Я видел, как весело ты его колотил.
Джомо. Право, не мог бы вам сказать, да и он не может.
Герцог. Почему? Разве он умер?
Джомо. Это мальчишка из соседнего дома; когда я сейчас проходил там, его как будто хоронили.
Герцог. Уж если бьет мой Джомо, так бьет по-настоящему.
Джомо. Это вы только так говорите; я сам не раз видел, как вы одним ударом убивали человека.
Герцог. Да? Значит, я был пьян. Когда я навеселе, самый слабый мой удар — смертелен. Что с тобой, малыш? У тебя рука дрожит? Ты страшно скосил глаза.
Тебальдео. Ничего, сударь, простите, ваша светлость?
Входит Лоренцо.
Лоренцо. Подвигается дело? Довольны вы моим живописцем? (Берет с дивана кольчугу герцога.) У вас, мой милый, очаровательная кольчуга! Но в ней, должно быть, очень жарко.
Герцог. Право же, если б в ней было неудобно, я бы не носил ее. Но она из стальной проволоки, самое острое лезвие не разрубит ни единого колечка, а в то же время она легка, как шелк. Пожалуй, во всей Европе нет другой такой кольчуги; зато я и расстаюсь с ней очень редко, вернее, никогда не расстаюсь.
Лоренцо. Она очень легкая, но очень крепкая. Вы думаете, что кинжал не пробьет ее?
Герцог. Конечно, нет.
Лоренцо. Да, да, припоминаю теперь; вы всегда ее носите под колетом. Недавно на охоте я сидел позади вас на лошади и держал вас за талию — я прекрасно чувствовал ее. Это привычка благоразумная.
Герцог. Не то чтобы я остерегался кого-нибудь; это, как ты говоришь, привычка, всего лишь привычка воина.
Лоренцо. Ваше платье великолепно. Что за аромат от этих перчаток! Почему вы позируете полураздетым? Эта кольчуга очень шла бы к вашему портрету; напрасно вы не надели ее.
Герцог. Так захотел художник; впрочем, всегда лучше позировать с открытой шеей — посмотри на мастеров древности.
Лоренцо. Где, черт возьми, моя гитара? Надо бы мне подыграть Джомо. (Уходит.)
Тебальдео. Ваша светлость, на сегодня я кончаю.
Джомо (у окна). Что там делает Лоренцо? Вот он остановился в созерцании перед колодцем, среди сада; казалось бы, не там ему надо искать свою гитару.
Герцог. Дай мне мое платье. Где моя кольчуга?
Джомо. Не нахожу ее, как ни ищу: исчезла.
Герцог. Ренцино держал ее каких-нибудь пять минут назад: он, верно, по своему похвальному обыкновению бездельника, забросил ее, уходя, в какой-нибудь угол.
Джомо. Невероятно; кольчуги нет как нет.
Герцог. Полно, что ты! Да это невозможно.
Джомо. Посмотрите сами, ваша светлость; комната не такая большая!
Герцог. Ренцо держал ее тут, на этом диване.
Лоренцо возвращается.
Что ты сделал с моей кольчугой? Мы не можем ее найти.
Лоренцо. Я положил ее туда, где она лежала. Погодите… Нет, я положил ее на это кресло… нет, на постель. Не знаю, но я нашел свою гитару. (Поет, аккомпанируя себе.) Госпожа аббатиса, здравствуйте…
Джомо. Она, верно, в садовом колодце? Ведь вы только что стояли над ним, и вид у вас был такой сосредоточенный.
Лоренцо. Плевать в колодец и глядеть на разбегающиеся круги — для меня величайшее наслаждение. Если не считать питья и сна, у меня нет другого занятия.
Аббатиса, госпожа моего сердца, здравствуйте. (Продолжает играть на гитаре.)
Герцог. Неслыханно, неужели кольчуга пропала? Кажется, я не снимал ее и двух раз в жизни, разве только ложась спать.
Лоренцо. Полно вам, полно вам. Не хотите ли сына папы обратить в лакея? Ваши люди ее найдут.
Герцог. Черт бы тебя побрал! Это ты потерял ее.
Лоренцо. Будь я герцогом Флорентийским, меня беспокоило бы что-нибудь другое, а не мои кольчуги. Кстати, я говорил о вас с моей бесценной теткой. Все обстоит как нельзя лучше; подите-ка, сядьте здесь, я скажу вам на ухо.
Джомо (тихо герцогу). Это по меньшей мере странно; кольчугу похитили.
Герцог. Найдут. (Садится рядом с Лоренцо.)
Джомо (в сторону). Покинуть общество, чтоб идти плевать в колодец, — это неестественно. Хотел бы я найти эту кольчугу, чтобы выбросить из головы одну давнюю мысль, которая порой словно покрывается ржавчиной. Да нет же! Какой-то Лоренцаччо! Кольчуга где-нибудь на кресле.
Сцена 7
Перед дворцом. Входит Сальвиати, окровавленный, хромает; двое поддерживают его.
Сальвиати (кричит). Алессандро Медичи! Открой-ка окно и погляди, как обращаются с твоими слугами.
Герцог (в окне). Кто это барахтается там в грязи? Кто ползает у стен моего дворца с такими ужасными криками?
Сальвиати. Строцци меня убили; я умру у твоей двери.
Герцог. Кто из Строцци? За что?
Сальвиати. Я сказал, что сестра их влюблена в тебя, мой благородный герцог. Строцци считают, что я оскорбил их сестру, сказав, что ты ей нравишься; трое из них напали на меня. Я узнал Пьетро и Томазо; третьего не знаю.
Герцог. Пусть тебя внесут во дворец. Клянусь Геркулесом, убийцы проведут ночь в тюрьме, а завтра утром их повесят!
Сальвиати входит во дворец.