Лоренцаччо

де Мюссе Альфред

Действие третье

 

 

Сцена 1

Спальня Лоренцо. Лоренцо, Скоронконколо фехтуют.

Скоронконколо. Господин, не довольно ли игры?

Лоренцо. Нет, кричи громче. — Вот! Парируй этот удар! Вот тебе! Умри! Вот тебе, подлец!

Скоронконколо. Помогите! Убивают меня! Режут!

Лоренцо. Умри! Умри! Умри! — Топай же ногами!

Скоронконколо. Ко мне, моя стража! На помощь! Меня убивают! Дьявол Лоренцо!

Лоренцо. Умри, презренный! Я пущу тебе кровь, свинья, пущу тебе кровь! В сердце, в сердце! Вспорю брюхо! — Кричи же, стучи, бей! — Выпустим ему потроха! Разрежем его на куски и будем есть, будем есть! Я запустил руку по локоть. Вороши в горле, валяй по полу, валяй! Будем грызть, будем грызть его, будем есть! (Падает в изнеможении.)

Скоронконколо (вытирая себе лоб). Нелегкую игру ты затеял, господин, и берешься за нее, как настоящий тигр. Гром и молния! Ты рычишь, словно целая пещера, полная пантер и львов.

Лоренцо. О день крови, день моей свадьбы! О солнце, солнце! Давно уже ты сухо, как свинец; ты умираешь от жажды, солнце! Кровь его опьянит тебя. О моя месть, как давно уже растут твои когти! О, зубы Уголино! Вам надо череп, череп!

Скоронконколо. Уж не бредишь ли ты? Горячка у тебя или сам ты бредовая греза?

Лоренцо. Трус, трус, — развратник, маленький худой человечек, — отцы, дочери, — разлуки, разлуки без конца, — берега Арно полны слез разлуки! — мальчишки пишут это на стенах. Смейся, старик, смейся в своем белом колпаке; ты не видишь, что мои когти растут! О! череп! череп! (Лишается чувств.)

Скоронконколо. Господин, у тебя есть враг. (Брызгает водой ему в лицо.) Полно, господин! Не стоит так бесноваться. Благородные чувства не всякому знакомы; но я никогда не забуду, что тебе я обязан некой милостью, без которой я был бы теперь далеко. Господин, если у тебя есть враг, скажи, я избавлю тебя от него так, что никто не узнает.

Лоренцо. Пустяки. Говорю тебе, я только люблю наводить страх на соседей.

Скоронконколо. С тех пор как мы беснуемся в этой комнате и переворотили в ней все вверх дном, они, должно быть, привыкли к нашему шуму. Кажется, ты мог бы зарезать в этом коридоре тридцать человек и катать их по полу, а в доме и не заметили бы, что случилось что-то. Если ты хочешь нагнать страху на соседей, то плохо берешься за дело. Первый раз они испугались, это правда; но теперь они всего только злятся и даже не побеспокоятся встать с кресла или открыть окно.

Лоренцо. Ты думаешь?

Скоронконколо. Господин, у тебя есть враг. Разве я не видел, как ты топал ногой, проклиная день своего рождения? Разве нет у меня ушей? И разве я не слышал, как среди твоих неистовств прозвучало маленькое словечко, четкое и звонкое: месть! Слушай, господин, поверь мне, ты худеешь; ты больше не шутишь, как прежде; поверь мне, ничто не переваривается с таким трудом, как настоящая ненависть. Когда два человека греются на солнце, одному из них разве не мешает тень другого? Твой врач — в ножнах моей шпаги; позволь мне вылечить тебя. (Вынимает шпагу.)

Лоренцо. А тебя этот врач когда-нибудь вылечивал?

Скоронконколо. Раза четыре или пять. Была в Падуе девочка, она говорила мне…

Лоренцо. Покажи мне эту шпагу! О! это славный клинок.

Скоронконколо. Испробуй — и ты увидишь.

Лоренцо. Ты угадал мой недуг — враг у меня есть. Но для него я не пущу в дело шпагу, которая служила другим. Шпага, которой он будет убит, получит только одно крещение; она сохранит его имя.

Скоронконколо. Как зовут этого человека?

Лоренцо. Не все ли равно? Ты мне предан?

Скоронконколо. Для тебя я бы распял Христа.

Лоренцо. Открою тебе тайну: я нанесу удар в этой комнате. Слушай внимательно и не ошибись. Если я убью его первым же ударом, ты не вздумай его трогать. Но я щуплый, как блоха, а он кабан. Если он станет защищаться, я рассчитываю на тебя — ты схватишь его за руки, больше ничего, понимаешь? Он принадлежит мне! Я извещу тебя в свое время.

Скоронконколо. Аминь!

 

Сцена 2

Во дворце Строцци. Входят Филиппо и Пьетро.

Пьетро. Как вспомню об этом, готов отрезать себе правую руку. Промахнуться по этой сволочи! Удар был верный, и все же — промах! Кому бы я не оказал услуги, если б люди могли сказать: "Одним Сальвиати стало меньше на улицах!" Но плут взял пример с паука, он упал, поджал свои крючковатые лапы и прикинулся мертвым — из страха, как бы его не прикончили.

Филиппо. Не все ль тебе равно, что он остался жив? Твоя месть лишь выиграет от этого.

Пьетро. Да, знаю, так вы смотрите на вещи. Послушайте, отец, вы хороший патриот, но еще лучший отец семейства, — не вмешивайтесь во все это.

Филиппо. Что у тебя на уме? Ты и четверти часа не можешь прожить спокойно, все замышляешь недоброе!

Пьетро. Клянусь адом, не могу! Я и четверти часа не в силах прожить спокойно в этом отравленном воздухе. Небо давит мне голову, как своды тюрьмы, и мне кажется, что я вдыхаю прибаутки и икоту пьяниц. Прощайте, у меня есть дело.

Филиппо. Ты куда?

Пьетро. Почему вы хотите это знать? Я иду к Пацци.

Филиппо. Подожди меня, я тоже туда пойду.

Пьетро. Не теперь, отец; для вас теперь не время.

Филиппо. Говори со мной откровенно.

Пьетро. Это останется между нами. Нас там человек пятьдесят, Руччелаи и другие, и мы не слишком долюбливаем незаконнорожденного.

Филиппо. Итак?..

Пьетро. Итак, лавина срывается порой благодаря камешку не больше ноготка.

Филиппо. Но у вас ничего не решено? У вас нет плана, вы не приняли мер предосторожности? О дети, дети! Играть жизнью и смертью! Вопросы, которые волновали мир! Мысли, от которых тысячи голов покрывались сединой или скатывались к ногам палача, как песчинки! Замыслы, на которые провидение само смотрит в молчании и с ужасом и которые дает осуществлять человеку, не смея притронуться к ним! Вы говорите обо всем этом и тут же фехтуете, пьете испанское вино, как будто дело идет о лошади или о маскараде! Да знаете ли вы, что такое республика, что такое ремесленник в своей мастерской, земледелец на поле, гражданин на площади, что такое вся жизнь государства? Счастье человека, боже правый! О, дети, дети! Да умеете ли вы считать по пальцам?

Пьетро. Хороший удар ланцетом исцеляет от всех болезней.

Филиппо. Исцеляет, исцеляет! Знаете ли вы, что удар ланцетом, даже самый легкий удар ланцетом, должен наносить врач? Знаете ли вы, что нужен опыт, долгий, как жизнь, и познания, обширные, как мир, чтобы из руки больного выдавить одну каплю крови? Разве я не чувствовал себя оскорбленным, когда прошлой ночью ты ушёл с обнаженной шпагой под плащом? Разве я не отец моей Луизы, как ты — ее брат? Разве это не было справедливым мщением? А знаешь ли ты, чего оно мне стоило? О, это знают отцы, но не дети!

Пьетро. Вы, умеющий любить, вы должны бы уметь ненавидеть.

Филиппо. Чем прогневали бога эти Пацци? Они приглашают своих друзей на заговоры, как приглашают играть в кости, и друзья, входя во двор, скользят в крови своих дедов.

Пьетро. А зачем вы сами противоречите себе? Разве я не слышал сто раз, как вы говорили то же, что говорим мы? Разве мы не знаем, чем вы заняты, когда слуги по утрам видят в ваших окнах свет, зажженный еще с вечера? Тот, кто проводит ночи без сна, проводит их не в молчании.

Филиппо. Чего вы хотите достичь? Отвечай.

Пьетро. Медичи — чума. Тому, кого укусила змея, не стоит звать врача; он должен лишь прижечь себе рану.

Филиппо. А когда вы уничтожите то, что есть, чем вы хотите его заменить?

Пьетро. Во всяком случае, мы уверены, что хуже не будет.

Филиппо. Говорю вам, сосчитайте по пальцам.

Пьетро. Головы гидры сосчитать легко.

Филиппо. И вы хотите действовать? Это решено?

Пьетро. Мы хотим подрезать поджилки убийцам Флоренции.

Филиппо. Это решение не изменится? Вы хотите действовать?

Пьетро. Прощайте, отец; пустите, я пойду один.

Филиппо. С каких пор старый орел остается в гнезде, когда орлята улетают за добычей? О, дети мои! Храбрая, прекрасная молодежь! В вас та сила, которую я утратил, вы стали тем, чем был юный Филиппо! Пусть старость его послужит вам на пользу! Веди меня, сын мой! Я вижу, вы будете действовать. Я не буду говорить вам длинных речей, я скажу вам лишь несколько слов; в этой седой голове может оказаться дельная мысль; два слова — и кончено. Я не заговариваюсь еще; я не буду вам в тягость; не уходи без меня, дитя мое; подожди, я возьму свой плащ.

Пьетро. Пойдемте, мой благородный отец; мы будем целовать подол вашей одежды. Вы, наш патриарх, пойдете смотреть, как воплощаются мечты вашей жизни. Свобода созрела, идите же, старый садовник Флоренции, смотреть, как всходит растение, любимое вами. (Уходят).

 

Сцена 3

Улица. Немецкий офицер и солдаты; Томазо Строцци среди них.

Офицер. Если мы не найдем его дома, мы найдем его у Пацци.

Томазо. Иди, куда шел, и не заботься об этом деле; не то поплатишься.

Офицер. Не угрожать! Я исполню приказание герцога и никому не позволю угрожать мне.

Томазо. Дурак, ты Строцци берешь под стражу по приказу какого-то Медичи!

Около них образуется толпа.

Горожанин. Зачем вы берете под стражу этого синьора? Мы хорошо его знаем, это сын Филиппо.

Другой. Отпустите его; мы за него ручаемся.

Первый. Да, да, мы отвечаем за Строцци. Пусти его или береги свои уши.

Офицер. Прочь, сволочь! Очищайте дорогу правосудию герцога, если вам не по вкусу удары алебардой.

Появляются Пьетро и Филиппо.

Пьетро. Что здесь такое? Что за шум? Что ты делаешь здесь, Томазо?

Горожанин. Не позволяй ему, Филиппо; он хочет вести твоего сына в тюрьму.

Филиппо. В тюрьму? Кто дал такое приказание?

Пьетро. В тюрьму? Знаешь ты, с кем имеешь дело?

Офицер. Схватить этого человека.

Солдаты арестовывают Пьетро.

Пьетро. Пустите, негодяи, или я вспорю вам брюхо, как свиньям!

Филиппо. По чьему приказанию действуете вы, синьор?

Офицер (показывая приказ герцога). Вот мои полномочия. Мне приказано взять под стражу Пьетро и Томазо Строцци.

Солдаты оттесняют народ, который бросает в них камнями.

Сюда, на помощь!

Пьетро обезоружен.

Вперед! И первого, кто подойдет слишком близко, коли в брюхо! Это будет им наукой — пусть не мешаются не в свое дело.

Пьетро. Меня не могут взять под стражу без приказа Совета Восьми. Какое мне дело до приказов Алессандро! Где приказ Восьми?

Офицер. На их суд мы вас и ведем.

Пьетро. Если так, я ничего не могу сказать. В чем обвиняют меня?

Человек из народа. Как, Филиппо, ты позволяешь вести своих детей на суд Восьми?

Пьетро. Отвечайте же, в чем меня обвиняют?

Офицер. Это меня не касается.

Солдаты уходят с Пьетро и Томазо.

Пьетро (уходя). Не беспокойтесь, отец, суд Восьми пошлет меня ужинать домой, и незаконнорожденный останется ни при чем.

Филиппо (один, садится на скамью). У меня много детей, но это ненадолго, если все пойдет так быстро. До чего мы дожили, если месть, столь правая, как это ясное небо, карается, словно преступление! Да что! Старших сыновей рода, древнего, как самый город, сажают в тюрьму, точно разбойников с большой дороги! Наказано самое грубое оскорбление, нанесен удар какому-то Сальвиати, удар не смертельный, и алебарды пошли уже в ход. Покидай же ножны, меч мой! Если священное правосудие становится броней развратников и пьяниц, пусть топор и кинжал, оружие убийц, послужат защитой честному человеку. О Христос! Правосудие стало сводней! Честь Строцци поругана на площади, и трибунал защищает плоские выходки грубияна! Какой-то Сальвиати бросает самому славному флорентийскому роду свою перчатку, запачканную вином и кровью, а когда его наказывают, он обороняется топором палача! О сияние солнца! Четверть часа тому назад я не соглашался с мыслью о восстании, и вот — тот хлеб, который будет мне пищей, мне, чьи уста хранят следы слов примирения! Ну что ж! Действуйте, мои руки, а ты, дряхлое тело, сгорбившееся под бременем старости и учености, выпрямись, чтобы взяться за дело!

Входит Лоренцо.

Лоренцо. Филиппо, ты ли просишь милостыни на углу этой улицы?

Филиппо. Я прошу милостыни у правосудия людей: я нищий, алчущий правосудия, и честь моя — в рубище.

Лоренцо. Какие же перемены должны совершиться в мире и в какие новые одежды облекается природа, если под маской гнева скрылся великолепный, спокойный лик старого Филиппо! О мой отец! На что ты жалуешься, по ком роняешь ты на землю драгоценнейшие жемчужины в мире, эти слезы человека без страха и упрека?

Филиппо. Мы должны избавиться от Медичи, Лоренцо. Ты сам тоже Медичи, но только по имени; если я хорошо тебя понял, если я был невозмутимым и дружелюбным зрителем мерзкой комедии, которую ты играешь, пусть вместо фигляра теперь появится человек. Если когда-нибудь ты был честен, будь честен и теперь. Пьетро и Томазо в тюрьме.

Лоренцо. Да, да, знаю.

Филиппо. Это ли твой ответ? Это ли твое истинное лицо, человек без шпаги?

Лоренцо. Что ты хочешь? Скажи, я отвечу.

Филиппо. Действовать! Но каким образом? Не знаю. Какое средство пустить в ход, какой рычаг подвести под эту цитадель смерти, чтобы поднять ее и сбросить в реку? Что делать, какое принять решение, к кому пойти? Я еще не знаю. Но действовать, действовать, действовать! О Лоренцо! Время пришло. Разве ты не опозорен, разве не смотрят на тебя, как на собаку, как на человека без сердца? Если, несмотря ни на что, дверь моего дома была открыта для тебя и сердце мое — тоже, если я протягивал тебе свою руку, то говори, и я посмотрю, не ошибся ли я в тебе. Не говорил ли ты мне о человеке, которого тоже зовут Лоренцо и который скрывается вот за этим Лоренцо? Этот человек — не любит ли он свою родину, не предан ли он своим друзьям? Ты это говорил, и я поверил. Говори, говори, время пришло.

Лоренцо. Если я не таков, как хотелось бы вам, пусть солнце свалится мне на голову.

Филиппо. Друг, смеяться над стариком, полным отчаяния, — это приносит несчастье; если ты говоришь правду, за дело! Ты давал мне обещания, которых не нарушил бы сам бог, и ради этих обещаний я и принимал тебя. Роль, которую ты играешь, — мерзкая, грязная роль, даже блудный сын не согласился бы играть ее во дни своего безумия, и все же я тебя принимал. Когда ты проходил и камни вопияли, когда от каждого твоего шага разливались потоки человеческой крови, я называл тебя священным именем друга, я старался быть глух, чтобы верить тебе, я старался быть слеп, чтобы любить тебя; я позволил тени твоей дурной славы омрачить мою честь, и дети мои усомнились во мне, видя на моей руке мерзкий след прикосновения твоей руки. Будь честен, потому что я был честен, действуй, потому что ты молод, а я стар.

Лоренцо. Пьетро и Томазо в тюрьме? Всего только?

Филиппо. О небо и земля! Да, всего только. Почти ничего. Двое детей, родных моих детей, должны сесть на скамью воров. Две головы, которые я целовал столько раз, сколько у меня седых волос и которые завтра утром я увижу пригвожденными к воротам крепости; да, всего только, больше ничего, право!

Лоренцо. Не говори со мною так; меня терзает тоска, рядом с которой самая темная ночь покажется ослепительным светом. (Садится рядом с Филиппо.)

Филиппо. Дать погибнуть моим детям, ведь это же невозможно, понимаешь! Если бы мне оторвали руки и ноги, то оторванные куски моего тела сползлись бы вновь, как куски змеи, и восстали бы для мщения! Мне все это так близко знакомо. Совет Восьми! Трибунал, состоящий из мраморных статуй, лес призраков, над которым проносится порой мрачный вихрь сомнения; они встрепенутся на миг и разрешатся словом, на которое нет суда. Слово, одно лишь слово, о совесть! Эти люди едят, спят, у них есть жены и дочери! О, пусть они убивают и режут, но только не моих детей, только не моих детей!

Лоренцо. Пьетро — мужчина; он не станет молчать, и его освободят.

Филиппо. О мой Пьетро, мой первенец!

Лоренцо. Возвращайтесь домой, сидите спокойно или, еще лучше, — уезжайте из Флоренции. Я за все ручаюсь вам, если вы уедете из Флоренции.

Филиппо. Я — в изгнании! Встретить мой смертный час на постели постоялого двора! О боже! И все это из-за слова какого-то Сальвиати!

Лоренцо. Знайте, Сальвиати хотел соблазнить вашу дочь, но не для себя одного. Алессандро — с ним заодно; на ложе Сальвиати он берет дань с проституции.

Филиппо. И мы не будем действовать! О Лоренцо, Лоренцо! Ты — ты твердый человек; говори же, я слаб, и все это слишком близко моему сердцу. Видишь, я изнемогаю! Я слишком много размышлял в этой жизни, я слишком долго кружился в одну сторону, словно лошадь в виноградной давильне; я больше не гожусь для битвы. Скажи мне, как ты думаешь; я так и поступлю.

Лоренцо. Возвращайтесь домой, милейший.

Филиппо. Вот что: я пойду к Пацци. Там пятьдесят юношей, никто из них не отступит. Они поклялись действовать; речь моя будет полна благородства, как речь Строцци и речь отца, и они меня поймут. Сегодня вечером я позову на ужин всех членов моего рода — их сорок; я расскажу им, что случилось со мной. Посмотрим, посмотрим! Еще неизвестно, что будет. Берегитесь, Медичи! Прощай, я иду к Пацци; ведь я же шел к ним, когда схватили Пьетро.

Лоренцо. Есть разные демоны, Филиппо; тот, который обольщает тебя сейчас, не менее страшен, чем другие.

Филиппо. Что ты хочешь сказать?

Лоренцо. Берегись его, этот демон прекраснее архангела Гавриила; свобода, отечество, счастье людей — все эти слова звучат при его приближении, как струны лиры; то плеск серебряных чешуи его блистающих крыл. Слезы его очей оплодотворяют землю, и в руке его — пальмовая ветвь мученичества. Слова его очищают воздух вокруг его уст; полет его так стремителен, что никто не может сказать, куда он летит. Берегись его! Раз в жизни я видел его, несущегося в небесах. Я сидел, склонившись над книгами; от прикосновения его руки волосы мои затрепетали, как легкий пух. Повиновался ли я ему или нет, не будем говорить об этом.

Филиппо. Я лишь с трудом понимаю тебя и… не знаю почему, но боюсь тебя понять!

Лоренцо. Неужели у вас одна только мысль: освободить ваших сыновей? Ответьте, положа руку на сердце: мысль более обширная, более страшная не влечет ли вас, как грохочущая колесница, навстречу всей этой молодежи?

Филиппо. Да! Это так! Пусть несправедливость, выпавшая на долю моей семьи, подаст знак к завоеванию свободы. Ради себя и ради всех — я пойду!

Лоренцо. Берегись, Филиппо, ты подумал о счастии человечества.

Филиппо. Что это значит? Или ты и в душе, как и снаружи, смрадное испарение? Ты, который говорил мне о драгоценной влаге, заключенной в тебе, как в сосуде, — так вот что ты несешь?

Лоренцо. Я в самом деле драгоценен для вас, потому что я убью Алессандро.

Филиппо. Ты?

Лоренцо. Я; завтра или послезавтра. Возвращайтесь домой, старайтесь освободить ваших детей; если вы не сможете это сделать, пусть они подвергнутся легкому наказанию; я наверное знаю, что им не угрожает других опасностей, и повторяю вам, что через несколько дней во Флоренции не будет Алессандро Медичи, как не бывает солнца в полночь.

Филиппо. Если это правда, то, что дурного в моих мыслях о свободе? Не наступит ли она, когда ты нанесешь удар, если ты его нанесешь?

Лоренцо. Филиппо, Филиппо, берегись. Твоей седой голове шестьдесят добродетельных лет; это слишком дорогая ставка для игры в кости.

Филиппо. Если под этими мрачными словами ты скрываешь нечто такое, что я способен понять, то говори — ты приводишь меня в странное возбуждение.

Лоренцо. Каков бы я ни был, Филиппо, я был честен. Я верил в добродетель, в величие человека, как мученик верит в бога своего. Над бедной Италией я пролил больше слез, чем Ниобея над своими дочерьми.

Филиппо. И что же, Лоренцо?

Лоренцо. Юность моя была чиста, как золото. За двадцать лет молчания в груди моей накопились молнии; пожалуй, я и в самом деле превратился в грозовую искру, потому что однажды ночью, которую я проводил среди развалин древнего Колизея, я встал, сам не знаю, почему, поднял к небу увлажненные росою руки и поклялся, что один из тиранов моей отчизны умрет от моей руки. Был я мирным студентом, лишь искусства и науки занимали меня в то время, и не могу объяснить, как зародилась во мне эта странная клятва. Быть может, это то же чувство, которое испытывает влюбленный.

Филиппо. Я всегда доверял тебе, и все же мне кажется, что вижу сон.

Лоренцо. Мне тоже так кажется. Я был счастлив в то время; сердце мое и руки находились в покое; мое имя призывало меня к власти, и мне лишь оставалось созерцать восходы и закаты, чтобы видеть, как расцветает вокруг меня столько человеческих надежд. Тогда еще люди не успели причинить мне ни добра, ни зла; но я был добр и, на вечное мое несчастье, захотел быть великим. Я должен признаться: если провидение внушило мне мысль убить тирана, какого бы то ни было, — то эту мысль мне внушила и гордость. Что мне еще сказать? Цезари всего мира напоминали мне о Бруте.

Филиппо. Гордость добродетели — благородная гордость. Зачем отрекаться от нее?

Лоренцо. Если ты не безумец, тебе никогда не понять той мысли, что снедала меня. Чтобы понять лихорадочное волнение, сделавшее из меня того Лоренцо, который говорит с тобой, надо было бы, чтобы мозг мой и мои внутренности предстали обнаженные под скальпелем. Статуя, которая покинула бы свой пьедестал и пошла по площади среди людей, быть может, напомнила бы то, чем я был в тот день, когда начал жить мыслью, что я должен стать Брутом.

Филиппо. Ты все больше и больше меня изумляешь.

Лоренцо. Сперва я хотел убить Климента Седьмого; я не мог этого сделать, потому что меня прежде времени изгнали из Рима. Я избрал моей целью Алессандро. Я хотел действовать один, без чьей бы то ни было помощи. Я трудился для человечества, но моя гордость оставалась одинокой среди всех моих человеколюбивых мечтаний. Мой странный поединок надо было начать с хитрости. Я не хотел ни поднимать народ, ни добиваться болтливой славы паралитика, вроде Цицерона; я хотел добраться до самого человека, вступить в схватку с живой тиранией, убить ее, а потом принести на трибунал мой окровавленный меч, чтобы испарения крови Алессандро бросились в нос краснобаям, чтобы они согрели их напыщенные мозги.

Филиппо. Какое упорство, друг, какое упорство!

Лоренцо. С Алессандро трудно было достигнуть цели, которую я себе поставил. Флоренция, как и сейчас, утопала в волнах вина и крови. Император и папа сделали герцогом мясника. Чтобы понравиться. моему двоюродному брату, надо было пробраться к нему, минуя потоки слез; чтобы стать его другом и приобрести его доверие, надо было слизать поцелуями с его толстых губ все остатки оргий. Я был чист, как лилия, и все же я не отступил перед этой задачей. Чем я стал, чтобы достичь этой цели, об этом не будем говорить. Ты понимаешь, что я вытерпел; есть раны, с которых нельзя безнаказанно снять повязку. Я стал порочным, трусливым, меня позорят и поносят; не все ль равно? Дело не в этом.

Филиппо. Ты опускаешь голову, на глазах у тебя слезы.

Лоренцо. Нет, я не краснею; гипсовые маски не знают румянца стыда. Я сделал то, что сделал. Знай только, что мое предприятие удалось. Скоро Алессандро придет в такое место, откуда не выйдет живым. Я близок к цели, и будь уверен, Филиппо, когда погонщик быков валит на траву разъяренное животное, он не опутывает его такими арканами, такими сетями, какие я расставил вокруг моего ублюдка. Это сердце, к которому целая армия не проникла бы в течение года, оно теперь обнажено, оно под моей рукой; стоит мне только уронить кинжал, и он вонзится в него. Все будет сделано. Но знаешь ли, что теперь со мной и от чего я хочу предостеречь тебя?

Филиппо. Ты наш Брут, если это правда.

Лоренцо. Я думал, что я Брут, бедный мой Филиппо; я вспоминал о золотом жезле, покрытом кровью. Теперь я знаю людей и советую тебе не вмешиваться.

Филиппо. Почему?

Лоренцо. Ах! вы жили в полном уединении, Филиппо. Как сверкающий маяк, вы стояли неподвижно на берегу людского океана и видели в водах отражение собственного сияния; в глубине вашего одиночества вам казался великолепным этот океан, осененный роскошным балдахином неба; вы не считали всех волн его, не старались измерить глубину; вы были исполнены доверия к творению рук божьих. А я, я в это время нырял, я погружался в бурное море жизни; покрытый стеклянным колпаком, я проникал в его глубины; в то время как вы любовались его поверхностью, я смотрел на обломки кораблекрушений, кости людей, на левиафанов.

Филиппо. Твоя тоска разрывает мне сердце.

Лоренцо. Я говорю вам это потому что вижу вас таким, каким был и я, готовый сделать то, что я сделал. Я вовсе не презираю людей; неправы историки и книги, когда показывают нам людей не такими, каковы они в действительности. Жизнь — как большой город; можно пробыть в нем лет пятьдесят или шестьдесят, не видя ничего, кроме улиц, обсаженных деревьями, и дворцов, но только не нужно тогда заходить в таверны или останавливаться, когда идешь домой, у окон в дурных кварталах. Вот что я думаю, Филиппо. Если дело в том, чтобы спасти твоих детей, советую тебе сидеть спокойно; это лучшее средство, чтобы их отослали домой, прочитав им маленькое наставление. Если же ты собираешься предпринять что-либо для блага человечества, советую тебе отрезать себе руки, ибо ты скоро заметишь, что только у тебя они и есть.

Филиппо. Я понимаю, что роль, которую ты играешь, могла породить в тебе подобные мысли. Если я правильно понял тебя, то ради великой цели ты избрал мерзкий путь, и ты думаешь, все в мире похоже на то, что ты видел.

Лоренцо. Я очнулся от моих грез, вот и все. Я говорю тебе о том, как они опасны. Я знаю жизнь, и будь уверен, это гнусная стряпня. Не суй в нее свою руку, если есть для тебя что-нибудь святое.

Филиппо. Довольно, не ломай, как тростинку, посох моей старости. Я верю во все то, что ты называешь грезами; я верю в добродетель, в целомудрие, в свободу.

Лоренцо. А вот я, Лоренцаччо, хожу по улице, и дети не бросают в меня грязью! Постели дочерей — еще горячие от моего пота, а когда я прохожу, отцы не хватают ножей и метел, чтобы избить меня. В каждом из этих домов — их здесь десять тысяч — седьмое поколение будет еще говорить о той ночи, когда я вошел в дом, и ни один из них не вышлет навстречу мне слугу, который рассек бы меня пополам, как гнилое полено. Я дышу воздухом, которым дышите вы, Филиппо; мой пестрый шелковый плащ лениво волочится по песку аллей; ни одной капли яда не попадает в шоколад, который я пью. Да что и говорить! О Филиппо! Бедные матери, стыдясь, приподнимают покрывала со своих дочерей; когда я останавливаюсь у их порога; они с улыбкой более мерзкой, чем поцелуй Иуды, показывают мне их красоту, а я, ущипнув малютку за подбородок, в бешенстве сжимаю кулаки, перебирая в кармане четыре или пять жалких золотых.

Филиппо. Пусть искуситель не презирает слабого — зачем искушать, когда сомневаешься?

Лоренцо. Разве я сатана? О небо! Я не забыл еще, как я готов был заплакать над первой девушкой, которую я соблазнил, если бы она не рассмеялась первая! Когда я начал играть свою роль — роль нового Брута, я расхаживал в моем новом одеянии великого братства порока как десятилетний мальчик, надевший латы сказочного великана. Я думал, что разврат кладет клеймо, и только чудовища бывают отмечены им. Я начал говорить во всеуслышание, что моя двадцатилетняя добродетель — маска, в которой я задыхаюсь. О Филиппо! В то время я вступил в жизнь, и когда ближе подошел к людям, то увидел, что они поступают так же, как я; все маски падали перед моим взором; человечество приподняло одежды и явило мне, как достойному преемнику, свою чудовищную наготу. Я увидел людей такими, каковы они на самом деле, и я сказал себе: для кого же я тружусь? Блуждая по улицам Флоренции с моим призраком, не отстававшим от меня, я искал лицо, которое вселило бы в меня бодрость, и спрашивал себя: когда я сделаю мое дело, пойдет ли оно на пользу вот этому человеку? Я видел республиканцев в их кабинетах; я входил в лавки; я слушал и подсматривал. Я ловил разговоры простого люда; я наблюдал, какое действие оказывает на них тирания; на пирах патриотов я пил вино, рождающее метафору и прозопопею; между двумя поцелуями я глотал самые что ни на есть добродетельные слезы; я все ждал — не мелькнет ли на лице человечества проблеск честности. Я следил, как влюбленный следит за своей невестой в ожидании дня свадьбы.

Филиппо. Если ты видел только зло, жалею тебя, но не могу тебе поверить. Зло существует, но ведь есть и добро; тени без света тоже не бывает.

Лоренцо. Ты хочешь видеть во мне только человеконенавистника; это оскорбление для меня. Я отлично знаю, что есть добрые люди; но что в них толку? Что они делают? Как поступают? Что пользы, если совесть жива, но рука мертва? С известной точки зрения все будет хорошо: собака — верный друг, она может заменить нам лучшего слугу, но в то же время можно видеть, как она бросается на трупы, и от языка, которым она лижет хозяина, на версту разит падалью. А мне, мне ясно одно: я погиб и гибелью своей не принесу людям пользы, так же как не буду понят ими.

Филиппо. Бедное дитя, ты терзаешь мое сердце. Но если ты честен, ты вернешь свою честность, когда освободишь родину. Мое старое сердце радуется при мысли, что ты честен, Лоренцо; тогда ты сбросишь эту мерзкую личину, которая уродует тебя, и снова засверкаешь металлом столь же чистым, как бронзовые статуи Гармодия и Аристогитона.

Лоренцо. Филиппо, Филиппо, я был честен. Рука, которая раз приподняла покрывало истины, уже не может опустить его; она до смерти остается неподвижной, все придерживает страшное покрывало, подымает его все выше и выше над головой человека, пока ангел вечного сна не сомкнет ему очи.

Филиппо. Излечиваются все болезни; а порок — тоже болезнь.

Лоренцо. Слишком поздно. Я свыкся с моим ремеслом. Порок был для меня покровом, теперь он прирос к моему телу. Я на самом деле развратник, и когда я шучу над себе подобными, я мрачен, как смерть, при всем моем веселье. Брут притворялся безумцем, чтобы убить Тарквиния, и что удивляет меня в нем, так это то, что он не лишился разума. Воспользуйся моим примером, Филиппо, вот что я должен тебе сказать: не трудись для своей родины.

Филиппо. Мне кажется, что если бы я поверил тебе, небо навсегда покрылось бы мраком и старость моя обречена была бы двигаться ощупью. Возможно, что ты избрал опасный путь; почему мне не избрать другого пути, который приведет меня к этой же цели? Я хочу обратиться с призывом к народу и действовать открыто.

Лоренцо. Берегись, Филиппо, тот, кто говорит тебе это, знает, почему он так говорит. Какой бы путь ты ни избрал, тебе всегда придется иметь дело с людьми.

Филиппо. Я верю в честность республиканцев.

Лоренцо. Бьюсь с тобой об заклад. Я убью Алессандро, и если республиканцы, когда дело будет сделано, поведут себя, как им подобает, им легко будет утвердить республику, прекраснейшую из всех, которые когда-либо цвели на земле. Пусть только народ станет на их сторону — и все будет решено. Но ручаюсь тебе, ни народ, ни они ничего не сделают. Все, о чем я прошу тебя, — не вмешивайся в это дело; если хочешь, говори, но будь осторожен в речах, а еще осторожнее в поступках. Дай мне сделать мое дело: твои руки чисты, а мне, мне терять нечего.

Филиппо. Делай — и увидишь.

Лоренцо. Пусть так, но запомни вот что. Видишь — в этом маленьком доме семья собралась вокруг стола? Не скажешь ли, что это люди? У них есть тело, а в этом теле душа. И все же, если бы мне пришла охота войти к ним одному, вот как сейчас, и заколоть кинжалом их старшего сына, никто не поднял бы на меня ножа.

Филиппо. Ты внушаешь мне ужас. Как может оставаться великим сердце, если у человека такие руки?

Лоренцо. Идем, вернемся в твой дворец и попытаемся освободить твоих детей.

Филиппо. Но зачем тебе убивать герцога, когда у тебя такие мысли?

Лоренцо. Зачем? Ты это спрашиваешь?

Филиппо. Если ты считаешь, что это убийство не принесет пользы твоей родине, как ты можешь его совершить?

Лоренцо. Ты решаешься спрашивать меня об этом? Погляди-ка на меня. Я был прекрасен, безмятежен и добродетелен.

Филиппо. Какую бездну ты раскрываешь предо мною! Какую бездну!

Лоренцо. Ты спрашиваешь, зачем я убью Алессандро? Что же, ты хочешь, чтоб я отравился или бросился в Арно? Хочешь, чтобы я стал призраком и чтобы, когда я ударяю по этому скелету (бьет себя в грудь), не вылетело бы ни единого звука? Если я стал тенью самого себя, неужели ты хочешь, чтоб я прервал единственную нить, которая еще связывает мое сердце с моим прежним сердцем? Подумал ли ты, что это убийство — все, что осталось мне от моей добродетели? Подумал ли ты, что я уже два года карабкаюсь по отвесной стене и что это убийство — единственная былинка, за которую я мог уцепиться ногтями? Или ты думаешь, что у меня нет больше гордости, потому что у меня больше нет стыда? И хочешь, чтобы я дал умереть в молчании загадке моей жизни? Да, конечно, если бы я мог вернуться к добродетели, если бы годы порока могли исчезнуть бесследно, я, пожалуй, пощадил бы этого погонщика быков. Но я люблю вино, игру и женщин; понимаешь ты это? Если ты, ты, говорящий со мной, чтишь во мне что-то, ты чтишь это убийство, может быть, именно потому, что ты его не совершил бы. Видишь ли, республиканцы давно уже кидают в меня грязью и поносят; давно уже звон стоит у меня в ушах, и проклятия людей отравляют хлеб, который я ем; мне надоело слушать, как болтуны горланят на ветер; пусть мир узнает, кто я и кто он. Слава богу! Завтра, быть может, я убью Алессандро! Через два дня все будет кончено. Те, кто вертится здесь вокруг меня, искоса на меня поглядывая, как на диковинку, вывезенную из Америки, всласть поработают глоткой и смогут пустить в ход все припасенные слова. Поймут ли меня люди или не поймут, станут ли они действовать или не станут, я все же скажу, что должен был сказать; я заставлю их очинить перья, если не заставлю отточить пики, и человечество сохранит на своем лице кровавые следы пощечины, нанесенной моей шпагой. Пусть они называют меня, как хотят, Брутом или Геростратом, но я не хочу, чтобы они забыли обо мне. Вся жизнь моя — на острие моего кинжала, и обернет ли голову провидение или не обернет, когда услышит удар, я бросаю природу человека орлом или решеткой на могилу Алессандро; через два дня люди предстанут на суд моей воли.

Филиппо. Все это меня удивляет, и в том, что ты сказал, многое печалит меня, а многое радует. Но Пьетро и Томазо в тюрьме, и тут я ни на кого не могу положиться, кроме себя. Напрасно я пытаюсь сдержать свой гнев; я потрясен слишком глубоко; быть может, ты и прав, но я должен действовать; я созову моих родственников.

Лоренцо. Как хочешь; но будь осторожен. Сохрани мою тайну даже от твоих друзей, — вот все, о чем я тебя прошу.

Уходят.

 

Сцена 4

Во дворце Содерини. Входит Катарина, читая записку.

Катарина. "Лоренцо должен был говорить с вами обо мне; но кто мог бы достойными словами сказать о любви, подобной моей? Пусть перо мое скажет вам то, чего не могут вымолвить уста и что сердце мое хотело бы запечатлеть своею кровью. Алессандро Медичи". Если бы здесь не было написано мое имя, я подумала бы, что посланный ошибся; читаю и не верю своим глазам.

Входит Мария.

О милая мать! Смотрите, что мне пишут и, если можете, объясните мне эту загадку.

Мария. Несчастная, несчастная! Он тебя любит? Где он видел тебя? Где ты разговаривала с ним?

Катарина. Нигде; посланный принес эту записку, когда я выходила из церкви.

Мария. Он пишет, что Лоренцо должен был говорить с тобой о нем? Ах, дитя мое! Иметь такого сына! Да, сестру своей матери прочить в любовницы герцогу, даже не в любовницы, о Катарина! Как называют этих тварей? Я не решусь выговорить; да, только этого недоставало Лоренцо. Пойдем, я покажу ему это письмо и потребую ответа именем бога.

Катарина. Я думала, что герцог любит… Простите, мать моя, но я думала, что герцог любит маркизу Чибо; мне это говорили…

Мария. Это правда, он ее любил, если только он способен любить.

Катарина. Он больше не любит ее? Ах! где же стыд, когда человек приносит в дар такое сердце? Идемте, мать моя, идемте к Лоренцо.

Мария. Дай мне руку. Не знаю, что я чувствую последние дни; каждую ночь я в лихорадке. Да, уже три месяца лихорадка не покидает меня. Я слишком много вытерпела, бедная моя Катарина; зачем ты прочла мне это письмо? Я уже не в силах перенести что бы то ни было. Я уже немолода, и все же мне кажется, будь все иначе, я могла бы помолодеть; но все, что я вижу, приближает меня к могиле! Идем! Поддержи меня, бедное мое дитя; скоро уже я не буду тебе в тягость. (Уходят.)

 

Сцена 5

У маркизы.

Маркиза (разряженная, перед зеркалом). Когда я думаю об этом, мне кажется, что мне сообщают внезапную новость. Какая бездна — жизнь! Как, уже девять часов, а я в этом наряде жду герцога! Будь что будет! Я хочу испытать мою власть.

Входит кардинал.

Кардинал. Какой наряд, маркиза! Как благоухают цветы!

Маркиза. Я не могу принять вас, кардинал, я жду подругу; вы меня извините.

Кардинал. Ухожу, ухожу. Этот будуар, что виден в полуоткрытую дверь, — маленький рай. Не там ли подождать мне вас?

Маркиза. Я спешу, простите меня. Нет, не в будуаре; где вам будет угодно.

Кардинал. Я приду в более подходящее время. (Уходит.)

Маркиза. Вечно лицо этого священника! Зачем кружит около меня этот коршун с лысой головой и я, оборачиваясь, все время вижу его? Неужели приближается час моей смерти?

Входит паж и шепчет ей на ухо.

Хорошо, иду. О, это ремесло служанки, оно не по тебе, бедное гордое сердце! (Уходит.)

 

Сцена 6

Будуар маркизы. Маркиза, герцог.

Маркиза. Вот как я смотрю на вещи. Вот каким я полюбила бы тебя.

Герцог. Слова, слова, и только!

Маркиза. Для вас, мужчин, это так мало значит! Пожертвовать спокойствием жизни, священной чистотою чести, а то даже и детьми! Жить только для одного существа в мире; отдаться, наконец, — отдаться, ведь это так называется! Но все это не стоит труда. К чему слушать женщину? Женщина, которая говорит не о тряпках и не о любовных приключениях, это же невиданная вещь.

Герцог. Вы грезите наяву.

Маркиза. Да, клянусь небом, да, это была греза! Увы! лишь короли никогда не грезят: все химеры их прихотей воплощаются в действительность, и даже их кошмары превращаются в мрамор. Алессандро! Алессандро! Какое великое слово — могу, если захочу! Ах, у бога не найдется слова более великого; перед этим словом руки народов складываются для боязливой молитвы, и бедное людское стадо задерживает дыхание, внимая ему.

Герцог. Не будем говорить об этом, дорогая, это скучно.

Маркиза. Знаешь ли ты, что значит — быть государем? Держать в своей руке сто тысяч рук! Быть солнечным лучом, который осушает слезы людей! Быть счастьем и несчастьем! О, какой смертельный трепет! Как бы задрожал этот старик в Ватикане, если бы ты расправил крылья, ты, мой орленок! Кесарь так далеко! Гарнизон так предан тебе! Ведь можно уничтожить армию, но нельзя уничтожить целый народ. В день, когда весь народ будет за тебя, когда ты станешь главой свободного тела, когда ты скажешь: "Как дож Венеции обручается с Адриатикой, так и я надеваю золотое кольцо моей прекрасной Флоренции, и дети ее будут моими детьми…" О, знаешь ли ты, что такое народ, подымающий на руках своего благодетеля, знаешь ли ты, что такое этот могучий людской океан, который несет тебя, как нежно любимого младенца? Знакомо ли тебе то чувство, когда отец указывает на тебя своему сыну?

Герцог. Меня заботят подати; только бы их платили, прочее неважно.

Маркиза. Но в конце концов тебя убьют. Камни вырвутся из мостовой и раздавят тебя! А потомство! Или не является тебе этот призрак у твоего изголовья? Разве ты никогда не спрашивал себя, что о тебе подумают те, которые теперь еще во чреве матерей? Но ты-то, ты ведь жив, еще есть время! Тебе стоит сказать лишь слово. Помнишь ли ты об отце отечества? Да, монарху легко стать великим — провозгласи независимость Флоренции; требуй исполнения договора с империей; обнажи свой меч и покажи его, они попросят тебя вложить его в ножны, скажут, что от его блеска больно их глазам. Подумай, как ты еще молод! Решающее слово не сказано еще. Сердце народов полно безграничной терпимости к государям, и благодарность граждан — глубокий поток забвения, в котором тонут былые ошибки. У тебя были дурные советники, тебя обманывали. Но еще есть время, тебе лишь стоит вымолвить слово; пока ты жив, страница в книге бога еще не перевернута.

Герцог. Довольно, дорогая, довольно.

Маркиза. О, когда эта страница закроется, когда несчастный садовник-поденщик нехотя придет поливать жалкие маргаритки, посаженные вокруг могилы Алессандро; когда бедняки смогут весело дышать воздухом неба и больше не увидят мрачного метеора твоей власти, парящего в нем; когда они заговорят о тебе, покачивая головой; когда вокруг твоей могилы они начнут считать могилы своих родных, уверен ли ты, что твой последний сон будет безмятежен? Ты не бываешь в церкви и думаешь только о податях, а уверен ли ты, что вечность глуха ко всему и что в страшную обитель мертвых не проникает ни один отголосок жизни? Знаешь ли ты, куда уносит ветер слезы народов?

Герцог. У тебя хорошенькая ножка.

Маркиза. Выслушай меня; ты ветреный, я знаю, но ты не злой; нет, клянусь богом, ты не злой, ты не можешь быть злым. Ну, постарайся принудить себя, подумай минуту, одну лишь минуту о том, что я сказала тебе. Разве во всем этом нет правды? Разве я уж так безумна?

Герцог. Все это мне приходило в голову, но что же дурного я делаю? Я не хуже моих соседей; право же, я лучше папы. Ты своими речами напоминаешь мне Строцци, а ты знаешь, что я их терпеть не могу. Ты хочешь, чтобы я поднял восстание против кесаря; дорогая моя, кесарь — мой тесть. Ты думаешь, что флорентинцы не любят меня, а я убежден, что они меня любят. Но, черт возьми, если ты и права, чего же мне, по-твоему, бояться?

Маркиза. Ты не боишься своего народа, но ты боишься императора; ты убил и обесчестил сотни граждан и думаешь, что если ты надел кольчугу, то этого достаточно.

Герцог. Довольно! Не будем говорить об этом.

Маркиза. Ах, я разгорячилась, я говорю не то, что хочу сказать. Друг мой, кто не знает, что ты храбр? Ты так же храбр, как прекрасен; виной твоих дурных поступков твоя молодость, быть может, — эта пылкая кровь, что течет, как огонь, в твоих жилах, палящий зной, который нас гнетет. Умоляю тебя, не дай мне погибнуть безвозвратно; мое имя, моя бедная любовь к тебе да не будут начертаны на скрижалях позора. Правда, я женщина, я если красота — все для женщины, то найдется немало женщин лучше меня. Но скажи мне, неужели у тебя ничего, ничего нет здесь? (Указывает рукой на его грудь.)

Герцог. Что за демон! Сядь-ка сюда, малютка.

Маркиза. Да, да, я признаюсь в этом, я честолюбива, и не ради себя, но ради тебя! Ради тебя и моей дорогой Флоренции! О боже, ты свидетель моих страданий!

Герцог. Ты страдаешь? Да что с тобой?

Маркиза. Нет, я не страдаю. Слушай, слушай! Я вижу, тебе скучно со мной. Ты считаешь минуты, ты отворачиваешься; не уходи; может быть, я вижу тебя в последний раз. Выслушай меня! Я говорю тебе, что Флоренция называет тебя своей новой чумой и что нет хижины, где бы твой портрет не был прибит к стене ножом, который вонзается тебе в сердце. Пусть я безумна, пусть завтра ты меня возненавидишь, не все ли мне равно! Ты будешь это знать!

Герцог. Горе тебе, если ты хочешь играть моим гневом!

Маркиза. Да, горе мне! Горе мне!

Герцог. Другой раз — если хочешь, завтра утром — мы можем увидеться и поговорить об этом. Не сердись, если сейчас я тебя оставлю — я должен ехать на охоту.

Маркиза. Да, горе мне! Горе мне!

Герцог. Но почему? Ты мрачна, как сама преисподняя. И к чему, черт возьми, ты вмешиваешься в политику? Ну, право же, тебе так идет твоя маленькая роль — роль женщины, настоящей женщины! Ты слишком набожна, — это пройдет. Помоги-ка мне одеться; мое платье в таком беспорядке.

Маркиза. Прощай, Алессандро.

Герцог целует ее. Входит кардинал Чибо.

Кардинал. Ах! Простите, ваша светлость, я думал, сестра моя одна. Я так неловок; я должен просить прощения. Умоляю вас извинить меня.

Герцог. Да что вы хотите этим сказать? Полно, Маласпина, тут так и чувствуется священник! Разве вам подобает видеть такие вещи? Пойдемте-ка, пойдемте; черт возьми, какое вам дело до этого?

Уходят вместе.

Маркиза (одна, держит перед собой портрет мужа). Где ты теперь, Лоренцо? Уж полдень миновал, ты гуляешь по террасе перед высоким каштаном. Вокруг тебя пасутся твои тучные стада; твои работники обедают в тени; лужайка в лучах солнца сбрасывает белую пелену пара; деревья, окруженные твоими заботами, благоговейно шепчутся над головой своего старого хозяина, а под сводами наших длинных аркад эхо почтительно повторяет звук твоих спокойных шагов. О мой Лоренцо! Я утратила сокровище твоей чести, последние годы твоей благородной жизни стали по моей вине достоянием насмешки и сомнения; ты больше не прижмешь к своей броне сердце, достойное твоего сердца; и трепетной рукой принесу я тебе твой ужин, когда ты вернешься с охоты.

 

Сцена 7

У Строцци. Сорок Строцци; ужин.

Филиппо. Дети мои, сядем за стол.

Гости. Отчего два места остаются пустыми?

Филиппо. Пьетро и Томазо в тюрьме.

Гости. Почему?

Филиппо. Потому что Сальвиати оскорбил мою дочь, — вот она перед вами, — оскорбил всенародно на ярмарке в Монтоливето, в присутствии ее брата Леоне. Пьетро и Томазо убили Сальвиати, и Алессандро Медичи велел взять их под стражу, чтобы отомстить за смерть этого сводника.

Гости. Смерть дому Медичи!

Филиппо. Я созвал мою семью, чтобы поведать ей мое горе и просить прийти мне на помощь. Отужинаем, а потом, если в вас есть мужество, пойдем с обнаженными мечами требовать, чтобы отпустили моих сыновей.

Гости. Решено; мы готовы.

Филиппо. Не правда ли, пора положить этому конец? Нельзя, чтобы убивали наших детей и бесчестили наших дочерей. Флоренции пора показать этим ублюдкам, что такое право жизни и смерти. Совет Восьми не имеет права изрекать приговор моим детям; а я, знайте, я этого не переживу.

Гости. Не бойся, Филиппо, мы с тобой.

Филиппо. Я глава рода. Как могу я стерпеть, когда меня оскорбляют? Мы не хуже Медичи, так же как и Руччелаи, как Альдобрандини и двадцать других семейств. Так почему же им можно убивать наших детей, а нам нельзя убивать их детей? Стоит только поджечь бочку с порохом в подвалах цитадели — и немецкий гарнизон разгромлен. Что останется тогда от Медичи? В нем вся их сила; они без гарнизона — ничто. Или мы не мужчины? Или мы позволим сносить ударами топора головы флорентийских семейств и вырывать из родной земли корни столь же старые, как она сама? С нас начинают, мы стойко должны держаться; наш первый крик тревоги, как свист птицелова, заставит спуститься на Флоренцию целые стаи орлов, согнанных с их гнезд; они недалеко; они реют вокруг города, не спуская глаз с его колоколен. Мы водрузим на них черный стяг чумы; они поспешат, увидев это знамение смерти. Это цвет небесного гнева. Сегодня вечером идем освобождать моих сыновей, а завтра мы все вместе, обнажив мечи, пойдем стучаться в дома всех высоких семейств; во Флоренции восемьдесят дворцов, и из каждого выйдет такой же отряд, как наш, когда свобода постучит в его дверь.

Гости. Да здравствует свобода!

Филиппо. Призываю в свидетели бога, что обнажить меч меня заставляет насилие, что шестьдесят лет прожил я добрым и мирным гражданином, что никому на свете не делал я зла и что половина моего состояния шла на помощь несчастным.

Гости. Это правда.

Филиппо. На восстание меня подняла праведная месть, и я мятежник потому, что бог сделал меня отцом. Я не одержим ни честолюбием, ни корыстью, ни гордостью. Дело мое честно, достойно и свято. Наполните ваши кубки и встаньте. Наша месть — хлеб святых таинств, который мы без страха можем преломить и разделить между собой перед лицом бога. Пью за смерть Медичи!

Гости (встают и пьют). За смерть Медичи!

Луиза (ставя свой стакан). Ах, я умираю!

Филиппо. Что с тобой, моя дочь? Мое дорогое дитя, что с тобой? Боже! что случилось? Боже, боже! как ты бледна! Скажи, что с тобой? Скажи твоему отцу! Помогите, помогите, врача? Скорее, скорее, а то будет поздно!

Луиза. Я умру, умру! (Умирает.)

Филиппо. Она умирает, друзья мои, она умирает! Врача! Мою дочь отравили! (Падает на колени перед Луизой.)

Один из гостей. Разрежьте ей корсет! Дайте ей выпить теплой воды; если это яд, надо теплой воды.

Вбегают слуги.

Другой гость. Похлопайте ее по ладоням; откройте окна и похлопайте ее по ладоням.

Третий. Может быть, это только головокружение — она слишком быстро осушила кубок.

Четвертый. Бедное дитя, как спокойны ее черты! Она не могла умереть так, вдруг.

Филиппо. Дитя мое! Неужели ты умерла, умерла, Луиза, милая моя дочь!

Первый гость. Вот врач.

Входит врач.

Второй. Скорей, синьор, скажите нам, не было ли тут отравы?

Филиппо. Она в забытьи, не правда ли?

Врач. Бедная девушка, она мертва.

В комнате царит глубокое молчание. Филиппо продолжает стоять на коленях возле Луизы и держит ее руки.

Один из гостей. Это яд Медичи. Мы не можем оставить Филиппо в таком состоянии. Это оцепенение ужасно.

Другой. Я в этом убежден, я не мог ошибиться: здесь был слуга, служивший прежде у жены Сальвиати.

Третий. Это его дело, сомнения быть не может. Пойдем схватим его.

Уходят.

Первый гость. Филиппо не отвечает на вопросы; он словно громом поражен.

Другой. Ужасно! Неслыханное убийство!

Третий. К небу несется крик о мщении. Пойдем убьем Алессандро.

Четвертый. Да, идем. Смерть Алессандро! Все сделано по его приказанию. О, как мы безрассудны! Ведь не вчера он возненавидел нас. Мы начинаем действовать слишком поздно.

Пятый. Сам Сальвиати не желал зла бедной Луизе; он старался для герцога. Итак, идем, хотя бы нас перебили всех до одного.

Филиппо (встает). Друзья мои, вы похороните мою дочь, не правда ли? (Надевает плащ.) В моем саду, за смоковницами? Прощайте, добрые мои друзья, прощайте, желаю вам счастья.

Один из гостей. Куда ты, Филиппо?

Филиппо. Довольно с меня, вот что! Большего я не могу вынести. Двое моих сыновей в тюрьме, и вот умерла моя дочь. С меня довольно, ухожу отсюда.

Один из гостей. Ты уходишь, уходишь не отомстив?

Филиппо. Да, да. Оденьте в саван мою бедную дочь, но только не хороните ее; я должен похоронить ее сам, и я похороню ее, как задумал, у знакомых мне бедных монахов — они завтра придут за ней. Зачем смотреть на нее? Она умерла, значит, ничем не помочь. Прощайте, друзья мои, идите по домам, желаю вам счастья.

Один из гостей. Не выпускайте его, он лишился рассудка.

Другой. Какой ужас! Я больше не выдержу здесь. (Уходит.)

Филиппо. Не совершайте надо мной насилия — не запирайте в комнате, где лежит труп моей дочери; дайте мне уйти.

Один из гостей. Отомсти за себя, Филиппо, дай нам отомстить за тебя. Пусть твоя Луиза станет нашей Лукрецией! Мы заставим Алессандро допить ее кубок.

Другой. Новая Лукреция! Принесем ее трупу клятву — умереть за свободу! Вернись к себе, Филиппо, подумай о твоей стране. Не отрекайся от своих слов.

Филиппо. Видите ли, свобода, месть — все это прекрасно; двое моих сыновей в тюрьме, и вот умерла моя дочь. Если я останусь здесь, все вокруг меня умрет. Все дело в том, чтобы мне уйти и чтобы вы сидели смирно. Когда двери и окна моего дома будут заколочены, о Строцци перестанут думать. Если они останутся открытыми, я буду свидетелем того, как вы все падете один за другим. Видите ли, я стар, пора закрывать эту лавчонку. Прощайте, друзья мои, сидите смирно; если меня не будет здесь, с вами ничего не сделают. Я отправлюсь в Венецию.

Один из гостей. На дворе — страшная гроза; пережди эту ночь.

Филиппо. Не хороните мое бедное дитя; завтра придут мои старые монахи и унесут ее. Боже правый, боже правый! чем согрешил я пред тобой?

(Убегает.)