Солнце склонялось к западу, когда король и герцог Неверский, в сопровождении членов государственного совета, вошли в залу со сводами, украшенными золочеными арабесками. Свет, проникая через стекла высоких стрельчатых окон, играл на богатых обоях, испещренных золотыми и серебряными французскими лилиями, покрывавшими стены обширной залы совета.

Посредине этой залы стоял широкий и длинный стол, покрытый зеленым саржевым ковром с кистями из красной шерсти. На самой середине этого ковра была вышита белой шерстью огромная розетка, на которой стояла громадная чернильница, заключавшая в себе также песок, сургуч и королевскую печать. Кругом были разбросаны перья и листы бумаги.

Против короля поместился секретарь его Ален Шартье, готовясь писать под диктовку своего повелителя.

Когда все члены совета уселись и сняли шляпы, между тем как один только король оставался с покрытой головой, Карл VI обратился к Иоанну Неверскому, который не садился, что тогда было в обычае, если кто хотел держать речь.

– Видите ли, кузен, как быстро наш Суд любви обратился в государственный совет… Ах! И Суд любви бывает иногда столь же важен! Любовь приносит столько же забот, как и ненависть… Но вы хотите говорить с нами о чем-то важном. Начинайте.

– Вам известно, государь, – начал Невер, – что Сигизмунд Венгерский, ваш верный союзник, находится в опасности: если христианские государи не придут к нему на помощь, то турки завоюют его королевство. Он уже не один раз просил вас о помощи, и я пришел вам напомнить об этом, потому что вокруг вас столько шума и гама от беспрерывных праздников и пиров, что голос погибающего друга может затеряться в этом.

Эта гордая речь смутила короля.

– Иоанн Неверский, имеете ли вы право поднимать столь важный вопрос, если вы еще не принимали участия в наших советах?

Молодой человек хотел ответить, но вдруг увидел входящего Людовика Орлеанского. Последний тоже увидел Невера, остановился на пороге и что-то сказал своему пажу, который тотчас же ушел.

Герцог Иоанн инстинктивно догадался, что в этом обмене слов между принцем и пажом дело шло о нем. Он весь вспыхнул, но сдержался:

– Совершенно справедливо, государь: я еще не принимал участия в ваших советах. Однако, здесь же, в этой зале, я вижу кое-кого, кто не старше меня, а между тем вмешивается в управление государством, что подобает лишь людям старым, опытным и сведущим в науке управления государством.

– Боже истинный! Герцог, вы осмеливаетесь делать намеки на особу нашу?

– Сохрани меня небо! Вы – король и законно исполняете обязанности короля.

Затем, уже не скрывая своей антипатии, он указал рукою на герцога Орлеанского, прибавив:

– Здесь речь идет о кузене моем, герцоге.

Лицо Карла VI, на минуту омрачившееся, сразу прояснилась, как только он увидел брата, к которому и обратился с улыбкой:

– А! Ты уже вернулся, Луи. Ну, садись же. Нам тут много кое чего решить нужно. Но, прежде всего, займемся тем, что ответить герцогу Неверскому.

– Если вы дозволите мне, брат, я возьму это на себя.

Король утвердительно кивнул головою. Герцог Орлеанский почувствовал себя смелее и начал так:

– Разве военное дело, в котором кузен наш приобрел уже такую славу, прискучило ему? Или он полагает, что совершил уже слишком достаточно, чтобы отдыхать в государственном совете?

– Ваше присутствие здесь, прекрасный кузен…

Иоанн Неверский протянул слово прекрасный. Его прервал Людовик Орлеанский: он высокомерно расхохотался и, встав с места, сказал ему:

– Продолжайте! Я принимаю эпитет прекрасного: это принадлежность царской крови. Есть довольно других для украшения оборотной стороны медали.

Невер закусил губы, а все члены совета скривили угол рта: ни более, ни менее они не могли сделать. Действительно, Людовик Орлеанский был прекрасный, стройный, грациозный, изысканно-любезный мужчина. Это был тип благородного и изящного рыцаря, безукоризненно и очень роскошно одетого.

Герцог Неверский продолжал:

– Ваше присутствие здесь, прекрасный кузен, ни в каком случае не может подать мне мысль, что военные труды служат обязательной прелюдией к государственной деятельности.

Вмешательство короля прервало этот обмен колкостей.

– Слушайте, господа, разве мы здесь собрались затем, чтобы слушать ваши взаимные насмешки, которыми вы обмениваетесь при каждой встрече? Вернемся к упреку, обращенному к нам нашим кузеном герцогом Неверским, за то, что мы медлим оказать помощь Сигизмунду Венгерскому.

– Этот упрек, государь, – возразил Невер, – если так вам угодно называть его, исходит не от меня, а от Филиппа Бургундского: слова сына только отголосок чувств отца.

– А, если так, – отрезал Орлеанский, точно выстрелил из лука, – то пусть этот самый отголосок с точностью передает ему вот что: мы – добрые христиане и боимся Бога, но время крестовых походов прошло и никогда не вернется. Во Франции в настоящее время мир – в первый раз с тех пор, как регентство наших дядюшек уступило место правлению короля, нашего брата.

Говоря это, Людовик указывал глазами на трех герцогов – Анжуйского, Беррийского и Бурбона, которые даже не шевельнулись.

– И вот, – продолжал герцог Орлеанский, – не успели еще закрыться две раны, через которые отчизна истекала кровью – разумею Англию и Италию, и малейшее движение может раскрыть эти раны, отчего боль будет еще сильнее… Мы сделали все для мира и надеемся сохранить его: это поведет Францию к благоденствию. Лилии, эмблемы нашей монархии, не могут цвести среди урагана.

– Это эмблема обманчивая и никуда не годная, – возразил Иоанн Неверский. – Старинные короли Франции имели в гербе не цветы лилии, но наконечники копий; это значило, что монархия может держаться и крепнуть в силе только войною. Они, конечно, это хорошо понимали, эти короли ваши предки, государь, если завели в Палестине нескончаемую войну, которая поддерживала мужество французских вельмож, улаживала их раздоры и очищала страну от того избытка мятежной черни, которая столько раз беспокоила трон… А посмотрите вокруг, до чего мы дошли! Правда, у нас мир, но благоденствие – где вы его видите? Неприятель не разоряет больше наших провинций; но ваше дворянство оскорбляет и грабит народ, а после дворян – их слуги, их псари, до тех пор пока ничего не остается. Теперь уже не военные издержки истощают государственную казну, но роскошь, празднества! Прибавьте к этому, что такой образ действий все более и более уничтожает любовь народа к монархии и уважение к дворянству. Сколько уже было смут, доказывающих это! Вы видели, как отказывались платить налоги, вы видели, как большие города Париж и Руан не признавали королевской власти, Жаки, Мальотены доказали, что виланы уже не боятся ваших больших, закованных в железо лошадей и украшенного гербами вооружения ваших рыцарей. Вы много раз уже пробовали надевать на них свои доспехи и видели, что они приходились им впору, и что, при опущенном забрале, вилан ничем не отличается от синьора. Чем же исправить все это зло? Я сказал уже: только войной, святая и благородная, она даст дворянству возможность очистить в крови неверных свои почти стертые гербы, возвратить ему утраченное уважение, которым народ обязан дворянству.

Речь эта произвела глубокое впечатление, но Орлеанский скоро установил равновесие.

– Уважение черни? Вот новости! Разве эти дураки смеют осуждать своих господ и властелинов, поставленных над ними Богом? Они ли для нас созданы или мы для них? О, какой это гнусный народ, грязный, безобразный! Он лает и кусает, как собака, всех без разбора. Боже правый! С самой фландрской войны, – я ненавижу эту чернь, а уж в особенности парижскую, как самых лютых зверей. Ведь тогда, во всех больших городах Франции, чернь была против нас и сочувствовала бунтовщикам, которых мы шли бить. А что мы получили по возвращении? Парижская сволочь овладела властью, и если бы обезумевшие от страха буржуа не отперли нам ворот, то пришлось бы осаждать Париж. И при подобном то положении дел тут хотят, чтобы дворянство шло на смерть за четыреста миль отсюда, оставляя свое имущество и власть в руках разных Жаков, Мальотенов, или еще какой-нибудь народной партии. Честью клянусь, я скорее согласен, чтобы Франция попала во власть…

– Брат! – закричал Карл VI, вскочив с места, – не извращай вопроса, не кощунствуй! Кому же тогда кричать: «Да здравствует Франция!» если не Людовику Французскому?

Король опять сел, а одобрительный шепот успокоил его волнение. Иоанн Неверский усмехнулся, герцог Орлеанский попросил у короля извинения и продолжал:

– Что же касается нашей роскоши, наших празднеств, нашей расточительности, которые вы порицаете, сын Филиппа, то они гораздо более нужны для нашей политики, чем для нашего удовольствия. Необходимо держать в нищете этот народ, который в довольстве тотчас же подымет голову и во время войны пользуется нашими денежными затруднениями, чтобы откупаться на волю. Скоро половина страны будет свободна, а такое положение для этих людей чудовищно, противоестественно.

Герцог Бургундский хотел возражать, но сир Гюг де Гизей, поддерживавший политику королевского брата, перебил его.

– Помимо городов, – сказал он, – которые большей частью уже свободны, даже в деревнях уже встречается мужичье, у которых есть собственные дома, земли, фермы…

– Да я же говорю!.. Это чудовищно, – вскричал Орлеанский, смотря с иронией на кузена. – А сколько есть дворян, которые думают, что жены их существуют только для них одних!

Иоанн Неверский, казалось, не почувствовал этого удара прямо в грудь, он только прошептал так тихо, что никто не расслышал:

– Бедная Маргарита! – Есть даже такие, – продолжал сир Гюг, – которые ездят на лошадях, будто дворяне, и водят за собой лакеев, точно так, как наши лакеи водят за собою собак.

Каждый из членов совета, по примеру сира де Гизей, вставил свое словцо, отпустил насмешку на счет народа.

– Вы слишком далеко заходите в ваших речах, господа, – заметил король добродушно, но видимо взволнованный. – Я, право, не вижу худого в том, чтобы простой народ пользовался кое-каким довольством и пусть небольшой свободой. Я вижу теперь, что это общий недостаток воспитания, в силу которого людей низшего класса до сих пор ценили ни во что, между тем, многие из них обладают и мужеством, и благородством души, поэтому, я вовсе не разделяю образ мыслей моего брата, который полагает, что держать их в повиновении можно только притеснениями и тяжкими налогами. Я уже уничтожил многие налоги, по ходатайству университетского канцлера, и еще уничтожу некоторые, в свое время. Я всеми силами противлюсь расточению общественной казны. Но что касается частных празднеств, на которые вы, Иоанн Бургундский, жалуетесь, то этому виной мое плохое здоровье. Доктора постоянно твердят мне, что я могу вылечиться только при непрерывных развлечениях и удовольствиях.

– Государь, здоровье ваше, по-видимому, не так дурно.

– Теперь оно, конечно, лучше, но вы забываете, что эти мрачные мысли, этот упадок духа, которым я подвержен, вызваны были переутомлением во время похода; достаточно какого-нибудь душевного потрясения, чтобы припадки вернулись с новой силой, а может быть и того хуже… однако, если мне не суждено, подобно королям, предкам моим, побеждать неверных, во имя Бога и чести, то я могу послать вспомогательный отряд, правда, незначительный, но которому я надеюсь придать важное значение в глазах нашего союзника, назначив начальником этого отряда вас, герцог Неверский.

– Государь, я сочту это за счастье и буду гордиться такой честью.

Король знаком руки подозвал к себе Жана Бусико, маршала Франции и своего друга детства. Несколько минут они вполголоса говорили между собою, после чего маршал вернулся на свое место, а Ален Шартье составил нечто в роде протокола заседания и подал Карлу VI, который, подписав бумагу, передал ее камергеру (chambelan) Карлу де Савоази. Затем король снова заговорил:

– Вы сами видите, кузен, это заседание утомило меня… голова у меня слаба. Приходите завтра во время совета, мы подумаем, как устроить все это. А пока, в ожидании, не хотите ли присутствовать сегодня вечером на нашем празднике? Будет шумно и весело. В этом мое лечение… мне нужен блеск, веселье, танцы. Это меня развлекает, разгоняет эту меланхолию, которая, по-видимому, угрожала моему рассудку…

– Бог да помилует вас, государь, а также Францию!

– Благодарю вас за короля, моего брата, герцог Неверский. Ах! если вы пожалуете сегодня, то привезите нам герцогиню Маргариту. Она будет блистать при дворе, как богиня Венера на Олимпе, и это будет большая честь для вас – ее счастливого супруга, – сказал герцог Орлеанский.

– То есть Вулкана, если уже продолжать аллегорию, – пробормотал сир Гюг.

– Благодарю, кузен, но герцогине Маргарите нечего делать на ваших праздниках и шутовствах. Ваши придворные дамы привычнее к этому, они могут более блистать, чем она. Ее бы это стесняло… Еще раз благодарю вас и прощайте.

После этого ледяного приветствия, герцог вышел из залы, которая мало-помалу и совсем опустела. Заседание было кончено, публика разошлась, остались только король и брат его.

– Вы отлично придумали, ваше величество, – сказал герцог Орлеанский, – удалить от двора этого толстого бургундца. Противен он мне со своим цензорским тоном и манерами скототорговца. Да и вся эта бургундская семья смахивает на мужиков, точно они вышли из черни!

– Ну этот, по крайней мере, доблестный рыцарь: я уважаю его еще больше чем люблю.

Разговаривая таким образом, братья вышли из залы заседаний и направлялись по галереям отеля Сен-Поль, которые вели в сад. Пройдя его, они поднялись по ступенькам крыльца, примыкавшего к другому флигелю здания, где находились апартаменты короля, и вошли в одну из комнат. Здесь был обширный камин, в котором пылало толстейшее полено, распространяя приятную теплоту, которую, впрочем, можно было почувствовать только усевшись поближе.

Король и герцог подошли к камину, взяли каждый по стулу, сели и некоторое время молча грелись.

В эту минуту на стене в глубине комнаты вырисовалась тень женщины. Стена эта была покрыта не обоями, а толстой фландрской кожей, на которой привешено было несколько картин Жана Море – Тициана той эпохи, у которого Людовик Орлеанский учился живописи на стекле.

Карл VI, слегка продрогнув, собирался коснуться щекотливого вопроса о Колине Демер, обольщенной и брошенной, затем перейти к замужеству Мариеты д'Ангиен, спросить об имени офицера, так любезно шедшего навстречу капризам принца, у которого была молодая и хорошенькая жена, красавица Валентина Висконти, покинутая своим супругом и повелителем и изнывавшая в его отеле де Бреген.

Старший брат собирался прочесть младшему целую лекцию о нравственности, но вошла королева Изабелла Баварская и уселась поодаль. Она смотрела на них обоих, сравнивая одного – изящного, стройного, красивого, с королем, хилым, болезненным, бледным, с незначительными чертами лица, не выказывавшими и той доли ума, какая была ему отпущена небом.

Изабелла с презрительным сожалением смотрела на своего иззябшаго, дрожавшего от холода мужа, забывая, что отель «Сен-Поль» почти не отапливался, что король простудился в зале совета, где даже не было камина. В те времена это не было редкостью даже при дворе.

Из исторических документов видно, что залы парламента, где заседания начинались с семи часов утра, освещались лишь двумя свечами желтого воска, а печей не топили вовсе. Члены парламента до такой степени зябли, что часто не могли вести заседаний.

В отеле «Сен-Поль», как повествует хроника, отапливались только три комнаты: спальни короля и королевы и зала, куда мы ввели читателя. Из уважения к дамам зажигали также охапку дров в зале, где заседал Суд любви, но как только заседание кончалось, дрова тушили.