Орлеанский, чувствительный как женщина и поэт по темпераменту, находился под обаянием аромата цветов, которыми покрыт был стол, но частые возлияния вывели его наконец из мечтательности.

– Шамбелан, – сказал он, – король шутов теперь здесь или нет?

– Он, ваше высочество, на эстраде со своими жонглерами.

– Позовите его, пожалуйста.

По знаку шамбелана, Гонен предстал перед герцогом, смущенный непритворно. Он помнил сцену в замке де Боте и, с того самого дня, постоянно боялся, что его узнают, хотя и был тогда отлично загримирован.

– Мне очень странно, – начал герцог, – что ты позволяешь себе аллегории, направленные против нас…

– Э, кузен, – поспешил вмешаться герцог Бургундский, желая казаться добряком, – простите уж ему за то, что он очень остроумен.

– Я прощу, но только с условием.

– С каким, ваше высочество, – спросил Гонен.

– А таким, что ты должен дать мне возможность оценить красоту самой прелестной из твоих актрис. Говорят – это цвет красоты.

– Можно сказать почти розовый бутон.

– Только «почти»?

– У нее на это есть достаточное оправдание: на ее родине слишком жарко.

– Это где же?

– В Андалузии, ваше высочество. – Про себя Гонен добавил: – «Андалузянка с улицы Глатаньи!» Нужно сказать, что один старинный и наивный хроникер обозначил улицу Глатаньи такими словами: «rue ou est desfillettes».

– Хорошо, – прибавил Орлеанский, – мы об этом поговорим еще. А теперь, после шутихи, перейдем к шутам. Завтрашний день ты, король шутов, предоставишь их в распоряжение господина шамбелана, который произведет им смотр. Понимаете ли, Савуази?

– Отлично понимаю, ваше высочество.

– Но я не понимаю, – сказал Гонен.

– Тебе вовсе не нужно понимать.

– Может быть даже лучше, чтобы я не понимал.

– Ты слишком много рассуждаешь, король шутов; довольно, даже слишком довольно. Гонен раскланялся и вернулся на эстраду.

– Кузен Бургундский, – снова заговорил Орлеанский, – вот уже много прошло времени с тех пор, как герцогиня Маргарита не была в Париже… а, между тем, красота и ум ее составляли украшение двора, пока вы воевали с неверными.

– Она предпочитает уединение и чувствует себя лучше в своем герцогстве, – ответил, едва сдерживаясь, Иоанн.

– Странно: в ней не заметно было такой антипатии к Парижу в то время, когда вы были в плену у турок.

Иоанн готов был вспыхнуть, но вмешался герцог Беррийский.

– Дорогие племянники, вы не кушаете, а между тем вот превосходные ржанки.

Пока тот и другой брали предложенные блюда, он наклонился к своим братьям Анжуйскому и Бурбонскому и сказал вполголоса:

– Если мы не вмешаемся в разговор, то они недолго останутся в мире.

Затем прибавил громко:

– Правда ли, герцог Иоанн, что турки употребляют некое черное, как чернило, питье, которое называют кофе?

– А правда ли, – спросил со своей стороны герцог Бурбонский, – что они бреют головы и оставляют только один клок волос, за который ангел смерти должен тащить их в рай Магомета?

– А правда, – сказал еще Анжуйский, – что они совсем не пьют вина?

На два первые вопроса Бургундский только утвердительно кивнул головой, на последний он ответил:

– Никогда, они в этом случае умнее нас.

– Умнее! – вскричал с иронией Орлеанский, – а в этом умнее, что набирают себе кучу жен и запирают их в особом здании, именуемом сераль?

– Не вам бы бросать камнем в их сераль; вам тоже можно поставить на вид ваш «Val d'Amour».

– Это выдумка, кузен, сплетни ваших приятелей-мясников и кожевников… этими россказнями тешатся простофили у цирюльников.

– А ваши смелые любовные похождения тоже сказки? Или приписываемые вам победы возмущают вашу скромность?

– Нисколько, кузен Жанно, как называет вас король шутов. Ваш кузен Людовик встретил в жизни весьма немногих дам, отказавших ему в любви; но он ни мало этим не тщеславится, памятуя поговорку из старинного фаблио:

«Vous 1'etes, serez ou futes, de fait ou de volonte».

– Кузен Людовик, вы очень жестоки к слабому полу и, прибавлю, несправедливо жестоки. Согласен, что добродетель по улицам не бегает, но все-таки есть множество примеров…

– Гм… гм… то же самое рассказывает и метр Гонен у себя на эстраде. Только он прибавляет… извините, кузен, что это мнение нищих духом, которых тоже весьма много.

– Метр Гонен ничто иное как фигляр. Для вас, в данном случае, он только потому может служить авторитетом, что вы взяли себе за правило судить о женщинах только по оригиналам тех портретов, которые, в хронологическом порядке стоят в галерее вашего Брегенского отеля. Для большей точности нужно прибавить, что все эти портреты в костюмах земного рая. Когда вы нам покажете эту галерею, кузен?

– А когда луна закроет солнце.

– Зачем же такая таинственность?

– А затем, что я боюсь некоторых заинтересованных глаз.

– Но мои, надеюсь, не в числе таких?

– Прекрасный кузен, неужели вы всегда будете стоять за исключения?

– Подлец! – проворчал Бургундский, раздавив от ярости ручку своей шпаги.

– Пусть подают пряности, и нектар! – закричал Беррийский, чтобы положить конец этой сцене.

Тогда все, пажи и слуги, заторопились подавать гостям сладкие пирожки с анисом и флаконы наполненные розоватым вином, которое получалось из провинции Шампань, присоединенной к французскому королевству через брак Филиппа Красивого с Жанной Наварской. Это вино сверкало и пенилось в стаканах и развязывало языки даже самым угрюмым людям.

Даже на герцога Бургундского подействовали несколько стаканов, выпитые по приглашению дядей короля.

Увенчанный цветами, как афинянин времен Анакреона или римлянин эпохи упадка, герцог Орлеанский вдруг встал с места, осушил свою золотую чашу и весело воскликнул:

– Этот пир восхитителен! Но ему недостает того, что составляет душу пира: трувера.

– Пир этот – вполне пир, – возразил сеньор де Буабурдон. – В нем участвует глава труверов.

– Льстец!

– Льстит, значит, и общественное мнение, которое на сто голосов прославило ваш поэтический талант. Ах, если бы только я смел, ваше высочество…

– Что бы вы сделали?

– Я бы позволил себе беспокоить вас просьбой, к которой, конечно, присоединились бы все здесь находящиеся сеньоры.

– Какая просьба?

– Я бы умолял ваше высочество продекламировать нам одну из ваших рифмованных пьес, которые вы сочиняете и читаете с таким совершенством.

– Хорошо, добрый принц, я готов исполнить роль трувера, но прежде, – слушай, паж, пойди и принеси из соседней комнаты шкатулку, которую я, предвидя возможность такой просьбы, нарочно велел принести сюда.

Жакоб поспешил исполнить приказание, и Орлеанский вынул из шкатулки листы бумаги, исписанный его почерком. Он выбрал один листок и показал Карлу де Савуази, который в полголоса просил его не читать этого.

– Ба! – ответил тем же тоном Орлеанский, – у него слишком дубовая голова, чтобы догадаться. Ваше высочество, – сказал он громко, – я вам прочту балладу об одной очень высокопоставленной даме, о имени которой умолчу, но чтобы эта баллада была оценена по достоинству, к ней нужен аккомпанемент. Савуази, позовите Гонена.

Король шутов немедленно появился. Орлеанский спросил у него, знает ли он его балладу, начинающуюся такими словами:

«Молва стоустая идет»…

– Отлично знаю, – ответил Гонен, – и не только знаю, но даже положил ее на музыку, как и все произведения вашего высочества.

– В самом деле?

– Я готов сейчас доказать вам…

– Я тебе сейчас представлю случай к тому. Потом с улыбкой тихо сказал Гонену:

– Не забудь также серьезного дела, о котором ты мне говорил.

– Какое дело, ваша светлость?

– А насчет хорошенькой актерки, что ты должен мне представить.

– Когда и где прикажете?

– Завтра, около полудня, у меня в замке де Боте. Ты знаешь где он?

– Нет, не знаю, – смело ответил Гонен.

– Между Венсенским лесом и Ножаном: ну, теперь за музыку.

Пока король шутов возвращался к себе на эстраду, у него в уме пронеслись философские размышления.

– Все в этом мире одна комедия. Только что мне пришлось играть мою роль с монахом, теперь приходится с сыном короля. Только одна театральная шутка не фальшива; призываю в том свидетелями Аристофана и Плавта! Фарс достойный презрения – это история.

Отогнав от себя лирическую мечтательность, Гонен приказал музыкантам приготовиться сыграть знаменитую балладу. Последние настроили инструменты и, по знаку своего главы, заиграли морсо. Орлеанский на лету подхватил тон и начал с первой строфы:

«Молва стоустая идет,

Что хороша моя подруга,

Под именем цветка слывет

Она у недруга и друга.

Она богата и знатна,

Барона гордого жена,

Который ездил в Палестину

И храбро дрался с Сарацином».

Намек был слишком ясен, друзья принца-поэта смеялись под шумок или же содрогались от мысли – сколько ненависти собирает он на свою голову. Дяди были в отчаянии от этой безумной выходки. Что же касается герцога Бургундского, то Рауль д'Актонвиль, страшась с его стороны взрыва, всячески старался успокоить его и удержать его руку.

Орлеанский с увлечением поэта продолжал безумствовать:

«Увы! Мне жаль тебя, барон!

Бедняга, и не знает он,

Что без него она внимала

Моим восторженным речам

И, снисходя к моим мольбам,

Мне постепенно уступала.

И раз, в глубокий час ночной,

Рукой от страсти неумелой,

Я косу ей расплел несмело

И пояс развязал златой»…

Всякому понятно, какие разнообразные чувства волновали присутствующих.

– Это ваши стихи? – спросил глухим голосом Иоанн Бесстрашный.

– Мои, герцог, и это еще не конец.

– А, ну посмотрим! – прибавил Бургундский, весь дрожа.

Потом он сказал на ухо Раулю д'Актонвилю, который одной рукой делал ему знаки, чтобы он имел терпение, а другой сжимал рукоять кинжала.

– Я устрою судьбу твою, если…

– Она устроена, ваша светлость.

Орлеанский закончил, не моргнув бровью:

«О, мой цветок!.. Я так страдаю,

Но тщетно я тебя молю,

И лишь одну отраду знаю,

Когда на твой портрет смотрю!»

– И этот портрет фигурирует в секретном кабинете отеля де Брегень? – спросил Бургундский с налитыми кровью глазами.

– Да, герцог, и притом он так же прекрасен, как и стихи, которые вы только что прослушали; скромность есть качество бессильных.

– Точно так как терпение – качество ослов, – проворчал Иоанн Бесстрашный, вставая, чтобы поразить Орлеанского; но в эту самую минуту раздирающий крик, крик дикого зверя, выходивший из-за одной перегородки, поразил ужасом и оцепенением всех присутствующих.

Король вырвался из своей тюрьмы и, преследуемый сторожами, рычал и ревел, как настоящий зверь; он остановился на пороге как призрак нищеты и голода.