Продолжение злосчастий Жюстины. – Признательность. – Как всевышний вознаградил её за благонравие

Если бы на месте запуганной Жюстины оказался бы кто-нибудь другой, он нимало бы не обеспокоился такой угрозой: коль скоро можно было доказать, что позорная печать поставлена не судом, чего ей было боятся? Однако её слабость и природная робость, тяжкий груз её несчастий – все подавляло, все пугало её, и думала она лишь о том, чтобы бежать куда глаза глядят. Не считая этого клейма и следов порки, которые впрочем, благодаря её молодой крови почти исчезли, да ещё последствий нескольких содомитских натисков, которые были совершены членами обычных размеров, поэтому не нанесли ей большого урона, – повторяем, не считая всех этих неприятностей, наша героиня, которой было восемнадцать лет, когда она оставила дом Родена, имела вполне ухоженный и упитанный вид и ничего не растеряла: ни своих сил, ни своей свежести; она вступала в тот счастливый возраст, когда природа как будто делает последнее усилие, стараясь украсить свое творение, предназначаемое для утех мужчин. Фигура её приобрела женственные формы, волосы сделались гуще и длиннее, кожа стала более свежей и аппетитной, а её груди, обойденные вниманием людей, которые не прельщались этой частью тела, отличались упругостью и округлостью. Одним словом, наша Жюстина была настоящей красавицей, способной разжечь в распутниках самые пламенные страсти, но и самые необузданные и извращенные. Таким образом; скорее расстроенная и униженная, нежели истерзанная физически, Жюстина отправилась тем же вечером в путь, но поскольку ориентировалась слабо и предпочитала не спрашивать дорогу, она сделала большой крюк вокруг Парижа и на четвертый день пути оказалась только в окрестностях Льесена. Догадываясь, что представшая перед ней дорога может привести её в южные провинции, она решила идти по ней и добраться до тех дальних окраин Франции, где надеялась обрести мир и покой, в которых так жестоко отказала ей родина. Но какое наивное заблуждение? Сколько страданий предстояло ей перенести! Несмотря на все горести, её девственность, во всяком случае в главной её части, осталась при ней. Будучи жертвой покушений со стороны двух или трех содомитов, она могла (поскольку все случалось против её воли) причислять себя к честным девушкам; ей не в чем было упрекнуть себя, и сердце её было чистым. Правда, от этого она возгордилась, пожалуй, даже чересчур, и скоро была за это наказана. Все состояние было у неё с собой, а именно: около пятисот ливров, заработанных у Брессака и Родена. Она была рада хотя бы тому, что сохранила эти деньги, и лелеяла надежду, что при её бережливости и воздержанности их хватит по крайней мере до той поры, когда она сможет найти подходящее место. Её ужасная печать была не видна, и Жюстина полагала, что сумеет надежно скрывать её и что это злополучное событие не помешает ей заработать себе на жизнь. Итак, переполненная надеждами и преисполненная мужества, она продолжала свой путь и добралась до Санса, где отдохнула несколько дней. Возможно, она и нашла бы что-то в этом городке, но чувствуя необходимость идти дальше, она решила поискать счастья в Дофине. Она много слышала об этих краях и в приподнятом настроении шла туда. Скоро мы увидим, что приготовила ей непостижимая судьба. Вечером первого дня, то есть приблизительно в шести или семи лье от Санса, Жюстина отошла в сторону от дороги по естественным надобностям, потом позволила себе присесть ненадолго на берегу большого пруда, окруженного прелестным пейзажем. Ночь начинала расправлять свои крылья, накрывая ими источник вселенского света, и наша героиня, зная, что до того места, где она рассчитывала переночевать, осталось совсем недалеко, не спешила прервать свои одинокие и сладостные размышления, на которые вдохновляло её живописное окружение, как вдруг услышала, как в воду в нескольких шагах от неё упало что-то тяжелое. Она повернула голову и заметила, что этот объемистый предмет был брошен из густых кустов, нависавших над гладью пруда, откуда человек, который его бросил, не мог её видеть. Она инстинктивно бросилась к плавающему в воде свертку, из которого, как ей показалось, слышался плач и который уже начал тонуть. Она уже не сомневалась, что в воде плавает живое человеческое существо, которое принесли на берег, чтобы погубить его. Повинуясь первому естественному порыву и не думая о грозивших ей опасностях, она вошла в воду, обрадовавшись тому, что у берега было неглубоко. Выбравшись обратно с драгоценной находкой, прижатой к груди, она поспешила развернуть сверток, и о Боже! Это был ребенок, очаровательная девочка полуторогодовалого возраста, голенькая, крепко замотанная в тряпку; очевидно, чья-то злодейская рука бросила её в воду, чтобы похоронить преступную тайну. Когда Жюстина освободила ребенка, крохотные ручки потянулись к ней словно для того, чтобы отблагодарить спасительницу, и растроганная девушка расцеловала несчастную крошку.

– Бедное дитя, – говорила она, – подобно несчастной Жюстине, ты пришла в этот мир, чтобы познать только страдания и никогда не знать радостей! Может быть, благом для тебя была бы смерть, может, я оказываю тебе плохую услугу, извлекая тебя из бездны забвения и бросая на арену горя и отчаяния! Ну ладно,? я исправлю эту ошибку тем, что никогда тебя не покину, мы вместе будем срывать все шипы жизни: быть может, так они покажутся нам менее острыми, мы же станем сильнее вдвоем и легче будем переносить их. Тебя, щедрое небо, я благодарю за этот подарок, пусть он будет тем священным предметом, на который обратится моя нерастраченная нежность. Я спасла жизнь этому ребенку, я должна заботиться о его питании, образовании, о том, чтобы воспитать его честным человеком; я буду работать ради него, а он позаботится о моей старости: эта девочка будет мне подружкой, это помощь, которую посылает мне Всевышний. Как же мне выразить ему мою благодарность?

– Этим займусь я, потаскуха, – послышался вдруг злой голос; вышедший из кустов незнакомец схватил Жюстину за воротник и швырнул на землю. – Да, я покажу тебе, как вмешиваться в дела, которые тебя не касаются. Он схватил младенца, сунул его в корзину, привязал к ней и снова бросил в воду подальше от берега.

– Ты, несомненно, тоже заслуживаешь такой участи, сука, – продолжал этот дикарь, – и я с удовольствием отправил бы тебя следом, если бы не твоя внешность, судя по которой разумнее сохранить тебе жизнь и получить от тебя удовольствие. Пойдем со мной, и при первой попытке бегства этот кинжал окажется в твоей груди. Мы не в силах описать изумление, ужас и другие самые разнообразные чувства, которые потрясли душу Жюстины. Не в силах произнести ни слова, она поднялась, дрожа всем телом, и пошла с мрачным незнакомцем. Через два долгих часа пути они пришли в замок, расположенный в укромной долине, окруженной со всех сторон густым и высоким лесом, который придавал этому жилищу самый неприветливый и дикий вид на свете. Ворота громадного дома были замаскированы кустарником и грабовой порослью, и заметить их было невозможно. И вот сюда часов в десять вечера привел нашу Жюстину сам хозяин здешних мест. Пока, помещенная в отдельную комнату с крепкими, запорами, бедняжка пытается немного отдохнуть в предчувствии новых ужасов, которые её окружают, мы расскажем, как можно подробнее, предысторию приключения Жюстины, дабы заинтересовать читателя. Владельцем этого уединенного замка был господин де Бандоль, человек очень богатый и когда-то принадлежавший к судейскому сословию. Удалившись от света после получения отцовского наследства, Бандоль более пятнадцати лет удовлетворял в этом укромном месте свои необычные вкусы и желания, которыми наделила его природа, и эти вкусы, которые мы опишем ниже, конечно ужаснут наших читателей. Немногие люди на земле имели более необузданный темперамент, нежели Бандоль; несмотря на свои сорок лет он регулярно совокуплялся по четыре раза в день, а в -более молодом возрасте эта цифра доходила до десяти. Высокий, худой, желчный и раздражительный, обладатель мозолистого и своенравного члена девяти дюймов длиной и шести в обхвате, густо обросший шерстью, которая делала его похожим на медведя, Бандоль, наш новый персонаж, любил женщин, вернее, любил получать от них удовольствие, никогда не насыщался ими и в то же время презирал их так, что сильнее презирать уже невозможно. Самое странное заключалось в том, что он пользовался ими только для того, чтобы производить детей, и осечки у него никогда не было, но ещё необычнее было то, как он поступал с плодом своей любви: его растили до возраста восемнадцати месяцев, после чего общей могилой для всех становился заброшенный пруд, возле которого отдыхала Жюстина. Для утоления этой странной мании Бандоль держал в замке тридцать молодых женщин от восемнадцати до двадцати пяти лет, и все, как одна они были красоты неописуемой; за этими сералем присматривали четыре старые женщины, домашнюю челядь распутника дополняла кухарка с двумя помощниками. Ярый враг обжорства и тучности, что абсолютно соответствовало принципам Эпикура, наш необыкновенный персонаж утверждал, что для долгого сохранения мужской силы следует мало есть, пить только воду, то же самое требуется для того, чтобы повысить плодородие женщины, поэтому Бандоль потреблял только здоровую, легкую и естественную пищу растительною происхождения, причем питался один раз в день, а его женщины два раза в день ели также исключительно овощи и фрукты. Неудивительно, что при такой диете Бандоль отличался великолепным здоровьем, а его дамы – удивительной свежестью; они неслись как куры; не проходило года, чтобы каждая из не них приносила ему хотя бы одного ребенка. Вот каковы были в общих чертах наклонности этого либертена. В будуаре, приготовленном для этой цели, имелось специальное ложе, на которое укладывали и крепко привязывали женщину, как можно шире растянув ей ноги и тем самым раскрыв храм Венеры; она не имела права шевелиться во время совокупления, это было главным условием и именно для этого служили веревки. Одну и ту же женщину клали на эту машину три-четыре раза в день, после чего она девять дней лежала в своей постели с высоко поднятыми ногами и опущенной головой. Либо средства Бандоля были хороши, либо сперма его обладала необыкновенной силой и живучестью – как бы то ни было, по истечении девяти месяцев обязательно появлялся ребенок, за ним ухаживали в продолжении ещё восемнадцати месяцев и наконец топили. И достойно внимания то обстоятельство, что завершающую процедуру всегда совершал сам Бандоль собственноручно – это был единственный способ, который вызывал у него эрекцию, необходимую для сотворения новых жертв. После каждых родов родившую женщину отбраковывали, таким образом в гареме постоянно жили только бесплодные наложницы, что ставило их перед ужасной альтернативой: провести в замке всю жизнь или понести от этого монстра ребенка. Впрочем, они не знали в точности, что происходило с их потомством, поэтому Бандоль не видел, никакой опасности в том, чтобы отпустить их на свободу: их отвозили в то место, откуда забирали, и ещё давали тысячу экю в виде вознаграждения. Однако наш герой, застигнутый на этот раз Жюстиной в момент удовлетворения обычной своей страсти, не имел намерения предоставлять новой пленнице свободу независимо от количества детей, которых она ему принесет, ибо она могла выдать его. Что же касается предосторожности внутри дома, женщины постоянно находились взаперти отдельно друг от друга, никогда не общались между собой, и Жюстина не смогла бы сообщить им столь печальное известие. Риск был связан только с её освобождением, и Бандоль решительно вознамерился не делать этого. Как мы надеемся, читатель поймет, что подобный способ наслаждения свидетельствовал в какой-то мере о жестоких вкусах этого человека: не стремясь ни к чему абсолютно, кроме своих удовольствий, Бандоль ни разу в жизни не обжегся пламенем любви. Одна из старых дуэний привязывала к ложу очередную наложницу, когда все было готово, хозяин открывал двери кабинета, несколько мгновений возбуждал себя руками перед разверзтым влагалищем, затем осыпал лежавшую грязными ругательствами, задыхаясь от ярости, овладевал ею, испускал дикие вопли во время совокупления, и заканчивал тем, что ревел как бык в момент эякуляции. Выходил он, даже не удостоив женщину взгляда, и в продолжении двадцати четырех часов ещё раза три или четыре повторял с ней одну и ту же процедуру. На следующий день её сменяла другая и так далее. Что касается эпизодов, они также не отличались разнообразием: равнодушная прелюдия, продолжительное наслаждение, крики, ругательства и извержение семени – всегда одно и то же. Вот каким был человек, который собрался сорвать цветы невинности, правда, несколько поблекшие благодаря стараниям Сен-Флорана, но освеженные и будто заново расцветшие по причине долгого воздержания, что во многих отношениях придавало этому прекрасному цветку вполне девственный вид. Бандоль высоко ценил это качество, и его посланцы получали задание поставлять в замок исключительно нетронутых девушек. Впрочем, Бандоль чурался людей совершенно. Самая уединенная жизнь подходила ему как нельзя лучше. Несколько книг и прогулки – вот единственные развлечения, которыми он перемежал свои сладострастные утехи. Незаурядный ум, твердый характер, полное отсутствие предрассудков, в том числе и религиозных, и принципов, невероятный деспотизм в своем серале, безнравственность, бесчеловечность, культ собственных пороков – такими словами можно охарактеризовать Бандоля и его обитель, такова была могила, которую рука фортуны готовила для Жюстины, чтобы отплатить ей за попытку спасти одну из жертв представленного читателю злодея. Прошло целых две недели, и за это время наша несчастная не видела и не слышала своего похитителя; пищу ей приносила старая женщина, Жюстина задавала ей вопросы, а та неизменно холодно отвечала:

– Скоро вы будете иметь честь лицезреть господина, тогда и узнаете все, что вам положено знать.

– Но скажите, добрая женщина, почему я нахожусь здесь?

– Для удовольствия господина.

– О святое небо! Как? Что я слышу! Он хочет принудить меня к тому, чтобы… к вещам, сама мысль о которых приводит меня в ужас?

– Вы будете делать то, что и все остальные, и у вас будет повода жаловаться не больше, чем у остальных.

– Остальных? Значит здесь я не одна?

– Конечно, не одна. Будет, будет вам, успокойтесь и наберитесь терпения. На этом дверь закрывалась. Наконец на шестнадцатый день Жюстину неожиданно предупредили, чтобы она была готова к предварительной церемонии. Не успела она опомниться, как в комнату с шумом вошел Бандоль в сопровождении дуэньи.

– Я хочу посмотреть её влагалище, – заявил он матроне. Жюстину в тот же миг схватили за руки, не дав ей возможности сопротивляться, и задрали ей юбку.

– Так, так, – презрительно проговорил Бандоль, – это и есть девица, которой предстоит умереть здесь… которая задумала выдать меня?

– Да, это она, – прозвучал ответ старухи.

– Ну, если это так, с ней нечего церемониться. Как у неё с девственностью? Старая карга водрузила на нос очки и наклонилась обследовать нашу героиню.

– Здесь уже побывали, – сообщила она, – но это не повлияло ни на размеры, ни на свежесть. Здесь есть чем насладиться.

– Отойдите, я сам взгляну, – сказал Бандоль. Опустившись на колени перед раскрытой вагиной, негодяй запустил туда и пальцы и нос и язык.

– Пощупайте ей живот, – обратился он к старухе, поднявшись, – проверьте её на предмет возможности зачатия.

– Все в порядке, – ответила та после тщательного осмотра, – состояние превосходное, я уверена, что через девять месяцев будет хороший результат.

– Боже мой! – простонала Жюстина. – Даже вьючное животное не обследуют с таким пренебрежением! Чем заслужила я, сударь, участь, которую вы мне готовите? И на чем основана ваша власть надо мной?

– А вот на чем, – ответил Бандоль, показывая свой детородный орган. – Эта штука торчит как кол, и я хочу сношаться.

– Но как связать с человечностью вашу жестокую логику?

– А что такое человечность, девочка? – Ответьте мне, пожалуйста.

– Добродетель, которая придет вам на помощь, если вдруг вы сами окажетесь в несчастии.

– Это невозможно при наличии пятисот тысяч ливров годовой ренты и с такими принципами и здоровьем, как у меня.

– Это всегда случается с тем, кто делает несчастными других.

– Вы только полюбуйтесь на это рассудительное создание, – заметил Бандоль, застегивая свои панталоны. – Такие мне встречаются нечасто, тем приятнее побаловаться с ней. Убирайтесь, – сказал он, обращаясь к старухе. Бандоль усадил Жюстину рядом и продолжал:

– Откуда ты взяла, дитя моё, что коль скоро природа сотворила меня сильным, как физически, так и духовно, вместе с этим даром она не дала мне права обращаться с низшими существами сообразно моей воле?

– Эти достоинства, которыми вы хвастаете, должны служить дополнительным мотивом, чтить добродетель и помогать обездоленным, но вы его не заслуживаете, если не употребляете свой дар таким образом.

– Я отвечу тебе, милая девушка, что такие рассуждения не трогают моего сердца. Чтобы я относился к тебе так же, как к самому себе, мне надо отыскать в твоей личности какие-то черты, которые будут для меня столь же дороги, как мои вкусы или мои желания. Но так ли обстоит дело? Скажу больше: может ли так обстоять дело? Следовательно, считая тебя абсолютно чужеродным или, если угодно, пассивным элементом, я полагаю, что моё уважение к тебе должно быть относительным или, если выразиться понятнее, пропорциональным пользе, которую ты можешь мне принести, а эта польза, раз я сильнее тебя, будет заключаться только в слепом, рабском повиновении с твоей стороны. Только так мы оба сможем исполнить предназначение, ради которого создала нас природа: я исполню его, подчинив тебя моим страстям, сколь бы необычны они ни были, а ты сделаешь, когда будешь безропотно удовлетворять их. Твое понятие о человечности, Жюстина, – это плод софизмов и сказок: человечность, вне всякого сомнения, состоит не в том, чтобы заботиться о других, но в том, чтобы охранить себя, то есть чтобы развлекаться и наслаждаться в ущерб кому бы то ни было. Нельзя путать цивилизованность с человечностью, ибо последняя

– дитя природы, попробуй прислушаться к ней без предрассудков, и её голос никогда тебя не обманет; первая есть творение людей и, значит, плод всех собранных вместе страстей и интересов. Природа никогда не внушает нам то, что может ей не понравиться или оказаться бесполезным для неё: всякий раз, испытывая какое-нибудь желание, мы чувствуем, что нас сдерживает что-то, будь уверена, что этот барьер воздвигнут рукой человека. Так ради чего уважать эти кандалы? Если мы опускаемся до такой степени, виновата в том только наша трусость или слабость, но если слушаться голоса разума, все преграды исчезают. Немыслимо, чтобы природа могла вложить в нас желание совершить какой-то поступок, который был бы ей неугоден. Ты сама видишь, Жюстина, что мои вкусы очень странные: да, я не люблю женщин, мне невыносима сама мысль о том, чтобы они испытывали удовольствие, но для меня нет ничего приятнее, чем брюхатить их, а потом уничтожать плод, который я зачал в их утробе. И, уж конечно, неизмерима моя вина в глазах других людей, однако неужели из-за этого я должен себя переделать? Полноте: что значит для меня чье-то уважение или мнение, чем являются эти химеры в сравнении с моими вкусами и страстями! То, что я теряю ради этих пустых понятий, есть результат чужого эгоизма, то, что им предпочтено, – это самое высшее наслаждение в жизни.

– Самое высшее! О сударь, как вы можете…

– Да, самое высшее, Жюстина; эти удовольствия тем сладостнее, чем больше они непохожи на общепринятые обычаи и нравы, и вершина сладострастия в том, чтобы сокрушить все преграды.

– Но, сударь, это же настоящее преступление!

– Бессмысленное слово, моя дорогая, в природе преступлений не существует: это понятие придумали люди, и это вполне естественно, потому что они им обозначают то, что нарушает их покой. Может, конечно, существовать преступное деяние одного человека по отношению к другому, но в глазах природы… Здесь Бандоль повторил, правда, в других выражениях то, что говорил Роден по поводу отсутствия преступления в акте детоубийства; новый персонаж с неменьшей энергией убеждал Жюстину, что человек вправе распоряжаться плодом, который он сам же посеял, что из всех видов собственности нет ни одного, более законного.

– Цель природы исполнена в тот момент, когда женщина беременеет, – продолжал Бандоль, – но ей безразлично, созреет ли плод или будет сорван недозрелым.

– Ах, сударь, как можно сравнивать неживую вещь с существом, имеющим душу?

– Душу? – переспросил Бандоль, тут же разразившись смехом. – А ну-ка, скажи, милочка, что ты понимаешь под этим словом?

– Идею вечного оживляющего принципа, высшую и величайшую эманацию Божества, которая приближает нас к нему, объединяет с ним и которая в силу самой своей сути отличает нас от животных. После таких слов Бандоль захохотал пуще прежнего и сказал Жюстине:

– Послушай меня, дитя, я вижу в тебе некоторые достоинства и согласен просветить тебя; удели мне немного внимания и запомни, что я тебе скажу. Нет ничего более абсурдного, чем рассуждения о том, что душа, якобы, есть субстанция, отличная от тела; заблуждение это происходит от гордыни людей, полагающих, что этот внутренний орган способен извлекать представления из своих собственных глубин. Некоторые философы, соблазнившись этой исходной иллюзией, дошли до такой невероятной глупости, что думают, будто уже при рождении мы несем в себе какие-то врожденные представления. Следуя этой гипотезе, они сделали из органа, названного ими душой, отдельную субстанцию и наделили её нелепой способностью абстрактно мыслить о материи, которая на самом деле и является её источником. Это чудовищное мнение равносильно утверждению, что представления суть единственные предметы мышления, между тем как давно доказано противоположное, а именно: представления приходят к нам от внешних предметов, которые, воздействуя на наши чувства, изменяют наш мозг. Разумеется, исходя из этого, каждое представление является следствием, но разве трудность доискаться до причины оправдывает наше сомнение в наличии такой причины? Если мы можем приобрести представления только через посредство материальных субстанций, глупо предполагать, что причина наших представлений или идей может быть не материальной. Утверждать, что можно представлять что-то, не имея органов чувств, так же нелепо, как сказать, будто слепой от рождения способен иметь представление о цветах. Ах, Жюстина, глупо и нелепо верить, что наша душа может действовать сама по себе или без всякой причины в любой момент нашей жизни: неразрывно связанные с материальными элементами, которые составляют наше существование, полностью зависимые от них, постоянно подчиненные впечатлениям внешнего порядка, неизменно воздействующие на нас в силу своих свойств, эти таинственные движения того принципа, который мы по невежеству называем душой, обусловлены причинами, скрытыми в нас самих. Мы полагает, что эта душа движется, так как не видим пружин, движущих её или потому что не допускаем, что эти недвижные элементы способны производить следствия, которыми мы любуемся. Источник наших заблуждений заключается в том, что мы смотрим на наше тело как на грубую и инертную материю, тогда как тело есть высокочувствительная машина, которая обладает способностью мгновенно узнавать полученные впечатления и осознавать свое «я» через посредство запоминания этих впечатлений. Имей в виду, Жюстина: только через чувства мы узнаем и воспринимаем другие существа, только в результате движений, передаваемых телу, наш мозг может работать, а душа мыслить, хотеть и действовать. Разве мог бы наш разум охватить то, что ему неизвестно? Мог ли бы он познать то, чего не почувствовал? Жизнь убедительнейшим образом доказывает, что душа действует и движется по тем же законам, которые управляют остальными предметами в природе, что она поэтому не может быть отделена от тела, что она рождается, растет, изменяется вместе с ним и что, следовательно, с ним и умирает. Будучи. всегда зависима от тела, она проходит те же самые стадии: она неопытна в детстве, сильна в зрелом возрасте, холодна в старости; её разум или безумие, её добродетели и пороки

– это лишь результат воздействия внешних объектов на наши материальные органы. Ну скажи, как, имея столь веские доказательства идентичности души и тела, можно верить, будто одна часть человека обладает бессмертием, а другая обречена на гибель? Глупцы, сделав эту душу, которую сами же и придумали, чем-то лишенным протяженности и элементов, отличным от всего, что мы знаем, осмеливаются утверждать, будто она не подвластна законам, управляющим остальным миром, где мы видим непрерывное разложение; они исходят из этих ложных принципов для того, чтобы доказать, что у мира тоже есть вечная, универсальная душа, и они дали имя Бога этой новой химере; при этом её эманацией сделали человеческую душу. Отсюда происходят религии и все нелепые басни, связанные с ней, все громоздкие и сказочные системы, которые стали закономерным результатом этой первой глупости; отсюда романтические представления о страданиях и вознаграждениях в другой жизни – самая потрясающая нелепость! Если бы человеческая душа была эманацией универсальной души, то есть творца вселенной, как могла бы она заслужить вечное блаженство или такие же вечные муки? Как могла бы она быть свободной, будучи навечно привязанной к существу, породившему её? Только пусть адепты глупого понятия о бессмертии души не приводят факт его универсальности в качестве доказательства его истинности. Очень просто объяснить повсеместное распространение этого мнения: оно поддерживает сильного и утешает слабого, так что ещё нужно для его признания? Люди повсюду одинаковы, они обладают одинаковыми слабостями и совершают одни и те же ошибки. Поскольку природа вдохнула во всех людей самую пламенную любовь к самим себе, естественно мечтать о бессмертии; это желание затем превращается в уверенность, а ещё скорее в догму. Нетрудно предположить, что подготовленные таким образом люди жадно внимали мошенникам, которые проповедовали им эти мысли. Но может ли потребность в химере сделаться неоспоримым свидетельством реальности этой химеры? Точно также мы жаждем вечной жизни для нашего тела, однако это желание несбыточно, так почему должна жить вечно наша душа? Простейшие размышления о природе этой таинственной души должны убедить нас в том, что её бессмертие – чистейшая выдумка. Чем на самом деле является эта душа, как не принципом чувствительности? Что значит мыслить, наслаждаться, страдать, как не выражение нашей способности чувствовать? Что такое жизнь, как не совокупность различных движений, способных к организации? Как только тело умирает, его чувствительность исчезает, и нет больше никаких представлений и, следовательно, мыслей. Стало быть, мы можем получать представления только через чувства, так откуда взяться им без наличия чувств? Если из души сделали нечто, отдельное от тела, почему бы не отделить от него сам процесс жизни? Жизнь есть сумма движений во всем теле, чувство и мысль – часть этих движений, и в мертвом человеке эти движения прекращаются, как и все остальные. Так на каком, собственно, основании утверждается, будто эта душа, которая способна чувствовать, мыслить, желать, действовать только благодаря материальным органам, может испытывать боль или удовольствие или хотя бы осознавать свое существование после разложения органов, которые при жизни служили ей ориентиром? Разве не очевидно, что душа зависит от устройства частей тела и от порядка, в котором эти части исполняют свои функции? Таким образом после разрушения органической структуры можно не сомневаться, что уничтожается также душа. Неужели мы не наблюдаем в продолжение жизни, как изменяют, смущают и сотрясают душу изменения, которые претерпевают наши органы? И ещё смеют говорить, что душа должна действовать, мыслить, существовать, одним словом, после того, как эти органы исчезнут совершенно! Какой идиотизм! Организованное существо можно сравнить с часовым механизмом, который, если его разбить, более не пригоден к применению. Говорить, что душа будет чувствовать, думать, радоваться, страдать после смерти тела – значит утверждать, будто разбитые на тысячу деталей часы могут продолжать показывать время. И тот, кто считает, что душа будет жить после уничтожения тела, очевидно, думает, что тело будет продолжать претерпевать изменения, когда человека не станет. Да, милое дитя, поверь мне: после смерти твои глаза больше не будут видеть, уши не будут слышать, из твоего гроба ты не сможешь быть свидетельницей того, что твое воображение рисует тебе сегодня в таких мрачных красках; ты уже не будешь принимать участия в том, что происходит в мире, тебе будет все равно, что станет с твоим прахом, ты просто не будешь этого знать точно так же, как это было накануне твоего рождения. Умереть – это значит перестать думать, чувствовать, наслаждаться, страдать, вместе с тобой рассыпятся твои мысли и представления, и твои горести и радости не последуют за тобой в могилу. Взгляни на смерть трезво и спокойно не для того, чтобы увеличить свои страхи и свою меланхолию, но чтобы привыкнуть относиться к ней должным образом и уберечься от ложного ужаса, который пытаются тебе внушить враги твоего спокойствия.

– О, сударь, – произнесла Жюстина, – как печальны эти мысли! Разве не более утешительны те, которые мне внушали в детстве?

– Знаешь, Жюстина, философия – это вовсе не искусство утешать слабых, у неё нет другой цели, кроме как возвысить разум и вырвать из человека предрассудки. Я не утешаю, Жюстина, – я говорю правду. Если бы я захотел утешить тебя, я бы мог, например, сказать, что для тебя, как и для остальных женщин моего сераля, сразу откроются двери на свободу, как только ты родишь мне ребенка. Но я не говорю тебе этого, потому что не хочу тебя обманывать: ты знаешь мою тайну, и этот злополучный факт обрекает тебя на пожизненное заключение. Ты можешь представить себя в гробу, о котором я только что рассказывал, дорогая, но тебе никогда не видать двери, через которую ты сюда вошла.

– Ах, сударь!

– Я уже готов, Жюстина, пойдем вниз: довольно болтать, я хочу сношаться. Бандоль вызвал дуэнью, Жюстину отвели в кабинет, служивший для таких жертвоприношений, крепко привязали к самому банальному ложу, и матрона удалилась.

– Мерзкая тварь! – неожиданно со злобой сказал сатир, – теперь, надеюсь, ты понимаешь, к чему может привести добродетельный порыв. Я видел, что добродетель всегда попадалась в свою собственную западню и оказывалась жертвой порока. Не надо было тебе лезть в воду спасать того ребенка, и у меня не возникло бы никаких сомнений.

– Чтобы я совершила такое ужасное злодеяние! Ни за что на свете, сударь!

– Замолчи, потаскуха! Я уже тебе все объяснил: мы имеем полное право распоряжаться кусочком плоти, замешанном на нашей сперме. Когда ты снесешь свое яичко, я утоплю его на твоих глазах.

– Ради всего святого, сударь, сжальтесь надо мной! Ваша страсть скоро пропадет, и я буду не нужна вам; вы будете презирать меня и бросите, но если вы используете меня в других целях, я постараюсь оказать вам большие услуги.

– Какие к черту услуги! – При это Бандоль грубо тискал промежность и грудь Жюстины. – Такая шлюха, как ты, годится только для того, чтобы сношать её, и только этим ты будешь мне служить; единственная разница между тобой и другими будет заключаться в том, что с тобой будут обращаться гораздо хуже, так как остальные женщины выйдут отсюда, а ты останешься на всю жизнь. И Бандоль, достаточно возбужденный, принялся за дело. Но Бандоль, подобно всем философам… всем мыслящим людям, имел свои причуды, предваряющие главный акт. Причуда человека, который обожает вагину, состоит в том, чтобы целовать её, а наш развратник заходил в своей страсти ещё дальше: он её сосал, покусывал клитор и бесконечно развлекался тем, что вырывал зубами волосы из промежности. Эта прелюдия принимала все более жестокий характер, очевидно, по той причине, что Бандолю не часто встречались столь свежие и прелестные влагалища. В конце концов этот бедный крохотный предмет нашей героини кровоточил от многочисленных укусов, следы которых носили и очаровательные ягодицы. Развратник всерьез принимался за свое черное дело, когда ему сообщили, что одна из женщин вот-вот разродится. Таков был обычай: когда начинались роды, срочно извещали султана, который в подобных случаях действовал так, как будет описано ниже.

– Вам следовало бы подождать немного, – сначала сказал он старухе, которая ему помешала, – я как раз собирался позабавиться… Ну ладно: ваш долг – предупредит, меня, вы его выполнили, и я не сержусь на вас. Развяжите эту девицу, она пойдет с нами: когда-нибудь она займет ваше место, поэтому пусть учится заранее. Жюстина, старая дуэнья и Бандоль перешли в маленькую комнату женщины, собравшейся рожать. Это была даже не женщина, а девятнадцатилетняя девушка, прекрасная как весна, и у неё уже начинались схватки. Бандоль и старая ведьма подняли её и положили на странное ложе, отличавшееся от того другого, предназначенного для совокупления, но такое же неудобное. Жертва лежала на качающейся доске, причем верхняя часть тела и ноги находились в очень низком положении, а средняя часть была приподнята, таким образом роды предстояли весьма болезненные, и это обстоятельство было одним из услад нашего либергена. Как только несчастную красавицу уложили на эту машину, бедняжка начала испускать пронзительные крики.

– Прекрасно! – выразил удовлетворение Бандоль, ощупывая её. – Я вижу, что роды будут нелегкими, и я рад этому, Жюстина, рад, что ты сможешь оценить мою ловкость. Чтобы лишний раз убедиться в соответствующем состоянии пациентки, он глубоко сунул палец в её вагину.

– Все верно, она будет страдать, – возгласил он с радостью, – и ребенка будем выдавливать ногами. Затем, видя, что состояние её не меняется, добавил:

– Да, другого средства нет: мать должна погибнуть, иначе ребенка не спасти; поскольку он ещё может доставить мне очень большое удовольствие, а она совершенно бесполезна, было бы глупо раздумывать… Несчастная слышала ужасный приговор: злодей даже не пытался скрыть свои намерения.

– Итак, единственная возможность – сделать кесарево сечение, и я так и сделаю. Он приготовил инструменты и надрезал женщине живот; вскрыв его, он полез внутрь, добрался до плода; мать скончалась почти мгновенно, но ребенка извлекли по частям.

– Ах, господин мой, – сказала старая карга, – вы сделали прекрасную операцию.

– Вздор! Ничего у меня не получилось, – обрезал Бандоль, – и это твоя вина: какого черта ты мне мешаешь, когда я возбужден? Ты же знаешь, что я ничего другого не могу делать, когда меня переполняет сперма, вот тебе и результат. Ну ладно, займись моим членом, Жюстина… Пусть моё семя окропит окровавленные остатки этих тварей. Жюстина, перепуганная, обливаясь слезами, повиновалась: два движения девичьих ладоней, и бомба разорвалась; казалось, будто никогда до сих пор распутник не испытывал такого наслаждения, и мать и дитя оказались забрызганными красноречивыми свидетельствами его восторга. Успокоившись, Бандоль удалился, обратившись к дуэнье с такими словами:

– Пусть все это закопают, а эту девицу запрут в надежном месте: чем больше моих секретов ей известно, тем больше я её опасаюсь. Теперь церемониться с ней не будем, поэтому отведите её в казематы. Его распоряжение было исполнено… Эти казематы представляли собой каменные башни, очень высокие, где был удивительно чистый воздух, однако все окна были зарешечены.. что делало побег невозможным. Оставшись взаперти, наша кроткая Жюстина, предоставленная самой себе, стала размышлять о своей судьбе.

– О Господи! – вздохнула она. – Кому нужно, чтобы со мной обошлись так жестоко только за то, что я попыталась помешать злодейству? Сколько страданий, несмотря на мою молодость, принесла мне моя роковая звезда! Затем наступила прострация. Жюстина сидела неподвижно, почти не дышала; казалось, будто вся её жизненная энергия была поглощена болью, из глаз катились слезы, которых она не замечала, только гулкие и частые удары сердца связывали её с жизнью. Так прошли несколько дней, и за это время несчастная не получила никакого утешения, никто не заходил в её комнату, кроме старух, приносивших пищу. Наконец, однажды вечером появился Бандоль.

– Дитя моё, – начал он, – я пришел сказать, что послезавтра тебе будет оказана честь взойти на моё ложе… И заметив, что Жюстина в ужасе вздрогнула, добавил:

– Как! Это известие не радует тебя?

– Оно меня ужасает. Ах, сударь, неужели вы считаете, что женщины могут любить вас?

– Любить меня! Да я пришел бы в отчаяние, если бы какой-нибудь женщине пришла в голову такая мысль: мужчина, который хочет наслаждаться в полной мере, никогда не пытается завоевать женское сердце, иначе он сделается ничтожным рабом и, следовательно, будет глубоко несчастен. Женщину приятно сношать, только когда она презирает вас всем сердцем; мужчина, желающий испытать все самые острые удовольствия, должен внушать женщине ненависть всеми возможными способами. Неужели ты думаешь, что азиаты, знающие толк в сладострастии, не понимают, что творят, когда держат женщин взаперти? Только не думай, Жюстина, будто ими движет ревность. Разве можно представить, что мужчина, имеющий пять-шесть женщин, способен любить их всех до такой степени, чтобы ревновать? И закрывает он их на замок совсем не поэтому: единственная причина у него – как можно сильнее оскорбить их, это желание родится в нем из уверенности в том, что самое большое наслаждение доставит ему женщина униженная, оскорбленная, которая боится и презирает его.

– Я не вижу в этом никакой деликатности.

– Зачем нужна деликатность в любви? Добавляет ли она какие-нибудь новые грани к удовольствию? Разумеется, нет: напротив того, она притупляет ощущения, принуждает мужчину к материальным жертвам в угоду морали, и эти жертвы всегда приносятся в ущерб сладострастию, главный элемент которого – наслаждение. Все деликатные и нежные любовники – никудышные долбильщики, Жюстина, они полагают, будто красивыми словами вознаграждают женщину за то, чего они её лишают. Признаюсь тебе, что будь я женского пола, я предпочел бы, чтобы меня истязали и от души сношали, чем если бы каждый день мне твердил сладкие речи какой-то мастурбатор. Так что смирись, Жюстина: слабое существо должно уступать, если обстоятельства изменятся, может случится, что ты станешь госпожой, а я буду тебе повиноваться. С этим Бандоль вышел и оставил Жюстину в ожидании ужасных оскорблений, какие только могло испытать её целомудрие. Она долго стояла у окна, предаваясь тяжелым размышлениям и не решаясь лечь в постель, и вдруг ей показалось, что из кустов, окружавших башню, донесся негромкий шум. Она прислушалась и услышала шепот:

– Откройте и не бойтесь, мне надо сказать вам важные вещи. Жюстина прижалась головой к решетке и затаила дыхание: как сладостен любой намек на надежду в отчаянном состоянии, в котором она находилась! Но, о небо, каково же было её изумление, когда она узнала голос Железного Сердца, лихого атамана разбойников, вместе с которым она сбежала из тюрьмы Консъержери!

– Несчастный, – произнесла она, – что тебе нужно возле этого ужасного дома?

– Мы хотим похитить одну женщину, которая нас интересует, только за этим мы пришли сюда: дело в том, что Бандоль – такой же злодей, как и мы, поэтому мы уважаем его вкусы, его собственность и его удовольствия, но нам нужна эта женщина, которую его люди похитили у нас месяц назад, мы покараем её за то, что она предала нас самым коварным образом.

– Увы, сударь, – отвечала Жюстина, – не следует ли бросить этот же упрек в мой адрес? И когда я окажусь в ваших руках, не сделаете ли вы со мной то же самое?

– Не бойся, – сказал Железное Сердце, – помоги нам взять предательницу, и мы обещаем тебе защиту, безопасность и помощь.

– О Господи! Вы хотите, чтобы я выдала вам несчастную, которую вы приговорили к смерти!

– Она в любом случае получит свою смерть.

– Нет, женщин отсюда отпускают, когда они наскучат хозяину.

– Хорошо, если ты нам не поможешь, мы все равно проникнем в дом, но тогда первой жертвой будешь ты. Жюстина увидела, что избежав неминуемой опасности в замке, она каким-нибудь образом сумеет избежать новых ловушек независимо от того, сдержит разбойник слово или нет, и что, возможно, он пощадит и бедную женщину, и наконец решилась.

– Я согласна, дайте мне средства, и я сделаю все, что в моих силах.

– У тебя есть веревка?

– Нет.

– Тогда разорви простыни, свяжи их и опусти вниз. Жюстина сделала так, как было сказано, и, вытянув обратно связанные простыни, обнаружила на конце напильник и лестницу из тонкого шелкового шнура вместе с запиской следующего содержания: «Перепилите решетки, привяжите к оставшимся прутьям лестницу, а завтра часа в два-три утра спокойно спускайтесь: мы будем вас ждать. Вы нам покажете вход в этот волшебный и неприступный замок, за что получите вознаграждение и позволение идти, куда пожелаете, и вам не припомнят старых обид». Жюстина хотела спросить ещё о чем-то, но внизу уже никого не было. Решение созрело скоро, и мы уже рассказали, какие соображения ею двигали. Она перепилила решетки, привязала лестницу и стала с нетерпением ждать назначенный час. Наконец он пришел, Жюстина влезла на подоконник, легко и ловко соскользнула по лестнице и спустя мгновение оказалась у подножия башни.

– Ты узнаешь меня, Жюстина? – бросился к ней Железное Сердце, заключая её в объятия. – Узнаешь человека, который продолжает боготворить тебя и с которым ты обошлась так сурово… О небесное создание, как ты выросла и похорошела! Но скажи: ты снова будешь такой жестокой, как в прошлый раз?

– Надо спешить, сударь: скоро рассвет, и мы погибли, если нас здесь увидят…

– Ты сможешь отыскать дверь?

– Да, если вы дадите мне клятву.

– Какую же?

– Сохранить жизнь несчастной, которую вы собрались убить, и отпустить меня на свободу, как только мы выйдем обратно.

– Насчет свободы можешь не сомневаться, – ответил разбойник, – но первое условие выполнить невозможно.

– В какое ужасное положение вы меня ставите! Зачем только я спустилась?

– Скоро рассвет, Жюстина, ты сама это сказала только что, нельзя терять ни минуты… И трясущаяся от страха Жюстина шагнула вперед.

– Вот тополь, который я запомнила. За ним должна быть дверь. Железное Сердце и его подручные бросились туда и скоро отыскали потайной вход. Они подвели к нему девушку.

– Это здесь?

– Да, это та самая зеленая дверь. Отпустите же меня, сударь.

– Непременно, – сказал Железное Сердце, – мы сдержим слово, которое тебе дали. Вот десять луидоров, поцелуй меня, дорогая… Я мог бы потребовать от тебя благосклонности, о которой так долго мечтал… я мог бы наказать тебя за то большое зло, что ты причинила шайке, но то старое зло, намного меньше того, что ты сейчас сделала нашей жертве, было продиктовано твоей добродетелью, а нынешний твой поступок вызван эгоизмом. Мы, как закоренелые преступники, понимаем эту разницу, посему ступай, Жюстина, но твоя подруга погибнет… Прощай же, постарайся быть более счастлива, чем я вижу тебя сегодня, и помни, что ты всегда найдешь друзей в лице Железного Сердца и его шайки.

– Вот так, – размышляла Жюстина, шагая прочь, – выходит, это ещё один необъяснимый каприз фортуны? Я хотела спасти невинное дитя от ярости злодея

– он запер меня и собрался изнасиловать. Затем я отдала одну из моих новых подруг во власть другого людоеда и этот отвратительный поступок… это страшное предательство, которое заставит меня каяться всю мою жизнь, предоставило мне свободу, деньги и положило конец моим страхам. Прошу тебя, небесная справедливость, прояви свою волю так, чтобы она была мне понятнее, иначе я впаду в сомнения, которые могут тебя оскорбить. Такие мысли одолевают нашу несчастную героиню. Между тем день угасает, и вот она видит, тот злополучный пруд и рядом то самое тенистое убежище, где она собиралась отдохнуть три месяца тому назад; она останавливается, чтобы утолить голод, и снова идет по дороге в Оксерр, откуда отправляется 7 августа дальше с твердым намерением добраться в Дофин: эта провинция по-прежнему видится её романтическому воображению как светлая надежда на счастье. Она прошла около двух лье; жара начинала угнетать её; она поднялась на небольшой холм, поросший леском и удаленный от дороги, с намерением вздремнуть в тени часа два, тем более, что там было уютно и безопасно; она расположилась под дубом и после скудного обеда погрузилась в сладостный сон. Несчастная девушка спокойно насладилась им и, открыв глаза, принялась с удовольствием разглядывать приятный пейзаж, расстилавшийся перед ней: посреди леса, который уходил до самого горизонта справа, она заметила вдалеке небольшую часовню, скромно возносившую свой крест в синее небо… «Какое восхитительное уединение, – подумала она, – как я тебе завидую! Должно быть, там находится прибежище кротких и добродетельных отшельников, которые думают лишь о Боге и о своих обязанностях; или, быть может, счастливое уединение, ты даешь приют святым отцам, посвятившим себя религии, удалившимся от этого пагубного общества, где порок непрестанно крутится вокруг невинности, оскверняет и уничтожает её. Да, все земные добродетели должны обитать там, я в этом уверена: когда развращенность человека изгоняет их с земли, они укрываются среди благословенных существ, которые боготворят их и практикуют каждодневно». Это зрелище волновало тем сильнее воображение Жюстины, что чувства самой пылкой набожности не покидали её никогда, ни в каких обстоятельствах жизни: презирая софизмы ложной философии, полагая их исчадием разврата, она с убежденностью противопоставляла им свою совесть и свое сердце и находила и в совести и в сердце необходимые на них ответы. Часто принужденная своими злоключениями забывать порой об обязанностях религии, она искупала эту вину тотчас, когда имела к тому средства. Вдохновленная такими мыслями, она спросила юную крестьянку, которая пасла неподалеку овец, что представляет собой этот монастырь.

– Это бенедиктинское аббатство, – отвечала пастушка, – там живут шесть монахов, с которыми никто не сравнится по набожности и умеренности. Один раз в году туда приходят люди из здешних мест помолиться святой деве, и она дает им все, что они пожелают. Ступайте туда, мадемуазель, ступайте, не раздумывая, и вы не пожалеете. Странно взволнованная этим ответом, Жюстина в ту же минуту испытала живейшее желание просить заступничества и помощи у ног здешней Богоматери.

– Я хочу её увидеть! – с восторгом воскликнула она.

– Я полюблю её, ту, которой Всевышний дал милость родить Бога, я паду ниц перед этим источником чистоты, невинности, благости и скромности. Скорее туда, каждый миг промедления – это преступление, которого не простит моя религия. Жюстина захотела, чтобы девушка пошла с ней; она умоляла её, даже предлагала деньги, однако ничего не вышло: пастушка сослалась на то, что никак не может оставить свое стадо.

– Хорошо, – сказала Жюстина, – я пойду сама, только укажите мне дорогу. Дорогу ей показали и уверили, что у неё вполне достаточно времени, чтобы добраться туда засветло, и что настоятель аббатства, самый уважаемый и святой из людей, встретит её радушно и окажет ей всю необходимую помощь. Его зовут дом ["Дом» – титул монахов-бенедиктинцев.] Северино, он – итальянец, близкий родственник папы, который благоволит к нему; это кроткий, честный, услужливый человек в возрасте пятидесяти пяти лет, из которых две трети он провел во Франции. Получив все сведения, Жюстина поспешила к святой обители, где, судя по всему, Предвечный приготовил для неё радости и утешения. Едва спустившись с холма, она потеряла часовню из виду. Теперь ориентиром ей служил только лес, и она подумала, что расстояние до аббатства, о котором она, кстати, забыла осведомиться, совсем не такое, как она считала вначале. Однако это её не смутило; она дошла до края леса и, поскольку солнце стояло ещё высоко, решила углубиться в чащу, надеясь по-прежнему добраться до места до темноты. Между тем она не видела пока никаких человеческих следов: ни одной хижины, и дорогой ей служила узенькая тропинка, ощетинившаяся густыми кустами, по которой, очевидно, не ступала нога человека и которая была протоптана дикими зверями. Жюстина прошла по меньшей мере пять лье, никого так и не встретив, дневное светило скрылось, оставив мир в полумраке, и вдруг ей показалось, что раздался далекий звон колокола: надежда вспыхнула вновь, девушка прислушалась и пошла на этот звук; шла она быстро и скоро оказалась в темном кустарнике, где тропа, ещё более незаметная, чем предыдущая, вывела её в конце концов к монастырю Сент-Мари-де Буа. Так называлась эта обитель. Если окрестности замка Бандоля казались Жюстине мрачными и жуткими, то, уж конечно, места, окружавшие аббатство, должны были показаться ей совершенно дикими. Ближайшее селение находилось в шести лье отсюда, а громадные леса надежно скрывали обитель от человеческих глаз; она была построена в большой глубокой долине, со всех сторон окруженной вековыми дубами. Вот почему Жюстина потеряла часовню из виду, едва спустившись с холма на равнину. Пройдя вниз по склону ещё приблизительно четверть часа, наша героиня подошла к хижине, которая стояла под самой церковной папертью; она постучала в дверь, на пороге появился старый монах.

– Что вам надо? – грубо спросил он.

– Нельзя ли поговорить с настоятелем?

– Что вы имеете ему сказать?

– Меня привел сюда священный долг, и я хотела бы исполнить его. Я позабуду все трудности, которые мне встретились на пути в вашу обитель, если смогу приникнуть к ногам чудодейственной и непорочной девы, чей образ здесь хранится. Монах открыл ворота и вошел один, но поскольку было поздно и святые отцы ужинали, он возвратился только через полчаса.

– Вот дом Клемент, – представил он пришедшего с ним другого отшельника,

– он решит, стоит ли ваша просьба того, чтобы беспокоить настоятеля. Клемент ["Clement» (лат.) – милостивый, милосердный.], чье имя совершенно не подходило к его внешности, был сорокапятилетний мужчина необыкновенной тучности и гигантского роста, с жесткой бородой и густыми черными бровями, из-под которых обжег Жюстину мрачный, дикий, злой взгляд; это было лицо настоящего сатира, а когда она услышала его низкий, хриплый, как орган, голос, на память ей сразу пришли её прошлые злоключения, и сердце у неё учащенно забилось…

– Что вы хотите? – спросил её монах тоном самым недоброжелательным. – Разве сейчас время для того, чтобы явиться в церковь? Кстати, у вас вид авантюристки: ваш возраст, растрепанная одежда, поздний час появления – все это не очень мне нравится. Ну ладно, рассказывайте, что вас привело сюда.

– Святой отец, – отвечала Жюстина, – мой вид вызван усталостью от долгой дороги. Что же касается позднего времени, я полагала, что в храм божий можно прийти в любой час, я иду издалека, и меня переполняет вера и благостная надежда. Я прошу исповедовать меня, если возможно, и когда вы узнаете, что творится в моей душе, вы скажете, достойна ли я предстать перед святым образом.

– Теперь слишком позднее время для исповеди, – уже мягче сказал монах,

– это можно сделать только завтра утром, но где вы проведете ночь? У нас не постоялый двор. С этими словами Клемент неожиданно оставил нашу путешественницу, сказав ей, что идет поговорить с настоятелем. Через некоторое время двери церкви открылись, на порог вышел сам дом Северино, настоятель, и пригласил Жюстину войти в храм, после чего за ней тотчас на тяжелые запоры закрылись двери. Дом Северино, о котором мы сейчас же и расскажем, был мужчина пятидесяти пяти лет, красивый, прекрасно сохранившийся, мощного телосложения, обладатель геркулесового детородного органа и совсем не отличавшийся грубостью: в нем чувствовалась даже какая-то элегантность и мягкость, и было видно, что в молодости он обладал всеми качествами светского красавца. У него были прекраснейшие в мире глаза, благородные черты лица, приятный искусительный голос, в его речи ощущался акцент его родины, но это только делало её ещё приятнее. Надо признаться, Жюстине потребовалось все очарование второго монаха, чтобы избавиться от всех страхов, которые нагнал на неё первый.

– Милая девочка, – ласково произнес Северино, – хотя час и неурочный, и мы обыкновенно не принимаем поздних посетителей, я выслушаю вашу исповедь, а потом мы что-нибудь придумаем для приличного ночлега, чтобы вы хорошо выспались, а утром смогли встретиться со святым образом, который привел вас сюда. В этот момент через хоры в церковь вошел юноша пятнадцати лет, красивый как херувим, одетый столь легкомысленным и даже непристойным образом, что у Жюстины, несомненно, зародились бы подозрения, если бы она его заметила. Однако озабоченная своей совестью, полностью сосредоточившись на своих мыслях, она ни на что не обращала внимания. Юноша зажег свечи и незаметно для Жюстины устроился в том же кресле, где должен был сидеть настоятель во время исповеди нашей прихожанки. Жюстина села по другую сторону перегородки, которая мешала ей видеть, что происходило в половине, где находился дом Северино, и преисполненная доверием, она начала сбивчивый рассказ, который настоятель слушал, лаская мальчика, сидевшего рядом: он поглаживал его ягодицы и доверил ему свой член, а ганимед массировал, целовал, сосал его к вящему удовольствию монаха, и развратный священнослужитель знаками указывал ему, как лучше подливать масла в огонь, разжигаемый наивными речами Жюстины. Наша благочестивая авантюристка смиренно созналась в своих грехах, и эта наивность, как легко себе представить, тотчас воспламенила все чувства распутника, который со вниманием слушал её. Она поведала ему о своих злоключениях, она упомянула даже позорную печать, которую приложил к её плечу безжалостный Ромбо. Монах дрожал всем телом от нетерпения, он заставил Жюстину повторить некоторые эпизоды, принимая при этом жалостливо заинтересованный вид, между тем как его вопросы диктовались самым сладострастным любопытством, самым разнузданным распутством. Однако, если бы Жюстина не была настолько ослеплена, по движениям святого отца, по его прерывистому дыханию, по явственному шуму, который послышался, когда он проник в зад юноши, она, возможно, поняла бы все, но религиозный пыл – это страсть, которая подобно всем остальным смущает разум человека, и несчастная ничего не видела и не слышала. Северино, который уже вовсю совокуплялся, захотел уточнить кое-какие детали, и Жюстина отвечала с прежним рвением. Он осмелел до того, что напрямик спросил, правда ли, что мужчины, с которыми ей пришлось иметь дело, ни разу не проникали в её влагалище и сколько раз её сношали в зад, и далее: велики ли были члены, которые она испытала таким способом, извергались ли они в её потроха. На эти непристойные вопросы Жюстина наивно ответила, что последнее злодеяние было совершено над ней всего три или четыре раза.

– Воистину, – сказал Северино, опьянев от вожделения и продолжая прочищать прекраснейшую на свете задницу, – воистину, мой ангел, я спрашиваю вас об этом, потому что вы, по моему мнению, обладаете самыми прелестными ягодицами, какие только существуют, и эти порочные прелести часто искушают распутников. Следует иметь в виду, – продолжал он, заикаясь, – красивый зад

– это яблоко, которым змей соблазнил Еву, это путь к грехопадению, и те, кто проложил его в вашем теле, без сомнения относятся к самым отъявленным злодеям. Этот грех погубил Содом и Гоморру, дитя моё, и вам это известно; он повсюду карается огнем, и нет другого, который вызывал бы такой гнев Предвечного и которого должна остерегаться всякая приличная девушка. Но скажите-ка, не испытывали ли вы сладострастного ощущения во время этой гнусной процедуры?

– В первый раз, святой отец? Абсолютно никакого, так как я была без сознания.

– А в других случаях?

– Поскольку я презираю подобные мерзости, ни о каких приятных ощущениях не могло быть и речи. Затем монах, не прекращая содомировать юного наперсника, задал следующие вопросы: 1) Правда ли, что она – сирота и родилась в Париже; 2) Действительно ли у неё нет ни родителей, ни друзей, ни защитников – словом, никого, кому она могла бы писать; 3) Сказала ли она пастушке, указавшей ей монастырь, о своем намерении отправиться туда и не договорилась ли с ней о встрече на обратном пути; 4) Не заметила ли она за собой слежки и не видел ли кто, как она заходила в монастырь. Кроме того, Северино спросил о возрасте маленькой пастушки и о том, как она выглядела, и попенял Жюстине за то, что она не привела её с собой.

– Вы забыли, – заметил он, – что к своим добрым делам надо приобщать и других людей. Закончив эту назидательную тираду, монах извлек член из заднего прохода своего педераста, возбужденный пуще прежнего.

– Дитя моё, – предложил он Жюстине, – теперь надо получить наказание за ваши прегрешения, а для этого необходимо абсолютное смирение. Пройдем в храм, перед чудодейственным образом зажгут две свечи, и с девы спадут покровы, вы последуете её примеру – разденетесь тоже – и будете знать, что полная нагота, которую я от вас требую и которая, возможно, в глазах людей была бы кощунством, в наших будет ещё одним средством искупления. Тогда юноша выскочил из исповедальни, взял свечи, поставил их на алтарь, залез туда и снял с иконы покрывало. Жюстина, по-прежнему ослепленная иллюзиями своей пылкой набожности, ничего не слышала, ничего не замечала и простерлась ниц, но Северино грубо поднял её и сказал:

– Нет, вы получите на это право, когда обнажитесь: здесь требуется самое полное, самое большое смирение…

– О, отец мой, простите! В следующее мгновение благочестивая Жюстина явила похотливому взору лицемера всю красоту своего тела. Едва увидев его, заржал от вожделения и начал поворачивать девушку в разные стороны: под тем предлогом, что ему надо посмотреть позорное клеймо, святоша во всех деталях рассмотрел восхитительные линии бедер и соблазнительные полушария Жюстины.

– А теперь на колени, – приказал он, – если хотите помолиться, и не обращайте внимания на то, что будет с вами происходить в это время: запомните, девочка, если я замечу, что ваши мысли не совсем отрешились от материи, если почувствую, что они ещё тянутся к земным делам и не устремлены к Господу, я наложу на вас новое наказание, и оно будет суровым и кровавым; не забудьте об этом и приступайте. С этого момента сластолюбец потерял над собой контроль: решив, что состояние, в котором находилась Жюстина, и её поза избавляют его от церемоний и предосторожностей, он пристроился сзади вместе со своим наперсником, предоставил ему возбуждать себя непристойными ласками и стал водить трясущимися руками по девичьим ягодицам, время от времени оставляя на них следы ногтей – зримое и ощутимое свидетельство своей жестокой похоти. Жюстина, недвижимая, твердо уверенная в том, что все, происходившее вокруг неё, имело единственную цель – постепенно привести её к небесной благодати, терпела боль с удивительным смирением: ни единой жалобы, ни одним движением не показала она своего состояния, её разум так высоко устремлялся к вещам вечным, что если бы палач разодрал ей всю кожу, она не произнесла бы ни звука. Вдохновленный полным оцепенением своей подопечной, монах осмелел ещё больше: он крепко стиснул обе несравненные ягодицы нашего ангела, затем осыпал их такими увесистыми шлепками, что глухое эхо раскатилось под сводами церкви и хрупкая жертва согнулась и поникла как лилия под северным ветром. Потом он обошел её спереди и, не зная больше чувства меры, продемонстрировал ей багровый жезл, угрожающе взметнувшийся к небу, более чем достаточный, чтобы сорвать с её глаз повязку суеверия, если такая существует; злодей коснулся её груди и, наглея все больше, осмелился прижать свои грязные губы к устам, где находили приют добродетельность, простодушие и искренность. О сладостные чувства светлых душ, как скоро вы увяли перед этим натиском! Жюстина захотела вырваться.

– Не шевелитесь, – строго сказал ей разъяренный монах, – разве я вам не говорил, что ваше спасение зависит от вашего смирения и что вещи, грязные в глазах простых людей, в нашей среде служат символом чистоты, целомудрия, набожности? Схватив одной рукой за волосы жертвы, он проник языком в её рот и прижался к ней всем телом с такой силой, что она не могла не почувствовать, как твердый член монаха упирается в её промежность; но итальянец, тут же, будто устыдившись такой вызывающей неверности по отношению к предмету своего культа, снова зашел сзади, и наконец запечатлел самый горячий, самый страстный поцелуй на ягодицах, уже пылавших от сильных ударов его ладони; он раздвинул их и сунул язык в потаенное отверстие, он долго смаковал свое сладострастие, словно поворачивая его и так и эдак, он исходил преступной похотью, и все это время его возбуждал мальчик, который был рядом с самого начала этой скандальной сцены и едва не довел его до оргазма, однако священнослужитель успел сообразить, что без участия собратьев продолжать дальше невозможно; он велел Жюстине следовать за ним, добавив, что процедура покаяния завершится в другом месте.

– Мне одеться, святой отец? – спросила несколько обеспокоенная девушка. Вот убедительное доказательство неразрывной связи между духом и физическим состоянием: вознесите первый, и вы сможете господствовать над вторым; этим объясняется восторг мучеников, за что бы они не страдали, ибо не существует цели страданий, по-настоящему благородной и справедливой – то или иное качество придает ей общепринятое мнение. (Прим. автора).

– Ни в коем случае, – обрезал настоятель, – разве в нашем доме опаснее быть обнаженной, чем в церкви?

– Я согласна, святой отец. Юный педераст погасил свечи и унес одежду Жюстины. Теперь её освещала только маленькая свечка, которую держал шедший впереди Северино, а шествие замыкал юноша – в таком порядке они вошли в ризницу. Открылась потайная дверь в стене столярной мастерской, за ней Жюстина увидела узкий темный коридор, переступила порог, и дверь закрылась будто сама собой.

– О святой отец, – дрожащим голосом проговорила девушка, – куда вы меня ведете?

– В надежное место, – ответил монах, – туда, откуда ты не скоро выйдешь.

– Великий Боже! – И Жюстина резко остановилась.

– Шагай, шагай, – жестко сказал настоятель, вытолкнув её вперед, чтобы она шла первой. – Раздумывать уже поздно, черт побери! И сейчас ты сама увидишь, строптивая девчонка, что если место, куда я тебя веду, не доставит тебе большого удовольствия, то уж во всяком случае ты быстро научишься доставлять его нам. Эти ужасные слова заставили Жюстину вздрогнуть; тело её вмиг покрылось холодным потом, и её обезумевшее воображение представило ей смерть с косой на плече; ноги несчастной подкосились, и она едва не упала.

– Ах ты содомитка! – закричал на неё монах, присовокупив к этому ругательству сильный пинок в зад. – Вставай, тварь, здесь не помогут ни жалобы, ни слезы. Наша героиня поняла, что слабость будет означать для неё гибель, и, поднявшись, запричитала:

– Боже праведный! Зачем нужно, чтобы я всегда была жертвой собственного простодушия, чтобы была наказана, как преступница, за благое желание приблизиться к самому святому, что есть в религии? Между тем они шли дальше и дошли до половины длинного узкого коридора, когда монах задул свечку. Жюстине сделалось ещё страшнее, Северино почувствовал это и начал подгонять её щипками и толчками.

– Шевелись, негодница! Или ты хочешь, чтобы я насадил тебя на свой посох и притащил на его конце? Произнося эти слова, он дал ей почувствовать, насколько основательна его угроза. И вдруг Жюстина, шаря в темноте руками, наткнулась на изгородь, утыканную острыми железными шипами; она сильно уколола себе правую руку и вскрикнула… Послышался глухой шум: открылся невидимый люк.

– Теперь берегись, – сказал монах, – держись за поручень: мы идем по мостику, малейший неверный шаг – и ты полетишь в пропасть, откуда тебя не достать никаким способом. Немного дальше девушка нащупала ногой винтовую лестницу, а спустившись на тридцать ступеней, обнаружила другую лестницу, приставную, по которой её заставили подниматься. В какой-то момент во время подъема нос монаха уткнулся в зад Жюстины, и злодей немедленно поцеловал и укусил то, что оказалось перед ним. Наконец вверху появился ещё один люк.

– Толкни его головой, – приказал настоятель. Тотчас яркий свет ударил в глаза Жюстины, чьи-то руки подняли её, раздался взрыв смеха, и вот наша несчастная и её два спутника очутились в красивой, нарядно убранной зале, где за столом сидели пятеро монахов, десять девушек и пять мальчиков – все в самых небрежных одеждах, – которым прислуживали шесть совершенно обнаженных женщин. Это зрелище потрясло Жюстину, она хотела сбежать, но было уже поздно: люк захлопнулся.

– Друзья мои, объявил Северино, – позвольте вам представить удивительное существо. Это настоящая Лукреция, которая носит на плече, клеймо преступницы, а в сердце – всю наивность девственницы. А в целом это превосходная девица. Посмотрите на эту фигурку, на эту белоснежную кожу, твердые груди, роскошные бедра, круглый зад, прекрасные волосы, восхитительные черты лица и неземной огонь в глазах. Она не совсем свеженькая, но надеюсь, вы признаете, что в нашем серале мало таких, кто сочетает в себе столько достоинств.

– Вот чертовка, – проворчал Клемент, – я ведь видел её только в одежде и не заметил этого великолепия, однако же, клянусь Всевышним и всем его Содомом, я не мог представить, что она так красива. Жюстину усадили в угол, даже не поинтересовавшись, не нужно ли ей чего-нибудь, и ужин продолжался. На этом мы должны принести извинения читателю за то, что приходится прервать ненадолго наше повествование с тем, чтобы описать новых персонажей, в чьей компании он окажется на последующих страницах. Ибо без этих вынужденных подробностей рассказ наш покажется ему не столь занимательным.