Странствия Персилеса и Сихизмунды

де Сервантес Мигель

КНИГА ВТОРАЯ

 

 

Глава первая,

в коей рассказывается о том, как перевернулся корабль вместе со всеми, кто на нем находился

Должно полагать, автора этой истории больше занимают дела сердечные, нежели сама история, коль скоро он почти всю первую главу, вводящую читателей в часть вторую, задумал посвятить определению, что есть ревность, для чего предлог подала ему ревность, пробужденная в душе Ауристелы рассказом капитана корабля. Однако ж, дабы не впасть в многословие и приняв в соображение, что предмет сей был уже много раз выясняем и обсуждаем, почел он приличным прямо перейти к сути дела, а дело было так: ветер внезапно изменил направление, небо затянулось тучами, настала темная, черная ночь, озаряемая вспышками молнии, слепившими глаза всем, кто находился на корабле, за вспышками молнии следовали удары грома, пугавшие даже моряков, и поднялась буря, которая до того неожиданно начала трепать корабль, что проворство и искусство моряков не сумели опередить ее: растерянность овладела ими в то самое время, когда на корабль налетел ураган. Впрочем, это не помешало каждому из них занять свое место и делать все, что могло если не предотвратить гибель, то хотя бы на некоторое время продлить их жизнь, и вот иные смельчаки уже вверяют свою жизнь доскам и борются за нее из последних сил, иные в надежде на спасение цепляются за бревно, сорванное вихрем, обхватывают его, да еще почитают за великое счастье грубые эти объятия.

Маврикий обнял дочь свою Трансилу, Антоньо — мать и сестру, Риклу и Констансу, одна лишь несчастная Ауристела осталась без опоры, если не считать той, которую ей в любую минуту готова была предложить ее скорбь, а именно — объятия смерти, и она с радостью кинулась бы в эти объятая, когда бы тому не препятствовала христианская католическая вера, в коей Ауристела была непоколебимо тверда. Того ради прижалась она к своим спутникам, и все они, образовав нечто вроде узла, вернее сказать — клубка, спустились почти в самый низ корабля: здесь не так были слышны громовые раскаты, не так слепила то и дело вспыхивавшая молния, не так явственно доносился сюда слитный гул, стоявший на корабле; в этом подобии преисподней они не различали, что минутами им было до неба — рукой подать, что корабль то взлетал до облаков, то едва не врезался грот-мачтой в песок морского дна. Они с закрытыми глазами ждали смерти; вернее сказать, они, не видя ее, испытывали страх перед ней, ибо смерть всегда ужасна, в каком бы одеянии ни являлась она очам, но нет ничего грознее смерти, которая застигает беззащитного в полном расцвете его сил.

А буря не унималась, и перед ней оказались бессильны и опытность матросов, и рвение капитана, и надежда на спасение, до времени поддерживавшая всех. Уже не раздавалась команда: «Сделать то, сделать другое»; слышны были только воссылавшиеся к небу мольбы и обеты. И такой ужас и такое отчаяние овладели всеми, что Трансила не вспоминала более о Ладиславе, Ауристела о Периандре, ибо действие всемогущего страха смерти между прочим заключается в том, что у человека все житейское выпадает из памяти, и коль скоро даже ревность в такие минуты не дает себя чувствовать, значит для страха смерти нет ничего невозможного.

Не было у них ни песочных часов, которые показывали бы время, ни компаса для определения стран света; не было среди них такого искушенного опытом моряка, который хорошо знал бы местность, — был сплошной ужас, сплошной вопль, сплошной стон, сплошная мольба о помощи.

Изнемог капитан, пали духом матросы, иссякли человеческие силы, от изнеможения в конце концов произошло безмолвие, и оно поглотило почти все роптавшие голоса.

А дерзкие волны осмелели до того, что гуляли по палубе, взлетали до самых верхушек мачт, а мачты как бы в отместку бороздили песок морского дна.

С наступлением дня, — если только можно назвать днем день безрассветный, — корабль остановился; он сделался неподвижен, он не кренился ни на один борт, а это, не считая крушения, представляет для судна самую большую опасность. Побежденный свирепым ураганом, корабль, словно кто-то нарочно так его перевернул, грот-мачтой погрузился в пучину вод, а килем как бы нацелился в небо, являя собою склеп для всех в нем находившихся.

Простите, благочестивые замыслы Ауристелы! Простите, бесповоротные ее решения! Замрите, святые и благородные ее порывы! Не ждите для себя иных мавзолеев, иных обелисков и пирамид, — гробницею послужат вам плохо просмоленные корабельные доски. И ты, Трансила, живой пример добродетели, ты, которую держит в своих объятиях твой почтенный и благоразумный родитель! Оставь надежду повенчаться когда-либо с Ладиславом! Надейся возлечь на иное, прекраснейшее брачное ложе! И ты, Рикла, о тихой мечтавшая пристани! Крепче прижми к себе своих деток — Антоньо и Констансу и предстань с ними пред тем, кто ныне отнимает у тебя жизнь земную для того, чтобы вместо нее даровать жизнь вечную.

Приведенные слова невольно вырвались у автора этой великой и печальной истории в то самое мгновенье, когда умственному его взору представилась неминучая гибель всех, кто находился внутри перевернувшегося корабля, однако ж вместе со словами вышеприведенными у него родились и другие, но скажет он их уже не в этой, а в следующей главе.

 

Глава вторая

Об одном необычайном происшествии

Как видно, корабль, перевернувшись, перевернул, а вернее сказать — помутил, рассудок автора этой истории, и точно: он раз пять переделывал начало второй главы, он словно сам не понимал, что же он хочет ею сказать. Истолковал же он главную ее мысль в конце концов так: счастье и несчастье на свете неразлучны, иной раз их никакими силами не разъединишь; радость и горе так вместе и ходят, а потому равно безрассуден и тот, кто в беде предается отчаянию, и тот, кто беспечен во дни веселья, непреложным чему доказательством служит следующее необычайное происшествие: как уже было сказано, корабль погрузился в воду, люди, утратив всякую надежду на спасение, нашли себе могилу не в земле, а внутри корабля, однако ж благие небеса, испокон веков выручающие нас из беды, распорядились так, что волна, уже присмиревшая и утихшая, прибила корабль к отмели, которая в хорошую, тихую погоду представляла собою надежную гавань, а неподалеку находилась настоящая гавань, где могло стоять сонмище кораблей, и в водах гавани отражался, как в зеркале, многолюдный город, раскинувший на высокой горе величественные свои здания.

Жители города, завидев громаду корабля, вообразили, что это кит или же какая-нибудь рыбина, пострадавшая от бури.

Уйма народу собралась на нее поглядеть, и, удостоверившись, что то корабль, а не рыба, горожане уведомили о сем градоправителя короля Поликарпа, король же со многочисленною свитою и в сопровождении двух прекрасных дочерей своих, Поликарпы и Синфоросы, также спустился на берег и велел при помощи кабестанов, воротов и лодок, коими он приказал окружить судно, направить и ввести корабль в гавань.

Те, что взобрались на днище, услыхали внутри стук и даже чьи-то голоса, о чем не преминули доложить королю.

Один старый дворянин, стоявший рядом с королем, сказал:

— Помнится, государь, в Средиземном море у берегов Генуи я видел испанскую галеру — при повороте она дала крен и опрокинулась вот вроде этого судна: мачты — в песке, киль смотрит в небо. А когда ее стали поворачивать и поднимать, послышался такой же точно шум. Тогда в днище корабля проделали дыру, в которую можно было подглядеть, что делается внутри. И едва лишь внутрь галеры проник свет, как оттуда вышли капитан и его товарищи. Я видел все своими глазами, описание же этого случая вы найдете во многих испанских книгах. Может, и сейчас еще живы те люди, что вторично родились на свет из утробы галеры. И если с этим кораблем произойдет то же самое, это будет не чудо, но тайна: чудеса принадлежат к области сверхъестественного, тайны же напоминают чудеса, но чудесами все же не являются — просто-напросто это редкие случаи.

— Ну так чего же мы ждем? — воскликнул король. — Сей же час пробейте днище, и тайна откроется нам. Но если чрево корабля изрыгнет живых людей, я все-таки почту это за чудо.

По приказу короля начали с великою поспешностью проделывать в днище корабля дыру, и все с великим нетерпением следили за тем, как произойдут роды.

Еще немного — и в днище корабля огромная зияла дыра, а в дыру были видны мертвые, мертвые и живые, походившие на мертвых. Кто-то сунул туда руку и вытащил девушку; сердце у нее билось — значит, она была еще жива. Остальные последовали примеру этого человека, и каждый кого-нибудь да извлек. Иные, думая, что вытаскивают живых, вытаскивали мертвых: ведь не все рыбаки одинаково удачливы.

Когда же полуживые очутились на свежем воздухе и в глаза им ударил солнечный свет, они стали дышать полной грудью. Им брызнули в лицо водой — они протерли глаза, потянулись и, точно спросонья, огляделись по сторонам. И тут Ауристела очутилась в объятиях Арнальда, Трансила — в объятиях Клодьо, Рикла и Кон-станса — в объятиях Рутилио, а уж Антоньо-отцу и Антоньо-сыну никого не пришлось заключить в объятия, и в таком же точно положении оказался Маврикий.

Арнальд был еще более изумлен и озадачен, нежели воскресшие из мертвых, и еще сильней помертвел, чем они.

Ауристела взглянула на него, но не узнала, и первыми ее словами были (надобно заметить, что она первая нарушила молчание):

— Скажи мне, брат: прекрасная Синфороса тоже здесь?

«Боже мой! Это еще что такое? — подумал Арнальд. — С чего это она вдруг заговорила о Синфоросе? Ей сейчас должно благодарить бога за оказанную милость, а об остальном позабыть на время».

Со всем тем он ответил ей, что Синфороса точно находится здесь, и спросил, откуда она ее знает. Арнальд не присутствовал при беседе Ауристелы с капитаном корабля, рассказавшим ей о триумфе Периандра, и теперь не мог взять в толк, почему Ауристела первым делом спросила про Синфоросу, а если бы причина была ему ясна, он, уж верно, сказал бы, что ревность так всесильна и до того хитроумна, что входит и впивается в тело человека даже вместе с лезвием косы, которою взмахивает над ним смерть, и проникает в душу влюбленного даже перед самой его кончиной.

Когда, некоторое время спустя, воскресшие, как их можно было с полным правом назвать, оправились от испуга, а живые, которые их вытаскивали, — от изумления, и когда к ним всем вслед за способностью мыслить вернулся дар речи, они стали наперерыв друг друга расспрашивать, каким образом одни очутились еще раньше на этом острове и каким образом других доставил сюда корабль.

Тем временем Поликарп, видя, что в дыру, проделанную в днище судна, вливается, вытесняя воздух, вода, приказал подтащить корабль к пристани и вытащить на берег, что и было исполнено с великим проворством. Оставшиеся в живых ступили на твердую землю, и король Поликарп, равно как и его дочери, а также именитые граждане сего королевства встретили их с радостью и восторгом. Однако ж все они, и главным образом Синфороса, особенно восторгались несравненною красотою Ауристелы. Впрочем, восхищались они и прелестью Трансилы, а также необычностью и изяществом одежды, юностью и приятностью Констансы, коей в миловидности и стройности не уступала Рикла. А как до города было близко, то все, не воспользовавшись чьими бы то ни было услугами, направились туда пешком.

Между тем Периандр успел сказать несколько слов сестре своей Ауристеле, Ладислав — Трансиле, Антоньо — жене своей и дочке, те также рассказали им о своих приключениях — все, кроме Ауристелы, — Ауристела долго молча впивалась глазами в Синфоросу, наконец все же заговорила.

— Скажи мне, брат, — спросила она Периандра, — вон та очаровательная девушка — уж не Синфороса ли это, дочь короля Поликарпа?

— Так, это она, олицетворенная красота и учтивость, — отвечал Периандр.

— Такая красавица не может быть неучтива, — заметила Ауристела.

— Если б даже она и не была так хороша собой, все равно мой долг по отношению к ней вынудил бы меня, милая сестра моя, смотреть на нее как на красавицу.

— Уж если речь зашла о долге и если ты только из чувства долга восхищаешься женской красотой, то в таком случае меня ты должен признать за первую красавицу в мире — столь многим ты обязан мне.

— Небесное не подобает сравнивать с земным, — заметил Периандр, — самые велеречивые похвалы не должны, однако ж, переступать определенные границы. Если кто-нибудь скажет про женщину, что она прекрасней, чем ангел господень, то это пышная фраза и ничего более, а чувство долга тут ни при чем. Лишь к тебе, ненаглядная сестра моя, это правило не относится, — самая громкая хвала красоте твоей не может быть неискренней.

— Если только я не подурнею от горестей и треволнений, то, пожалуй, придется мне поверить в искренность твоего славословия. Однако ж я пребываю в надежде, что когда-нибудь по воле благого провидения злополучие мое сменится благополучием, бури душевные — тишиною, а пока что я молю тебя, брат, ради всего святого: пусть чувство долга по отношению ко мне возьмет в тебе верх и возобладает над восхищением чьей бы то ни было красотой; да не прельстит тебя еще чье-либо пригожество, ибо только моя красота способна совершенное дать тебе удовлетворение, способна захватить тебя всего, без остатка. Помни, что только гармоническое сочетание телесной и душевной моей красоты утолит твою жажду прекрасного.

Слова Ауристелы смутили Периандра: впервые ощутил он в ней ревнивицу; они были знакомы давно, но до сего дня не было еще такого случая, когда бы присущая рассудительной Ауристеле сдержанность ей изменила; речь ее всегда выражала мысли невинные и безгрешные; ни разу еще не сорвалось у нее с языка такое слово, которое не могла бы сказать сестра брату, и притом! — где угодно: и наедине и при всех.

Арнальд между тем завидовал Периандру, Ладислав наслаждался обществом супруги своей Трансилы, Маврикий — обществом дочери и зятя, Антоньо-отец — обществом жены и детей, Рутилио радовался тому, что все они опять вместе, злоречивый же Клодьо тому, что теперь он при всяком удобном случае будет рассказывать всем и каждому об этом огромном и чрезвычайном событии.

В городе радушный Поликарп принял гостей своих по-царски: он всем велел располагаться у него во дворце; Арнальду же король оказал особые почести: королю было известно, что это датский наследный принц и что заставляет его странствовать по белу свету любовь к Ауристеле, а как скоро он на красавицу Ауристелу взглянул, то мгновенно нашел в сердце своем оправдание для Арнальда.

Поликарп с Синфоросой поместили Ауристелу в одном из своих покоев, и Синфороса, не сводя с Ауристелы глаз, мысленно благодарила бога за то, что это не возлюбленная, а сестра Периандра. Синфороса полюбила Ауристелу и за несказанную ее красоту и просто как родную сестру Периандра, и ни на шаг от нее не отходила; она следила за каждым движением Ауристелы, ловила каждое ее слово; все в ней казалось Синфоросе очаровательным, все в ней нравилось Синфоросе — даже звук ее голоса.

Ауристела почти так же зорко и почти с таким же восхищением следила за Синфоросой, но только испытывали они при этом чувства совершенно разные: Ауристелой руководила ревность, Синфоросой — простодушная благожелательность.

Так, отдыхая от минувших тревог, провели путешественники в городе несколько дней. Арнальд намерен был либо возвратиться в Данию, либо сопровождать Ауристелу и Периандра куда они пожелают; он не уставал повторять, что их воля для него священна.

Клодьо от нечего делать с любопытством наблюдал за душевными движениями Арнальда; он видел, что все сильнее давит ему выю ярем любви; и вот однажды, оставшись с ним наедине, он обратился к нему с такими словами:

— Я всю свою жизнь открыто порицал пороки государей, я относился к ним без должного уважения и не заботился о последствиях, которые могут иметь мои обличения. Сейчас же я намерен, не предуведомляя, о чем пойдет речь, сказать тебе одну вещь по секрету, тебя же я прошу выслушать меня терпеливо, ибо то, что говорится в форме совета, в самом своем намерении находит оправдание, хотя бы это намерение и не пришлось по нраву.

Арнальд был озадачен: он не мог постичь, что означает это предисловие; наконец, снедаемый желанием это узнать, положил он все же выслушать Клодьо и о своем желании ему объявил, а Клодьо, получив дозволение, продолжал:

— Ты, государь, любишь Ауристелу… Да что я говорю: любишь? Не любишь, а обожаешь! И, сколько мне известно, ты знаешь о звании ее и состоянии не более того, что она сама соизволила тебе сказать, а она ровно ничего о себе не сообщила. Она находилась у тебя два с лишним года, в течение которых ты, должно полагать, делал все для того, чтобы смягчить ее суровость, умилостивить ее жестокость и покорить ее сердце, к сердцу же ее ты шел самым благородным и самым верным путем — путем предложения своей руки и сердца, однако она и сейчас так же непреклонна к твоим мольбам, как и в тот день, когда ты заговорил с нею об этом впервые, — право, можно подумать, что ты чересчур терпелив, а она недостаточно сметлива. Нет, тут что-то не так: если женщина отказывается от короны, отвергает руку наследного принца, вполне достойного ее любви, значит тут какая-то важная тайна. А еще мне представляется загадочным вот что: по свету скитается девушка, всячески скрывающая свое происхождение; сопровождает же эту девушку юноша, — говорят, будто бы ее брат, а на самом деле, может быть, и не брат; кочует она из страны в страну, с острова на остров, и не останавливают ее ни стихии небесные, ни грозы на суше, еще более страшные, нежели бури на море. Из тех даров, коими небо осыпало смертных, особенно высоко надлежит ценить те, что создают человеку доброе имя; блага житейские ставятся ниже. Люди здравомыслящие, даже когда они исполняют какую-нибудь свою прихоть, прислушиваются к голосу рассудка, а не повинуются слепо велению самой этой прихоти.

Клодьо намеревался продолжить свое глубокомысленное философическое рассуждение, но в это время вошел Периандр, и Клодьо, наперекор собственному желанию, а равно и желанию Арнальда, которому хотелось дослушать его речь, волей-неволей пришлось умолкнуть. Вслед за Периандром вошли Маврикий, Ладислав и Трансила, а после всех, опираясь на плечо Синфоросы, вошла занемогшая Ауристела, а занемогла она столь тяжко, что решено было немедленно уложить ее в постель, и этот ее недуг не на шутку встревожил и взволновал Периандра и Арнальда, так что если бы они предусмотрительно чувства свои не утаили, то и к ним, как и к Ауристеле, не преминули бы позвать врачей.

 

Глава третья

Как скоро Поликарп узнал, что Ауристела занемогла, то велел позвать к ней лекарей: пусть, мол, они по биению пульса определят недуг. Лекари нашли, что то недуг душевный, а не телесный. Но еще раньше врачей распознал ее болезнь Периандр, отчасти разгадал ее Ар-нальд, лучше же всех понял, в чем дело, Клодьо.

Врачи не велели оставлять ее одну — напротив того: они предписали увеселять и развлекать ее музыкой, буде на то воспоследует ее соизволение, или же придумать для нее еще какую-нибудь забаву.

Все заботы о больной взяла на себя Синфороса и сама предложила себя в сиделки, каковое предложение особого удовольствия Ауристеле не доставило: ей не хотелось всечасно видеть перед собой ту, в ком она видела причину своего недуга, от которого она не чаяла исцелиться и о котором порешила ни с кем не говорить: стыдливость наложила ей на уста печать, желанию с кем-либо поделиться противостояла ее гордость.

Коротко говоря, все ушли из ее покоя, оставив ее на попечение Синфоросы и Поликарпы, но и Поликарпу Синфороса под благовидным предлогом удалила, и как скоро осталась с Ауристелой вдвоем, то приблизила свои уста к ее устам и, до боли сжимая ей руки и прерывисто дыша, казалось, хотела вдохнуть свою душу в тело Ауристелы, чем вновь привела Ауристелу в смущение, и она обратилась к Синфоросе с такою речью:

— Что с тобою, принцесса? Судя по всему, ты чувствуешь себя еще хуже, чем я, и на душе у тебя еще тяжелее, нежели у меня. Не могу ли я чем-нибудь тебе помочь? Телом я слаба, однако ж воля у меня тверда по-прежнему.

— Милая моя подруга! — воскликнула Синфороса. — Благодарю тебя от всей души, в свою очередь предлагаю тебе свои услуги — с тою же искренностью, с какою обратилась ко мне ты, и прошу тебя верить, что это не светская учтивость и не пустые слова. Сестра моя! (Позволь мне так называть тебя!) Пока я жива, я буду любить, обожать, боготворить… сказать тебе, кого?.. Но нет! Стыд и чувство собственного достоинства заграждают мне уста. Что же, значит, мне суждено умереть, так никому и не открывшись? Или же я исцелюсь чудом? Или же и у безмолвия есть свой язык? Может статься, очи застенчивые и стыдливые обладают свойством и способностью выражать рой заветных дум любящего существа?

Синфороса сопровождала свою речь столь обильными слезами и столь тяжкими вздохами, что Ауристела, отерев ей глаза и обняв ее, обратилась к ней с увещанием:

— Да не замрут в тебе, страждущая дева, слова, что рвутся из твоей души! Да оставят тебя на короткое время робость и стыд! Дозволь мне быть твоею наперсницею: стоит поведать другому свою кручину — и она или вовсе развеется, или утихнет. Страждешь ты от любви, — так, по крайней мере, я подозреваю: ведь мне же известно, что ты из плоти, а не из мрамора, как, впрочем, глядя на тебя, можно подумать; и еще мне известно, что хотя наши души неустанно к чему-то стремятся, однако они пребывают верны тому человеку, любить которого нас не то чтобы принуждают, но склоняют светила небесные. Ну, так скажи мне, принцесса, кого же ты любишь, кого обожаешь, кого боготворишь? Если это не какое-нибудь с твоей стороны сумасбродство и ты не влюбилась в быка и не пылаешь любовью к платану, если ты, как ты выражаешься, обожаешь мужчину, то это меня не удивляет и не ужасает: ведь я тоже женщина, у меня тоже есть желания, и если я о них не говорю даже в жару, то лишь из врожденной стыдливости, но как бы ни были они преступны и несбыточны, а все же в конце концов они вырвутся Наружу: пусть уже в завещании, но я открою истинную причину моей смерти.

Синфороса не отводила от нее взгляда; она впивала каждое ее слово, как если б то было прорицание оракула.

— Ах, Ауристела! — воскликнула Синфороса. — Я верю, что небо, тронутое моею скорбью и опечаленное моею печалью, неисповедимыми и таинственными путями привело тебя на наш остров. Из темного корабельного чрева вывело оно тебя на свет, дабы осветить душевный мой мрак и дабы утишить бурю чувств моих. Итак, не желая долее томить ни тебя, ни себя, я начну с того, что на наш остров однажды прибыл твой брат Периандр.

И тут Синфороса связно ей рассказала, как появился на острове Периандр, какие он одержал победы, каких одолел соперников, какие заслужил награды, словом, обо всем, что читателям уже известно, а затем призналась, что Периандра она нашла очаровательным, что она с первого взгляда почувствовала к нему что-то вроде сердечного влечения, что это еще нельзя было назвать любовью, а всего лишь благоволением, но что потом, в уединении и на досуге, прелестный его облик так и стоял у нее перед глазами. Любовь рисовала Периандра мысленному взору Синфоросы не простым смертным, но неким принцем, — во всяком случае, таким человеком, который достоин быть принцем.

— Этот его образ запечатлелся у меня в душе незаметно для меня самой, так что я этому и не сопротивлялась, а теперь уж — вновь тебе признаюсь — я люблю его, обожаю, боготворю.

Синфороса, уж верно, рассказала бы о себе что-нибудь еще, но тут вошла Поликарпа, желавшая развлечь Ауристелу пением под звуки арфы. Синфороса умолкла, Ауристела была удручена, однако ж, как ни была поглощена своими мыслями Синфороса и как ни крушилась Ауристела, обе они приклонили слух к пению бесподобной певицы Поликарпы, а та начала петь на своем родном языке сонет, который впоследствии перевел Антоньо-отец:

Коль от цепей любви освободить Не могут даже разочарованья, Честнее не скрывать свои страданья, Чем дни в немой печали проводить. Ах, Цинтия! Не тщись отгородить Себя от нас глухой стеной молчанья: Ее разрушат те воспоминанья, Чью жгучесть ты не властна охладить. Пусть и душа и голос твой стенают, И пусть — на то тебе и дан язык — Твоя тоска в слова себя оправит. Тогда по крайней мере все узнают, Насколько твой сердечный пыл велик: Ведь на твоих устах он след оставит.

Синфороса прекрасно поняла смысл этого сонета, сочиненного Поликарпой, угадывавшей все ее сердечные движения, и хотя первоначально Синфороса намеревалась скрыть их во мраке молчания, но тут она порешила, воспользовавшись советом сестры, поведать Ауристеле все свои думы, открыть ей всю свою душу.

С той поры Синфороса не раз оставалась с Ауристелой вдвоем, делая, однако ж, вид, что это она из человеколюбия, а не потому, чтобы ей самой была в том необходимость. Наконец однажды она не выдержала и, возобновив прерванный разговор, сказала:

— Выслушай меня еще раз, Ауристела, и да не наскучат тебе мои речи! Слова клокочут у меня в душе и грозят излететь из уст. Если я их не выскажу, они разорвут мне грудь. И как ни дорого мне мое доброе имя, я перед лицом такой угрозы не могу не сказать тебе, что я умираю от любви к твоему брату, в совершенствах которого я уверилась воочию, и эти его совершенства с той поры составляют предмет любовных моих дум, а кто его отец и мать, откуда он родом, богат он или беден, как высоко вознесла его Фортуна, — до этого мне дела нет, мне довольно тех щедрот, кои на него излила природа. За это одно я люблю его, за это одно я его обожаю, за это одно я его боготворю. И сейчас я обращаюсь к тебе одной и взываю к твоему благородству: не говори худого слова о безрассудных моих мечтаниях и сделай для меня, если можешь, доброе дело. Моя мать, умирая, оставила мне без ведома отца сокровища неисчислимые; я — королевская дочь: хотя мой отец — король избранный, а все же король; в каких я годах — ты видишь, краса моя от тебя не укрыта: может, я и не так уж казиста, а все же собой недурна. Так сосватай же меня, Ауристела, своему брату, а я буду тебе за сестру, я разделю с тобою мои сокровища, я сыщу для тебя такого жениха, которого после смерти, а может статься, еще и при жизни моего отца изберут королем; во всяком случае, на мои сокровища можно приобрести любое королевство.

Синфороса говорила Ауристеле ласковые слова и, держа ее за руки, обливала их слезами. Из очей Ауристелы также струились слезы; она живо представляла себе, какой лютой тоской бывает стеснена любящая душа, и хотя она видела в Синфоросе своего врага, а все же невольно проникалась к ней состраданием, ибо натура великодушная прибегает к мести лишь в самом крайнем случае, да и то сказать: Синфороса ведь ничем ей не досадила, за что ей нужно было бы мстить; если Синфороса и была виновата, то только перед самою собой; мечтала она о том же, о чем мечтала и Ауристела; помешалась она на том же, на чем помешалась и Ауристела. Нет, Ауристела ни в чем не могла обвинить Синфоросу, не уличая в том же себя самое. Ей только хотелось увериться, не удостоила ли Синфороса Периандра каким-либо знаком внимания, хотя бы ничтожным; не мог ли он уловить ее чувство к нему в слове, оброненном ненароком, в случайно брошенном на него взгляде. Синфороса же ей на это ответила, что ни разу не осмелилась поднять на Периандра глаза и взглянуть на него в упор, — если же когда и смотрела на него, то с приличествующей ее званию скромностью, — и что скромности ее взоров соответствовала скромность ее речей.

— Охотно верю, — заметила Ауристела, — но неужели он сам ничем не обнаруживал своего чувства? Разумеется, что он еще обнаружит его: ведь не каменный же он, твоя красота не может не смягчить, не может не тронуть его сердце. Вот почему я предлагаю: прежде чем я в это дело вмешаюсь, поговори с ним сама, вызови его на разговор каким-либо благопристойным знаком внимания — такие неожиданные знаки пробуждают и воспламеняют самые холодные, самые нелюбвеобильные сердца. И вот если он на твой зов откликнется, то мне уж потом легче будет исполнить твою просьбу так, чтобы ты была вполне удовлетворена. Лиха беда начало, а в сердечных делах, милая моя подружка, она особенно лиха. Только не пойми меня превратно: я не хочу, чтобы ты себя роняла, чтобы ты действовала очертя голову; как бы ни были сами по себе невинны знаки внимания, коими девушка дарит своего возлюбленного, выглядят они все же иначе. Нельзя из прихоти рисковать честью. Однако ж, если приняться за дело с умом, то можно добиться многого. Любовь — великая мастерица по части исполнения желаний: самым пылким влюбленным подает она повод и предоставляет удобный случай объясниться, не роняя своего достоинства.

 

Глава четвертая,

в коей продолжается повесть о сердечных обстоятельствах Синфоросы

Со вниманием слушала влюбленная Синфороса умные речи Ауристелы, а затем, не отвечая на них, ибо она желала возвратиться к первоначальному предмету их разговора, сказала:

— Ты только подумай, госпожа моя и подруга, до чего довела меня моя любовь, порожденная доблестью, выказанною твоим братом: ведь я послала за ним! капитана, состоявшего на службе у моего отца, чтобы он не добром, так силой привез его ко мне; отправился же капитан на том самом корабле, на котором ты прибыла сюда, но только капитана нашли мертвым.

— Да, все это так, — заметила Ауристела. — Капитан многое успел мне рассказать, и я уже составила себе, — правда, смутное, — представление о том, что у тебя на душе, и вот теперь я прошу тебя: успокой ты, сколько можешь, свою душу, а потом или ты сама откроешься моему брату, или же я приду тебе на помощь, когда ты меня уведомишь, как прошло у вас объяснение, а поговорить с ним и у тебя и у меня случай представится.

Синфороса еще раз поблагодарила Ауристелу, Ауристела же снова ее пожалела.

Пока они между собою беседовали, у Арнальда с Клодьо также шла беседа; надобно знать, что Клодьо спал и видел, как бы замутить, а то и вовсе рассеять любовные мечтания Арнальда; и вот, видя, что Арнальд один, — хотя, впрочем, вряд ли можно сказать про человека, осаждаемого роем любовных дум, что он один, — Клодьо обратился к нему с такими словами:

— Я уже говорил тебе, государь, что на изменчивый нрав женщины никак нельзя полагаться, а ведь Ауристела — женщина, хоть с виду и кажется ангелом, а Периандр — мужчина, хотя и доводится ей братом. Это не значит, что ты должен заподозрить ее в чем либо нехорошем, — тебе надлежит лишь благоразумную выказать осторожность, и если, бог даст, ты не сойдешь со стези разума, то не забывай, кто ты таков, не забывай, что у отца твоего, кроме тебя, никого нет на свете; подумай о том, что ты нужен своим вассалам, что ты рискуешь утратить корону, а что королевство без короля — это все равно что корабль без кормчего. Помысли о том, что королю надлежит брать себе в жены девушку не за красоту, а за благородство, не за богатство, а за непорочность нрава: ведь она должна подарить государству доброго наследника. Любовь народа к наследному принцу убывает и оскудевает в том случае, если народ видит, что род матери наследника недостаточно славен. Напрасно некоторые думают, что король в силу своего величия способен возвысить до себя королеву, если она недостаточно родовита. От жеребца и кобылы ценной, знаменитой породы скорей можно ожидать отменного приплода, нежели от заведомо непородистых или породы неизвестной. У простолюдинов принято отдаваться на волю страстей, у знати же это не принято. А потому, государь, возвращайся на родину или же будь осторожен и в обман не давайся, а мне прости мою дерзость: пусть я слыву злоязычным сплетником, но я не злоумышленник. Я пользуюсь твоим покровительством, жизнь моя заграждена щитом твоей доблести, под твоим покровом мне нечего бояться непогоды, влияние светил небесных как будто бы изменилось, и мой нрав, доселе порочный, также изменяется к лучшему.

— Благодарю тебя, Клодьо, за добрый совет, — молвил Арнальд, — но мне бог не велит и не позволяет его послушаться. Ауристела девушка достойная, Периандр ее брат, и коль скоро она так сказала, я уже ничему другому верить не стану. Что бы она ни сказала — для меня это правда истинная. Я люблю ее не рассуждая: неисследимой глубине ее красоты соответствует такая же бездонная глубина моего к ней чувства; кроме нее, я никого любить не в силах; я жил, живу и буду жить только ради нее. По сему обстоятельству, Клодьо, не давай мне больше советов — ты бросаешь слова на ветер; я на деле тебе докажу, что советы твои напрасны.

Пожав плечами, Клодьо с поникшей головой удалился и дал себе зарок не предлагать более своих услуг в качестве советчика, ибо советчиком можно быть при трех необходимых условиях: во-первых, советчик должен иметь влияние; во-вторых, он должен быть осмотрителен, а в-третьих, он должен давать советы не прежде чем их у него попросят.

Итак, сердца смятенных любовников и весь Поликарпов дворец были полны волнений, дум и мечтаний. Ауристела изнывала от ревности, Синфороса — от любви, Периандр был растерян, Арнальд проявлял упорство, Маврикию не терпелось как можно скорее возвратиться на родину, что, однако ж, было не по душе Трансиле, которая, напротив, не собиралась возвращаться в страну, где до такой степени повреждены были нравы. Ее супруг Ладислав не осмеливался и не хотел ей перечить. Антоньо-отец не чаял, как дождаться того дня, когда он со всем семейством окажется в Испании, Рутилио же мечтал о своей родной Италии. Все чего-то желали, однако ничьи желания не исполнялись. Такова уж природа человеческая: господь наделил нас всем, нам же по собственной нашей вине всегда чего-то недостает и будет недоставать до тех пор, пока мы не перестанем желать.

И вот наконец Ауристеле и Периандру представился случай остаться вдвоем, — впрочем, случай этот был отчасти подстроен Синфоросой, которая только и думала о том, когда же зайдет у них речь о ней, когда же решится ее участь, когда же будет вынесен ей приговор, когда же она узнает, жить ей или умереть.

Ауристела начала свой разговор с Периандром так:

— Наше паломничество, брат и господин мой, сопряжено со множеством испытаний, тревог и опасностей. Каждый день, каждый миг угрожает мне смертью. Вот почему я бы хотела как-нибудь обезопасить нашу жизнь, найти где-нибудь надежное убежище, и как раз самым надежным убежищем представляется мне то, где мы сейчас обретаемся: здесь тебя ожидает, во-первых, несметное богатство (причем, это не пустые обещания: оно взаправду тебя ожидает), а во-вторых, знатная невеста, дивной красоты девушка, и не она должна тебя домогаться, а ты должен домогаться ее, должен просить и добиваться ее руки.

Меж тем как Ауристела произносила эти слова, Периандр глядел на нее пристально, не мигая; он мучительно напрягал мысль, силясь понять, к чему Ауристела клонит, однако ж догадался не прежде чем Ауристела объявила напрямик:

— Я хочу сказать тебе, брат (этим именем я буду называть тебя при любых обстоятельствах), что Синфороса тебя обожает и хочет быть твоею женой; она утверждает, что она баснословно богата, я же к этому прибавлю, что красива она не баснословно, ибо красота се такова, что в преувеличениях и гиперболах не нуждается. Сколько я могла заметить, нрав у нее тихий, ум живой, все поступки ее разумны и благопристойны. Я тебе цену знаю, но в настоящем твоем положении это для тебя неплохой выход: ведь мы с тобой находимся вдали от родины; тебя преследует твой брат, меня — жестокий рок; наше путешествие в Рим становится час от часу затруднительнее и все затягивается; я еще не изменила окончательного своего намерения, но я колеблюсь: я боюсь умереть нечаянною смертью, среди всяких ужасов и опасностей, — вот почему мне лучше уйти в монастырь, а тебе — жениться на хорошей девушке.

Кончив этими словами свою речь, Ауристела сейчас же дала волю слезам, и слезы ее смыли и уничтожили все, что было ею сказано. Целомудренным движением высвободила она руки из-под одеяла и, раскинув их по бокам кровати, отвернулась от Периандра, а у Периандра, как скоро он услышал эти ее слова и увидел эти ее движения чувства, помутился в очах свет, в горле застрял ком, язык прилип к гортани, и в тот же миг он опустился на колени и уронил голову на грудь. Ауристела же внезапно обернулась и, увидев, что Периандр в забытьи, протянула руку и отерла с его лица слезы, а сам Периандр не чувствовал, как они катились по его щекам.

 

Глава пятая

О чем вели между собой беседу король Поликарп и дочь его Синфороса

Мы часто наблюдаем такое в жизни, да только не понимаем, отчего оно происходит: у одного ноют зубы, когда при нем разрезают ткань; другой вздрагивает при виде мыши; я сам видел, как один человек содрогался, когда при нем резали редьку; на моих глазах один человек встал с почетного места при виде маслин, которые ему клали на тарелку. Если же мы спросим себя о причине указанных явлений, то принуждены будем сознаться, что она нам неизвестна. Те, кому кажется, что они близки к истине, утверждают, что все дело в небесных светилах, которые-де, питая некоторую антипатию к телосложению того или иного человека, склоняют его и толкают на определенные поступки, внушают ему страх и ужас, когда он встречается с вышеперечисленными и им подобными самыми обычными явлениями.

Существует такое определение: человек — животное смеющееся, — ведь кроме человека никакое другое животное не смеется. А я от себя прибавлю, что человек есть животное плачущее, животное, которое обладает способностью плакать, но как тот, кто много смеется, доказывает этим, что он человек неумный, так же точно и частые слезы есть признак скудоумия. Мужу здравому приличествует плакать по трем причинам: во-первых, когда он испытывает потребность оплакать свой грех; во-вторых, когда он жаждет вымолить себе за него прощение, и в-третьих, когда его терзают муки ревности, во всех же остальных случаях жизни слезы не к лицу мужчине рассудительному. И вот если бы мы с вами присутствовали при том, как Периандр, лишаясь чувств, плакал не от сознания своей греховности и не слезами раскаяния, а от ревности, мы не осудили бы его и вытерли бы ему глаза, как это сделала Ауристела, которая, кстати сказать, в сущности, нарочно довела его до такого состояния.

Наконец Периандр пришел в себя и, услыхав шаги, обернулся и увидел Риклу и Констансу, пришедших проведать Ауристелу, а увидев их, обрадовался: ему не хотелось оставаться сейчас наедине с Ауристелой, ибо он не находил слов для ответа владычице своих мечтаний, и потому рассудил он за благо удалиться, хорошенько обдумать свой ответ и поразмыслить над советами, которые дала ему Ауристела.

Синфороса между тем томилась желанием узнать, какой приговор был ей вынесен на первом судебном заседании по делу о ее любви, и, уж верно, она раньше Риклы и Констансы вошла бы к Ауристеле, однако тому помешал приказ ее отца-короля — сей же час, нимало не медля, явиться пред его очи.

Послушная Синфороса направилась к нему и застала его одного, в совершенном уединении. Поликарп усадил ее рядом с собой и, немного помолчав, заговорил вполголоса, видимо опасаясь, что его могут услышать:

— Дочь моя! Хотя юные твои годы еще не ведают, что есть любовь, а мои преклонные годы ей уже не подвластны, со всем тем природа иной раз отклоняется от своего пути, и тогда молодые девушки сгорают и сохнут от любви, маститые же старцы от нее чахнут.

Услышав это, Синфороса вообразила, что отец, по всей вероятности, узнал о ее чувстве к Периандру, однако ж, чтобы дать ему высказаться, она не стала прерывать его и упорно хранила молчание, хотя, пока он ей изливался, сердце готово было выпрыгнуть у нее из груди.

Так вот что поведал ей отец:

— После того как не стало твоей, Синфороса, матери, я укрылся под сенью твоих забот, я постоянно прибегал к твоей помощи, руководствовался твоими советами и, сколько тебе известно, соблюдал строго и неукоснительно законы вдовства — соблюдал не только из боязни бросить тень на свое доброе имя, но и потому, что мне так велит исповедуемая мною католическая вера. Однако ж с той поры, когда к нам на остров прибыли гости, часы моего разума испортились, размеренный ход моей жизни нарушился, и в конце концов с вершины скромного моего величия я низринулся в глубочайшую бездну смутных желаний, и сейчас я чувствую, что если утаить их, то они меня изведут; если же высказать, то это погубит мою честь. Но только — молчание, дочка! Чтобы дальше это никуда не пошло, друг мой! Никуда дальше! Если же ты хочешь слушать дальше, то да будет тебе известно, что я без памяти влюбился в Ауристелу; жар пламенной ее красоты прожигает старые мои кости; от звезд ее очей загораются и мои уже тускнеющие очи; ее живость ободрила мою дряхлость. Я бы хотел, буде это окажется возможным, дать тебе и сестре твоей такую мачеху, душевные качества которой послужили бы мне оправданием в том, что я женился вторично. Если ты изъявишь свое согласие, то мне уже будет все равно, что обо мне скажут другие, даже если признают меня за сумасброда и свергнут с престола. Только бы мне воцариться в сердце Ауристелы, и тогда я не сравню свою участь с уделом самого могущественного на свете монарха. Так вот о чем я намереваюсь просить тебя, дочка: поговори о моем намерении с Ауристелой и добейся от нее столь важного для меня положительного ответа; мне же сдается, что она тебе его даст без особой внутренней борьбы, если только она при ее уме сообразит, что мой королевский сан служит возмещением и противовесом моей старости, что мое богатство стоит ее молодости. Приятно быть королевой; приятно повелевать; почести доставляют удовольствие; счастье можно найти и в неравном браке. В благодарность за положительный ответ, который мне принесет твое посольство, я постараюсь, в свою очередь, улучшить твой жребий. Ты девушка рассудительная, и ты поймешь, что лучше я ничего для тебя сделать не могу. Прими в соображение, что мужчине знатного рода требуется, во-первых, хорошая, жена, во-вторых, домашний уют, в-третьих, добрый конь, а в-четвертых, доброкачественное оружие. Что же касается женщины, то она особенно нуждается в домашнем уюте и в хорошем муже, ибо не жена поднимает до себя мужа, но муж жену. Женитьба на девушке захудалого рода не унижает ни короля, ни гранда, ибо, женясь, он возводит свою супругу в такое же точно достоинство. Кто бы ни была Ауристела, но, выйдя за меня, она становится королевою, брат же ее Периандр — моим шурином, и вот за него-то я и собираюсь тебя отдать; а как скоро я удостою его звания королевского шурина, то тебе будет оказываться двойная честь: не только как моей дочери, но и как его супруге.

— А почем ты знаешь, отец, — заговорила Синфороса, — может статься, Периандр женат? А если даже и не женат, то захочет ли он еще на мне жениться?

— В том, что он не женат, — отвечал король, — меня убеждают его скитанья по дальним странам: доброму семьянину это не пристало. А что он захочет на тебе жениться — в этой мысли меня утверждает и за это мне служит порукой его недюжинный ум: Периандр, уж верно, сообразит, что он приобретает, женясь на тебе. И вот еще что: если красота его сестры возводит ее на королевский престол, то нет ничего удивительного, что, плененный твоею красотой, он станет твоим супругом.

От сих последних слов короля и от его заманчивого посула в сердце Синфоросы зашевелилась надежда и заговорили желания, да и не хотелось ей идти наперекор желанию отца; того ради обещала она быть его свахой и заранее согласилась принять благодарность за еще не заключенную сделку. Она лишь сказала отцу, чтобы он хорошенько подумал, прежде чем отдавать ее за Периандра: хотя выказанные Периандром способности и свидетельствуют, мол, о его доблести, однако ж никогда не следует бросаться очертя голову — надобно выждать несколько дней и поближе с ним познакомиться. А между тем Синфороса за то, чтобы сию же минуту стать женой Периандра, готова была пожертвовать всеми благами мира, согласилась бы укоротить свою жизнь, но у девушек добропорядочных и знатных на сердце одно, а на языке другое.

Вот о чем говорили между собой Поликарп и его дочь, а тем временем в другом покое шла беседа и разговор между Рутилио и Клодьо.

Клодьо, как это явствует из всего, что было нами сказано о его жизни и нраве, в лукавстве своем был до чрезвычайности хитроумен и умел придать своему злословию привлекательное обличье; и то сказать: глупцы и простаки ни сплетничать, ни злословить не умеют. И хотя, как уже было однажды замечено, нехорошо — уметь хорошо говорить о людях дурно, однако ж злоязычного умника обыкновенно одобряют, ибо злословие остроумное, подобно соли, подбавляемой в кушанья, придает беседе остроту и вкус; во всяком случае, злоречивого остроумца хоть и осуждают и порицают за вредоносность, однако ж за остроумие всё ему спускают да еще и похваливают его. Так вот, наш сплетник, которого за злой язык выслали из его родной страны вместе с развратною и порочною Розамундой, ибо английский король пришел к заключению, что злоязычие Клодьо должно понести такую же точно кару, как и распутство Розамунды, — этот самый сплетник, оставшись один на один с итальянцем Рутилио, сказал:

— Знаешь, Рутилио: безрассуден, в высшей степени безрассуден тот, кто сначала откроет кому-нибудь свою тайну, а потом убедительно просит никому ничего не говорить, иначе он, дескать, погибнет. Я бы такому человеку сказал: «Послушай, ты, разгласитель своих же собственных умыслов и разоблачитель своих же собственных тайн! Если ты поверяешь другому свою тайну, хотя сам говоришь, что от этого можешь погибнуть, то с какой же стати тот, другой, который, разглашая чужую тайну, ничем решительно не рискует, — с какой стати он запрет ее и замкнет на ключ молчания? Если ты хочешь быть совершенно уверен в том, что никто про тебя ничего не знает, то никому ничего и не говори. Все это, Рутилио, я отлично понимаю, однако ж, со всем тем, вертится у меня кое-что на языке и требует, чтобы я непременно это высказал, чтобы я это обнародовал, пока оно не загниет у меня внутри или же не разорвет мне грудную клетку. Послушай, Рутилио: что нужно этому Арнальду? Для чего он, как тень, следует за Ауристелой, оставив королевство на попечение престарелого и, быть может, немощного отца, терпя здесь бедствие, там крушение, то вздыхая, то плача, то горько жалуясь на свой удел, который он сам же себе и избрал? А что ты скажешь о юной Ауристеле и ее юном брате, странствующих по свету, скрывающих свое происхождение, дабы все недоумевали, знатного они рода или же не знатного: ведь на чужбине человека никто не знает, и он смело может выбрать себе каких угодно родителей. При известном умении и хитроумии можно так себя поставить, что родоначальниками твоими люди признают солнце и луну. Стремление к лучшему — качество похвальное, я этого не отрицаю: стремись, но не во вред ближнему. Честь и хвала суть награды за добродетель непритворную и неподдельную, но не за лицемерную и показную. Так кто же он, этот борец, стрелец, бегун и попрыгун? Кто он, этот Ганимед, этот красавчик, которого одни продают, другие покупают? Кто он, Аргус этой плаксы Ауристелы, на которую он нам и взглянуть-то не дает? Ведь мы так и не знаем и так и не смогли дознаться, кто же эта чета — не чета всем прочим по части пригожества — и откуда и куда она путь держит? Но особенно меня занимает вот что: клянусь тебе, Рутилио, всеми небесами, коих будто бы одиннадцать, я никак не могу поверить, что они брат и сестра. А если даже это и так, все же для меня остается загадкой: чего ради эти братец и сестрица вкупе и влюбе скитаются по морям, по разным странам, по пустыням, по полям, по заезжим дворам и гостиницам? Все их расходы покрываются слитками золота, которые извлекают из своих котомок, кошелей и сумок дикарки Рикла и Констанса. Бриллиантовый крест и жемчужные серьги, которые принадлежат Ауристеле, стоят очень дорого, однако же она и не помышляет о том, чтобы продать их или обменять, да ведь и то сказать: не вечно же будут принимать эту чету у себя короли, не вечно будут ей благодетельствовать наследные принцы. Ну, а что ты скажешь, Рутилио, о самомнении Трансилы и об астрологических познаниях ее папаши? Она воображает, что смелей ее нет никого на свете, а он мнит себя лучшим в мире юди-циарным астрологом. Я уверен, что супруг Трансилы Ладислав за то, чтобы оказаться сейчас у себя на родине, у себя дома, и отдохнуть, согласился бы соблюсти любой обычай, подчинился любому установлению, принятому в его родной стране, лишь бы не жить из милости в стране чужой. А этот наш испанец-варвар? Он до того спесив, что, глядя на него, можно подумать, будто вся человеческая доблесть воплощена в нем одном. Дайте только ему вернуться на родину: бьюсь об заклад, что он сей же час начнет собирать вокруг себя народ, показывать всем свою жену и детей, облаченных в звериные шкуры, рисовать на холсте остров варваров и показывать палочкой то место, где он провел пятнадцать лет, показывать под земную тюрьму, рассказывать о бесплодных и нелепых мечтаниях варваров и о пожаре, внезапно охватившем остров, — ни дать, ни взять те, что бегут из турецкого плена: они снимают с ног кандалы, перекидывают их через плечо и в таком виде ходят по христианским странам, жалобными голосами повествуют о своих мытарствах и униженно просят милостыню. И тем они и живут, ибо хотя их рассказы могут показаться и неправдоподобными, но ведь мало ли чего с человеком не случается, особливо с изгнанником: каких бы ужасов он о себе ни нарассказал — кому-кому, а ему всегда поверят.

— Что ты этим хочешь сказать, Клодьо? — спросил Рутилио.

— А вот что, — отвечал тот. — Ты здесь вряд ли найдешь себе применение: туземцы не танцуют, у них одно развлечение, а именно то, которое предлагает им Бахус, — он обносит их чашами с вином, в коем искрятся веселье и сладострастие. Что же касается меня, то хотя я обязан своим спасением благости промысла и доброте Арнальда, однако ж я не благодарю за это ни промысл, ни Арнальда, более того: я бы даже не отказался построить наше с тобой счастье на его несчастье. Между бедняками дружба может длиться долго: равенство положения связует сердца. А вот между богачами и бедняками длительной дружбы быть не может по причине неравенства между богатством и бедностью.

— Да ты, я вижу, философ, Клодьо! — заметил Рутилио. — Однако ж я не возьму в толк, каким образом можем мы умилостивить нашу судьбу, коли она преследует нас от самой колыбели. Я не такой ученый человек, как ты, а все же смекаю: те, что рождены в низкой доле, сами по себе, если им господь не поможет, редко когда возвышаются, а хоть и возвысятся, да добродетелью не украсятся, так все на них пальцами станут показывать. А чем же ты-то украсишься, коли самая большая твоя добродетель — чернить самое добродетель? И кто возвысит меня, коли я сам способен, принатужившись, подняться на высоту прыжка, но никак не выше? Я мастер выделывать выкрутасы, а ты мастер точить лясы. Меня в моем отечестве приговорили к повешению, а тебя изгнали из отчего края за злословие. Так на что же мы с тобой можем рассчитывать?

Слова Рутилио заставили Клодьо призадуматься, и, оставив его в состоянии задумчивости, автор великой этой истории на том заканчивает настоящую главу.

 

Глава шестая

Каждому было с кем поделиться своими мыслями: Поликарпу — со своей дочерью, Клодьо — с итальянцем Рутилио; один лишь недоверчивый Периандр делился ими с самим собой, а между тем речи Ауристелы породили в нем столько дум, что он не знал, кто бы мог ему облегчить душевную его тяжесть.

— Господи! Да что же это такое! — говорил он сам с собой. — Ауристела, как видно, лишилась рассудка. Она моя сваха! Как могла она позабыть наш уговор? Что мне за дело до Синфоросы? Какие царства и какие сокровища принудят меня оставить сестру мою Сихизмунду? Я бы тогда перестал быть Персилесом.

Произнеся это имя, он закусил губу, оглянулся по сторонам и, только когда уверился, что никто его не подслушивает, продолжал:

— Вне всякого сомнения, Ауристела меня ревнует, а ведь поселить в любящем сердце ревность способны и воздух, и солнце, и даже земля! О моя владычица! Помысли о том, что ты делаешь! Не умаляй своих достоинств и своего пригожества, меня же не лишай права гордиться твердостью моих намерений, коих твердость и благородство сковали мне драгоценный венец верного любовника. Да, Синфороса прекрасна, богата и родовита, однако ж в сравнении с тобой она безобразна, бедна и худородна. Прими в рассуждение, госпожа моя, что любовь зарождается и вспыхивает в сердцах наших либо по влечению, либо по предопределению судьбы. Если по предопределению судьбы, то такая любовь неизменна, а если по влечению, то она либо растет, либо убывает в зависимости от того, идут на убыль или же, напротив, развиваются в нашем предмете те качества, которые нас в нем прельщают и привлекают. Все это истинная правда; о себе же я могу сказать, что моя любовь безгранична и неизъяснима. Я люблю тебя чуть не с пелен — значит, таково было предопределение судьбы. Чем старше я становился и чем больше входил в разум, тем лучше узнавал тебя, в тебе же все резче означались черты, за которые не любить тебя невозможно. Я видел эти черты, я любовался ими, я все ближе с ними знакомился, я запечатлел их в душе своей, и наконец твоя и моя душа образовали столь неразрывное и нерасторжимое целое, что даже смерти лишь ценой невероятных усилий удастся разобщить нас. Так оставь же в покое, радость моя, всяких там Синфорос, не указывай мне на других — как, мол, они хороши собой — и не соблазняй меня империями и монархиями, пусть по-прежнему звучит в ушах моих отрадное для моего слуха слово «брат», которое я всегда от тебя слышу. Все, что я сейчас говорю наедине с самим собою, я хотел бы повторить тебе в тех же самых выражениях, как они сложились в моей душе, но это невозможно, ибо от пламени очей твоих, в особенности от пламени гневного, мгновенно померкнет взор мой и онемеют уста мои. Лучше я напишу тебе письмо: слова будут все те же, но письмо ты сможешь читать и перечитывать и сможешь всякий раз убеждаться в совершенной моей искренности и в непререкаемой моей преданности, в чистоте и нелицемерности моего чувства. Итак, я решаюсь писать к тебе.

Мысль о письме несколько успокоила Периандра: он полагал, что перо мудрее уст и что оно лучше выразит все, что у него на душе.

Итак, оставим Периандра за писанием письма и послушаем, о чем говорят между собой Синфороса и Ауристела; надобно заметить, что Синфороса, сгорая от нетерпения узнать ответ Периандра, постаралась увидеться с нею наедине с тем, чтобы, между прочим, уведомить ее о намерениях своего отца, в согласии же Ауристелы она ни минуты не сомневалась: она держалась того взгляда, что богатство и власть редко кого не соблазняют, а уж про женщин и говорить, мол, не приходится, оттого что женщины в большинстве своем от природы алчны, честолюбивы и тщеславны.

Увидев Синфоросу, Ауристела не очень обрадовалась ее приходу: ей нечего было сказать Синфоросе — ведь она больше с Периандром не виделась. Однако ж Синфороса, прежде чем заговорить о своем деле, заговорила о деле своего отца: она надеялась, что этою вестью она осчастливит и купит Ауристелу, осуществление же ее мечтаний всецело зависело, по ее мнению, от Ауристелы. Того ради она повела с ней такую речь:

— Господь тебя возлюбил, прекрасная Ауристела, я в том уверена. Сколько я могу судить, он хочет излить на тебя щедроты неисчислимые. Король, мой отец, тебя обожает и велел сказать тебе, что намерен взять тебя в жены. Если же ты изъявишь согласие, а я ему твое согласие передам, то он обещает на радостях выдать меня замуж за Периандра. Итак, Ауристела, ты — королева, Периандр — мой, тебя окружает довольство, и пусть седины отца моего не дадут удовлетворения твоему чувству, зато ты будешь испытывать удовлетворение от одного сознания своей власти, от одной мысли, что вассалы твои послушно исполнят любую твою прихоть. Я уже тебе много наговорила, подруга моя и госпожа, тебе же предстоит много для меня сделать, ибо от людей, великого душевного благородства исполненных, ничего, кроме великой благодарности, ожидать не должно. Отныне пусть на нас с тобой все смотрят как на любящих свойственниц, как на искренних приятельниц, и так оно и будет, если только твое благоразумие тебе не изменит. Ну, так скажи мне, что ответил тебе твой брат на твои слова обо мне. Признаюсь, я уверена в ответе благоприятном, ибо безрассуден был бы тот, кто не отнесся бы к твоему совету, как к совету оракула.

На это ей Ауристела ответила так:

— Брат мой Периандр, будучи знатным кавальеро, наделен чувством признательности; благодаря же своим странствиям он сделался человеком весьма дальновидным, ибо когда человек много видит и многому научается, то это развивает его ум. Испытания, ниспосланные мне и моему брату, научили нас ценить покой. Ты, сколько я себе представляю, сулишь нам именно тот покой, в котором мы ощущаем потребность, однако Периандр до сих пор ответа мне не дал, так что я ничего утешительного, равно как и ничего неутешительного, сообщить тебе не могу. Прелестная Синфороса! Дозволь времени немного повременить, а нам предоставь возможность постигнуть всю благодетельность твоих обещаний, дабы, когда они будут претворены в жизнь, мы смогли лучше их оценить. Есть такие поступки, которые совершаются только однажды, и если ты в этот раз допустишь оплошность, то уж во второй раз не поправишь, ибо этот второй раз для них не наступает. К такого рода предприятиям относится брак. Вот почему, прежде чем на подобный шаг решиться, необходимо все хорошенько обдумать. Впрочем, мне кажется, ты можешь считать, что мы все уже обдумали; мечты твои, вернее всего, сбудутся, я же, видимо, последую твоим советам и обещаниями твоими прельщусь. Позови же, сестрица, ко мне Периандра — я хочу поскорей расспросить его, а затем поведать тебе радостную весть, заодно же мне нужно с ним посоветоваться о моем деле: ведь он мой старший брат, которого я обязана слушаться и почитать.

Синфороса поцеловала Ауристелу и пошла за Периандром, а тот в это время, уединясь и запершись в своем покое, взялся за перо, и уже много раз пускал он насмарку и переиначивал написанное, все что-то вычеркивал, что-то вставлял, пока наконец не получилось у него, сколько мне известно, такого рода послание:

«Я не решаюсь довериться не только устам моим, но даже и перу, ибо способен ли написать что-либо подходящее к случаю тот, кто ежеминутно призывает к себе смерть? Нынче уразумел я, что даже умные люди не во всех случаях жизни могут дать добрый совет, а лишь в таких, которые с ними самими бывали. Прости меня, но совету твоему я последовать не могу; у меня создается впечатление, что или ты совсем меня не знаешь, или же ты переродилась сама. Опомнись, госпожа моя, и из-за досужих вымыслов, ревностью внушенных, не нарушай и не преступай границ ума своего, редкостного в ясности своей и светлости. Оглянись на себя и не забудь кинуть взор также и на меня, и тогда ты удостоверишься, что ты исполнена такого душевного величия, какое только можно себе представить; во мне же ты узришь такую любовь и такую душевную твердость, какие только можно себе вообразить. И когда ты утвердишься в разумном этом мнении, то уже не убоишься, что чьи-то красы разожгут во мне огонь страсти, и не вообразишь, что с твоею несравненною душевною чистотою и несравненною прелестью могут соперничать чьи-то иные. Продолжим же наше путешествие, исполним наш обет, и да улетучатся твоя ни на чем не основанная ревность и ложные подозрения! Я же со своей стороны приложу все усилия и все старания, дабы ускорить наш отъезд, и когда мы отсюда выберемся, в тот же миг я выберусь из ада моих мучений и райского исполнюсь блаженства, уверясь, что ты уже не ревнуешь».

Шесть раз переделывал свое письмо Периандр и наконец, в седьмой раз переписав начисто, сложил его в таком виде и отправился с ним к Ауристеле, которая уже за ним посылала.

 

Глава седьмая,

делящаяся на две части

Часть первая

Рутилио и Клодьо, решившись изменить к лучшему жалкий свой жребий, для каковой цели один из них рассчитывал пустить в ход свое хитроумие, а другой — свою беззастенчивость, вообразили, что они имеют все основания притязать один — на руку Поликарпы, а другой — на руку Ауристелы. Рутилио пленили голос и очаровательная приятность Поликарпы, Клодьо — бесподобная красота Ауристелы. И вот стали они искать удобного случая изъяснить свои чувства, но так, чтобы это сошло для них обоих благополучно. Если человек, в низкой и смиренной доле рожденный, испытывает, иной раз даже — невольный, страх, осмелившись заговорить с женщиною благородною о таких вещах, о которых ему не должно сметь с нею заговаривать, то это с его стороны похвально. Случается, однако ж, что развязность в обхождении, свойственная какой-нибудь не весьма добродетельной, хотя и родовитой сеньоре, дает повод человеку, в низкой и смиренной доле рожденному, обратить на нее особое внимание и изъясниться ей в любви. Женщине благородной приличествуют степенность, сдержанность и неприступность, что, однако ж, отнюдь не означает, что ей пристали надменность, неприветливость и грубость. Чем родовитее женщина, тем она долженствует быть степеннее и скромнее. У наших же двух любезников желания пробуждены были не развязностью и бесцеремонностью тех, о ком они возмечтали, — нет, желания зародились у них сами собой.

В конце концов Рутилио и Клодьо написали Поликарпе и Ауристеле письма следующего содержания:

РУТИЛИО — ПОЛИКАРПЕ

«Синьора! Я — чужестранец, и что бы я ни говорил тебе о благородстве моего происхождения, ты вряд ли мне поверишь, коль скоро я не могу представить свидетелей, хотя подтверждает мою родовитость уже одно то, что я осмеливаюсь изъясниться тебе в пламенной любви. Требуй от меня каких угодно доказательств: твое дело требовать, а мое — доказывать на деле. Я хочу, чтобы ты была моею женой, — из этого ты можешь заключить, что я человек знатного происхождения и что я претендент достойный, ибо стремиться к чему-либо высокому сродни натурам возвышенным. Ответь мне на мое письмо хотя бы взглядом, и по тому, мягок или же суров будет твой взор, я пойму, что мне суждено — жить или умереть».

Рутилио запечатал письмо и порешил вручить его Поликарпе, руководствуясь, как видно, пословицей: «Поведай один раз, а запомнится навеки». Однако ж, прежде чем передать письмо, он показал его Клодьо, а тот, в свою очередь, показал ему письмо, которое он написал Ауристеле и которое было им составлено в следующих выражениях:

КЛОДЬО — АУРИСТЕЛЕ

«Одних оплетает любовная сеть вервием красоты, других — вервием прелести и изящества, третьих — вервием качеств душевных, которые они в своей избраннице усмотрели. Я же вложил выю свою в этот ярем, я впрягся в этот хомут, я сковал себе руки и набил себе на ноги колодки совсем по другим причинам. Я полюбил тебя из жалости, а ведь только каменное сердце может не проникнуться жалостью к такой красавице, как ты: тебя продавали, тебя покупали, ты до последней доходила крайности, временами ты бывала на волосок от смерти. Безрассудная и безжалостная сталь грозила твоему горлу, огонь уже охватывал твои покровы, ты замерзала от холода, ты слабела от голода, розы твоих ланит увядали, и в конце концов вода поглотила тебя, а затем извергла. Я удивляюсь, как еще у тебя достает сил терпеть ниспосылаемые тебе испытания: ведь этот странствующий король, который всюду тебя сопровождает только ради того, чтобы обладать тобой, бессилен тебе помочь, равно как и брат твой, если только он, впрочем, действительно твой брат, не в силах облегчить твою участь. Не верь, сеньора, тому, что тебе сулят в далеком будущем, ищи опоры в настоящем, избери тот путь, на который тебе указует само небо. Я молод, я приживусь где угодно, хоть на краю земли, я во что бы то ни стало увезу тебя отсюда, я избавлю тебя от назойливости Арнальда, я выведу тебя из этого Египта в землю обетованную: то ли в Испанию, то ли во Францию, то ли в Италию, но увы! не в Англию, не в любезный моему сердцу, не в любимый мой отчий край — туда мне путь заказан. Коротко говоря, я предлагаю тебе руку и сердце и беру тебя в жены».

Ознакомившись с письмом Клодьо, Рутилио сказал:

— Как видно, мы с тобой сошли с ума: мы сами себя уговариваем, что можем без крыльев подняться к небу, крылья же, коими нас наделило самомнение наше, — это муравьиные крылья. Послушай, Клодьо, давай-ка лучше разорвем наши письма: ведь нас толкнула взяться за перо не сила страсти, а некая праздная и бесполезная затея. Любовь возникает и растет лишь под сенью надежды, а где нет надежды, там о любви не может быть и речи, — так для чего же нам предпринимать попытку, зная заведомо, что она обречена на провал? Подобная декларация — это для нас петля и нож еще и потому, что как скоро откроются сердечные наши дела, то нас с тобой примут не просто за людей неблагодарных, но за отпетых негодяев. Неужто ты не понимаешь, что бывший учитель танцев, которому посчастливилось сменить свой род занятий на ремесло ювелира, королевской дочери не пара, а что высланный клеветник не пара девушке, отвергающей и презирающей королей? Давай-ка лучше держать язык за зубами и впредь закаемся делать глупости. Я, по крайности, предпочитаю, чтобы мое послание угодило в огонь, чтобы его выхватил из моих рук ветер, только чтобы оно не попало в руки Поликарпе.

— Делай со своим письмом что хочешь, — сказал Клодьо, — ну, а я, если и не отдам свое письмо Ауристеле, то во всяком случае сохраню его на память об остроте моего ума. И все же я боюсь, что никогда потом не прощу себе этого малодушия: ведь попытка не пытка.

Вот о чем говорили между собой два любовника; впрочем, любовники они были мнимые, а вот нахалы и глупцы самые настоящие.

Периандр и Ауристела остались наконец одни. Периандр зашел к ней с тем, чтобы передать ей письмо, но, едва увидев ее, позабыл все свои заранее обдуманные речи и оправдания и сказал ей так:

— Сеньора! Посмотри на меня: я Периандр, я тот, кто был когда-то Персилесом, но по твоему желанию стал Периандром. Узел, коим завязаны наши судьбы, никто, кроме смерти, развязать не властен. А когда так, то зачем же ты даешь мне советы, разноречащие с этою истиною? Заклинаю тебя небесами и тобою самой, — а ведь ты еще прекраснее небес, — не говори мне о Синфоросе и не воображай, будто из-за ее прелести и богатства я могу забыть сокровища совершенств твоих и несравненную твою красоту, как телесную, так равно и душевную. Моя душа жива, доколе жива твоя, и я вновь вверяю тебе свою душу без каких-либо новых обещаний, помимо тех, которые я дал тебе в тот час, когда увидел тебя впервые, ибо к взятому мною на себя обязательству — всегда служить тебе — прибавить нечего, — в одном этом пункте отразилось мое посильное преклонение перед твоими совершенствами. Ты только скорей выздоравливай, госпожа моя, а уж я все сделаю, чтобы вывезти тебя отсюда, и постараюсь как можно лучше обставить наше путешествие, ибо хотя Рим — это небо на земле, но все же оно на земле, а не на небе, и совсем без помех и волнений добраться до него мудрено — во всяком случае промедления в пути неминуемы. Итак, держись за ствол беспримерного своего мужества, укройся под сенью его ветвей и помни, что не родился еще на свет такой человек, который был бы в силах его сломить.

В то время как Периандр произносил эти слова, Ауристела смотрела на него нежным взором, проливая слезы ревности и страсти; однако ж в конце концов любовные речи Периандра оказали на нее свое действие, она прониклась неотразимыми его доводами и ответила ему кратко:

— Я тебе верю всецело, возлюбленный мой, и, преисполненная доверия, молю тебя: как можно скорее уедем отсюда! Может статься, где-нибудь в другом месте я излечусь от ревнивого недуга, уложившего меня в постель.

— Будь я причиной твоей болезни, сеньора, — молвил Периандр, — я безропотно выслушал бы твои сетования, и мои извинения утешили бы тебя в твоей горести. Но коль скоро я ничем тебя не обидел, то и не за что мне просить у тебя прощения. Всем, что есть для тебя святого, заклинаю тебя: возвесели сердца твоих близких, возвесели сей же час! Ведь если у тебя нет причин убиваться, то зачем же ты нас терзаешь? Я же исполню твое повеление, и мы выедем отсюда при малейшей возможности.

— Сейчас ты узнаешь, как это для тебя важно, Периандр, — сказала Ауристела. — Да будет тебе известно, что меня соблазняли посулами и улещали дарами: мне обещано не более, не менее, как это королевство. Король Поликарп хочет на мне жениться и известил меня о том через дочь свою Синфоросу, она же в надежде на мое содействие, которое я могла бы ей оказать как мачеха, собирается выйти за тебя замуж. Подумай caм, можем ли мы с тобой на это пойти, пойми всю опасность нашего положения, прислушайся к голосу разума своего, сыщи средство, как отвратить беду, и прости меня за то, что я, мучимая ложными подозрениями, обидела тебя, но ведь подобного рода ошибки любовь прощает легко.

— О ней так и говорят, — подхватил Периандр: — без ревности любви не бывает, и если ревность возникает по незначительным, пустячным поводам, то любовь от этого только усиливается; такая ревность для страсти — что шпоры для коня: ведь если любовь слишком уж уверена в себе, то она мало-помалу ослабевает — по крайней мере, во внешних своих проявлениях она бывает уже не столь горяча. И сейчас я взываю к твоему светлому уму и прошу тебя: отныне смотри на меня — не могу сказать: более ясным взором, оттого что ни у кого нет таких ясных глаз, как у тебя, — смотри на меня взором более открытым и менее придирчивым, не превращай моего промаха, горчичному зерну подобного, в целую гору — по пословице: ревности утес до неба возрос. С королем же и с Синфоросой держись, как подскажет тебе здравый смысл: коль скоро ты преследуешь цель благую, то в конце концов Синфороса ничего не потеряет, если ты отведешь ей глаза. Ну, оставайся с богом, а то как бы долгая наша беседа кое-кого не ввела во грех.

На этом Периандр простился с Ауристелой и, выйдя из ее покоя, столкнулся с Клодьо и Рутилио. Рутилио только что разорвал свое письмо Поликарпе, Клодьо же складывал свое, собираясь положить его себе за пазуху. Рутилио раскаивался в безумной своей затее; Клодьо был в восторге от своего хитроумия и гордился своею смелостью. Но настанет такое время и пробьет такой час, когда Клодьо готов будет отдать полжизни, — если только жизнь можно было бы делить на части, — лишь бы это его письмо никогда не было написано.

Часть вторая

Любовные мечтания не давали покоя королю Поликарпу; ему не терпелось узнать о решении Ауристелы, а что она ответит ему взаимностью, в этом он был до такой степени уверен и убежден, что наедине с самим собою уже представлял, как отпразднует он свою свадьбу, устраивал в своем воображении торжества, придумывал наряды для себя и для невесты и в надежде на скорое бракосочетание мысленно награждал подданных. Строя воздушные эти замки, он не принимал, однако же, в расчет своего возраста; здравый смысл не указывал ему на разницу между семнадцатью и семьюдесятью годами; да будь ему даже шестьдесят, все равно разница была бы громадная. Так вожделения искушают и соблазняют человеческую волю; так мнимые увлечения сбивают с толку великие умы; так воображение нежной рукою увлекает и ведет за собою тех, кто в делах сердечных не способен к сопротивлению.

Иные чувства испытывала Синфороса; она опасалась за свое будущее, да оно и понятно: кто сильно любит, тот сильно боится; все, от чего у другого человека вырастают за спиной крылья, то есть душевное благородство, знатное происхождение, привлекательная наружность, — все это человеку любящему подрезает крылья, ибо влюбившемуся без памяти вечно представляется, будто любить его не за что. Любовь и страх неразлучны. Куда ни оглянись — везде они и всегда вместе. Иные уверяют, что любовь высокомерна: нет, она смиренна, приветлива, кротка; она даже готова поступиться своими преимуществами, лишь бы ничем не досадить любимому человеку; более того: всякий влюбленный так высоко ценит предмет своего увлечения и так дорожит им, что страшится подать малейший повод к тому, чтобы у него отняли его сокровище.

Обо всем этом размышляла прелестная Синфороса, более осмотрительная, нежели ее отец; в ее душе боролись страх и надежда; наконец она не выдержала и пошла к Ауристеле, дабы разведать о том, на что она надеялась и чего в то же время страшилась.

Синфороса застала Ауристелу одну, а этого ей как раз и нужно было; она жаждала знать, что же ее постигло — удача или неудача, а потому, едва переступив порог покоя Ауристелы, она молча вперила в нее испытующий взор, — она надеялась в выражении лица Ауристелы уловить, что оно ей сулит: жизнь или смерть. Ауристела поняла ее состояние и с полуулыбкой, то есть притворяясь веселой, молвила:

— Входи же, входи, принцесса! Страх не должен заносить секиру над древом твоей надежды. Хотя и твое и мое счастье еще не так близко, все же оно придет: ведь на пути к осуществлению благих желаний всегда возникают препятствия, однако ж в чаянии будущих благ никогда не следует отчаиваться. Брат мой сказал, что душевные твои качества и красота твоя таковы, что он просто не в силах тебя не любить и почитает за наивысшее благо и за особую милость твое желание выйти за него замуж; однако, прежде чем ваш счастливый союз будет-де заключен, нужно рассеять надежды принца Арнальда стать моим супругом, а он, уж верно, на мне женится, если только тому не помешает ваш брак с Периандром. Надобно тебе знать, сестрица, что я не могу жить без Периандра, подобно как тело не может жить без души. Я должна находиться там же, где и он. Он — дух, меня вдохновляющий, он — душа, меня оживляющая. А когда так и раз что он женится на тебе и останется с тобою в твоей родной стране, то как могу я жить в разлуке с ним на родине Арнальда? У нас с братом было решено, что, дабы отвратить эту беду, мы сначала направимся в его королевство, а затем испросим дозволения съездить в Рим и исполнить обет, ради которого мы с братом и покинули нашу отчизну, а мой опыт убеждает меня в том, что принц свято мое желание исполнит. Когда же мы выйдем из-под его опеки, то нам ничего не будет стоить направить путь к вашему острову, и тут мы, обманув его ожидания, увидим, как сбываются наши: я выйду замуж за твоего отца, а мой брат женится на тебе.

Синфороса же ей на это сказала:

— Я не нахожу слов, сестрица, чтобы выразить мою признательность за те слова, коими ты сейчас меня порадовала, а раз что я не знаю, как тебя благодарить, то пусть лучше моя благодарность останется у меня в душе. То же, что я собираюсь тебе сказать, ты прими не как наставление, а только как совет. В настоящее время ты находишься у нас в стране, во власти моего отца, он сумеет и не преминет защитить тебя от кого бы то ни было, и рисковать он не станет: он никуда тебя не отпустит. Арнальду же не удастся увезти тебя и твоего брата силой, — волей-неволей придется ему пойти моему отцу на уступки, раз что он находится в его королевстве и у него во дворце. Поклянись же мне, сестрица, что ты правда хочешь быть женою моего отца и моею владычицею; поклянись мне, что твой брат ничего не имеет против стать господином моим и супругом, я же тебе ручаюсь, что какие бы преграды и препоны ни воздвигал на нашем пути Арнальд, все они будут сметены.

На это ей Ауристела ответила так:

— Мужи благоразумные судят о будущем по прошлому и настоящему. Если твой отец явно или же тайно станет удерживать нас у себя силой, то этим он прогневает и озлобит Арнальда, а ведь Арнальд — могущественный властитель, еще более могущественный, чем твой отец; между тем властелины обманутые и разочарованные обыкновенно пылают мщением, и, таким образом, родство с нами принесет вам не радость, а горе: война возгорится у самых ваших домов. Ты, пожалуй, возразишь мне, что эта опасность грозит вам в любом случае: останемся мы здесь или же возвратимся позднее, что провидение в сгустившихся несчастьях всегда оставляет просвет, и в этом просвете блещет луч спасения. И все же я склоняюсь к мысли, что нам нужно отправиться в путь вместе с Арнальдом; ты же употреби все свое хитроумие и всю свою находчивость, дабы исхлопотать дозволение на наш отъезд, — тем самым ты исхлопочешь и ускоришь наше возвращение, и здесь у вас, в стране менее обширной, зато более мирной, нежели страна Арнальда, я стану наслаждаться мудростью отца твоего, ты же — пригожеством и мягкосердечием моего брата, и при этом наши души пребудут неразлучны и нераздельны.

Выслушав Ауристелу, Синфороса, обезумев от счастья, кинулась к ней на шею и прелестными своими устами коснулась уст ее и очей.

Но тут дверь в покой Ауристелы отворилась, и вошли Антоньо-отец, Антоньо-сын, Рикла и Констанса, а за ними Маврикий, Ладислав и Трансила — всем им хотелось повидать Ауристелу, побеседовать с нею и узнать, как она себя чувствует; должно заметить, что из-за ее болезни они сами потеряли здоровье.

Синфороса простилась с Ауристелой в более веселом расположении духа и еще более обманутой, чем до своего прихода к ней. И то сказать: что бы ни сулило влюбленным их увлечение, в воображении своем они идут еще дальше.

Почтенный Маврикий, задав Ауристеле ряд вопросов, какие обыкновенно задают больному посетители, и, получив от нее столь же обычные в таких случаях ответы, сказал:

— Если даже беднякам, как бы тяжело ни жилось им на родине, горько изгнание, горька разлука с родимым краем, хотя бы они питались там впроголодь, то каково же должно быть на чужбине тем, кто оставил в родном краю все земные блага, какими только может оделить человека Фортуна? Говорю я это к тому, сеньора, что годы мои идут быстрым шагом и подводят меня к последней мете, — вот почему меня так тянет на родину: я хочу, чтобы мне закрыли глаза и простились со мною друзья и родные. Мы все, сколько нас здесь ни есть, мечтаем о возвращении на родину как о высшей милости и высшем благе; все мы здесь чужие, все мы здесь иноземцы, и все мы, сколько я могу судить, оставили на родине то, чего никогда не обретем на чужбине. Так вот, не соблаговолили ли бы вы, сеньора, исхлопотать дозволение на наш отъезд, или же не благословили ли бы вы нас на подобного рода хлопоты? Разумеется, не может быть и речи о том, чтобы мы вас бросили, — благоразумие ваше, дивная ваша красота, равно как и необычайная тонкость вашего ума, являют собою магнит для наших сердец.

— Во всяком случае, для моего сердца, для сердца моей супруги и моих детей, — вмешался Антоньо-отец. — Мы лучше лишимся жизни, нежели общества сеньоры Ауристелы, если только она не погнушается обществом нашим.

— Благодарю вас, сеньоры, за вашу любовь ко мне, — молвила Ауристела. — К сожалению, я не имею возможности отплатить вам за нее как должно, однако желание ваше исполнят по моей просьбе принц Арнальд и брат мой Периандр, заболевание же мое вас не задержит: оно и было-то к лучшему. А до тех пор, пока не настанет счастливый день и час нашего отъезда, вы не давайте унынию овладеть вашими сердцами и не помышляйте о бедствиях грядущих: раз уж небо от стольких бед нас избавило, то оно, вне всякого сомнения, благополучно доставит каждого из нас к берегам вожделенного отечества. Если напасти не способны истощить телесные наши силы, то тем менее способны они истощить наше терпение.

Слова Ауристелы всех удивили: в них сказались верующее ее сердце и восхитительный ум.

Но тут в покой Ауристелы вошел ликующий король Поликарп: дочь его Синфороса уже успела подать ему надежду на исполнение его отчасти благих, отчасти нечистых желаний; надобно заметить, что у стариков порывы страсти обыкновенно драпируются плащом лицемерия и прикрываются им, ибо лицемеры явные вредят прежде всего самим себе, под флагом же супружества старики скрывают порочные свои поползновения.

Вместе с королем сюда вошли Арнальд и Периандр. Выразив Ауристеле свою радость по поводу того, что ей стало лучше, король сообщил, что он отдал распоряжение нынче вечером — в ознаменование той милости, какую всем им явило небо, исцелив Ауристелу, — зажечь в городе потешные огни, и еще он распорядился, чтобы всю неделю в городе шло веселье и торжества не прекращались.

Периандр на правах брата Ауристелы, Арнальд на правах возлюбленного, искавшего ее руки, поблагодарили короля.

Поликарп в глубине души злорадствовал, видя, как ловко обманул он Арнальда; Арнальд же, окрыленный улучшением в состоянии здоровья Ауристелы и не подозревавший о замыслах Поликарпа, стал спешно готовиться к отплытию, ибо он полагал, что чем дольше задержатся они в пути, тем дальше отодвинется исполнение его желаний.

Маврикий, также мечтавший скорее возвратиться на родину, прибегнул к любимой своей науке, и она ему открыла, что их отъезд с величайшими сопряжен трудностями. Он поставил о том в известность Арнальда и Периандра, а те уже были осведомлены о намерениях Синфоросы и Поликарпа и весьма всем этим озабочены: они хорошо знали, что когда любовная страсть властвует над властелином, то его уже ничто не остановит, никаких святынь для него уже не существует, и обещаний своих он не исполняет, обязанностей не соблюдает. Следственно, у них не было оснований верить тем немногим обещаниям или, лучше сказать, ни одному из тех обещаний, которые им в свое время дал Поликарп. В конце концов все трое уговорились на том, что Маврикий выберет одно из многочисленных судов, стоявших в гавани, и на этом судне они тайно отплывут в Англию; для погрузки же они всегда, мол, найдут благовидный предлог, а до тех пор никто из них не должен показывать виду, что ему что-нибудь известно об умыслах Поликарпа.

Обо всем этом они уведомили Ауристелу; Ауристела же одобрила их план и с того дня стала особенно заботливо следить за своим здоровьем, а равно и за здоровьем своих спутников.

 

Глава восьмая

Клодьо вручает письмо Ауристеле; Антоньо-сын нечаянно убивает Клодьо

Как утверждает история, нахальство, вернее сказать — бесстыдство, Клодьо дошло до того, что он дерзнул вручить Ауристеле наглое письмо под тем предлогом, что это, мол, внимания достойные и высокой оценки заслуживающие духовные стихи.

Ауристела развернула письмо, и так сильно было в ней любопытство, что досада не могла заставить ее прекратить чтение. Ауристела прочла письмо до конца, сложила его и, подняв на Клодьо очи, в эту минуту не излучавшие света любви, коим они обыкновенно светились, но метавшие молнии гнева, заговорила:

— Отойди от меня, низкий, бессовестный человек! Если этот наглый твой вздор вызван каким-либо моим промахом, бросившим тень на мое доброе имя и честь, то я прежде всего накажу самое себя, но и твоя дерзость не останется безнаказанной, если только моя снисходительность и жалость к тебе не окажутся выше твоего безрассудства.

Клодьо был подавлен; в это мгновение он, как уже было сказано, отдал бы полжизни за то, чтобы наглого этого поступка не существовало. На него напал необоримый страх; он сам себя уверил, что жить ему осталось только до той минуты, когда Арнальду или Периандру станет известна совершенная им подлость. Понурив голову, Клодьо молча повернулся и пошел прочь от Ауристелы, а в душу к Ауристеле закралось между тем отнюдь не напрасное, но, напротив, вполне основательное опасение, что Клодьо от отчаяния решится на предательство, если только кто-нибудь осведомит его о замыслах Поликарпа, и она почла за должное уведомить о сем происшествии Периандра и Арнальда.

В это самое время Антоньо-сын сидел один у себя в комнате, как вдруг дверь отворилась, и к нему вошла женщина, коей на вид можно было дать лет сорок, однако ж прельстительная ее наружность скрывала, должно думать, все пятьдесят; покрой ее платья обличал в ней испанку, и хотя Антоньо знал лишь, как одеваются на острове варваров, где он родился и вырос, со всем тем по одежде ее он сейчас догадался, что это не местная уроженка.

При виде ее Антоньо из учтивости встал — пребывание на острове нимало не отразилось на его благовоспитанности — и предложил ей сесть, дама же (если только женщину в этом возрасте можно назвать дамой), не сводя глаз с Антоньо, заговорила:

— Мое появление, юноша, явилось для тебя, верно, полнейшей неожиданностью, ты не привык, чтобы тебя навещали женщины: я слышала, что ты возрос на острове варваров, и даже не среди самих варваров, но среди утесов и скал, и если красота твоя и стройность от этого нимало не пострадали, то душа твоя, верно уж, загрубела, и я боюсь, что моя душевная мягкость мне ни к чему не послужит. Не отодвигайся от меня, не волнуйся, успокойся! Я не Чудовище, и я не собираюсь внушать тебе или же советовать что-либо противное человеческой природе. Заметь: я говорю с тобой по-испански — на языке, коим ты владеешь, а ведь общность языка обыкновенно сближает людей незнакомых. Зовут меня Сенотьей, я родилась и выросла в Испании, в королевстве Гранадском, в городе Альгаме; слава же обо мне идет по всем испанским городам, а также по многим городам иноземным — мне мои способности не дают прозябать в безвестности, меня прославляют мои деяния. Назад тому несколько лет я покинула родные края, спасаясь от бдительности сторожевых псов, охраняющих в Гранадском королевстве стадо католическое. Я вероисповедания мусульманского, занимаюсь я искусством Зороастровым и в нем не имею себе равных. Погляди на солнце. Видишь, какое оно яркое? А хочешь, я в доказательство своего всемогущества сделаю так, что лучи его померкнут и оно скроется в тучи? Попроси меня, и по одному моему знаку дневной свет сменится ночною тьмой. А хочешь, сейчас задрожит земля, разбушуется ветер, забурлит море, сдвинутся с места горы, завоют хищные звери? Ты можешь сейчас увидеть любое из тех грозных знамений, по коим мы создаем себе представление об изначальном хаосе. Попроси меня — ты не пожалеешь и восчувствуешь ко мне уважение. Да будет тебе известно также, что в городе Альгаме во все времена жила какая-нибудь женщина по имени Сенотья: вместе с этим именем мы наследуем волшебный наш дар, и этот дар превращает нас не в колдуний, как нас иногда называют, но в ворожей и чародеек — эти названия больше нам пристали. Колдуньи никому никакой пользы не приносят; бездельницы эти колдуют над разными безделицами, вроде надкусанных бобов, иголок с обломанным кончиком, булавок с обломанной головкой, волос, срезанных во время полнолуния или же когда луна на ущербе, пользуются магическими знаками, коих смысла они сами не разумеют, а если чего иной раз и достигают, то отнюдь не благодаря всему этому дрязгу, а единственно потому, что господь ради высших целей попускает иной раз дьяволу их обморочить. Мы же, чародейки и волшебницы, — мы люди более высокого разбора. Мы имеем дело со звездами, мы созерцаем движение небесной сферы, мы знаем свойства трав, растений, камней, слов, и, сочетая активное начало с пассивным, мы, что называется, творим чудеса. Мы делаем такие необыкновенные дела, что люди диву даются, и вот источник нашей доброй или же худой славы: добрая слава идет о нас, если мы употребляем наше искусство на добрые дела; дурная — если мы употребляем его во зло. Природа толкает смертных чаще на дурные поступки, нежели на добрые, — вот почему нам трудно держать в узде людские страсти, а дайте им вырваться на свободу — уж они наделают бед! Да и какая сила способна удержать мстительную руку разгневанного и оскорбленного? Какая сила способна удержать отвергнутого любовника, когда он пытается заставить полюбить его? Принудить человека что-либо перерешить, сломить его упорство, пойти наперекор его воле — нет, тут наши чары бессильны, тут наши снадобья ничего поделать не могут.

Антоньо слушал испанку Сенотью, смотрел на нее, и было ему весьма любопытно знать, какую цель преследует пространная сия речь. А Сенотья между тем продолжала:

— Надобно тебе еще знать, благоразумный варвар, что гонение, воздвигнутое на меня испанскими инквизиторами, оторвало меня от родины: ведь когда тебя изгоняют, то это нельзя назвать отъездом, а скорее отрывом. Я долго скиталась, то и дело невольно пригибая голову, оттого что надо мною вплотную нависали опасности неисчислимые; мне все казалось, будто меня хватают за подол собаки, — я до сих пор боюсь собак, — и наконец я попала на этот остров. В скором времени я представилась королю, предшественнику Поликарпа. Я удивила народ разными дивами, начала торговать своим искусством, и теперь у меня благодаря этому более тридцати тысяч золотых. Я копила денежки и вела добродетельный образ жизни, не ища никаких наслаждений, и так бы все шло по-прежнему, когда бы счастливая, а может статься, злосчастная моя звезда не привела тебя сюда, и теперь судьба моя в твоих руках. Если я кажусь тебе уродливой, я сделаю так, что ты признаешь меня за красавицу; если тебе мало тридцати тысяч золотых, которые я тебе подарю, то раздвинь границы своего желания, расширь вместилища и хранилища своей алчности и скажи мне прямо сейчас, сколько бы ты хотел иметь денег. Для тебя я со дна моря достану жемчуг, таящийся в раковинах, поймаю птиц небесных и отдам тебе; по моему велению все деревья, растущие на земле, одарят тебя своими плодами; по моему велению недра земные выбросят на поверхность все свои драгоценности; силою чар моих ты станешь непобедимым, незлобивым во дни мира, грозным на поле брани; словом сказать, я улучшу твой жребий настолько, что тебе все будут завидовать, ты же никому. Взамен я не прошу тебя, чтобы ты на мне женился, я прошу лишь, чтобы ты сделал меня своею рабой, а рабу свою ты не обязан любить как жену, мне же довольно будет одного сознания, что я твоя. Постарайся же, великодушный юноша, проявить в сем случае рассудительность; проявить же ты ее можешь, доказав мне на деле свою признательность. А еще ты докажешь свою рассудительность тем, что, прежде чем пойти мне навстречу, пожелаешь удостовериться в силе моих чар. В знак же того, что ты именно так и поступишь, обрадуй меня сейчас: подай мне какой-нибудь добрый знак, позволь мне коснуться благородной твоей руки!

С этими словами Сенотья встала и попыталась обнять юношу. Тогда Антоньо, придя в такое смятение, как если б он был самой уединенной девицей на свете, а враги осадили крепость ее целомудрия и ей должно защищать эту крепость, вскочил и, схватив лук, который он всегда носил с собой или держал где-нибудь поблизости, вложил стрелу и, находясь на расстоянии двадцати шагов от Сенотьи, нацелился в нее.

Угрожающая поза, которую принял Антоньо, ничего доброго для влюбленной женщины не предвещала, и потому она, дабы стрела в нее не попала, подалась всем телом в сторону, стрела же пролетела мимо самого ее горла (тут варварство Антоньо сказалось не только в одежде). Стреле все же суждено было найти свою жертву: в эту самую минуту дверь отворилась и в комнату вошел злоречивый Клодьо, и вот он-то и послужил стреле целью, стрела же, пронзив ему губу и язык, обрекла его на вечное молчание, каковую кару он заслужил многими своими грехами.

Уверившись в том, что стрела сия была смертоносна, и убоявшись другой стрелы, Сенотья положила не прибегать к силе волшебных своих чар, — в смятении и страхе, она, шатаясь и спотыкаясь, вышла из комнаты, дав себе слово отомстить жестокому и бездушному юноше.

 

Глава девятая

Антоньо не был удовлетворен своим выстрелом; хотя его стрела и попала в цель, но как вина Клодьо была ему не известна, вина же Сенотьи была ему ясна, то и не мог он не упрекнуть себя в недостаточной меткости.

Он бросился к Клодьо, дабы удостовериться, не подает ли тот каких-либо признаков жизни, и мгновенно удостоверился, что все признаки уничтожила смерть. Только тут уразумел Антоньо, что он наделал, и сам назвал свой поступок варварским.

В это время к нему вошел отец и увидел кровь и труп Клодьо; стрела же навела его на мысль, что Клодьо пал от руки его сына. Он спросил об этом юношу — тот повинился. Тогда он осведомился о причине — сын ему рассказал все как было. Отец ужаснулся и в негодовании воскликнул:

— Послушай, варвар: если ты пытаешься отнять жизнь у тех, кто любит тебя и обожает, то как же поступишь ты с теми, кто тебя ненавидит? Если уж ты такой непорочный и высоконравственный, так защищай непорочность свою и нравственность терпением. Подобного рода посягательства оружием не отражаются; надобно не дожидаться столкновений, но бежать от них. Сейчас видно, что ты понятия не имеешь о том, как поступил один еврейский юноша: он оставил свою одежду в руках развратной женщины, его соблазнявшей. Оставь, невежда, невыделанную звериную шкуру, что на тебе, и лук, с помощью коего ты рассчитываешь одолеть самое храбрость, и не ополчайся супротив ласковости, которую тебе выказывает влюбленная женщина, а ведь когда женщина влюблена, то она сметает все преграды на стезе своей страсти. Если ты в дальнейшем нрав свой не обуздаешь, то все до конца твоих дней будут почитать тебя за варвара. Обличай, но не карай тех, кто посягает на твою невинность, — обличениями ты бога не прогневишь. Будь готов принять не один бой, ибо молодость твоя, а равно и привлекательная наружность многочисленными грозят тебе сражениями. Ты не думай, что всегда будут гоняться за тобой, — за кем-нибудь станешь гоняться и ты, но, может статься, цели желаний своих не достигнешь, тебя же застигнет смерть.

Антоньо слушал отца, потупившись, мучимый угрызениями совести. Ответил же он отцу так:

— Позабудь о моем проступке, отец, пожалей меня! Я постараюсь исправиться, я не прослыву варваром за жестокость и не прослыву развратником за уступчивость. А Клодьо пусть похоронят со всеми возможными почестями.

Между тем весть об убийстве Клодьо облетела дворец, однако ж это было для всех убийство загадочное, оттого что влюбленная Сенотья утаила истинную его причину, — она только сказала, что юноша-варвар неизвестно за что убил Клодьо.

Дошла эта весть и до Ауристелы, которая все еще держала в руках письмо Клодьо, — она собиралась показать его Периандру или же Арнальду, чтобы они наказали Клодьо за его дерзость, однако ж, узнав, что его покарало само небо, она разорвала письмо: она полагала, что нехорошо предавать огласке проступки умерших, — мысль разумная и глубоко христианская. Что же касается Поликарпа, то хотя его это происшествие взволновало и он почитал себя оскорбленным, ибо никому не дозволялось в его дворце самому за себя вступаться, он не стал самолично расследовать это дело, а поручил расследование принцу Арнальду, Арнальд же по просьбе Ауристелы и Трансилы простил Антоньо и, не учиняя дознания, велел похоронить Клодьо; он поверил Антоньо на слово, что тот нечаянно убил Клодьо; умысел же Сенотьи Антоньо утаил, дабы его не сочли за самого настоящего варвара.

Слухи об убийстве затихли; Клодьо похоронили; про Ауристелу можно было бы сказать, что она отомщена, если б только в благородном ее сердце и правда гнездилось мстительное чувство, как гнездилось оно в сердце Сенотьи, которая, как говорится, ломала себе голову, думая, как бы отомстить бесчувственному стрелку, а стрелок между тем два дня спустя после описанного события захворал и слег в постель, и в столь тяжелом находился он состоянии, что врачи, не сумевшие распознать недуг, не ручались за его жизнь.

Рикла, мать Антоньо, выплакала все очи, у отца изболелось сердце, закручинились Ауристела и Маврикий, и в столь же мрачном расположении духа пребывали Ладислав и Трансила. Тогда Поликарп призвал советчицу свою Сенотью и обратился к ней с просьбой исцелить Антоньо: лекари-де, мол, не распознали болезнь и не могут сыскать от нее средство. Сенотья обнадежила Поликарпа и убедила его, что больной от этой болезни не умрет, но что она длительного требует лечения. Поликарп совершенно в том уверился, как если б то был голос оракула.

Все эти события не очень огорчали Синфоросу: ведь из-за них откладывался отъезд Периандра, а ей стоило увидеть его — и на сердце у нее становилось теплее; ей и хотелось, чтобы он поскорее уехал: чем скорее-де, мол, уедет, тем скорее возвратится, и в то же время не хотелось: все глядела бы на него да глядела.

В один прекрасный день случилось Поликарпу, обеим его дочерям, Арнальду, Периандру, Ауристеле, Маврикию, Ладиславу, Трансиле и Рутилио, который хоть и разорвал письмо к Поликарпе, а все же, мучимый раскаянием, ходил унылый и задумчивый, как всякий преступник, коему представляется, что все знают о его преступлении и все на него смотрят, — случилось, говорю я, поименованным лицам собраться в покое болящего Антоньо, коего они пришли навестить по просьбе Ауристелы, глубоко уважавшей и горячо любившей как самого больного, так и его родителей: она не могла забыть того благодеяния, которое юноша-варвар оказал ей и ее спутникам, выведя их из огня и приведя в пещеру к отцу. Общее несчастье обыкновенно сближает и роднит людей, Ауристеле же столько пришлось испытать за то время, что она провела в обществе Риклы, Констансы, Антоньо-отца и Антоньо-сына! И все же не одну только признательность питала она к ним — она любила их по влечению сердца и по предопределению судьбы.

Итак, когда они все собрались у постели больного, Синфороса стала убедительно просить Периандра рассказать им что-нибудь из своей жизни; в особенности ей любопытно было знать, откуда он прибыл к ним на остров в тот раз, когда он вышел победителем во всех играх и соревнованиях, устроенных в память того дня, когда ее отец был избран королем. Периандр же ей на это ответил, что он охотно расскажет им историю своей жизни, но только не с самого начала, ибо этого он никому не поведает и не откроет до тех пор, пока он и сестра его Ауристела не побывают в Риме. Тут все уверили его, что он волен рассказывать, как ему будет угодно: что бы, дескать, он им ни рассказал, — всем сумеет он угодить своим слушателям. Однако больше всех слушателей был рад Арнальд: он надеялся, что Периандр как-нибудь проговорится, и ему, Арнальду, станет наконец ясно, кто таков сам Периандр, а Периандр, заручившись всеобщим согласием, начал так:

 

Глава десятая

Периандр рассказывает о своем путешествии

— Коль скоро вы, сеньоры, порешили выслушать мою историю, то я со своей стороны изъявляю желание, чтобы предисловие и введение к ней было таково: вообразите себе мою сестру, меня и престарелую ее кормилицу на корабле, коего владелец представляет собою самого настоящего корсара, но только в обличье купца. Мы «стрижем» берега острова, то есть: мы идем так близко от берега, что все виды его растительности для нас явственно различимы.

Сестре моей, уставшей от многодневного путешествия, захотелось немного отдохнуть на берегу. Она обратилась с просьбой к капитану, а как просьба ее всегда была для него равносильна приказанию, то капитан и на сей раз изъявил согласие удовлетворить ее просьбу и на маленькой лодке в сопровождении только одного моряка отправил на берег меня, сестру мою и Клелию (так звали ее кормилицу).

Причалив, мы увидели, что через узкое устье несет свою дань морю маленькая речушка. По берегам речки отбрасывали длинную тень купы зеленых густолиственных дерев, коим служили прозрачным зеркалом светлые воды реки.

Очарованные прелестным этим видом, мы попросили моряка ввести лодку в реку. Моряк исполнил наше желание и направил лодку вверх по течению. Когда же корабль скрылся из наших глаз, моряк остановил лодку, сложил весла и сказал:

«Придется вам, сеньоры, начать путешествовать по-иному. Отныне ваш корабль — вот эта самая лодочка; на корабль же, что ожидает вас в море, вам возвращаться не к чему, если только эта сеньора не желает утратить честь, а вы, называющий себя ее братом, — лишиться жизни».

Далее он сказал, что капитан намеревался обесчестить мою сестру, а меня — умертвить, что нам необходимо позаботиться о нашем спасении, а он, мол, будет нас сопровождать и последует за нами куда угодно, что бы с нами ни случилось.

О том, как встревожила нас эта весть, пусть судит тот, кто привык получать вместо ожидаемых добрых вестей дурные.

Я поблагодарил моряка за предостережение и пообещал наградить его, как скоро наши обстоятельства переменятся к лучшему.

«А ведь у меня есть драгоценности моей госпожи», — сказала тут Клелия.

Мы все четверо посовещались и согласились с моряком, который предложил продвигаться в лодке вперед, — может статься, мы где-нибудь отыщем-де убежище на случай погони.

«Впрочем, погони быть не должно, — заметил моряк. — Островитяне почитают за корсаров всех, кто подходит близко к их берегам. Стоит им завидеть один корабль или несколько, они тотчас же хватаются за оружие, и, если не считать внезапных ночных нападений, корсары неизменно терпят урон».

Мне совет моряка показался разумным. Чтобы облегчить его труд, одним веслом стал грести я. Мы двинулись вверх по течению и когда прошли уже около двух миль, до нашего слуха донеслись звуки многочисленных и разнообразных музыкальных инструментов, а немного погодя взору нашему представился целый лес движущихся дерев, сновавших от берега к берегу. Однако при ближайшем рассмотрении оказалось, что то были не деревья, но украшенные ветвями лодки; на инструментах же играли те, что на лодках катались.

Едва завидев нас, они к нам устремились и окружили нашу лодку со всех сторон. Сестра моя встала; чудные ее волосы, перевязанные на лбу желтой то ли лентой, то ли бархаткой, которую ей дала кормилица, рассыпались по плечам, и во всем ее облике было сейчас нечто почти неземное, и столь неожиданно облик ее возник пред очами островитян, что, как это стало известно впоследствии, они и приняли ее за некое видение, а наш моряк, понимавший, о чем они между собой говорили, передал нам их слова:

«Что это? Может статься, это какое-нибудь божество явилось к нам, дабы принести поздравления рыбаку Ка-рино и несравненной Сельвьяне с наисчастливейшим браком?»

Тут они бросили нам конец веревки, а немного спустя высадили нас неподалеку от того места, где произошла наша встреча.

Как скоро мы сошли на берег, нас тотчас окружила толпа рыбаков, о каковом роде занятий свидетельствовала их одежда, а затем они, один за другим, полные восторженного благоговения, стали целовать Ауристеле край ее платья, она же еще не успела опомниться после того, что нам сообщил моряк, и все же она была сейчас так прекрасна, что у меня язык не поворачивается осудить рыбаков, усмотревших в ней нечто божественное.

Недалеко от берега мы увидели возвышение, воздвигнутое на толстых пнях можжевелового дерева, увитое зеленью и впитавшее в себя запах цветов, ковром устилавших землю вокруг. При виде нас поднялись со своих сидений на помосте две девушки и двое статных юношей. Одна девушка была необычайно красива, другая необычайно уродлива; один юноша был статен и пригож, а другой был хорош, да не так. Все четверо пали пред Ауристелой на колени, и красавец-юноша молвил:

«Кто бы ты ни была, но земным существом ты быть не можешь! Мой брат и я, мы от всего сердца благодарим тебя за ту милость, которую ты нам оказала, почтив своим присутствием нашу свадьбу, хоть и бедную, да зато богатую радостью. Добро пожаловать, сеньора! И если вместо хрустального дворца, который являло очам твоим безбрежное море, ты увидишь сейчас наши хижины, коих стены сложены из ракушек и коим кровлей служит навес из ивовых прутьев, — а у иных наоборот: стены из ивовых прутьев, а кровли — из ракушек, — зато ты найдешь у нас золотые желания и жемчужные стремления тебе угодить. Определения эти могут показаться неудачными, однако ж я употребляю их потому, что не знаю ничего дороже золота и ничего прекраснее жемчуга».

Ауристела наклонилась к нему, чтобы помочь ему встать, и в эту минуту величавость ее движений, учтивость ее и красота еще раз подтвердили, что рыбаки составили о ней верное мнение.

Рыбак менее приятной наружности пошел сказать другим рыбакам, чтобы они повеличали чужестранку и чтобы в честь ее прибытия играла музыка. Две рыбачки, дурнушка и красавица, почтительно и смиренно поцеловали Ауристеле руки, она же с видом любезным и дружелюбным их обняла.

Моряк, обрадованный приемом, который здесь оказали Ауристеле, сообщил рыбакам, что в море ее ожидает корсарский корабль, что он опасается, как бы корсары не явились сюда за ней, а что эта девушка — высокая особа, королевская дочь: моряк придумал это о моей сестре для того, чтобы еще больше привлечь к ней сердца на случай, если понадобится защитить ее.

Не успел моряк договорить, как увеселительная музыка смолкла, и ее сменила военная — на этом и на том берегу трубы заиграли: «К оружию! К оружию!»

Между тем смерклось. Мы укрылись в хижине брачущихся. Караулы были расставлены вплоть до самого устья реки. Рыбаки поставили верши, закинули неводы и наживили удочки — все это имело целью угостить и попотчевать гостей; двое же рыбаков порешили не ночевать под одною кровлею со своими невестами и уступить хижины им, Ауристеле и Клелии, и то был знак особого почета женщинам-чужестранкам, а еще они вызвались охранять их и сторожить совместно со своими друзьями, со мною и с моряком. И хотя с неба светил месяц, а на земле по случаю нового торжества горели костры, молодые люди настояли на том, чтобы женщины ужинали в хижине, а мы, мужчины, на воздухе.

Желание их было исполнено, и до того обильным угостили нас ужином, что казалось, будто море и суша тщатся затмить друг друга: земля — изобилием мяса, море — изобилием рыбы.

После ужина Карино, знаками дав мне понять, что у него тяжело на душе, взял меня под руку и повел на берег, а на берегу, плача и стеная, заговорил:

«Твое появление в такое время и при таких обстоятельствах не случайно: своим появлением ты невольно отдалил мою свадьбу, и теперь я проникаюсь уверенностью, что ты подашь мне добрый совет и горю моему поможешь. Зови меня сумасбродом, почитай меня за слепца, за человека, лишенного вкуса, и все же да будет тебе известно, что мне выпало на долю взять себе в жены одну из тех рыбачек, которых ты только что видел, но не дурнушку, а красавицу, по имени Сельвьяна. Не знаю, однако, как ты на это взглянешь, не знаю, извинишь ли ты мою вину и простишь ли мой грех, но только я всей душой люблю дурнушку Леонсью и ничего не могу с собой поделать. Со всем тем я намерен поведать тебе одну истину, насчет которой я нимало не заблуждаюсь, а именно: духовные мои очи видят в Леонсье такие достоинства, что она представляется мне первою красавицею в мире. Этого мало: я подозреваю, что Солерсьо, — это имя второго брачущегося, — пылает любовью к Сельвьяне: так у нас четверых переплелись чувства, а произошло это потому, что мы решились послушаться родителей наших, а также других родственников, сговорившихся между собою нас поженить. Я никак не могу взять в толк, почему бремя, которое человек обречен нести всю жизнь, возлагается ему на рамена не по его собственному желанию, а по чьей-то чужой воле. Нынче нам предстояло изъявить свое согласие и одобрить закабаление наших чувств, но все это внезапно отодвинулось, и отодвинулось не происками кого-либо из нас, но произволением божиим — так по крайней мере я склонен думать, — оттого что неожиданно приехали вы, и теперь у нас есть время поправить дело. Того ради я и прошу у тебя совета: ты здесь человек новый, ничью сторону не держишь, и ты сумеешь дать мне мудрый совет. А я уж так было и порешил: коли не найду я. чем помочь горю, то покину родные берега и не вернусь сюда до самой смерти, и пусть отец с матерью гневаются, сродники сердятся, а приятели досадуют».

Я слушал рыбака со вниманием, и вдруг в голову мне пришло спасительное средство, а из уст моих изошли такие слова:

«Друг мой! Тебе не к чему покидать родные места; во всяком случае, не покидай их до тех пор, пока я не поговорю с сестрой моей Ауристелой, — это та изумительная красавица, с которой ты сегодня познакомился. Она необычайно умна, — можно подумать, что она наделена не только божественною красотою, но и божественным разумом».

Затем мы оба возвратились в хижину, и тут я рассказал моей сестре все, что рыбак мне поведал; Ауристела подумала светлой своей головой и наконец нашла, что им присоветовать — так, чтобы не ударить в грязь лицом и чтобы все устроилось к общему благополучию, а именно: отозвав в сторону Леонсью и Сельвьяну, она повела с ними такую речь:

«С сегодняшнего вечера, подружки мои, вы со мной еще больше сдружитесь, — вот увидите. Надобно вам знать, что небо создало меня не только миловидною, но и проницательною и прозорливою: так, например, глядя человеку в глаза, я читаю у него в душе и угадываю его мысли. Сейчас вы убедитесь в этом на собственном опыте: ты, Леонсья, без памяти влюблена в Карино, а ты, Сельвьяна, — в Солерсьо. Девичий стыд мешает вам в этом признаться, но говорить за вас буду я, и по моему совету, который несомненно будет принят в соображение, заветные ваши мечты претворятся в жизнь. Молчите же и предоставьте действовать мне. Если только разум мне не изменит, то все уладится».

Девушки молча принялись осыпать поцелуями ее руки, а потом, прижавшись к ней, подтвердили, что все догадки ее справедливы и что, в частности, верно ею угадано переплетение их влечений.

Прошла ночь, настало утро, и пробуждение нам готовилось на редкость приятное: рыбачьи лодки были украшены свежесорванными зелеными ветками, опять заиграла музыка, что-то новое и веселое, послышались радостные крики, усилившие всеобщее ликование, и тут к возвышению направились брачущиеся. На Сельвьяне и Леонсье были подвенечные платья. Моя сестра оделась и нарядилась с большим вкусом; на ее прекрасном лбу сверкал бриллиантовый крест, в ушах — жемчужные серьги, — эти необычайно дорогие вещи никто до сих пор не мог надлежащим образом оценить, и вы этому поверите, как скоро она вам их покажет. Издали можно было подумать, что это священное изображение, воздвигнутое над бренною земною жизнью.

Ауристела вела за руки Сельвьяну и Леонсью; когда же она взошла на помост, на коем воздвигнуто было брачное ложе, то окликнула и подозвала Карино и Солерсьо.

Карино, трепещущий и смущенный (ведь ему был не известен исход моих переговоров с Ауристелой), приблизился к ней. Священник уже готов был соединить руки брачущихся и по католическому обряду повенчать их, но тут моя сестра сделала знак, что хочет что-то сказать, после чего все вокруг разом онемело и стихло — слышно было только легкое дуновение ветерка.

Видя, что по одному ее знаку все превратились в слух, Ауристела громким и звонким голосом произнесла:

«То воля небес».

Тут она взяла руку Сельвьяны и вложила ее в руку Солерсьо, а руку Леонсьи в руку Карино.

«Повторяю, сеньоры: таково предуказание неба, — продолжала моя сестра. — Это не случайная прихоть, но неодолимое влечение счастливых этих брачущихся, а что они точно счастливы — об этом свидетельствуют веселые их лица и то, что уста их шепчут: „Да!“

При этих словах все четверо обнялись, а народ между тем приветствовал эту перемену и вновь пришел в восхищение от неземной красоты моей сестры, от сверхъестественного ее ума и от того, как легко, единым мановением, поменяла она местами брачущихся.

Началось торжество, и тогда выдвинулись вперед четыре двенадцативесельных (по шесть весел на каждом борту) баркаса, свежевыкрашенных в разные цвета, тешивших взор своею пестротою. На снастях красовалось множество, также разноцветных, флажков. На каждом баркасе сидело двенадцать гребцов в одежде из тонкого только что побеленного полотна — в одежде точно такого же покроя я прибыл впервые на ваш остров.

Мне сказали, что скоро над пятым баркасом, находившимся на расстоянии трех лошадиных заездов от этих четырех, будет натянут шатер; шатер этот, огромный, красивый, из зеленой шитой золотом тафты, был виден издали; края его касались воды и даже полоскались в ней.

За говором народа и звуками музыки невозможно было расслышать команду капитана, раздававшуюся с такого же раскрашенного баркаса.

Убранные ветвями баркасы раздвинулись, чтобы дать дорогу четырем соревнующимся баркасам и чтобы их хорошо было видно жадной до зрелища несметной толпе, усыпавшей помост и берега реки. Гребцы, сгорая от нетерпения, точно породистые ирландские сеттеры, которых хозяин все не спускает со своры, хотя зверь уже показался, в ожидании сигнала к началу соревнования взялись за весла, и на их голых руках видны были плотные сухожилия, вздутые вены и развитые мускулы.

Наконец долгожданный сигнал был подан, и в тот же миг все четыре баркаса рванулись и понеслись с такою быстротой, что казалось, будто они не по воде летят, а по воздуху.

Один из них, коему служил эмблемой Купидон с повязкой на глазах, обогнал остальные на расстояние, равное по длине почти трем баркасам, и это его преимущество дало основания зрителям полагать, что он придет первым и получит чаемую награду.

Баркас, следовавший за ним, вначале шел уверенно, гребцы на нем подобрались стойкие и упорные, но даже и они, видя, что первый баркас не сдает, готовы были сложить весла, однако ж события далеко не всегда происходят и развиваются так, как можно было предполагать вначале. Существует правило, согласно которому зрители состязаний и соревнований не должны ободрять соревнующихся ни знаками, ни возгласами, ни как-либо еще, ибо все это так или иначе помогает участникам состязаний, однако ж, видя, что баркас с отличительным знаком в виде Купидона так на много обогнал остальные, зрители, невзирая ни на какие правила, полагая, что победа ему уже обеспечена, дружно воскликнули: «Купидон» побеждает! «Любовь» непобедима!» И в это мгновение нам издали показалось, будто гребцы «Любви», напрягши слух, чуть-чуть уменьшили скорость.

Следовавший за баркасом Любви второй баркас, коего отличительным знаком являлся Прибыток, изображенный в виде роскошно одетого приземистого крепыша, воспользовался этим обстоятельством: гребцы изо всех сил налегли на весла, и скоро «Прибыток» уже поравнялся с «Любовью» и оттеснил ее к берегу, при этом весла правого борта у нее сломались, на «Прибытке» же гребцы предусмотрительно подобрали свои весла, и, обманув ожидания тех, кто начал славить победу «Любви», «Прибыток» вырвался вперед; впрочем, теперь они уже кричали: «Прибыток» побеждает! «Прибыток» побеждает!»

Отличительным знаком третьего баркаса являлась Быстрота, изображенная в виде нагой женщины со множеством крыльев; в руках она держала трубу, что делало ее похожей скорее на олицетворение славы, нежели на олицетворение быстроты.

Успех «Прибытка» воодушевил «Быстроту», и ее гребцы, принатужившись, догнали «Прибыток», но тут сплоховал рулевой: из-за его оплошности «Быстрота» столкнулась с двумя первыми баркасами, и все ее гребцы были обречены на бездействие. А гребцы на баркасе, шедшем сзади и избравшем своим отличительным знаком «Удачу», как раз когда они выбились из сил и уже готовы были выйти из игры, заметив, что первые три баркаса столкнулись, подались в сторону, чтобы самим не попасть в эту кашу, а затем, как говорится, нажали и, благополучно проскользнув мимо столкнувшихся лодок, обогнали их.

Теперь с берегов послышались иные возгласы, и возгласы эти воодушевляли гребцов «Удачи»; упоенные своим успехом, гребцы уже не сомневались, что если отставшие в несколько взмахов не покроют разделяющее их расстояние, то им вперед уже не вырваться и награды им не видать, и награду в самом деле получили гребцы четвертого баркаса — не столько потому, что они уж так быстро шли, сколько потому, что им повезло.

Словом сказать, «Удача» и впрямь оказалась удачливой, я же окажусь рассказчиком незадачливым, если буду сейчас продолжать повесть о многочисленных моих и необычайных приключениях. Итак, я прошу вас, сеньоры: остановимся здесь, а вечером я вам доскажу до конца, хотя, впрочем, невзгоды мои бесконечны.

Только успел Периандр это вымолвить, как вдруг с больным Антоньо случился глубокий обморок, а его отец, видимо догадавшись, что тому причиной, вышел из комнаты и направился, как то выяснится впоследствии, к Сенотье, с которой у него произойдет разговор, приводимый в следующей главе.

 

Глава одиннадцатая

Думается мне, что когда бы у Арнальда и Поликарпа терпение не питалось наслаждением любоваться Ауристелой, а у Синфоросы — наслаждением любоваться Периандром, то пространная его повесть в конце концов истощила бы их терпение; да и Маврикию и Ладиславу повесть его также показалась длинноватой и слегка растянутой: по их мнению, рассказывая о своих несчастьях, он не должен был рассказывать о чужих радостях.

В целом, однако ж, повесть слушателям понравилась: во всяком случае, она произвела на слушателей приятное впечатление картинностью изображения и приятностью слога, и они пожелали непременно дослушать до конца.

Антоньо-отец нашел Сенотью не более, не менее, как в королевской палате, и, увидев ее, он, как прямой испанец, мгновенно загорелся гневом; вне себя от ярости, он схватил ее за левую руку и, занеся над нею кинжал, воскликнул:

— Верни мне, колдунья, моего сына живым и здравым, верни сей же час, а не то тебе не сдобровать! Верни, каким бы магическим кругом из иголок без ушек и булавок без головок ты его ни обвела, куда бы ты, злодейка, здоровье его ни запрятала: за дверную притолоку или же еще в какое-либо укромное место, тебе одной известное.

Сенотья, видя, что разгневанный испанец, занес над нею кинжал, оцепенела от страха и дрожащим голосом дала обещание вернуть его сыну жизнь и здоровье; в эту минуту она готова была дать обещание исцелить весь свет — так она была напугана. Вот что она сказала Ан-тоньо-отцу:

— Отпусти мою руку, испанец, и вложи в ножны свое оружие! Прими в рассуждение, что оружие гнева, примененное твоим сыном, обратилось против него. Тебе должно быть известно, что мы, женщины, мстительны от природы, но презрение и пренебрежение сильнее, чем что-либо иное, возбуждают в нас мстительное чувство, — так не удивляйся же, что жестокость твоего сына ожесточила мое сердце, внуши ему, что с теми, кого он пленил, надлежит быть человечным; не должно унижать тех, кто взывает к его милосердию. А теперь иди с миром: завтра твой сын встанет здравым и невредимым.

— А иначе, — подхватил Антоньо, — я сумею тебя разыскать и найду в себе силы умертвить тебя.

С этими словами он удалился; на Сенотью же напал такой страх, что она, позабыв причиненную ей обиду, сняла с притолоки орудия своего колдовства, которые она приготовила, дабы иссушить сурового юношу, вскружившего ей голову своею стройностью и пригожеством.

Стоило Сенотье снять с притолоки бесовскую свою снасть — и юноша Антоньо тотчас выздоровел: на щеках его заиграл румянец, в глазах зажегся веселый огонек, во всем теле он ощутил прилив сил, каковому обстоятельству все обрадовались, отец же его, оставшись с ним наедине, обратился к нему с такими словами:

— Сын мой! Вот о чем пойдет у нас с тобой сейчас речь: я хочу вразумить тебя, дабы ты уразумел, что цель бесед, какие я с тобою веду, одна — внушить тебе, чтобы ты остерегался в чем-либо прогневать господа. Ты мог в том увериться на протяжении тех пятнадцати или же шестнадцати лет, что я преподаю тебе закон, коему меня учили мои родители, — закон истинной католической веры, которою спаслись и спасутся все, пред кем отверзались или же отверзнутся врата царства небесного. Закон божий воспрещает нам мстить обидевшим нас, — нам надлежит лишь призывать их к покаянию. Наказывать — это дело судьи, наше дело — обличать грешников на условиях, о которых я скажу тебе позднее. Если тебя станут подбивать причинить кому-либо обиду, то есть на дело, богу не угодное, то не бери в руки лук, не мечи стрел и не произноси бранных слов. Не слушайся дурных советов, отойди от зла — и тогда ты выйдешь победителем, обретешь свободу и с твердостью встретишь новое испытание. Сенотья тебя околдовала с помощью орудий колдовства, коих действие рассчитано на известный срок: если бы не господь бог да не моя расторопность, то не прошло бы и десяти дней, как ты отправился бы на тот свет. А теперь пойдем послушаем Периандра — он обещал вечерком досказать свою историю, — все друзья твои будут рады тебя видеть.

Антоньо обещал отцу с божьей помощью претворять в жизнь его наставления, невзирая ни на какие соблазны, невзирая ни на какие силки, которые кто-либо расставит его добродетели.

Между тем Сенотья, обозленная, посрамленная и огорченная равнодушием и презрением сына, а равно и бесстрашием и негодованием отца, порешила чужими руками отомстить за свою обиду, но так, чтобы бесчувственный варвар по-прежнему здесь пребывал. С такими мыслями и с такою непреклонною решимостью явилась она к королю Поликарпу и сказала:

— Тебе ведомо, государь, что с тех пор, как я живу у тебя во дворце и состою у тебя на службе, я стараюсь служить тебе со всеусердием. Ты мог не раз удостовериться в моей преданности, и тебе ведомо также, что все твои тайны я храню свято. Ты человек мудрый, и тебе ведомо, что в делах личных, особливо сердечных, даже самые, казалось бы, рассудительные люди склонны ошибаться, — так вот, твое намерение отпустить с миром Арнальда и всю компанию — это из ряду вон выходящее безумие. Нет, правда, скажи мне: разве тебе легче будет покорить Ауристелу на расстоянии? Ты воображаешь, что она сдержит свое слово и вернется, что она выйдет замуж за старика? Ты же не станешь отрицать, что ты старик: самого-то себя ведь не обманешь. Притом около нее всегда Периандр, — а может, он ей совсем даже и не брат, — и юный принц Арнальд, который спит и видит на ней жениться. Не упускай же случая, государь, иначе он повернется к тебе не вихром, а лысиной. Между тем тебе сейчас представляется случай задержать их и наказать наглость и дерзость в лице этого изверга варвара, который прибыл вместе с ними и в стенах дворца твоего убил некоего Клодьо, и вот если ты его накажешь, то стяжаешь славу правителя пусть не мягкосердечного, да зато справедливого.

С величайшим вниманием слушал Поликарп зловредную Сенотью, каждое слово которой впивалось гвоздем в его сердце. И ему уже не терпелось привести ее замысел в исполнение; мысленным оком он уже видел Ауристелу в объятиях Периандра — в объятиях не брата, но возлюбленного; ему уже мерещилась у нее на голове датская корона; ему уже чудилось, что Арнальд смеется над любовными его мечтаниями.

В конце концов бес остервенелой ревности настолько овладел душою короля, что король готов был кричать от боли и вымещать ее на людях ни в чем не повинных. Однако же Сенотья, удостоверившись, что доведенный до бешенства король являет собою послушное орудие в ее руках, постаралась пока что успокоить его: пусть, мол, Периандр вечерком доскажет свою историю, а она тем временем обдумает дальнейший план действий.

Поликарп поблагодарил ее за участие, и тогда эта влюбленная и жестокая женщина стала раскидывать умом, как лучше всего исполнить их общее, ее и короля, желание.

Между тем смерклось; все, так же как и вчера, собрались на беседу, и Периандр, дабы восстановить в памяти слушателей последовательность событий и дабы связать оборванную нить повествования, напомнил, что в прошлый раз он остановился на гребном состязании.

 

Глава двенадцатая

Периандр продолжает рассказывать занятную свою историю, а затем переходит к рассказу о похищении Ауристелы

С наибольшим удовольствием слушала Периандра прелестная Синфороса; каждое его слово приковывало ее к себе как бы цепями, исходившими из уст Геркулеса, — так складно и так красиво говорил Периандр, повествуя о своих приключениях.

Повторив для связи, как мы уже упоминали, то, на чем он остановился вчера, Периандр продолжал:

— «Удача» обогнала и «Любовь», и «Прибыток», и «Быстроту»: ведь уж если нет удачи, то и быстрота немногого стоит, и прибыток не поможет, и любовь бессильна.

Убогий праздник рыбарей превзошел в своем веселье римские триумфы, ибо простота и скромность часто содержат в себе радость более совершенную. Однако ж судьбы людей по большей части висят на тончайших нитях, которые ничего не стоит оборвать и запутать, — так вот и нити моих рыбаков порвались и перекрутились, а с тем вместе умножили и мои несчастья; в самом деле, нужно же было нам уговориться провести следующую ночь на островке, образовавшемся на середине реки и манившем нас обилием зелени и безмятежною тишиной! Новобрачные из скромности не пользовались правами молодоженов; они думали только о том, как бы порадовать ту, кто такую огромную радость доставила им, благодаря чему они заключили меж собой долгожданный и счастливый союз. И для того решено было возобновить на этом острове торжества с тем, чтобы они продолжались три дня подряд.

Теплый воздух (дело происходило летом), приятность местоположения, свет месяца, тихий плеск ручейков, обилие плодов, аромат цветов — все это, и вместе и порознь, соблазняло нас пробыть здесь до окончания празднеств.

Как же скоро мы расположились на острове, неожиданно из перелеска выскочило с полсотни разбойников, снаряженных как попало: видно было, что им только бы пограбить — и давай бог ноги. Люди же беспечные, внезапному нападению подвергшиеся, бывают обыкновенно побеждены прежде всего своею собственною беспечностью: они не успевают даже изготовиться к обороне — до того их ошеломляет расплох; так же точно и мы: вместо того, чтобы дать отпор разбойникам, мы молча на них уставились, а те, как голодные волки, набросились на стадо бесхитростных овечек и хоть и не в зубах, а на руках утащили сестру мою Ауристелу, кормилицу ее Клелию, Сельвьяну и Леонсью; можно было подумать, что они именно их вознамерились похитить, — ведь были же тут и другие девушки, коих природа изрядною оделила красотою.

Меня этот непредвиденный случай не столько поразил, сколько возмутил: я бросился за разбойниками в погоню, старался не выпустить их из виду, кричал им вдогонку оскорбительные слова (как будто такие люди способны оскорбляться!), надеясь хотя бы разозлить их и раздразнить, но разбойники не обращали на меня никакого внимания: то ли они брани моей не слыхали, то ли просто не пожелали мне отплатить, но только в конце концов они скрылись. Тогда мужья похищенных Сельвьяны и Леонсьи, кое-кто из наиболее уважаемых рыбаков и я стали, что называется, держать совет касательно того, как нам поправить дело и отобрать наши сокровища.

Один из рыбаков сказал:

«Вернее всего, в море стоит разбойничий корабль — в таком месте, откуда легче всего добраться до берега. Они, поди, проведали, что мы тут собрались повеселиться. Я готов биться об заклад, что это так, а стало быть, у нас нет иного средства, как подъехать к ним на лодках и предложить богатый выкуп, да не скупиться; и то сказать: мужу за жену и голову сложить не жалко».

«Я сей же час еду к разбойникам, — вызвался я, — моя сестра, мое драгоценное сокровище, стоит для меня целого света».

Моему примеру последовали Карино и Солерсьо; оба они не стыдились своих слез, я же скрывал душевную свою муку.

Когда мы принимали это решение, было уже довольно темно, и все же Карино, Солерсьо, шесть гребцов и я сели в лодку. Но как скоро мы вышли в открытое море, стемнело окончательно, и впотьмах мы не могли различить судно. Тогда мы положили дождаться утра, чтобы при свете зари попытаться высмотреть корабль, и вот случилось так, что на рассвете мы увидели не один, а целых два корабля: один отваливал, другой приставал к берегу. Я сейчас узнал отходивший корабль, с которого мы сбежали на остров: на вымпелах его и парусах виднелся красный крест, меж тем как на вымпелах и парусах корабля, подходившего к берегу, также виден был крест, но только зеленый; впрочем, оба корабля были корсарские.

Будучи уверен, что схватили наши сокровища моряки с корабля отчалившего, я прикрепил к копью белое полотнище и, приблизившись с этим белым флагом к борту судна, попытался с соблюдением необходимой осторожности вступить в переговоры о выкупе.

На борту показался капитан. Только было я возвысил голос, чтобы заговорить с ним, как вдруг голос мой упал, пресекся и потонул в адском грохоте: то был артиллерийский залп с другого, подходившего корабля, означавший, что тот корабль вызывает этот на бой. В ту же минуту корабль, к коему мы приблизились, ответил не менее мощным залпом, и началась артиллерийская дуэль: можно было подумать, что это встреча двух исконных и ярых врагов.

Мы поспешили выйти из-под обстрела и стали издали наблюдать за ходом сражения. Перестрелка длилась почти целый час, после чего два корабля с невиданною яростью сцепились вплотную. Моряки с подошедшего корабля, более удачливые, вернее сказать — более храбрые, взяли другой корабль на абордаж и в мгновение ока перебили находившихся на палубе — всех до одного человека. Покончив же с врагами, они стали хватать что поценней, и хотя на взгляд корсара особых ценностей тут не было, однако же для меня то были из сокровищ сокровища, ибо они первым делом схватили мою сестру, Сельвьяну, Леонсью и Клелию и тем обогатили свой корабль: они живо смекнули, что за такую красавицу, как Ауристела, они возьмут неслыханно огромный выкуп.

Я вознамерился подойти к победившему кораблю и начать переговоры с капитаном, однако ж последнее время счастье мое всецело зависело от направления ветра, так и тут: неожиданно подул ветер береговой, и корабль удалился. Так я лишен был возможности подойти к нему и предложить капитану непомерный выкуп, и нам оставалось лишь повернуть вспять без всякой надежды когда-либо вновь обрести утраченное. Между тем корсарский корабль шел по ветру, а потому мы не в состоянии были определить его курс; равным образом мы не имели понятия об его опознательных знаках, по коим можно было бы догадаться, кто они такие, эти победители; знай мы хотя бы, из какого они края, у нас была бы отдаленная надежда когда-нибудь свидеться с теми, кого они у нас отняли.

Коротко говоря, корабль скрылся в морской дали, а мы, убитые горем, выбившиеся из сил, вошли в устье речки, где нас ожидали на лодках все рыбаки.

Не знаю, сказать ли вам, сеньоры, одну вещь, а между тем я чувствую, что умолчать об этом нельзя: вселился в меня тогда некий дух, и хотя он и не преобразил меня, однако ж я ощутил в себе силы сверхчеловеческие. И вот вскочил я на корму и, крикнув рыбакам, чтобы они подошли поближе и со вниманием меня выслушали, обратился к ним с такою речью:

«Беду ни праздностью, ни ленью не поправишь. В душах трусливых нет места для счастья. Мы сами созидаем свою судьбу. Нет такого человека, который был бы не способен улучшить свое положение. Трус, хоть и родится богатым, обречен бедствовать, подобно нищенствующему скупцу. Все это, друзья мои, я говорю для того, чтобы подвигнуть и побудить вас улучшить ваш жребий: оставьте убогие ваши мрежи и утлые челны, ищите сокровищ, которые достигаются благородным трудом, — я называю благородным такой труд, который задается целями великими. Ежели землекоп в поте лица своего роет землю, а заработка ему едва хватает на кусок хлеба, славы же ему от того никакой, то почто не сменит он заступа на копье? Подумать только: ни зной, ни непогода ему не страшны, и добывает он не только пропитание, но и славу, возвышающую его над всеми людьми! Война — мачеха для трусов и родная мать для удальцов, награды же, на войне получаемые, это, если можно так выразиться, сверхнаграды. Итак, друзья мои, храбрые юноши, будем смотреть в оба за кораблем, увозящим сокровища, принадлежащие вашим родным, а для того сядем вон на тот корабль, что стоит недалеко от берега, — я уверен, что нам послало его само небо. Будем идти следом за тем кораблем! Превратимся в пиратов, но только не ради наживы, а дабы отбить незаконно присвоенное достояние. Морская служба всем нам знакома. Съестные припасы, а равно и все прочее, потребное для плавания, мы найдем на этом корабле: ведь победители увезли с собой только женщин, а больше ничего не тронули. Причиненная нам обида велика необычайно, однако стократ необычайнее представляющийся нам случай за нее отплатить. Следуйте же за мной! Я вас о том прошу, Карино и Солерсьо вас о том умоляют, а я знаю наверное, что в этом смелом походе они меня не оставят».

Не успел я договорить, как по всем лодкам пробежал шепот — рыбаки посовещались, а затем послышался громкий голос:

«Доблестный гость наш! Садись на корабль, будь нашим капитаном и нашим вождем, а мы все — за тобой!»

Скорое это и единодушное решение я счел за добрый знак, а чтобы заминка с исполнением благого моего намерения не дала рыбакам повода передумать, я поспешил отчалить, и тогда вслед за моей лодкой двинулось еще около сорока.

Я порешил с крайним тщанием учинить разведку: взойдя на корабль, я все как есть осмотрел, дабы установить, что здесь есть и чего недостает, и обнаружил, что все необходимое для плавания налицо. Рыбакам я сказал, чтобы никто из них не сходил на берег, — я опасался, как бы женские или детские слезы не принудили кого-либо из сподвижников моих отменить смелое свое решение.

Рыбаки повиновались; все они мысленно простились со своими родителями, женами и детьми. Случай маловероятный, но уж вы поверьте мне хотя бы из вежливости: никто из рыбаков не съездил на берег даже для того, чтобы взять про запас что-нибудь из одежды, — пустились в путь кто в чем был. Распределять между собою обязанности не стали: все поочередно должны были нести службу простых матросов и лоцманов, я же единогласно избран был капитаном. Затем, благословясь, принялся я за исполнение своих обязанностей, и первое, о чем я распорядился, это убрать трупы, оставшиеся после боя, и смыть кровь. Еще я распорядился собрать все оружие, как холодное, так равно и огнестрельное, а затем по своему выбору его роздал; Далее я высчитал, на сколько приблизительно дней нам должно хватить продовольствия.

Покончив с этими делами, я помолился богу о том, чтобы он не оставлял нас в пути и помог нам в осуществлении благого нашего начинания, а тотчас после молитвы подал команду поставить паруса, которые были все еще прикреплены к реям, и направить корабль по ветру, который, как я уже говорил, дул с берега, а затем мы бодро и смело, смело и уверенно пошли тем же курсом, каким, по нашим предположениям, шел корабль с похищенными девушками.

На этом, почтенные слушатели, я мог бы и остановиться, ибо кем только я вашему воображению ни являлся: и рыбаком и сватом, но пока милая сестра моя находилась при мне, я почитал себя за богача, после же того, как разбойники у меня ее похитили, я остался нищ, и, нищего, меня нимало не медля произвели в капитаны корабля, устремившегося за ними в погоню: воистину превратностям судьбы моей нет ни конца, ни предела.

— Довольно, довольно, друг Периандр! — воскликнул тут Арнальд. — Ты, как видно, способен без устали повествовать нам о своих злоключениях, нам же слушать о них больше невмочь — столь они многочисленны.

Периандр же ему на это сказал:

— Я, сеньор Арнальд, складочное место, куда сваливаются все напасти, всякому горю там место найдется, все сыплется на меня, хотя, впрочем, раз что цепь несчастных этих случаев в конце концов привела меня к сестре моей Ауристеле, то я уже почитаю их за случаи счастливые: коли беда не смертельна, то это еще не беда.

Тут вмешалась Трансила:

— Я этих ваших околичностей, Периандр, не разумею, однако не взыщите: уж мы-то строго с вас взыщем, если вы не исполните страстного нашего желания знать все случившиеся с вами происшествия: на мой взгляд, они могли бы дать пищу многим злым языкам, а равно и многим отравленным перьям. Мне странно было слышать о том, что вы — капитан морских разбойников, — согласитесь, что доблестные ваши рыбаки заслужили это название. И мне страх как хотелось бы знать, каков был первый совершенный вами подвиг и каково было первое ваше приключение.

— Завтра вечером, сеньора, я закончу рассказ свой, хотя до конца мне еще далеко, — отвечал Периандр.

Все уговорились на том, что завтра вечером они снова соберутся послушать Периандра, а пока что Периандр на этом прервал свою повесть.

 

Глава тринадцатая

Периандр рассказывает о необыкновенном событии, которое произошло с ним в море

К зачарованному Антоньо возвратилось здоровье, к Сенотье же вернулись нечистые помыслы, а с ними страх разлуки: надобно заметить, что безнадежно влюбленные, пока их предмет находится поблизости, все еще обманчивую питают надежду, — вот почему Сенотья старалась всеми способами, какие только изобретал изворотливый ее ум, задержать гостей на острове. И для того она опять начала внушать Поликарпу, что преступление убийцы-варвара нельзя оставлять безнаказанным: пусть даже, мол, король поступит с ним и не по всей строгости закона, а все-таки нужно взять его под стражу и как следует припугнуть, а уж потом пусть его помилует суд, как это уже бывало и в случаях более трудных.

Поликарп, однако ж, не послушался Сенотьи: он сказал, что поступить так с Антоньо значит оскорбить принца Арнальда, под чьим покровительством находится Антоньо, и огорчить возлюбленную его Ауристелу, которая любит Антоньо как родного брата; тем более, — добавил король, — что преступление это случайное, непреднамеренное, что это чистое несчастье, а что злого умысла у Антоньо не было; к тому же, дескать, убитого никому и не жаль — все, знавшие его, говорят в один голос, что это ему поделом, ибо большего клеветника, чем он, еще не видывал свет.

— Как же так, государь? — возразила Сенотья. — Ведь еще вчера у нас с тобой было условлено, что ты велишь взять Антоньо под стражу и через то удержишь Ауристелу, а нынче ты уже раздумал? Все уедут, она не вернется и ты станешь оплакивать свою нерешительность и недальновидность, но тогда уже слезами горю не поможешь, и воображение твое тогда уже не удержит тебя от ложного шага, который ты теперь намереваешься сделать единственно для того, чтобы прослыть милосердным. Ошибки, совершаемые влюбленным ради исполнения своей мечты, — это не ошибки, ибо это не его мечта и не он сам допускает эти ошибки, — им руководит любовь. Ты — король, а несправедливости и жестокости, совершаемые королем, именуются обыкновенно всего-навсего строгостями. Взяв юношу под стражу, ты поступишь по справедливости; выпустив же его, ты выкажешь свое милосердие: и в том и в другом случае ты докажешь, что название доброго короля дано тебе по заслугам.

Вот какие мысли внушала Поликарпу Сенотья; король же, оставшись один, долго размышлял, но так и не надумал, каким образом удержать Ауристелу, не обидев Арналъда, коего храбрости и могущества он имел все основания опасаться. Он все еще напрягал мысль, — а тем временем раздумывала и Синфороса, но только она, не отличаясь проницательностью и жестокостью Сенотьи, желала, чтобы Периандр поскорее уехал, ибо искренне верила в его возвращение, — когда наконец пришло время Периандру возобновить его рассказ, а продолжил он его следующим образом:

— Корабль мой по прихоти ветра летел как на крыльях, и никто из нас прихоти этой не противился: мы всецело положились на волю судьбы, как вдруг у нас на глазах с мачты упал матрос; однако ж, прежде чем достигнуть палубы, он повис на веревке, которая была обмотана вокруг его шеи. Я подскочил к нему и перерезал веревку, а иначе тут бы ему и смерть.

Он свалился на палубу замертво и еще около двух часов пробыл без сознания. Когда же он в конце концов опамятовался и я спросил его, отчего он впал в такое отчаяние, матрос мне ответил:

«У меня двое детей. Старшему четыре года, младшему три, а жене моей двадцать три года. Семья моя находится в обстоятельствах крайне стесненных, ибо я единственный ее кормилец. И вот сейчас залез я на мачту, посмотрел в ту сторону, где должен быть мой дом, и померещилось мне, будто детки мои, стоя на коленях и подняв ручонки, молят за меня бога и называют меня всякими ласковыми именами. А еще мне привиделась жена моя: она обливалась слезами и повторяла, что бессердечнее меня нет никого на свете. Картина эта с необычайною ясностью представилась моему воображению; у меня было полное впечатление, что то не грезы, а явь; от мысли же, что корабль уносит меня от них все дальше и дальше, уносит в даль неведомую, а что я, в сущности, не обязан, вернее — почти не обязан был пускаться в плавание, у меня помутился рассудок, отчаяние вложило мне в руки веревку, и, чтобы разом прервать все мучения, я обмотал ее вокруг шеи».

Все, кто слушал матроса, прониклись к нему жалостью и принялись утешать его: мы его уверяли, что скоро вернемся, богатые и счастливые. Боясь, как бы он вновь не задумал чего-нибудь худого, мы приставили к нему двух человек, — их заботам мы его и поручили. А чтобы его пример не заразил других рыбаков, я обратился к ним с речью и сказал:

«Самоубийство — худший вид трусости: если человек кончает с собой, это значит, что ему изменила твердость духа, помогающая нам терпеть наши горести, а между тем что может быть горше смерти? Но раз это так, то зачем же укорачивать себе жизнь? У живого человека все еще может поправиться и измениться к лучшему, у самоубийцы же страдания не только не стихают и не кончаются, но, напротив того, возобновляются и усиливаются. Говорю я это к тому, друзья, чтобы вас не омрачил случай с вашим впавшим в отчаяние товарищем. Мы только еще пустились в плавание, а мне уже внутренний голос говорит, что грядущее сулит нам и обещает множество счастливых случаев».

Тут все рыбаки предоставили одному из них право ответить за всех, и он сказал так:

«Доблестный капитан! Сколько бы мы заранее ни обдумывали какое-либо начинание, в нем всегда потом встретятся трудности непредвиденные. Ежели человек совершает славный подвиг, то своею победою он частично обязан своей предусмотрительности, частично — удаче, а нас уже на первых порах постигла удача; заключается она в том, что мы избрали тебя своим капитаном, и она служит нам верным залогом благополучного исхода, который ты нам предсказываешь. Пусть остаются одни наши жены, пусть остаются одни наши дети, пусть плачут престарелые наши родители, пусть они терпят лишения: если господь и водяных червей питает, то о людях он тем паче позаботится. Вели же, сеньор, поднять паруса, поставить вахтенных на марсы — может статься, впереди они завидят такое, что даст нам возможность доказать, что люди смелые, а не самонадеянные, вызвались служить под твоим началом».

Поблагодарив рыбаков за доверие, я скомандовал поднять паруса. Весь тот день мы шли без всяких приключений, а на рассвете следующего дня марсовый с грот-мачты громко крикнул: «Корабль! Корабль!» Мы спросили, каким курсом он идет и какой он величины. Марсовый ответил, что корабль такой же, как наш, и идет впереди нас.

«Внимание, друзья мои! — вскричал я. — Возьмите в руки оружие и, если это корсары, покажите им свою доблесть — ту самую доблесть, которая принудила вас оставить ваши сети».

Я скомандовал взять паруса на гитовы, и меньше чем через два часа мы различили, а затем и догнали корабль, сцепились с ним вплотную, и, не встречая сопротивления, туда спрыгнуло человек сорок моих моряков, однако им не пришлось обагрить свои мечи вражьей кровью, оттого что на корабле оказалось всего лишь несколько матросов и слуг. Мои рыбаки обегали весь корабль и, наконец, в одном из помещений обнаружили красивого мужчину и прехорошенькую женщину, коих шеи были просунуты на расстоянии почти двух локтей одна от другой в железный ошейник, а в соседнем помещении — лежащего на богато убранном ложе маститого старца, столь величественного, что все невольно прониклись к нему уважением. Старец не в силах был встать с постели; он только чуть-чуть приподнялся, поднял голову и сказал:

«Сеньоры! Вложите в ножны ваши мечи! На этом корабле никто на вас не нападет. Если же необходимость заставляет вас и понуждает искать счастья за счет счастья чужого, то здесь вас точно ожидает счастье — и не потому, чтобы на этом корабле вы обнаружили ценности и сокровища, коими вы бы обогатились, но потому что на корабле нахожусь я, король данеев Леопольд».

Услыхав, что передо мной король, я загорелся желанием узнать, в силу каких обстоятельств он очутился здесь совершенно один, безо всякой охраны.

Я приблизился к нему и спросил, правда ли это; хотя, мол, о том свидетельствует величественная его осанка, однако ж отсутствие пышности, какая должна была бы его окружать, возбуждает сомнения.

«Утихомирь своих матросов, сеньор, и выслушай меня, — молвил старец, — я же тебе в немногих словах о больших расскажу событиях».

Мои товарищи умолкли и вместе со мной приготовились выслушать старца, старец же начал свой рассказ так:

«Волею провидения я король Даней; королевство это я унаследовал от моего отца, который, в свою очередь, унаследовал его от моего деда, и никто из предков моих не захватывал власть силой и не прибегал для того к подкупу. В юные мои годы я женился на ровне, однако жена моя рано умерла, не оставив мне наследника. Время шло, и в течение многих лет неуклонно соблюдал я границы добродетельного вдовства, но в конце концов по моей вине, ибо за чужие грехи никто отвечать не должен, я впал в искушение и согрешил: я влюбился в придворную даму моей жены, и ей предстояло связать себя со мной брачными узами и стать королевою, вместо того чтобы предстать перед вами связанною и скованною. Как бы то ни было, она не сочла за грех предпочесть моим сединам кудри моего слуги и слюбилась с ним, он же намеревался лишить меня не только чести, но и жизни и во исполнение коварнейших своих замыслов расставил мне такие хитроумные ловушки и западни, что если б меня вовремя не предуведомили, голова моя слетела бы с плеч долой, а затем была бы насажена на кол, и ее овевал бы ветер, они же возложили бы на свою голову корону королевства данейского. Коротко говоря, мне своевременно донесли об их заговоре; тогда же кто-то уведомил и злоумышленников о том, что мне все известно. Дабы избежать возмездия и скрыться от ярого моего гнева, они ночью сели на утлое суденышко, уже стоявшее под парусами. Когда же я, прознав о том, на крыльях негодования прилетел на берег и обнаружил, что они уже около суток тому назад улетели на крыльях ветра, то, не помня себя от ярости, охваченный жаждой мести, без дальних размышлений сел на этот корабль и помчался за ними в погоню, но не на правах и с пышною овитою государя, а на правах оскорбленного частного лица.

Я обнаружил их на десятый день, на острове, именуемом Огненным островом, захватил врасплох и, сковав, повез обратно в Данею, дабы суд скорый и правый определил им меру наказания. Все это сущая правда; преступники налицо и поневоле ее свидетельствуют; я король данейский, и я обещаю вам сто тысяч золотых, но только с собой у меня денег нет; я даю слово уплатить их вам потом или послать, куда прикажете. Если же вам моего слова недостаточно, то для пущей верности переведите меня на ваш корабль, а на моем корабле — впрочем, он теперь уже не мой, а ваш, — пошлите за деньгами кого-либо из моих слуг в Данею, и он вам их доставит куда угодно. Вот все, что я хотел сказать».

Мои товарищи, переглянувшись, предоставили слово мне, хотя в этом не было никакой необходимости, ибо я по праву капитана не только мог, но и должен был ответить за всех. Но чтобы никто не мог упрекнуть меня в том, что я злоупотребляю властью, которою рыбаки облекли меня добровольно, рассудил я за благо обменяться мнениями с Карино, Солерсьо и еще кое с кем. И вот что ответил я королю:

«Государь! Мы с оружием в руках ворвались на твой корабль не в корыстных и не в честолюбивых целях — мы разыскиваем разбойников, мы хотим наказать похитителей и разгромить пиратов, ты же с подобного рода людьми ничего общего не имеешь, а потому оружие наше жизни твоей не угрожает; более того: если ты в нем нуждаешься, то мы рады тебе послужить и послужим всенепременно. Мы изъявляем тебе благодарность за тот щедрый выкуп, который ты нам предложил, однако мы освобождаем тебя от данного тобою слова, ибо ты не пленник, значит ты не обязан платить за себя выкуп. Следуй с богом своим путем, мы же вот о чем тебя просим: на радостях, что из встречи с нами ничего худого для тебя не произошло, прости обидчиков своих: величие короля иногда резче означается в милосердии, нежели в строгости».

Леопольд хотел было поклониться мне до земли, но этому помешала моя учтивость купно с его недугом.

Я попросил его дать нам, если можно, немного пороху, а кроме того, поделиться с нами продовольствием, о чем он в ту же минуту и распорядился.

Еще я ему посоветовал отпустить своих недругов, если только он их не в силах простить, на мой корабль, а я, мол, переправлю их туда, откуда они не смогут причинить ему ни малейшего зла.

Король сказал, что так и сделает, ибо присутствие обидчика способно вновь распалить гнев в сердце обиженного.

Я подал команду без промедления возвратиться на наш корабль, взяв с собой порох и продовольствие, коими наделил нас король. Только хотели мы перевести к нам мужчину и женщину, уже отпущенных на волю и свободных от тяжелого ошейника, как вдруг налетел сильный ветер и разъединил оба судна, и воссоединиться нам уже не пришлось.

С борта моего судна я, возвысив голос, простился с королем, а короля его слуги вынесли на палубу, и он простился с нами, я же сейчас прощусь на время с моею повестью, ибо, прежде чем приступить к рассказу о следующем нашем деянии, я вынужден отдохнуть.

 

Глава четырнадцатая

Всем слушателям понравилось, как Периандр рассказывает о необыкновенных своих странствиях, — всем, кроме Маврикия; Маврикий же сказал на ухо своей дочери Трансиле:

— Я полагаю, Трансила, что Периандр мог бы в более коротких словах и не прибегая к таким длинным оборотам речи рассказать нам о поворотах в его судьбе. Ни к чему было так подробно описывать гребное соревнование да еще и сватать рыбаков, ибо те эпизоды, которые служат для украшения истории, не должны быть столь же велики, как сама история. Просто-напросто Периандр захотел нам показать, до чего он даровит и до чего изысканно умеет он выражаться.

— Очень может быть, — согласилась Трансила. — Но только, по-моему, как бы он ни говорил — подробно или сжато — все у него выходит складно, все возбуждает любопытство.

Однако ж ни у кого не вызывал он такого любопытства, как у Синфоросы, что, впрочем, кажется, было уже нами замечено, каждое слово Периандра с такой силой запечатлевалось в ее памяти, словно оно вылилось не из его, а из ее души.

Бессвязные мысли Поликарпа отвлекали его от повести Периандра; ему хотелось, чтобы Периандру больше не о чем было рассказывать, оттого что ему, Поликарпу, многое еще оставалось сделать; между тем надежда на близкое счастье волнует сильнее, нежели надежда смутная и отдаленная. Зато Синфоросе так хотелось дослушать конец Периандровой истории, что она настояла на том, чтобы все еще раз собрались на другой день, и на другой день Периандр возобновил прерванный рассказ в следующих выражениях:

— Взгляните, сеньоры, мысленным оком на моих моряков, на моих приятелей и воителей, стяжавших себе славу, но не злато, а теперь обратите мысленный взор на меня: я подозревал, что бескорыстие мое не пришлось рыбакам по сердцу, и хотя я не захватил в плен Леопольда, исполняя не только свою волю, но и волю всей команды, однако ж нрав не у всех людей одинаков, а потому я вполне мог опасаться, что не все мною довольны, ибо сто тысяч золотых (сумма выкупа, которую обещал уплатить за себя Леопольд) на полу, дескать, не валяются; того ради я держал к ним такую речь:

«Друзья мои! Пусть никто из вас не огорчается, что мы упустили случай получить большие деньги, предложенные нам королем. Да будет вам известно, что унция доброй славы весит больше, нежели фунт жемчуга: это вполне понимает тот, кто уже вкусил блаженство от сознания, что о нем идет молва добрая. Славен тот бедняк, коего обогащает добродетель, и наоборот: богач, погрязший в пороках, может быть и бывает обесславлен. Бескорыстие — одна из самых похвальных добродетелей, порождающих славу добрую. Все это истинная правда, ибо нет такого щедрого человека, о котором отзывались бы дурно, как нет такого скупца, о котором отзывались бы с похвалой».

Видя, что рыбаки слушают меня с удовольствием, о чем свидетельствовали веселые их лица, я собирался говорить долго, как вдруг слова замерли у меня на устах: невдалеке я различил корабль, лавировавший впереди нас.

Я скомандовал бить тревогу, корабль наш на всех парусах пустился за ним в погоню, не в долгом времени мы очутились от него на расстоянии пушечного выстрела, и тогда мы дали холостой залп, дабы он убавил парусов; нас послушались и нимало не медля убрали паруса.

Когда же мы приблизились к кораблю, предо мной открылось одно из самых страшных зрелищ, какое только можно себе вообразить: я увидел более сорока человек, повешенных на реях. Ужас объял меня. Как же скоро наш корабль подошел к тому вплотную и мои моряки, не встречая сопротивления, прыгнули туда, то обнаружили, что вся палуба залита кровью и завалена телами: у одних были отсечены головы, у других отрублены руки; кто истекал кровью, кто издавал предсмертные хрипы; иные тихо стонали, иные кричали на крик.

Эта резня и побоище учинены были, должно полагать, во время трапезы: в крови плавали разные кушанья, тут же валялись разбитые стаканы, на палубе стоял смешанный запах вина и крови.

Перешагивая через убитых, нечаянно наступая на раненых, мои рыбаки продвигались дальше и наконец обнаружили на баке двенадцать прекраснейших жен-шин, выстроившихся в ряд; впереди стояла еще одна женщина, по-видимому, их командирша, в кирасе, отполированной и начищенной до зеркального блеска, — хоть смотрись в нее; еще на этой женщине было ожерелье, набедренника же и наручней она не носила, зато на голове у нее был шишак, представлявший собою свернувшуюся клубком змею, украшенную множеством самоцветных камней; в руках женщина держала дротик, утыканный сверху донизу золотыми гвоздиками, с длинным острым блестящим стальным наконечником; и такой у этой женщины был боевой и воинственный вид, что мои моряки сдержали свой гнев и в изумлении на нее уставились.

Я перешел со своего корабля на этот, чтобы получше ее рассмотреть, как раз в ту минуту, когда она обратилась к моим морякам с такими словами:

«По всей вероятности, этот малочисленный женский отряд вызывает у вас, моряки, не столько чувство страха, сколько чувство изумления; нас же, после того как мы отомстили обидчикам нашим, уже ничто не испугает. Если вы жаждете крови, то нападайте на нас и пролейте нашу кровь — вы можете отнять у нас жизнь, но не честь, а за спасение чести и умереть не жаль. Зовут меня Сульпицией; я племянница битуанского короля Кратила; дядя мой выдал меня замуж за достоименитого Лампидия, принадлежавшего к роду славному и наделенного всеми дарами природы и Фортуны. Мы с моим супругом ехали повидаться с моим дядей, королем Кратилом, и смели думать, что мы в безопасности, коль скоро нас сопровождают нами облагодетельствованные вассалы и слуги. Однако женская красота и вино, от коих помрачаются умы светлейшие, заставили их позабыть о долге — чувство долга уступило в их душе место вожделению. Ночью они упились до того, что многих из них свалил сон; те же, кто устоял на ногах, дерзнули поднять руку на моего мужа и умертвили его — с этого они начали приводить в исполнение злодейский свой умысел. Каждому человеку, однако ж, свойственно защищать свою жизнь; того ради и мы, порешив, что если уж умирать, так умирать отмщая, приняли оборонительное положение и, воспользовавшись тем, что злоумышленники были пьяны и в действиях своих осторожности не соблюдали, вырвали у некоторых из них оружие и с помощью слуг, не предававшихся Бахусу, ударили на них, о чем свидетельствуют груды тел на палубе, а затем, дабы в полной мере утолить наше чувство мести, мы увешали мачты и реи теми самыми плодами, которые вы на них сейчас видите. Мы повесили всего сорок человек, но будь их даже сорок тысяч, их ожидала бы такая же точно участь, ибо они почти, а вернее, совсем не сопротивлялись, нас же гнев побуждал на эту жестокость, если только наш поступок можно назвать жестокостью. Я везу с собою много сокровищ, и я вам их подарю; впрочем, вы властны у меня их просто-напросто отобрать, но я могу только сказать, что я с радостью вам их отдам. Возьмите же их, сеньоры, чести же нашей у нас не отнимайте: она вас не обогатит, а лишь обесславит».

Речи Сульпиции до того пришлись мне по нраву, что будь я даже самый заправский корсар, и то бы, кажется, смягчился.

Тут один из рыбаков заметил:

«Убей меня бог, если доблестный наш капитан снова не выкажет свое великодушие, как в случае с королем Леопольдом, В самом деле, сеньор Периандр: отпустите с миром Сульпицию, мы же удовольствуемся радостным сознанием, что побороли в себе низменные побуждения».

«Да будет так, — сказал я, — раз что вы, друзья, этого хотите. Прошу вас помнить, что такие поступки небо без щедрой награды не оставляет, как не оставляет оно безнаказанными поступки дурные. Приказываю вам освободить эти деревья от столь нечистых плодов и надраить палубу; что же касается этих сеньор, то не только освободите их, но и изъявите готовность быть к их услугам».

Рыбаки начали приводить мой приказ в исполнение, а Сульпиция, пораженная как громом, поклонилась мне до земли; у нее был такой вид, словно она не отдавала себе отчета, что вокруг нее происходит, и не могла вымолвить в ответ ни единого слова, — она лишь попросила одну из своих придворных дам пойти сказать, чтобы сюда принесли сундуки с деньгами и с драгоценностями.

Придворная дама исполнила ее желание, и в тот же миг, точно по волшебству, точно свалившись с неба, явились моему взору сундуки, полные денег и драгоценностей. Сульпиция открыла сундуки, и глазам рыбаков представились содержавшиеся в сундуках сокровища, коих блеск, может быть, да не может быть, а наверное, некоторых из них ослепил и заставил раскаяться в своем бескорыстии, ибо одно дело — отказаться от того, на что ты мог лишь надеяться, и совсем другое дело — отказаться от того, чем ты обладаешь и что ты держишь в руках.

Сульпиция достала дивное золотое ожерелье, сверкавшее вставленными в него драгоценными камнями.

«Возьми себе на память, доблестный капитан, эту дивную вещь, — сказала она, — ее дарит тебе от души несчастная вдовица, которая еще вчера пребывала на вершине благополучия, ибо находилась под крылышком у своего супруга, а ныне отдана на милость твоих моряков, — раздай же им мои сокровища, ибо не зря говорится пословица: казна и скалу сокрушает».

«Дары столь высокой особы должно принимать как особую милость», — отвечал я и, взяв ожерелье, приблизился к моим морякам.

«Друзья мои и сподвижники! — обратился я к ним. — Эта драгоценная вещь теперь моя. Я волен располагать ею как своей собственной, но раз что этому ожерелью цены нет, то кому-нибудь одному владеть ею негоже.

Пусть кто-нибудь из вас возьмет ее и хранит, а найдя покупателя, продаст и деньги разделит между всеми, а что великодушная Сульпиция предлагает вам, того вы не трогайте, и за благородный этот поступок вы стяжаете себе вечную славу на небесах».

Тогда один из рыбаков сказал:

«Отважный капитан! Ты мог бы нам этого и не говорить: ты же знаешь, что мы твои единомышленники. Верни ожерелье Сульпиции: та слава, которую ты нам пророчишь, дороже любых ожерелий и всех земных благ».

Ответ рыбаков меня бесконечно обрадовал, Сульпиция же была потрясена их бескорыстием. Она обратилась ко мне с просьбой дать ей двенадцать воинов и моряков из числа сподвижников моих, чтобы они охраняли ее в пути и чтобы они отвели ее корабль в Битуа-нию.

Я исполнил ее просьбу, те же двенадцать, которых я для нее отобрал, были счастливы одним сознанием, что они делают доброе дело.

Сульпиция снабдила нас дорогими винами и изрядным количеством консервов, в коих мы как раз ощущали недостаток.

Ветер дул благоприятный для путешествия Сульпиции, равно как и для нашего путешествия, не имевшего определенной цели.

Мы простились с нею; она попросила меня, Карино и Солерсьо назвать себя, каждому из нас троих протянула для поцелуя руку, а затем полными слез глазами обвела других рыбаков, и то были слезы радости и слезы скорби: скорби, оттого что ее супруг убит, радости, оттого что те, кого она приняла вначале за разбойников, отпустили ее с миром, и тут мы с нею расстались и разлучились.

Я забыл вам сказать, что я возвратил Сульпиции ожерелье, и она в конце концов уступила моей настойчивости и взяла его обратно, однако ж сперва это показалось ей даже слегка обидным: она подумала, что ожерелье мне не понравилось и оттого, мол, я его возвращаю.

Посовещавшись с рыбаками, какой нам взять курс, мы порешили отдаться на волю ветра, оттого что все корабли, находившиеся тогда в море, могли идти только в одном направлении, или же, если ветер для них был неблагоприятен, они ложились в дрейф до тех пор, пока ветер не становился благоприятным.

Между тем настала ночь, ясная и тихая, и я, подозвав рыбака, который у нас на корабле исполнял обязанности и штурмана и лоцмана, расположился вместе с ним на баке и внимательным взором окинул небесный свод.

— Бьюсь об заклад, — шепнул тут Маврикий дочери своей Трансиле, — что Периандр примется сейчас описывать всю небесную сферу, как будто течение светил имеет прямое отношение к его рассказу! По правде говоря, я не чаю, как дождаться той минуты, когда он кончит, ибо в чаянии и ожидании скорого отъезда я не желаю долее здесь задерживаться единственно ради того, чтобы узнать, какие звезды суть звезды неподвижные, а какие суть блуждающие, тем более, что все это я знаю лучше его.

А пока Маврикий и Трансила перешептывались, Периандр собрался с духом и возобновил свой рассказ.

 

Глава пятнадцатая

— Моими товарищами стали мало-помалу овладевать сон и безмолвие, я же принялся расспрашивать лоцмана о многих необходимых вещах, к науке мореплавания относящихся, как вдруг на корабль обрушился не дождь, а настоящий ливень: казалось, будто ветер взметнул ввысь все морские волны и с вышины низвергнул их на нас.

Охваченные тревогою, моряки вскочили и оглянулись по сторонам — небо, однако ж, было ясное, бури не предвещавшее, и это поразило нас и устрашило.

Лоцман же мне сказал:

«Верно, это вот что за дождь: то огромные рыбы, так называемые кораблекрушительницы, выливают воду из отверстий, которые у них под глазами. Ежели я прав, то наше дело плохо. Нужно выпалить из всех пушек и напугать их».

Но тут на моих глазах поднялась и просунулась на корабль какая-то страшная змея, схватила одного из моряков, забрала его всего в пасть и, не разжевывая, проглотила.

«То кораблекрушительницы, — подтвердил лоцман. — Стрелять в них можно боевыми зарядами, а можно и холостыми. Бить их бесполезно — я вам уже говорил: их отгонит грохот».

Моряки растерялись, съежились, не смели встать во весь рост из боязни, как бы эти страшилища на них не бросились. Храбрецы все же нашлись: одни палили из пушек, другие кричали истошными голосами, третьи сильной струей из насоса отражали водяной смерч, низвергавшийся на корабль. Словно от мощной вражеской армады, мы на всех парусах уходили от этой опасности — самой грозной из тех, что до сих пор возникали пред нами.

На исходе следующего дня мы завидели остров, никому из нас не знакомый, и порешили к нему пристать и всем заночевать на корабле с тем, чтобы утром пополнить запас пресной воды.

Мы убрали паруса и, бросив якоря, расположились на отдых и ко сну; сон же, тихий и мягкий, скоро овладел усталыми нашими членами.

Пробудившись, мы все сошли на приветный берег, коего дивный песок составляли, казалось, бисеринки и крупицы золота.

Мы проникли в глубь острова, и тут глазам нашим явился травянистый луг, не просто зеленый, а изумрудно-зеленый, в зелени коего текли не просто прозрачные воды, но потоки расплавленного алмаза: виясь по всему лугу, они напоминали хрустальных змеек.

Затем мы приблизились к купам дерев различных пород, и деревья те были до того красивы, что при одном взгляде на них мы возрадовались духом и возвеселились душой. С ветвей иных дерев свешивались не то гроздья рубинов, похожих на вишни, не то гроздья вишен, похожих на рубины; иные были усыпаны яблоками, коих одна половинка напоминала розу, а другая — драгоценный топаз; шаг шагнешь — смотришь: вон на том дереве висят пахнущие амброю груши цвета закатного неба. Словом сказать, все известные нам плоды здесь уже в ту пору созрели, не считаясь со временем года, ибо здесь была вечная весна, вечное лето, вечное бабье лето, но только без его обычной грусти, вечная осень, но только отрадная и благодатная.

То, что мы видели пред собою, ласкало все наши пять чувств: глаз радовался разлитой кругом прелести и красоте; слух пленялся журчаньем родников и ключей, увеселялся безыскусственным пеньем множества птичек, без устали порхавших с дерева на дерево, с ветки на ветку, но не отлетавших прочь: казалось, что они здесь в плену, что на волю им не упорхнуть и что они к ней и не стремятся; обонянье наше услаждалось благоуханьем трав и цветов; вкус восхищали плоды; наконец, осязанье наше тешилось прикосновением к нежнейшим этим плодам: мы словно держали в руках жемчужины Юга, алмазы Индии, злато Червонии.

— Жаль, что Клодьо убили, — сказал Ладислав тестю своему Маврикию. — Он бы показал Периандру, как нужно описывать природу.

— Полно! — сказала мужу своему Трансила. — Что ты там ни говори, Периандр изрядный рассказчик.

А между тем, как уже было нами замечено, если Периандр видел, что слушатели начинают переговариваться, то непременно делал передышку, ибо длинная повесть, даже если она сама по себе и хороша, вместо того чтобы доставлять удовольствие слушателям, надоедает им.

— Все, что я вам сейчас рассказал, — это еще не диво, — после перерыва продолжал Периандр, — а вот то, что мне еще осталось досказать, трудно обнять умом, трудно этому поверить, как бы ни были расположены к рассказчику слушатели. Напрягите же, сеньоры, ваше воображение и представьте себе, что вы слышите, как то явственно слышали мы, что из расселины скалы исходят нежащие слух звуки музыки, которым мы как зачарованные внимали. Вслед за тем из расселины выехала повозка; не сумею вам сказать, из чего она была сделана, видом же своим она напоминала потерпевший крушение, потрепанный бурей корабль. Влекли повозку двенадцать громадных обезьяноподобных сладострастных животных. В повозке находилась прекрасная дама в богатом разноцветном уборе, в венке из амариллисов и печальных олеандров. Опиралась она на черный посох, к коему было прикреплено нечто вроде дощечки или же щита, на котором было написано: Чувственность. За ней показались прелестные девушки с музыкальными инструментами в руках; они извлекали из них то веселые, то печальные, но одинаково сладкие звуки.

Мы с моими товарищами оцепенели; мы превратились в безгласные изваяния.

Ко мне приблизилась сама Чувственность и голосом сердитым и вместе ласковым заговорила:

«За то, что ты меня не жалуешь, благородный юноша, ты простишься если не с жизнью, то во всяком случае с земною радостью».

И, сказавши это, она проследовала дальше, а девушки-музыкантши отбили у меня, если можно так выразиться, человек семь или восемь моряков, увели их с собой и следом за своею госпожой скрылись в расселине.

Я было хотел обменяться впечатлениями с моими спутниками, но этому помешало коснувшееся нашего слуха пение, однако ж голоса то были не такие, как у только что мимо нас прошедших: то были голоса более тихие и нежные, — это пели прелестные девушки, а что то были именно девушки — о том можно было судить по их манере держаться, а главное — по их предводительнице, ибо впереди шествовала сестра моя Ауристела, и когда бы я не был так взволнован в тот миг, я бы не удержался от похвалы ее неземной красоте. Чего бы я тогда не дал за такую счастливую встречу! Я бы и жизни своей не пожалел, если б только лишиться жизни не значило бы вновь утратить столь неожиданно обретенное счастье.

Одна из двух девушек, шедших справа и слева от моей сестры, обратилась ко мне с такими словами:

«Ты видишь пред собой скромность и стыдливость, двух подружек и товарок Непорочности, которая ныне пожелала принять обличье твоей любимой сестры Ауристелы, и мы не оставим ее до тех пор, пока не окончится благополучно многотрудное ее паломничество в Вечный город — Рим».

Тут я, столь приятною вестью обрадованный, столь дивным зрелищем очарованный, величием и сказочною необычностью всего этого странного и невиданного приключения восхищенный, возвысил было голос, дабы выразить словами то блаженство, которое я ощущал в душе, и воскликнуть: «О единственные утешительницы души моей! О драгоценные сокровища, которые я обрел на свое счастье! Мир и радость да пребудут с вами во всякое время!» — но в это самое мгновенье под влиянием охватившего меня сильного чувства я пробудился, чудное видение исчезло, и я снова очутился на корабле, спутники же мои все до одного оказались налицо.

— Так то был сон, сеньор Периандр? — спросила Констанса.

— Сон, — отвечал Периандр, — счастье мне видится только во сне.

— А я уж хотела спросить сеньору Ауристелу, где же она все это время была, — заметила Констанса.

— Мой брат так правдоподобно рассказал свой сон, что я невольно подумала: а может, это и правда? — молвила Ауристела.

— Такова сила воображения, — пояснил Маврикий. — Врезаясь в него с силою необычайною, впечатления удерживаются и остаются в памяти, и вымысел мы склонны принимать за истину.

Арнальд не произнес ни слова; он все время молча наблюдал за выражением лица Периандра и за теми движениями, коими он сопровождал свою речь, однако ж ничто не подтверждало и ничто не рассеивало сомнений, которые заронил ему в душу покойный Клодьо: для него продолжало оставаться загадкой, точно ли Периандр и Ауристела брат и сестра.

Обратился же он к Периандру с такими словами:

— Рассказывай дальше, Периандр, но только не описывай нам своих сновидений: страждущему человеку постоянно снятся долгие и бессвязные сны. К тому же несравненная Синфороса ждет не дождется, когда же ты наконец объявишь, откуда ты прибыл впервые на этот остров в тот день, что ознаменовался для тебя победой в состязаниях, которые устраиваются в годовщину избрания ее отца королем.

— Мне снился сон столь отрадный, — снова заговорил Периандр, — что я позабыл одно правило, а именно: всякая повесть долженствует быть сжатой и не растянутой, отступления же в ней ни к чему не служат.

Поликарп, и взорами и мыслями прикованный к Ауристеле, хранил молчание и почти, или, вернее, совсем, не слушал Периандра, а Периандр, поняв, что длинная его повесть некоторых слушателей утомила, дал себе слово сократить ее и в дальнейшем избегать многословия. Так вот что рассказал он дальше:

 

Глава шестнадцатая

Периандр продолжает рассказывать свою историю

— Итак, я пробудился и, посовещавшись с товарищами, какой нам курс взять, принял решение идти по воле ветра: ведь мы гнались за корсарами, а корсары никогда не ходят против ветра, значит, рассудили мы, так у нас больше вероятия их обнаружить. Простодушие же мое дошло до того, что я спросил Карино и Солерсьо, не видали ли и они во сне своих жен и сестру мою Ауристелу. Мой вопрос насмешил их, и они пристали ко мне и потребовали, чтобы я рассказал им свой сон.

В течение двух месяцев, что мы пробыли в море, ничего существенного с нами не произошло, не считая того, что мы очистили море более чем от шестидесяти корсарских кораблей, а как суда эти были именно корсарские, то мы все ими награбленное нагрузили на наш корабль и таким образом набили его уймой всевозможных пожитков, чему товарищи мои были весьма рады, и при этом они не считали, что превратились из моряков в пиратов: ведь они воровали только у воров и грабили только награбленное.

Но вот как-то ночью на нас налетел сильный ветер, да так неожиданно, что мы не успели убрать паруса, даже не успели убавить их, и ветер надул их и потом все время нас подгонял, так что мы принуждены были месяц с лишним идти одним и тем же курсом; лоцман же мой, приняв в расчет высоту полюса в том месте, где на нас налетел ветер, и подсчитав, сколько миль проходим мы в час и сколько дней мы идем, пришел к заключению, что прошли мы всего около четырехсот миль. Затем лоцман, еще раз измерив высоту полюса, обнаружил, что мы находимся под Полярной Звездой, близ Норвегии, и голосом громким и крайне унылым возгласил:

«Горе нам! Если только ветер не даст нам возможности повернуть и пойти другим путем, то на этом пути прервется наш жизненный путь: ведь мы находимся в ледовитом, то есть в замерзающем, море, и нас здесь может затереть льдами».

При этих словах мы почувствовали, что корабль бортами и килем ударяется о подвижные скалы: это означало, что море уже начинает замерзать, и ледяные горы, выраставшие из воды, затрудняли ход корабля. Мы поспешили убрать паруса, чтобы корабль не наскочил на льдину и не получил пробоину, а затем на протяжении суток лед сковывал море и наконец сковал, да так прочно, что мы оказались сдавленными и зажатыми льдом, и наш корабль напоминал теперь драгоценный камень, вделанный в кольцо. В то же время мы почувствовали, что все наши члены коченеют, сердца преисполняются отчаяния, а в душе шевелится страх при одной мысли о грозящей нам близкой опасности. Мы отдавали себе ясный отчет, что нам осталось жить на свете ровно столько дней, на сколько нам достанет продовольствия, — вот почему мы навели в распределении продовольствия строжайший порядок и стали выдавать его так скупо, в таком ничтожном количестве, что очень скоро нас всех начал мучить голод.

Сколько ни оглядывались мы по сторонам, ничего утешительного взору нашему не открылось, за исключением, впрочем, какой-то черной громады, которая находилась примерно в шести — восьми милях от нас. Однако ж мы скоро догадались, что это корабль, товарищ наш по несчастью, попавший в ледовый плен.

Надвинувшаяся на нас опасность показалась мне хуже и грознее тех бесчисленных смертельных опасностей, какие надо мной до сих пор нависали, ибо неодолимый страх и длительный ужас терзают душу сильнее, нежели кончина внезапная: в скорой смерти находят успокоение все страхи и ужасы, которые она же с собою и несет, хотя они неумолимы, как сама смерть. И вот та смерть, которая грозила нам, — медленная голодная смерть, — толкнула нас если и не на отчаянный, то во всяком случае на безрассудный шаг, а именно: приняв в соображение, что когда съестные припасы подойдут к концу, то мы умрем мучительнейшею из всех смертей, какие только может представить себе человеческое воображение, мы рассудили за благо сойти с нашего корабля и двинуться по льду к другому: а вдруг мы сумеем — не добром, так силою — чем-нибудь там поживиться?

Замысел свой мы не замедлили привести в исполнение, и немного спустя воды ледовитого моря почувствовали, как по ним, словно посуху, шагает небольшой отряд смельчаков, впереди коего, скользя, падая и вновь подымаясь, шел я; когда же мы приблизились к кораблю, то оказалось, что он такой же величины, как наш. На палубу высыпали моряки; они пытливо вглядывались в нас, стараясь угадать цель нашего прихода; наконец один из них крикнул:

«Что вам здесь надобно, отчаянный вы народ? Зачем вы сюда пришли? Вы хотите ускорить нашу погибель или же умереть вместе с нами? Возвращайтесь на свой корабль. Если же у вас кончилось продовольствие, грызите такелаж, пихайте себе в рот просмоленные щепки, а на нас не надейтесь: прежде должно позаботиться о себе, а потом уже о других. Говорят, что сквозь лед нельзя будет пробиться еще два месяца; пропитания же нам хватит на две недели — посудите, разумно ли делить его с вами».

Я же ему на это ответил так:

«В минуты тяжких испытаний разум человеческий идет напролом. Ничего заветного для него уже не существует, никаких запретов для него нет. Пустите нас к себе на корабль по доброй воле — мы присоединим к вашим запасам свои и станем делить их по-братски, а не то нужда заставит нас взяться за оружие и применить силу».

Я ему так ответил, полагая, что он нарочно преуменьшил количество оставшегося у них продовольствия, на корабле же, приняв в рассуждение численное свое превосходство, а равно и выгодность своей позиции, не испугались наших угроз и не вняли нашим мольбам; этого мало: команда взялась за оружие и приняла оборонительное положение. Тогда мои сподвижники с решимостью отчаяния, превратившей сих удальцов в сверхудальцов, почувствовавших прилив отваги и мужества, ринулись к кораблю и, ворвавшись на палубу, без всяких потерь, если не считать полученных кое-кем легких ранений, овладели судном. Тут кто-то из моих моряков предложил перебить всех наших недругов поголовно: так, мол, у нас будет больше боевых припасов и меньше голодных ртов. Я же против этого восстал, и, как видно, небо меня одобрило, ибо оно оказало мне помощь в моем противоборстве, ко об этом я расскажу потом, а пока да будет вам известно, что корабль этот принадлежал корсарам, тем самым корсарам, которые похитили мою сестру и двух повенчанных рыбачек.

Удостоверившись в том, я громко воскликнул: «Разбойники! Вы из нашего тела вынули душу, вы отняли у нас жизнь. Что вы сделали с моею сестрою Ауристелой, с Сельвьяной и Леонсьей, в ком полагали все свое счастье добрые мои друзья Карино и Солерсьо?»

На это мне один из корсаров ответил так:

«Рыбачек, про которых ты толкуешь, наш ныне покойный капитан продал датскому принцу Арнальду».

— То правда, — подтвердил Арнальд. — Я купил у пиратов Ауристелу, ее кормилицу Клелию и еще двух прелестных девушек по цене, не соответствовавшей великим их достоинствам.

— Господи боже! — воскликнул тут Рутилио. — Каким извилистым, каким кружным путем движется необыкновенная твоя история, Периандр!

— Не томи ты нас, столь же правдивый, сколь и приятный рассказчик, говори скорее, что же дальше? — взмолилась Синфороса. — Ведь мы так за тебя волнуемся!

— Ну что ж, постараюсь быть кратким, — отвечал Периандр, — если только большие события можно изложить в немногих словах.

 

Глава семнадцатая

Затянувшаяся история Периандра была страх как не по душе Поликарпу: он хоть и в одно ухо впускал, в другое выпускал то, что говорил Периандр, а все же рассказ Периандра мешал ему сосредоточиться и обдумать, как бы устроить так, чтобы Ауристела осталась здесь, на острове, и в то же время не повредить себе во мнении народа, который знал своего короля за человека великодушного и справедливого. Поликарп мысленно взвешивал степень знатности своих гостей: его явно затмевал принц датский Арнальд, которого никто не избирал в принцы, но который являлся таковым по праву престолонаследия; в том, как держал себя Периандр, в его осанке, в изяществе его манер угадывался человек не простой; наружность Ауристелы также указывала на благородство ее происхождения. Поликарпу хотелось достигнуть венца своих мечтаний легко и просто, не прибегая ни к каким уловкам и хитростям, отгородившись от всяких толков и пересудов завесою брачного союза, ибо хотя почтенный его возраст мешал ему вступить в брак, а все же вступление в брак могло служить ему некоторым оправданием: ведь в любом возрасте лучше жениться, нежели страстью томиться. Его мучили и подстрекали те самые вожделения, какие подстрекали и терзали злокозненную Сенотью, и между ними двумя был такой уговор, что Поликарп осуществит свое намерение, прежде чем все еще раз соберутся послушать Периандра, осуществит же он его следующим образом: на третью ночь в городе начнут бить фальшивую тревогу; дворец будет подожжен с трех, а то и со всех четырех сторон; его обитателям поневоле придется искать укрытия; неизбежно подымутся суматоха и переполох, и вот во время этой кутерьмы люди, заранее подученные, похитят юношу Антоньо и прекрасную Ауристелу; дочери же своей Поликарпе король наказал, чтобы она из добрых чувств вовремя предупредила Арнальда и Периандра о грозящей опасности, ни слова, впрочем, не говоря им о готовящемся похищении — ей вменялось в обязанность лишь указать им путь к спасению, а именно: пусть, мол, они бегут к морю, а на море их будет ждать трехмачтовое судно.

Наконец настала роковая ночь, ровно в три часа забили тревогу, и тревога эта взбудоражила и переполошила весь город. Вспыхнул пожар, к коему присоединился пожар, бушевавший в груди у короля. К Арнальду и Периандру прибежала нимало не взволнованная — напротив, совершенно спокойная Поликарпа, дабы исполнить волю своего влюбленного и коварного отца, коего все мысли были направлены к тому, чтобы оставить здесь Ауристелу и юношу Антоньо, но так, чтобы не оставить порочащих его улик. Выслушав Поликарпу, Арнальд и Периандр нимало не медля позвали Ауристелу, Маврикия, Трансилу, Ладислава, Антоньо-отца, Антоньо-сына, Риклу, Констансу и Рутилио, а затем, поблагодарив Поликарпу за предуведомление и пустив мужчин вперед, они всей гурьбой вышли из дворца, и открылся им свободный путь к морю и к беспрепятственной погрузке на трехмачтовое судно, коего лоцман и матросы были предуведомлены и подкуплены Поликарпом, от которого они получили наказ: едва лишь некие люди — по виду беглецы — взойдут на их корабль, они, не теряя ни минуты, выходят в открытое море и не останавливаются до самой Англии или же до какого-либо другого еще более отдаленного пункта.

Среди нестройного говора, среди криков: «Пожар! Пожар!», среди вспышек огня, который словно знал, что ему дана воля свирепствовать самим владельцем дворца, крадучись бродил Поликарп и высматривал, удалось ли похищение Ауристелы, меж тем как на похищение Антоньо возлагала все свои надежды колдунья Сенотья. Когда же король удостоверился, что все до одного человека благополучно погрузились на корабль, о чем ему доложили и о чем ему все время твердил внутренний голос, то поспешил отдать приказ, чтобы со всех бастионов и со всех кораблей, стоявших на рейде, артиллерия била по отошедшему судну, на котором находились беглецы, и тут к шуму пожара примешался грохот пальбы, а горожан, недоумевавших, кто это на них напал и что же это такое творится, объял ужас.

В это время влюбленная Синфороса, не подозревавшая о злоумышлении своего отца, понадеявшись на то, что ее спасут ноги, и черпая бодрость духа в неведении, неуверенною и робкою стопою поднялась на высокую дворцовую башню: ей казалось, что здесь огонь не достанет ее, тогда как самый дворец пожирало пламя. На той же самой башне очутилась и Поликарпа; она рассказала ей о бегстве гостей с такими подробностями, как будто это все происходило у нее на глазах, и от таковых вестей Синфоросе сделалось дурно, а Поликарпа пожалела, что все это ей сообщила.

Между тем на небе разгорелась радостная заря, возбудившая в людях надежду при ее свете открыть причину, а может статься, совокупность причин ужасного бедствия, в душе же у Поликарпа ночь лютейшей тоски стала еще темнее. Сенотья кусала себе локти и проклинала неверное свое искусство и предсказания окаянных своих наставников. Синфороса все не приходила в себя, а сестра плакала над ней и всеми силами старалась привести ее в чувство. Наконец Синфороса опомнилась; устремив взгляд на взморье и разглядев бегущий по волнам корабль, уносивший от нее часть ее души, и притом лучшую часть, она, подобно обманутой Дидоне, оплакивавшей беглеца Энея, воссылая вздохи к небу, роняя слезы на землю, стенаниями оглашая воздух, заговорила:

— О прекрасный гость! Ты на мое несчастье приплыл к этим берегам, хотя ты и не обманул меня, ибо я не имела счастья услышать из твоих уст любовные речи, коими ты улещал бы меня! Убери паруса или хотя бы убавь их, чтобы я подольше могла провожать глазами корабль твой: мне приятно смотреть на него, оттого что на нем находишься ты. Знай, повелитель мой: ты бежишь от той, кто мысленно следует за тобою, ты удаляешься от той, кто стремится к тебе, ты пренебрегаешь тою, кто тебя обожает. Я, королевская дочь, почла бы за счастье быть твоею рабою. Если моя краса тебя не прельщает, тебя вознаградит пыл моей страсти. Пусть тебя не пугает, что весь город в огне: воротись — и тогда пламя пожара превратится в потешные огни на торжестве в честь твоего возвращения. Мои сокровища, торопкий беглец, хранятся в таком месте, где огонь их не достанет, сколько бы он к ним ни подбирался, ибо силы небесные хранят их для тебя.

Тут она обратилась к сестре своей.

— Тебе не кажется, сестра, что он убавил парусов? — спросила она. — Тебе не кажется, что корабль замедлил ход? Боже мой! Если бы Периандр одумался! Боже мой! Если б канат моей воли удержал его корабль!

— Не обольщайся, сестра! — молвила Поликарпа. — Желания и обольщения часто бывают связаны меж собой неразрывно. Корабль уходит вдаль, и канату воли твоей, как ты выражаешься, его не удержать, — напротив того: дуновение непрестанных твоих воздыханий его подгоняет.

Тут к ним присоединился их отец король Поликарп и, так же как и его дочь, с высокой башни стал следить глазами за кораблем, уносившим даже не часть его души, но всю его душу, незримо от него отлетавшую.

Его пособники, которые подожгли дворец, теперь усердно тушили пожар. Горожане узнали о причине ночной тревоги, о злостных намерениях короля Поликарпа, о происках и о подстрекательстве колдуньи Сенотьи и в тот же день свергли короля с престола, а Сенотью вздернули на рее. С Поликарпой же и Синфоросой они обошлись сообразно их высокому достоинству, и в награду за их добродетели судьба послала им долю счастливую, хотя все же Синфороса не достигла предела своих желаний, ибо судьба Периандра готовила ему долю наисчастливейшую.

Моряки, видя, что всем удалось спастись, горячо благодарили бога за благополучный исход событий. От них наши путешественники узнали об истинных намерениях коварного Поликарпа; впрочем, они не нашли их столь уж коварными — они усмотрели им оправдание в том, что их породила любовь, а это могло бы послужить оправданием и для более тяжких преступлений; ведь когда душою овладевает любовная страсть, то никакие убеждения и никакие доводы на нее уже не действуют.

Светало, и хотя ветер дул сильный, море было спокойно. Конечною своею целью путешественники избрали Англию, а там уже каждый волен был собою распорядиться по своему благоусмотрению. Корабль так легко скользил по волнам, что ни у кого не возникало никаких опасений, никто не испытывал страха перед грядущей напастью.

Три дня кряду длилось спокойствие на море, три дня дул попутный ветер, к исходу же четвертого дня ветер разбушевался, море расходилось, и моряки решили, что надвигается страшная буря, ибо коловратность жизни нашей и непостоянство водной стихии — это как бы символ того, что ничего прочного и устойчивого в мире не существует. Однако ж по счастливой случайности, как раз когда моряки пребывали в замешательстве, невдалеке показался остров, и моряки сейчас его узнали и объявили, что это так называемый Отшельничий остров, при виде коего они мгновенно воспряли духом: им было известно, что там есть целых две бухты, где не то, что один, а хоть и двадцать кораблей укроются от всех на свете ветров; коротко говоря, то были надежнейшие, по их мнению, гавани. Еще моряки сообщили, что в одной из пещер живет отшельником некий знатный француз по имени Ренат, а в другой пещере живет отшельницею французская сеньора по имени Эусебия и что их история принадлежит к числу необычайнейших.

Желание узнать эту историю и укрыться на случай возможной бури побудило путешественников пристать к острову. Моряки так ловко направили корабль, что он вошел прямо в бухту и благополучно стал на якорь. Ар-нальд же, узнав, что на всем острове нет ни одной живой души за исключением помянутых отшельника и отшельницы, вознамерился дать Ауристеле и Трансиле отдохнуть от морского путешествия и с согласия Маврикия, Ладислава, Рутилио и Периандра приказал спустить на воду шлюпку, дабы все могли провести ночь спокойно, на твердой земле, не испытывая качки. Но хотя он и отдал такое приказание, Антоньо-отец объявил, что ему, его сыну, Ладиславу и Рутилио лучше остаться на корабле: на неопытных моряков полагаться-де рискованно. Остались же на корабле Антоньо-отец, Антоньо-сын и, разумеется, все моряки, ибо для моряка нет более твердой почвы, чем просмоленные доски корабельной палубы, а запах рыбы и смолы для них слаще запаха роз и амарантов. Те, что приплыли к берегу, укрылись от ветра у подошвы скалы; от холода же их спасал жаркий костер, который они в одну минуту сложили из хвороста. А как они к подобного рода неудобствам приобык-ли, то и эту ночь провели без горя, и помог им скоротать ее Периандр: Трансила обратилась к нему с просьбою досказать его историю; он было стал отнекиваться, но к Трансиле присоединились Арнальд, Ладислав и Маврикий; окончательно же сломила его упорство Ауристела, да и место и время показались ему подходящими, и он продолжал свой рассказ в таких выражениях:

 

Глава восемнадцатая

— Справедливо молвят люди, что нет ничего приятнее, нежели в тишине повествовать о буре, нежели в мирное время повествовать об ужасах прошлой войны, нежели, находясь в добром здравии, повествовать о перенесенной болезни; так вот и я в отдохновительные эти часы с приятностью повествую о былых моих горестях; правда, я не могу сказать, что у меня никаких огорчений больше нет, и все же я осмеливаюсь утверждать, что в сравнении с сонмом испытанных мною великих огорчений ныне я услаждаюсь спокойствием; да ведь это уж так устроен мир: начнет человеку везти — и уж тут одна удача словно подзывает к себе другую, и они к нему идут и идут без конца, и так же точно напасти. Ну, а на мою долю выпало столько мытарств, что, по моему разумению, они уже перешли пределы злополучия, и теперь пора им идти на убыль: ведь если за вершиной бедствий не стоит смерть, представляющая собою верх всяческого злополучия, значит жди перемен, но то уже будет переход не от плохого к плохому, но от плохого к хорошему и от хорошего к лучшему. И то блаженство, которое я сейчас испытываю оттого, что сестра моя, истинная и настоящая причина всех горестей и радостей моих, со мной, — это блаженство служит мне залогом и ручательством, что впоследствии я достигну венца моих мечтаний.

Так вот, с радостным этим сознанием я возвращаюсь к моему рассказу: на захваченном нами корабле я узнал у побежденных, что они продали мою сестру, двух только что повенчанных рыбачек и кормилицу Клелию тому самому принцу Арнальду, который теперь находится среди нас.

В то время как мои сподвижники были заняты обследованием и подсчетом съестных припасов, остававшихся на затертом льдами корабле, нежданно-негаданно со стороны суши появилось несколько тысяч вооруженных людей. При виде сего полчища мы сами словно заледенели, точно раскинувшееся вокруг нас море. Мы тотчас взялись за оружие — не столько для того, чтобы обороняться, сколько для того, чтобы показать, что мы воинов сих не боимся. Шли они, сами себя ударяя правой ногой по левой пятке; от этого толчка они долго катились на одной ноге по льду, затем опять сами себе наподдавали ногой и опять значительное расстояние катились по льду; таким образом они весьма скоро приблизились к нам и окружили нас, и тогда один из них — как я узнал потом, их предводитель — с белой повязкой на рукаве в знак того, что они явились сюда с мирными целями, подошел на такое расстояние, откуда нам было хорошо его слышно, и внятно произнес на языке польском:

«Король Битуании и сих морей властелин Кратил имеет обыкновение посылать вооруженные дозоры и спасать затертые льдами корабли, во всяком случае спасать людей и товары, товары же он в уплату за оказанное благодеяние забирает себе. Буде вы пожелаете принят» его условия и оружие не обнажите, то король дарует вам жизнь и свободу и в плен вас не возьмет. Даю вам время обдумать. Если же вам эти условия не подходят, то вы испытаете на себе силу победоносного нашего оружия».

Немногословная эта речь и решительный ее тон пришлись мне по нраву. Я попросил этого человека предоставить мне возможность посоветоваться с моими людьми, и рыбаки уполномочили меня объявить ему, что верх злополучия — это смерть, что нет горшего бедствия, чем проститься с жизнью, что за жизнь должно бороться всеми возможными средствами, за исключением средств постыдных, и коль скоро в предложенных нам условиях ничего зазорного нет, — а между тем защитить себя мы вряд ли сумеем, погибнем же наверняка, — то наилучший исход для нас — сдаться и покориться судьбе, которая ныне преследует нас, может статься, лишь для того, чтобы впоследствии нам улыбнуться.

Все это я передал военачальнику почти в тех же самых выражениях, и вслед за тем его солдаты с видом скорее воинственным, нежели миролюбивым, ворвались на корабль, весь его мигом обчистили и все до последнего орудия и до последней снасти сложили в воловьи шкуры, заранее расстеленные ими на льду, а шкуры крепко-накрепко перевязали веревками, за которые они могли тащить эти узлы, будучи уверены, что ни одна вещь не вывалится. Разграбили они и наш корабль, а затем, положив на шкуры и нас, с радостными криками потащили нас и поволокли по направлению к берегу, а от корабля до берега было примерно миль двадцать. Полагаю, что со стороны это должно было показаться зрелищем прелюбопытным: по водам, точно посуху, движется тьма народу, а между тем сверхъестественного тут ничего не было.

Коротко говоря, в ту же ночь мы достигли берега, и на берегу мы пробыли до самого утра, утром же мы увидели, что весь берег усыпан народом, явившимся посмотреть на замерзших и закоченевших пленников. Прибыл сюда на красавце коне и король Кратил, коего мы сейчас отличили по знакам королевского достоинства. Вместе с ним сюда явилась, также верхом на коне, женщина отменной красоты, вооруженная холодным оружием, сверкавшим даже сквозь черный покров.

Внимание мое невольно остановили на себе как привлекательные черты женщины, так и сановитость короля Кратила. Приглядевшись же, я узнал в этой женщине прелестную Сульпицию, которой благодаря любезности моих товарищей недавно была возвращена свобода.

Король изъявил желание поближе посмотреть на сдавшихся в плен, — тогда военачальник подвел меня к нему за руку и сказал:

«В лице этого юноши, доблестный король Кратил, тебе наидрагоценнейшая досталась добыча, какая когда-либо в обличье существа человеческого являлась твоим глазам».

«Праведное небо! — спрыгнув с коня, воскликнула тут прелестная Сульпиция. — Или я лишилась зрения, или это освободитель мой Периандр».

И, сказавши это, она в тот же миг обвила мне шею руками, каковое необычное проявление нежности принудило Кратила также слезть с коня и выказать такую же точно радость по случаю моего прибытия.

До сих пор у моих рыбаков надежда на благополучный исход была слаба, однако, видя, с каким восторгом меня здесь встречают, они приободрились: в очах у них засветилась радость, из уст же излетела хвала вседержителю за нечаянное благодеяние, каковое они, впрочем, признали не за обычное благодеяние, но за особую и явную милость.

Сульпиция сказала Кратилу:

«Этот юноша — олицетворение наивысшей учтивости и воплощение бескорыстия, и хотя мне привелось удостовериться в том на опыте, я хочу, чтобы ты со свойственною тебе проницательностью по одной его привлекательной наружности (тут, разумеется, сказались ее чувство благодарности ко мне и ее пристрастие) понял, что я ничуть не преувеличиваю. Это тот, кто даровал мне свободу после того, как был умерщвлен мой супруг; это тот, кто хотя и оценил мои сокровища по достоинству, однако же их отверг; это тот, кто, приняв было мои дары, возвратил мне их с лихвою, то есть с готовностью осыпать меня дарами еще более щедрыми; наконец, это тот, кто, отобрав из числа своих моряков двенадцать добровольцев, вернее сказать — внушив им, что такова их добрая воля, придал их мне для охраны, а иначе я бы тут сейчас с тобой не стояла».

Я чувствовал, что сгораю со стыда, слушая эти, может статься, неискренние или, во всяком случае, чрезмерные похвалы; в конце концов я не выдержал и, опустившись перед Кратилом на колени, стал ловить его руки, и он мне их протянул, но только не для поцелуя, а единственно для того, чтобы поднять меня с земли.

Тем временем двенадцать рыбаков, охранявших в дороге Сульпицию, разыскали своих товарищей и в приливе радости и счастья бросились их обнимать, а затем все они принялись рассказывать друг другу о своих удачах и незадачах; при этом новоприбывшие сгущали краски при описании того, как они мерзли, а двенадцать рыбаков, прибывшие сюда ранее, похвалялись теми подарками, которые они здесь получили. «Мне Сульпиция подарила золотую цепь», — говорил один. «А мне вот эту вещицу — она стоит двух таких цепей», — говорил другой. «А мне — вон сколько денег!» — хвастался третий. «А мне вот это кольцо с бриллиантами — оно одно стоит дороже всего, что надарили вам», — твердил четвертый.

Эти разговоры поглотил сильный шум, который поднялся в народе, оттого что двое сильных королевских слуг никак не могли справиться с могучим необъезженным конем. То был конь необычайно красивой масти: вороной в белых крапинах. Он был не оседлан, оттого что не желал ходить даже под седлом королевским; однако ж и без седла он должного почтения королю не оказывал, и никакие препятствия его не останавливали, что крайне огорчало короля: король готов был пожаловать целый город тому, кто ухитрился бы смирить норов скакуна. Все это мне в коротких словах сообщил сам король, и я мгновенно принял решение, а какое именно — это я вам сейчас скажу.

При последних словах Периандра послышались чьи-то шаги: кто-то спускался по склону горы, у подошвы которой укрывались путники. Арнальд вскочил и, положив руку на эфес шпаги, изготовился встретить опасность лицом к лицу. Периандр смолк. Женщины — со страхом, мужчины, особливо Периандр, — бестрепетно ждали, что будет. Наконец, при бледном сиянии луны, прятавшейся в тучках, путники с трудом различили две какие-то странные фигуры, и вдруг одна из этих фигур отчетливо произнесла:

— Кто бы вы ни были, сеньоры, пусть не пугает вас неожиданное наше появление, ибо у нас только одна цель — быть вам полезными. Вы вольны сменить избранное вами место для отдыха, пустынное и безлюдное, на более удобное и перейти к нам, на вершину горы: у нас светло, тепло, и нам есть чем вас попотчевать — пусть мы вам предложим блюда не тонкие и не дорогие, но зато питательные и вкусные.

Тут вступил в разговор Периандр:

— Вы, уж верно, Ренат и Эусебия, любовники истинные и целомудренные, и это о вас трубит молва, восславляя вашу добродетель?

— Если вы хотите быть точным, то добавьте: несчастные любовники, — снова заговорила одна из фигур. — Как бы то ни было, вы угадали, и коли вы не побрезгаете нашим убожеством, то мы с открытой душой окажем вам гостеприимство.

В воздухе заметно свежело, и по сему обстоятельству Арнальд предложил воспользоваться радушием отшельников.

Путники поднялись и, двинувшись следом за Ренатом и Эусебией, обнаружили на вершине горы две хижины, отнюдь не увеселявшие взор богатством отделки, — то были жилища бедняков.

Путники вошли в помещение более просторное, и при свете двух лампад глаз их скоро различил находившиеся в них предметы, как-то — престол с тремя священными изображениями: то были распятый жизнедавец, царица небесная, всех скорбящих радость, с выражением глубокой скорби стоявшая у крестного древа, весь мир просветившего, и, наконец, любимый ученик Христа, во сне увидевший столько, сколько никогда не увидеть небесному своду всеми очами звезд своих.

Все опустились на колени и с должным благоговением помолились, а затем Ренат провел путников в смежное помещение, куда из молельни вела дверка.

На мелочах не стоит долго задерживаться и останавливаться, а потому мы не станем подробно описывать убогую утварь и скромное угощение, которое, впрочем, скрашивалось любезностью отшельников, и во время этой трапезы гости успели обратить внимание на то, как бедно были одеты хозяева, успели заметить, что они уже на склоне лет, но что Эусебия еще хранит следы былой несказанной красоты.

Ауристела, Трансила и Констанса остались на ночь в этом помещении и улеглись на охапки сухого шпажника и разных других трав, не столько мягких, сколько душистых. Мужчинам в разных углах хижины было спать столь же холодно, сколь и жестко, и столь же жестко, сколь и холодно.

Время, однако, шло как обычно, ночь минула и зачался ясный и тихий день. Море было такое приветливое, таксе ласковое, что, казалось, оно призывало воспользоваться его спокойствием и скорее сесть на корабль, и, без сомнения, так бы оно и было, когда бы лоцман не предуведомил путников, что погода обманчива: совершенная тишина часто предвещает бурю.

Лоцман упорно стоял на своем, и в конце концов все с ним согласились, приняв в соображение, что в мореходном деле простой матрос разбирается лучше, нежели самый крупный ученый.

Женщины покинули травянистое свое ложе, мужчины — твердые камни, и, все вышли поглядеть с горы на приютный островок; он был не более двенадцати миль в окружности, но зато утопал в зелени плодовых деревьев, дышал свежестью множества родников, радовал взор густою травой, благоухал цветами — словом, он в одно и то же время, и притом в равной мере, насыщал все пять человеческих чувств.

Немного погодя досточтимые отшельник и отшельница позвали гостей и устелили пол хижины шпажником зеленым, и шпажником сухим, и самодельный этот ковер был, пожалуй, красивее тех, что составляют убранство дворцов королевских. На том же самом ковре хозяева разложили плоды, как свежие, так и сухие, и куски хлеба, скорее напоминавшие сухари, а украшали сей стол сосуды, искусно сделанные из древесной коры и наполненные холодною и прозрачною влагою. Убранство сего стола, плоды, чистая, светлая вода, не терявшая своей прозрачности в коричневых сосудах, купно с чувством голода побуждали, а вернее сказать — принуждали путников сесть поскорее за стол. Так все и поступили; по окончании же сей усладительной, хотя и скорой трапезы Арнальд обратился к Ренату с просьбой рассказать им о себе и объяснить, для чего он избрал столь скромный удел, со множеством лишений сопряженный, и Ренат, как человек благородный, коему учтивость сродна, не заставив себя долго упрашивать, тут же начал рассказывать правдивую свою Историю в следующих выражениях:

 

Глава девятнадцатая

Ренат рассказывает о том, что заставило его удалиться на Отшельничий остров

— Когда человек рассказывает о минувших испытаниях в пору своего благоденствия, то ему обыкновенно доставляет больше радости о них рассказывать, нежели в свое время эти самые горести причиняли ему страданий. О себе, однако ж, я этого сказать не могу, оттого что я рассказываю о своих напастях не в пору затишья, но еще в разгар бури.

Я родился во Франции; происхожу я от родителей благородных, богатых и добропорядочных; я получил обычное для дворянина воспитание; в помыслах моих я никогда не забывал о том, какое место занимаю я в обществе, и все же я дерзнул устремить мои помыслы к сеньоре Эусебии, придворной даме французской королевы; впрочем, я только взглядом пытался выразить ей свою нежность, она же то ли не замечала моих взоров, то ли не угадывала их значения — во всяком случае, она ни единым взглядом и ни единым словом не дала мне понять, что проникла в тайну моей души. И хотя немилость и пренебрежение обыкновенно убивают любовь в зародыше, ибо лишают ее такой необходимой опоры, как надежда, которая ее воодушевляет, со мной происходило нечто противоположное: молчание Эусебии окрыляло мою надежду, а надежда побуждала меня достигнуть той высоты, на которой я оказался бы достойным моей возлюбленной. Однако ж то ли зависть, то ли чрезмерное любопытство подстрекнули французского дворянина Либсомира, столь же состоятельного, сколь и родовитого, разгадать мои помыслы, но, превратно истолковав их, он, вместо того чтобы посочувствовать, позавидовал мне, а между тем для человека любящего нет ничего тяжелее, чем любить ту, кто тебя отвергает, или же любить ту, кто тобою пренебрегает: с этою горестью не сравнятся ни разлука, ни ревность. Коротко говоря, я ничем Либсомиру не досадил, он же явился к королю и сказал, будто я нахожусь с Эусебией в преступной связи и тем самым оскорбляю его королевское величество и унижаю свою дворянскую честь, и он-де готов подтвердить это на поединке; от письменного же донесения он, мол, воздерживается, равно как предпочитает не прибегать к свидетельским показаниям других лиц, дабы не бросить тень на доброе имя Эусебии, хотя сам тут же облил ее грязью, обвинив в распутстве и злонравии.

Получив таковые сведения, король пришел в волнение и, позвав меня, передал мне все, что ему наговорил Либсомир. Я постарался обелить себя, вступился за честь Эусебии и, подбирая наиболее мягкие выражения, изобличил недоброхота моего во лжи. Кто из нас прав — это должен был показать поединок. Не желая нарушать установление католической церкви, воспрещающее дуэли, король не позволил нам, однако, сражаться в его королевстве. Мы получили разрешение на дуэль от одного из вольных германских городов.

Настал день поединка. Мы прибыли на место дуэли, как было условлено, при шпагах и со щитами, без каких-либо тайных заграждений. Совершив приличествующие случаю церемонии и поделив между нами солнечный свет, секунданты и судьи удалились.

Я вступил в бой уверенно и бодро: меня поддерживало сознание моей непререкаемой правоты, сознание моей полнейшей невиновности. Я видел, что и противник мой храбрится; совесть у него, может статься, и шевелилась, однако по его высокомерному и надменному виду это никак нельзя было заметить. Но — о всемогущие небеса! О неисповедимые пути господни! Я не щадил своих сил; я уповал на бога, я верил, что меня оградит чистота несбывшихся моих желаний; страх не имел надо мною ни малейшей власти; рука моя не дрожала, все движения мои были точно рассчитаны, и все же я, сам не знаю каким образом, очутился на земле, а недруг мой приставил острие своей шпаги к моим глазам, угрожая мне скорой и неминуемой смертью.

«О мой победитель, не столько храбрый, сколько удачливый! — воскликнул я. — Вонзай же в меня острие своей шпаги, и пусть душа моя скорее отлетит от моего тела, коль скоро она не сумела его защитить! Не жди, что я стану просить пощады, — я не могу сознаться в преступлении, которого я не совершал. Я повинен в других грехах, и они заслуживают даже более суровой казни, но я не намерен возводить на себя напраслину: лучше умереть, чести своей не запятнав, нежели остаться жить обесчещенным».

«Коли ты не просишь пощады, Ренат, — молвил мой противник, — острие моей шпаги вопьется в твой мозг, и ты кровью своей распишешься и подпишешься, что я прав, а ты виновен».

В это время прибыли судьи и, решив, что я убит, признали моего противника победителем. Друзья унесли его с места дуэли на руках, меня же оставили одного, во власти горя и смятения, — оставили не столько израненного, сколько измученного, и уж если шпага недруга моего не лишила меня жизни, то от боли в ранах я не мог умереть и подавно.

Слуги мои меня подобрали. Я возвратился в свое отечество. Ни по дороге, ни у себя на родине не осмеливался я поднять глаза к небу: у меня было такое чувство, словно веки мне давит гнет бесчестья и срама. В каждом слове моих друзей я подозревал оскорбление. На ясном небе мне мерещились темные тучи. Если где-нибудь на улице собирались горожане, мне уже казалось, что они толкуют о моем позоре. Словом сказать, меня так неотступно преследовали мрачные думы и смутные подозрения, что, дабы избавиться от них, или по крайней мере облегчить их бремя, или же наконец покончить все счеты с жизнью, я положил оставить мою отчизну и, отказавшись от наследства в пользу моего меньшого брата, вместе с несколькими слугами сел на корабль, имея намерение переселиться в северные страны и там найти такой уголок, где бы меня не достигло бесславье бесславного моего поражения и где бы самое имя мое было погребено в совершенной безвестности. Случайно обнаружил я этот остров; места сии пришлись мне по нраву; с помощью слуг моих я построил себе эту хижину и в ней затворился. Со слугами я расстался и наказал им навещать меня ежегодно, дабы в случае моей смерти было кому похоронить мои кости. Их любовь ко мне, те обещания и те подарки, которые они от меня получили, — все это вдохновило их на исполнение моей просьбы — да, именно просьбы, приказом это не назовешь. Слуги отбыли и оставили меня в одиночестве, в отрадном обществе древес, трав и кустов, прозрачных ручейков, бурных и холодных потоков, и я снова проникся жалостью к самому себе, но уже потому, что не был побежден гораздо раньше, — тогда бы я уже давным-давно отдыхал в этом райском уголке от душевных моих тягот. О одиночество! Ты — веселье скорбящих. О тишина! Ты — глас, приятный для слуха! Ты вливаешься в него, не сопровождаемая ни лестью, ни ласкательством. Ах, сеньоры! Я никогда не устану славословить священное одиночество и животворную тишину!

Однако же мне пора обратиться к моему рассказу и сообщить вам, что год спустя слуги мои возвратились и привезли сюда возлюбленную мою Эусебию, вот эту самую отшельницу: они уведомили ее о моей недоле, и она, тронутая моею любовью и сожалея о моем позоре, приняла решение разделить со мною не вину мою, но мое наказание, и того ради села вместе с ними на корабль, лишившись отчизны своей и родителей, лишившись утех своих и довольства, а самое главное — лишившись доброго имени, ибо своим бегством она как бы подтверждала, что мы оба провинились, и давала обильную пищу для злословия, отдав свою честь на поругание легковерной черни. Я встретил ее так, как она и ожидала, а безлюдье и ее красота, долженствовавшие разжечь в наших сердцах давно уже вспыхнувший взаимный пламень, — слава богу и слава ее целомудрию, — произвели обратное действие. Мы протянули друг другу руку в знак того, что отныне мы законные супруги, погребли огонь страстей под снегом, погребли его в согласном и высоком строе наших душ и так, словно два подвижных изваяния, прожили мы здесь около десяти лет, и не было такого года, когда бы слуги мои меня не проведали и не снабдили меня всем, чего в пустынных этих местах нам недостает. Иногда они привозят с собою монаха, и тот нас исповедует. В нашей молельне есть все необходимое для богослужения. Спим мы врозь, пищу принимаем совместно, ведем беседы о небесном, ото всего земного отрешаемся и, уповая на милость божью, ожидаем отхода в жизнь вечную.

На этом кончил свое повествование Ренат и этим же дал повод слушателям подивиться его судьбе, но не потому, чтоб для них было внове, что небо, не услышав мольбы человека, послало ему испытание; слушатели отлично знали, что так называемые несчастья посылаются людям с двумя целями: дурным людям в наказание, добрым же для их исправления, а как Рената они относили к числу добрых людей, то и сказали ему несколько слов в утешение, равным образом и Эусебии, Эусебия же, выразив им благодарность, сказала, что она довольна своим положением, и в этом своем ответе выказала ясный ум.

— О жизнь уединенная! — воскликнул тут Рутилио, слушавший, затаив дыхание, повесть Рената. — О жизнь уединенная, жизнь душеполезная, свободная и безопасная! Любовь к тебе господь вливает в души людей, им отмеченных. Как тебя не возжелать, как о тебе не мечтать, как тебя не предпочесть и как, наконец, на твою стезю не стать!

— Твоя правда, друг мой Рутилио, — молвил Маврикий. — Все это, однако ж, относится к людям незаурядным. Нас не должно повергать в изумление, что простой пастух проводит дни свои в тишине полей, как нет ничего удивительного в том, что бедняк, голодавший в городе, удаляется в пустынную местность, где он в состоянии себя прокормить. При известном образе жизни человека питают и лень и безделье. Сошлюсь на себя: то, что я переложил бремя моих тягот хоть и на добрые, а все же на чужие плечи, — это было с моей стороны проявлением изрядной беспечности. Если бы я в хижине пустынника увидел Ганнибала Карфагенского, как довелось мне видеть удалившегося в монастырь Карла Пятого, — вот тогда бы я был изумлен и поражен. Но когда пребывает в одиночестве простолюдин, когда удаляется бедняк, то это меня не поражает и не изумляет. Ренат же в счет не идет: его привела в эту глушь не бедность, но та сила, которую вызвало к жизни его глубокомыслие. И что для других явилось бы лишением, то для него — изобилие; наилучшее общество для него — безлюдие; с мыслью о том, что больше терять ему уже нечего, Ренату гораздо спокойней живется.

Тут заговорил Периандр:

— На мою долю выпало столько испытаний и злоключений, что, будь я постарше, я почел бы себя счастливцем, если б мог жить в уединении и если б имя мое было погребено в гробнице забвенья. Однако ж до времени мечты мои мешают мне на это решиться. Да и как тут менять образ жизни, когда меня стрелой несет Кратилов конь, на описании которого я в прошлый раз остановился?

Все обрадовались, усмотрев в этих словах желание Периандра возвратиться к своему рассказу, который столько раз уже прерывался и все еще не был досказан; и точно, Периандр продолжил его следующим образом:

 

Глава двадцатая

Периандр рассказывает о своем приключении со знатным конем, который был так дорог Кратилу

— Кратилу не терпелось как можно скорее укротить своего коня — так этот конь полюбился ему своими статями, непокорностью и красотою; мне же не терпелось поскорее сослужить королю службу: я полагал, что само небо предоставило мне возможность угодить тому, в чьих руках была теперь моя судьба, и до известной степени подтвердить то лестное, что наговорила ему обо мне обворожительная Сульпиция. Того ради я не задумываясь приблизился к коню и без помощи стремян, каковых, кстати сказать, и не было, вскочил на него, конь, закусив удила, помчался и вынес меня на самый край скалы, нависавшей над морем, — тогда я еще раз вонзил ему пятки в бока, и конь, к великому своему неудовольствию и к великой моей радости, вместе со мной полетел вниз, прямо в море, и во время этого полета я успел подумать, что коль скоро море замерзло, то я и костей не соберу; казалось, нас обоих ожидает верная гибель — и меня и коня. Погибнуть нам, однако ж, было не суждено: видно, бог хранит меня для каких-то своих, одному ему ведомых целей; словом, передние и задние ноги могучего коня выдержали удар, меня же сильно тряхнуло, я опрокинулся и отлетел на довольно далекое расстояние — тем только я и отделался. Все, кто находился на берегу, были убеждены и уверены, что я разбился, и когда я стал на ноги, то почли это за чудо, а мое удальство все же признали безумием.

То обстоятельство, что конь после такого головокружительного прыжка остался цел и невредим, показалось Маврикию весьма сомнительным; он предпочел бы, чтобы конь в лучшем случае сломал себе три, а то и псе четыре ноги, — тогда чудовищный этот прыжок выглядел бы, по его мнению, правдоподобнее, а иначе это, мол, со стороны Периандра — злоупотребление любезностью слушателей. Однако ж все остальные верили Периандру безусловно и не поддержали Маврикия: лгуну не верят, даже когда он говорит правду, и это его беда, а человеку правдивому верят, даже когда он лжет, — это его счастье. Коротко говоря, сомнения, возникшие у Маврикия, не поколебали доверия слушателей к рассказу Периандра, и он продолжал:

— Итак, я вышел на берег вместе с конем, снова взобрался на него и тою же побежкой погнал его к обрыву, чтобы он еще раз прыгнул оттуда, однако ж на сей раз мне это не удалось: домчав меня до кручи, конь порвал уздечку и стал как вкопанный: он словно врос в землю, никакими силами нельзя было сдвинуть его с места. От страха он весь покрылся потом и мгновенно превратился из льва в ягненка, из дикого зверя в смирного коня; мальчишки решились даже огладить его, а королевские конюхи, обротав, начали безбоязненно его объезжать, и конь выказал ретивость и дотоле за ним не замечавшуюся покорность, что привело в восторг Кратила и обрадовало Сульпицию, ибо она удостоверилась, что я ее не подвел и в грязь лицом не ударил.

Три месяца лед на море не таял, и за это время еще не успели построить корабль, который Кратил рассчитывал весной спустить на воду, дабы очистить море от корсаров, а заодно поживиться на их счет. Я же в течение зимы оказал королю немало услуг на охоте; я показал себя охотником ловким, опытным и на редкость выносливым; надобно заметить, что охота больше, чем какое-либо другое занятие, напоминает войну, ибо и на охоте люди бывают изнурены, терпят голод и жажду, а иной раз и гибнут.

Прелестная Сульпиция была ко мне, а равно и к людям моим, необычайно добра, Кратил же был с нами в той же мере любезен. Сульпиция озолотила двенадцать рыбаков, которые охраняли ее в пути, но и те, которых вместе со мною затерло льдами, были щедро вознаграждены ею.

Наконец корабль был достроен. Король велел как можно богаче украсить его и как можно лучше снабдить всем необходимым, а затем назначил меня капитаном и объявил, что он вверяет его мне и что я волен распоряжаться им как мне заблагорассудится. Облобызав ему руки за столь великую милость, я попросил у него дозволения отправиться на поиски сестры моей Ауристелы, о которой я имел сведения, что она находится у короля датского. Кратил предоставил мне полную свободу действий, примолвив, что ради такой благородной цели он ничего не пожалеет, и тут в нем сказался настоящий король, ибо сан королевский обязывает делать людям добро, обязывает к приятности обхождения и, если так можно выразиться, к благовоспитанности. Благовоспитанность эта была в высшей степени свойственна Сульпиции, и притом в сочетании со щедростью, и благодаря ее щедрости я и мои люди, все до одного человека, отбывали разбогатевшими и ублаготворенными.

Мы взяли курс на Данию — там я надеялся свидеться с моею сестрою, но вместо ожидаемой встречи меня там ожидала весть о том, что ее и других девушек, гулявших вместе с нею на берегу моря, похитили корсары. Это было для меня началом новых испытаний и новых скорбей, и не только для меня, но и для Карино и Солерсьо, утвердившихся в мысли, что их супруги разделили плачевную участь моей сестры и попали к корсарам.

— И они угадали, — вставил Арнальд.

А Периандр продолжал:

— Мы бороздили моря, кружили вокруг островов и всех расспрашивали о моей сестре, ибо, не в обиду будь сказано всем красавицам, какие только есть на земле, меня все время утешала мысль: Ауристела-де так прекрасна, что мрак неизвестности не в силах объять свет, излучаемый ее ликом, а тонкий ее ум послужит ей тою нитью, которая выведет ее из любого лабиринта. Мы брали в плен корсаров, освобождали их пленников, возвращали владельцам их достояние, отбирали в свою пользу имущество, незаконно присвоенное, так что на корабле нашем чего-чего только не было, и наконец мои люди заскучали по своим сетям, по своим родным домам и по своим детям; Карино же и Солерсьо так прямо и объявили: раз что, мол, они так и не нашли своих жен в чужих странах, то нет ли их в стране родной? Однако ж, прежде чем расстаться, мы прибыли на остров, если не ошибаюсь, Сцинта, и там-то мы и узнали о празднествах в королевстве Поликарпа, и всем нам припала охота на них побывать. Ветер не дал нашему кораблю подойти к острову Поликарпа, и мы, как вам известно, в одежде гребцов приблизились к нему в длинной лодке. Там мне были присуждены награды, там я победил во всех состязаниях, и тогда же Синфоросу охватило страстное желание узнать, кто же я таков, что явствует из тех стараний, которые она для сего приложила.

Затем мы возвратились на корабль, и тут мои сподвижники порешили меня оставить; я же их попросил в награду за понесенные вместе с ними труды оставить мне лодку. Лодку они мне оставили, да они, скажи я хоть одно слово, оставили бы мне и корабль, а не то что лодку; меня же они оставляли одного потому, что только у меня одного не пропало желание продолжать поиски, а между тем опыт подсказывал им, что предел моих желаний вряд ли достижим, ибо все наши усилия не увенчались успехом.

Как бы то ни было, я обнял моих друзей и вместе с шестью рыбаками, которых я соблазнил теми дарами, что я им вручил, а также теми, что я посулил им, и которые согласились меня сопровождать, направил путь к острову варваров, от жителей коего я уже был наслышан об их нравах и о ложном пророчестве, введшем их в заблуждение, но на этом я не останавливаюсь: все это вам уже известно.

У берегов этого острова меня постигло несчастье: меня взяли в плен и поместили к заживо погребенным. На другой день меня вытащили из подземной тюрьмы с тем, однако ж, чтобы умертвить; на море разыгралась буря; наш плот растрепало; на нескольких бревнах меня унесло в открытое море, меж тем как на шее у меня все еще висела цепь, а руки были закованы в кандалы; затем я попал в добрые руки присутствующего среди нас принца Арнальда, вначале не подозревавшего, что я брат Ауристелы, и по его приказанию снова отправился на остров варваров в качестве лазутчика, с целью установить, нет ли там моей сестры, и там я ее и увидел; она была в мужском одеянии, и ей грозила казнь. Я узнал ее и восскорбел ее скорбью; однако ж казнь была предотвращена мною, ибо я объявил, что это женщина, а еще раньше меня казнь предотвратила сопровождавшая Ауристелу кормилица Клелия; а как они обе туда попали, об этом Ауристела, буде пожелает, расскажет вам сама. О том, что произошло с нами на острове, вы уже осведомлены; следственно, после всего того, что я вам поведал, после того, что еще поведает вам моя сестра, любопытство к нашим приключениям, которое мне удалось возбудить в вас, притом что мне удалось также вас убедить в достоверности подавляющего их большинства, будет — смею надеяться — совершенно удовлетворено.

 

Глава двадцать первая

Я не берусь утверждать положительно, точно ли Маврикий и некоторые другие слушатели обрадовались, что Периандр досказал наконец свою историю, но, вообще говоря, чаще всего длинные истории, как бы ни были они значительны по своему содержанию, в конце концов приедаются. По-видимому, этою именно мыслью руководствовалась Ауристела, отказавшись в подтверждение правдивости Периандрова рассказа начать повесть о своих приключениях: несмотря на то, что с тех пор, как корсары похитили ее у Арнальда и до того дня, когда Периандр встретился с нею на острове варваров, приключений этих было у нее совсем не так много, она порешила отложить свой рассказ до более подходящего времени, а впрочем, если бы даже она и согласилась, ей все равно пришлось бы прервать повествование — ей помешал бы корабль, который в это самое мгновенье показался вдали: летел он на всех парусах и немного спустя уже вошел в бухту, Ренат же узнал его тотчас.

— На этом корабле, сеньоры, мои слуги и мои друзья имеют обыкновение ко мне приезжать, — пояснил он.

Тем временем моряки, подбадривая себя дружно произносимыми возгласами, спустили на воду шлюпку, и вскоре после этого на сушу ступили люди, которых вышел встречать Ренат со всей остальной компанией. В шлюпке прибыло человек около двадцати; среди них выделялся привлекательною своею наружностью их, судя по всему, начальник, и вот этот самый человек, едва увидев Рената, бросился к нему с распростертыми объятиями.

— Обними меня, брат мой, на радостях! — воскликнул он. — Я привез тебе такие добрые вести, каких только можно желать.

Ренат сейчас узнал своего брата Синибальда и, обняв его, молвил:

— Встреча с тобою, брат мой, для меня приятнее любой вести. Хотя в слезной моей доле меня уже никакая радость не обрадует, однако ж радость видеть тебя превозмогает все — она составляет исключение из общего правила моего злополучия.

Тут Синибальд обратился к Эусебии и сказал:

— Протяните же на радостях и вы мне свои руки, сеньора: ведь я и вам привез добрые вести, и мне не к чему отсрочивать их оглашение, раз что вышел срок вашему испытанию. Да будет вам обоим известно, что недруг ваш приказал долго жить; при этом он шесть суток до своей кончины совсем не мог говорить, и только за шесть часов до того, как он отдал богу душу, небо вернуло ему дар речи, и за этот промежуток он успел принести искреннее раскаяние и повиниться в том, что он вас обнес поклепом. Он признался, что им руководила зависть, он сознался в своем лукавстве; словом, он привел неопровержимые доказательства своей вины перед вами. То, что его злонамеренность восторжествовала над вашим простосердечием, он объяснил неисповедимостью путей господних, и он не удовольствовался сим откровенным признанием — он пожелал, чтобы восстановленная им истина сделалась всеобщим достоянием; когда же обо всем этом узнал король, то, также во всеобщее сведение, объявил, что честь ваша снова вне подозрений; тебя, брат мой, он признал победителем, а про Эусебию сказал, что она чиста и непорочна, и повелел отыскать вас и привести к нему, дабы он по-царски вознаградил вас за все те лишения, какие вам довелось претерпеть. А сейчас я предоставляю вашему благоусмотрению судить о том, сколь отрадны доставленные мною вести.

— Вести эти вот каковы, — подхватил Арнальд: — даже если б вы узнали, что вам суждено долголетие, то и это не могло бы вас больше обрадовать; если б вы узнали, что на вас нежданно-негаданно свалилось огромное богатство, то эта весть была бы для вас куда менее приятной, нежели только что вами полученные, ибо никакие блага в мире не сравнятся с честью, некогда поруганной, а ныне ярче прежнего воссиявшей. Наслаждайтесь же этим счастьем как можно дольше, сеньор Ренат, и пусть вместе с вами наслаждается им несравненная Эусебия: вы — ее ограда, она же для вас — плющ, вы — ее плющ, а она — вяз, она — зеркало, в которое смотрится сердечная ваша склонность, она — олицетворение доброты и преданности.

Вслед за Арнальдом все поздравили Рената и Эусебию, но только в иных выражениях, а затем принялись расспрашивать Синибальда, что нового в Европе и в других частях света, ибо, путешествуя по морям, они имели смутное представление о том, что там творится. Синибальд ответил, что сейчас везде только и разговору, что о поражении, которое данейский король Леопольд вкупе со своими союзниками нанес престарелому королю датскому. Еще Синибальд передал слух, будто датский король вконец извелся от тоски по сыну, наследнику датского престола, а об этом принце идет молва, будто он, словно бабочка, устремился на огонь чудных очей своей пленницы, о которой неизвестно даже, какого она роду-племени. Еще рассказал Синибальд о войне в Трансильвании, о военных действиях врагов рода человеческого — турок. Сообщил он также о блаженном успении Карла V, короля испанского и императора римского, сей грозы врагов церкви, сего устрашения магометан. Рассказал Синибальд и о событиях менее важных; при этом иные его вести порадовали, иные изумили слушателей, но и те и другие доставили им удовлетворение — доставили всем, кроме Арнальда; Арнальд же, как скоро услышал, что его отец терпит утеснения, подпер щеку рукою, уставил глаза в землю и долгое время пребывал в задумчивости, затем поднял голову и, возведя глаза к небу, заговорил громким голосом:

— О любовь! О честь! О нежность отеческая! Сколь сильно вы тесните мне грудь! Прости мне, любовь! Я с тобой расстаюсь, но я от тебя не отрекаюсь! Подожди меня, честь! Любовь не властна удержать меня — и я иду за тобою! Утешься, отец: я возвращаюсь! Ждите меня, мои верноподданные! Да будет вам известно, что любовь ничего общего не имеет с малодушием, и я, обороняя вас, не выкажу малодушия именно потому, что я самый пламенный и самый нежный из всех влюбленных на свете. Ради несравненной Ауристелы намерен я отстоять то, что по праву принадлежит мне, — то, что мне не дано заслужить как любовнику, я хочу заслужить как король: ведь почти никому из любовников бедных не удается достигнуть предела своих желаний, разве только судьба изольет на кого-нибудь из них все свои дары. В качестве короля я намерен просить ее руки; в качестве короля я хочу ей служить; как влюбленный, я буду обожать ее, и если все же она найдет, что я недостоин ее, я не стану укорять ее в том, что она меня не оценила, и со своею участью примирюсь.

Все, кто при сем присутствовал, подивились речам Арнальда; больше же всех был удивлен Синибальд, ибо Маврикий пояснил ему, что это и есть наследный принц Дании, а затем, указав на Ауристелу, примолвил, что это и есть его пленница, к которой он якобы неравнодушен. Синибальд нарочно задержал взгляд на Ауристеле и вынужден был признать, что то, что издали могло казаться безрассудством со стороны Арнальда, на самом деле было весьма разумным, ибо красота Ауристелы, как нами не раз уже было замечено, пленяла сердца всех, кто на нее взирал, и оправдывала все ошибки, ради нее совершенные.

Одним словом, тут же было решено, что Ренат и Эусебия возвратятся во Францию и на своем корабле довезут Арнальда до его королевства, причем Арнальд изъявил желание взять с собою Маврикия, его дочь Трансилу и его зятя Ладислава, а на том корабле, на котором беглецы покинули остров Поликарпа, Периандр, Антоньо-отец и Антоньо-сын, Ауристела, Рикла и очаровательная Констанса отправятся в Испанию.

Присутствовавший при этом уговоре Рутилио ждал, что на какой-нибудь корабль определят и его, но, не дождавшись решения своей участи, пал в ноги Ренату и взмолился, чтобы он позволил ему остаться на этом острове и передал ему во владение свое имущество: ведь нужно же, мол, кому-то зажигать маячный огонь для сбившихся с курса мореплавателей, а он, дескать, намерен достойно окончить свою жизнь, до сих пор дурно им прожитую. Все поддержали эту его просьбу — просьбу истинного христианина, и добрый Ренат, будучи человеком щедрым, как и подобает христианину, все свое достояние отдал Рутилио, выразив надежду, что все это Рутилио пригодится, ибо здесь имеются орудия земледельческие, равно как и все необходимое для того, чтобы жить по-человечески. Арнальд со своей стороны пообещал, если только в его королевстве все будет благополучно, посылать сюда ежегодно корабль с продовольствием.

Рутилио всем готов был облобызать стопы, однако все по очереди заключили его в свои объятия, многие же были до слез тронуты благим начинанием новоявленного отшельника: ведь если мы сами не в состоянии изменить нашу жизнь к лучшему, то нам всегда приятно бывает видеть, как кто-то другой решается изменить к лучшему свою жизнь, разве уж мы до того закоснеем в грехах своих, что возжелаем стать бездной, влекущей к себе бездны другие.

Два дня ушло на сборы и устройство, в час же расставания произошел всеобщий обмен учтивостями, особливо между Арнальдом, с одной стороны, и Периандром и Ауристелой, с другой. И хотя в речах Арнальда дышала любовная страсть, однако ж все его речи отличались скромностью и учтивостью и нимало не уязвили Периандра. Трансила заплакала. Не совсем сухи были глаза у Маврикия, равно как и у Ладислава. Рикла тяжело вздыхала, Констанса была растрогана, ее отец и брат также расчувствовались. Рутилио, уже в отшельническом одеянии Рената, подходил то к тому, то к другому, со всеми прощался, плакал и рыдал.

Между тем спокойствие на море, а равно и ветер, обоим судам благоприятствовавший, призывали путников поторопиться, и в конце концов путешественники погрузились на корабли и поставили все паруса, Рутилио же с кровли хижины без конца желал им счастливого пути. И на этом автор необыкновенной этой истории заканчивает вторую ее книгу.