Сидя в камере смертников, человек не может не думать о виселице, но при этом не верит, однако, в ее существование. Да, он допускает, что близок час его смерти, но не верит в самое смерть. При мысли об исчезновении и распаде сосет под ложечкой. Осужденный человек живет в подвешенном состоянии, он только думает. И мысли приходят разные – в зависимости от его натуры и состояния души. Меряя шагами тесную камеру или уставясь взором на холодное небо, он не устает вопрошать себя: «Где я ошибся? Когда сделал неверный шаг?» И для него эти вопросы куда более значимы, нежели вопрос: «Неужели я умру?»
В мрачном ряду камер токийской тюрьмы Сугамо, где японская империя изолировала людей надежней, чем на кладбище, Рихард Зорге и Ходзуми Одзаки пытались изложить истории своих жизней, ожидая в любую минуту того стука в дверь, что возвестит о наступлении их последнего часа. Шел 1944 год, ноябрь месяц. Страна, против которой один шпионил, а другой – предал, по-прежнему сражалась против Англии и Соединенных Штатов, но уже неумолимо шла к поражению, которое в конечном итоге свершилось после взрыва над Хиросимой и было официально оформлено генералом Макартуром на палубе американского военного корабля.
Но ни Зорге, ни Одзаки не знали этого. Вышколенная охрана тюрьмы Сугамо извещала их лишь о победах и триумфах жестокого и расчетливого японского империализма. Но для Зорге эти успехи слишком мало значили, чтобы затронуть его чувства. Все эти схватки капиталистических сил означают лишь борьбу за временную гегемонию до величайшего и окончательного триумфа советской власти на всем земном шаре. Могучий интеллект, способный классифицировать любые факты и разложить все сущее по полочкам с помощью своего кредо – ленинской диалектики, Зорге поставил перед собой задачу детально проследить события своей жизни, работы и достижений. И это неофициальное жизнеописание он изложил на бумаге, настойчиво поощряемый своими тюремщиками-японцами.
Не было особого смысла в этом признании. Поскольку хоть в документе объемом в 32 тысячи слов и была подробнейшим образом изложена вся его шпионская деятельность в Китае и Японии, по своему характеру это скорее было своего рода послание японским язычникам, объясняющее им все величие и целеустремленность советского метода. В нем не было никаких секретов, еще не известных японской тайной полиции. Там же, где дело касалось самого Зорге, человека и коммуниста, исповедь его скорее смахивала на послание, адресованное его хозяевам в Кремле. Видите, казалось, говорил Зорге, хоть я и совершил тяжкий грех, позволив врагу схватить себя, я по-прежнему остаюсь твердым ленинцем. Последние слова этого документа – признание своей юношеской идеологической ошибки в оценке взглядов немецкой революционерки Розы Люксембург.
Зорге гордился своим коммунистическим прошлым. Он перешел на орбиту марксизма как молодой солдат, сознательный и добросовестный, полностью отдающий себе отчет в своей деятельности. Он хорошо послужил Сталину, выполнив одну из невероятно трудных миссий в истории шпионажа, когда, выступая как доверенное лицо агентов гестапо, этот советский шпион сумел проникнуть на самые важные совещания в германском посольстве в Токио и дошел в своей игре до немыслимых высот, помогая, например, нацистским «друзьям» и японским «союзникам» готовить проект антикоминтерновского пакта. Через своего агента Одзаки он узнал один из самых охраняемых военных секретов Японии – о времени и месте готовящегося нападения на США – о Пёрл-Харборе. И, узнав, передал эту информацию в Москву за месяц до того дня, когда японские самолеты по сути уничтожили американский Тихоокеанский флот. Этот небольшой эпизод в его разведывательной деятельности практически изменил ход мировой истории: сибирские войска отправились на германский фронт.
Благодаря своей интуиции, неплохо уживавшейся с железной логикой, Зорге знал, что его работа на Дальнем Востоке по-прежнему будет иметь огромное значение для воюющих коммунистических армий. Его агенты – Агнес Смедли и Гюнтер Штайн – не покладая рук работали над созданием такой атмосферы в умонастроениях, когда стало бы возможным преодолеть присущие американской политике своекорыстие и эгоизм и в конечном итоге обеспечить зловещую победу китайских коммунистов в послевоенные годы. Путь от камеры Зорге до Белой Книги Государственного департамента оказался долгим и мучительным, но несокрушимая логика Зорге помогла ему мысленно пройти этот путь.
Возможно, что временами сожаления и вспыхивали в уме Зорге – умирать никому неохота, но сожаления эти носили скорее чувственный, плотский характер. Ибо на протяжении всей своей взрослой жизни он неистово пил и без особых раздумий вступал в многочисленные внебрачные связи. Так, выборочная проверка, проведенная японской тайной полицией сразу после ареста Зорге, принесла улов в виде имен более тридцати женщин, прошедших через его постель на протяжении токийских лет. Среди них были и любовницы-гетеры из коммунистического подполья, и жены и любовницы его коллег-шпионов, и даже жены обитателей германского посольства – то есть людей, малейшее подозрение со стороны которых могло в любой момент уничтожить Зорге. Но и спиртное, способное спровоцировать политическую неосторожность и неблагоразумие, и секс были заранее рассчитанным риском его существования, мерой его темперамента и самонадеянности. И нередко в постели или за бутылкой закаленный и мужественный большевик вдруг исчезал и на его месте оказывался разнузданный тевтон.
Ходзуми Одзаки был совершенно другим человеком. Он пришел к коммунизму из верхов общества, ведомый чувством вины, обыкновенной сентиментальностью и, в очень большой степени, нерассуждающим, беспечным идеализмом. Последовавший вскоре переход к шпионажу произошел совершенно безболезненно, после того как Агнес Смедли удалось убедить его, что в жизни «нужно заниматься чем-то по-настоящему важным». Ходзуми был уверен, что его встреча с Агнес и решение «последовать по узкой дорожке» было «предопределено свыше». Он был захвачен, очарован коммунистическими лозунгами и призывами и попался в ловушку надежд на грядущие тучные зеленые пастбища для всего человечества. Но оказавшись рабом тех средств, которые ему пришлось применить для достижения этой цели, он испытал, наконец, угрызения совести. Ибо прекрасно сознавал, что с точки зрения морали и нравственности его преступление куда тяжелее, нежели вина Зорге: ведь он, Одзаки, предал собственную страну. Предал, имея жену, которую любил, и ребенка.
Одзаки, как и Зорге, тоже писал воспоминания, но не в форме диалектического описания своих деяний и подвигов. Нет, вместо этого он выдал пространные, эмоциональные письма к жене и апологию для японского суда, в которой делал попытку проследить весь ход своего духовного падения и с печалью признавал справедливость грядущего исчезновения. Написанные по всем правилам японского цветистого слога, письма к жене позднее были опубликованы и их название отражает ту двойственность, что свойственна японскому характеру: «Любовь подобна падающей звезде». А вот апология, где изложены мысли человека, жизнь которого приняла дурной оборот и который знал, что он проживет еще достаточно, чтобы успеть пожалеть об этом, так и лежит где-то похороненной в архивах токийского суда.
«Сейчас я ожидаю окончательного приговора, – писал он на заключительных страницах. – Я достаточно хорошо осведомлен о важности законов, которые я нарушил… Выйти на улицу, жить среди друзей, даже после того, как пройдет много лет, уже невозможно и с точки зрения моей совести, и с точки зрения моих возможностей и сил… Я счастлив при мысли, что родился и умру в этой, моей, стране… Я заканчиваю писать в камере токийской тюрьмы в час, когда тучи низко висят над землей, предупреждая о надвигающейся буре».
Но прежде чем обрести спокойствие и ясность, Одзаки прошел через муки сомнений и темную ночь разрушенных убеждений. «Окруженный справедливостью и милосердием, добротой и любовью… я почувствовал, что я что-то упустил, не обратил внимания на серьезную ошибку в обосновании своих поступков. Поначалу сама мысль о такой возможности была мучительна… Я виновато чувствовал, что утратил веру». Но он отринул от себя эту вину, потому что был таким же «стопроцентным» большевиком, как, скажем, и Фредерик Филд, хотя в свое время он принял «Большую Восточно-Азиатскую войну» как патриотическую. Но что характерно, он никогда по-настоящему не сознавал ни политического, ни нравственного значения своих преступлений.
Внезапное изменение его отношения к коммунизму было сугубо эмоциональным и личным. «Моя любовь к семье вновь проявила себя, как неожиданно мощная сила… Поначалу читать письма жены было для меня так болезненно, что я не мог даже взглянуть на фотографию моего ребенка. Иногда я рыдал, а иногда обида переполняла меня, и я думал, насколько все было бы проще, не будь у меня семьи… Профессиональные революционеры не должны иметь семьи… Мысли о будущем моего отца, о котором я обычно так мало думал, также угнетающе действовали на меня… Я рисовал его образ в своем воображении – вот он стоит ко мне спиной, склонившись с тревогой и печалью».
Одзаки переполняло чувство благодарности, поскольку после его ареста жена и дочь не были побиты камнями. «Учитель, на попечении которого находился класс моей дочери, специально нанес визит ко мне домой, – писал он, – чтобы сказать жене, что дочь может посещать школу, как и прежде».
Он даже сумел написать нечто почти безмятежное: «Я не трус, и я не боюсь смерти».
В сентябре 1943 года Токийским окружным судом Зорге и Одзаки были приговорены к смерти. В разгар войны им была предоставлена возможность воспользоваться для защиты гражданским законодательством и обжаловать обвинение в шпионаже в Верховном суде Японии. Аргументы их защиты были типичными, и многими из них шесть лет спустя воспользовались некоторые из самых искусных сподвижников Элджера Хисса. Они-де не совершили ничего противозаконного, утверждали в качестве оправдания Зорге и Одзаки. Они не применяли силу для сбора информации, и те сведения, которые они передавали в Москву, не были добыты в результате каких-то тайных разведывательных операций, но представляли из себя факты, доступные любому интеллигентному человеку.
Апелляция Зорге в Верховный Суд представляла из себя, в некотором роде, классическое коммунистическое оправдание:
«Японские законы – субъект для толкований, и толковать их можно либо широко, либо буквально. И хотя утечка информации может, строго говоря, быть наказуема законом, в практике японской судебной системы вопросы хранения секретов не являются подсудными… Я полагаю, что в обвинительном заключении было уделено недостаточно внимания нашей деятельности и природе собираемой нами информации. Данные, которые получал (один из моих агентов), не являлись ни секретными, ни важными. Он приносил мне лишь те новости, которые были хорошо известны любому корреспонденту-международнику… То, что можно было бы назвать информацией политического характера, добывалось Одзаки и мною.
Я получал информацию в германском посольстве, но и здесь я также считаю, что лишь малую ее часть можно было бы отнести к разряду госсекретов. Ее давали мне добровольно, и, добывая ее, я не прибегал ни к какой стратегии, за которую меня следовало бы наказать. Я не пользовался ни ложью, ни силой… Я очень доверял той информации, которая предназначалась… для использования в германском генеральном штабе, и я убежден, что японское правительство, сообщая какие-то сведения германскому посольству, учитывало возможность утечки… Даже та информация, которую Одзаки считал важной и секретной, уже таковой не являлась, потому что он получал ее опосредованно, лишь после того, как она покинула секретный источник».
Японский суд действовал достаточно сдержанно. Все второстепенные участники заговора были приговорены к различным срокам тюремного заключения, Зорге и Одзаки – к смерти. В январе 1944 года Верховный Суд утвердил приговор Зорге, а в апреле – Одзаки. Но никто не знал, в какой именно день приговор будет приведен в исполнение.
В последовавшие за этим месяцы оба попеременно допрашивались военными и полицейскими властями, пытавшимися нащупать все нити их разветвленного заговора. Одзаки давал показания свободно и без сожаления. Зорге же по-прежнему вел себя осторожно и сдержанно. Но хвалился, что Сталин непременно придет ему на помощь – уж слишком ценный он человек для 4-го Управления Красной армии (разведка), чтобы им можно было так легко пожертвовать. СССР и Япония непременно придут к какому-то соглашению на его счет.
Утром 7 ноября 1944 года, как раз в тот момент, когда Одзаки закончил очередное письмо к жене, начальник тюрьмы Сугамо вошел к нему в камеру. Одзаки знал, что это – приглашение на виселицу. Он достал приготовленную для этого случая чистую одежду и переоделся. Начальник тюрьмы церемонно спросил его имя, возраст и местожительство, чтобы официально удостовериться, что Одзаки именно тот, кто приговорен к смерти. Потом через тюремный двор осужденного провели из камеры смертников в небольшую бетонную камеру, предназначенную для исполнения смертных приговоров. В прихожей этого строения находился большой золоченый алтарь Будды, освещенный мерцающим светом тонких восковых свечей.
Старший капеллан, буддийский священник, предложил Одзаки чаю и саке. Он выслушал пояснения Одзаки к его письменному завещанию и спросил, кого уведомить о его смерти, а потом сказал: «И жизнь, и смерть – равнозначны для того, кто достиг блаженства бесстрастности. А блаженство бесстрастности возможно обрести, если положиться во всем на милость Будды».
Одзаки преклонил колени, и священник прочитал «Три обещания вечной жизни» из Книги Сутр. Одзаки зажег благовония, закрыл глаза и поклонился. Поднявшись, поблагодарил тюремных чиновников за их любезность и произнес:
– Я готов.
За алтарем, в комнате без окон, стояла виселица. Одзаки было велено встать под ней, и петля обвила ему шею. Одзаки еще раз дважды повторил незатейливый буддийский ритуал утешения, и в 9:33 трап был выбит у него из-под ног. В 9:51 он был объявлен мертвым.
Через несколько минут начальник тюрьмы нанес еще один визит – в камеру Зорге. Был повторен тот же ритуал обряда идентификации, и Зорге информировали, что министр юстиции приказал казнить его сегодня утром. Не желает ли он добавить что-нибудь к своему завещанию, спросили Зорге.
– Завещание останется таким, каким я написал его, – ответил тот.
– Может, вы хотели бы еще что-нибудь добавить? – спросил начальник тюрьмы.
– Нет, больше ничего. – Зорге повернулся к чиновникам, стоявшим в камере, и поклонился: – Благодарю вас за вашу любезность.
Выйдя из камеры смертников, он пересек тюремный двор и, обогнув серые стены дома смерти, вошел в единственную дверь. Миновав золоченый алтарь, он сразу прошел в комнату с виселицей.
Тюремные записи гласят, что трап был выбит у него из-под ног в 10:20, а мертвым он был объявлен в 10:36.
Но один немецкий карьерный дипломат, прикомандированный к германскому посольству в Токио, хорошо знавший Зорге и говоривший с ним в его последние дни, не верит тюремным записям. В 1949 году, находясь с миссией в Вашингтоне, он остановился в Нью-Йорке.
– Если Зорге и вошел в камеру смерти, – говорил он друзьям, – то вышел он из нее на своих ногах. Зорге не умер. Сталин заключил сделку с японцами. После войны я слышал, что Зорге еще жив. И я этому верю. Тюремные записи? Ну, каждый большевик знает, что записи хранятся лишь для того, чтобы скрыть истину…
Мертвый или живой, но Зорге оставил свой след в истории. И это тот еще след…