Право на возвращение

де Винтер Леон

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

1

Большинство историков мира попадали бы в обморок от счастья, получи они предложение, которое Брам не решался принять. Пока еще никто из их круга (кроме, конечно, Рахели), не знал о нем. И если Брам примет его, то станет в глазах друзей дерьмом и ничтожеством. Отъезд из Израиля всегда считался не вполне приличным деянием; уехавший надолго, укрывшийся в одной из западных стран не вызывал к себе иного чувства, кроме общенационального презрения. Впрочем, в презрении присутствовала изрядная доля зависти. Кому не хотелось убраться подальше от этого сумасшедшего дома? Кому свободно дышалось в вонючей атмосфере скандалов, сотрясавших страну? С одной стороны, всякому хотелось уехать, с другой — никто не желал ни отказываться от участия в невероятном эксперименте, затеянном Израилем, ни способствовать его провалу.

Это была его страна, его песок и камни; наверное, существовали на земле и другие города, где можно бродить среди ночи у моря, под старыми пальмами, наслаждаясь теплым ветром, но Брам врос в эту землю: здесь он нашел жену, здесь родился их сын, здесь написана работа, сделавшая ему имя в научных кругах, здесь он стал профессором.

Сперва Брам пытался поймать такси у перекрестка улиц, застроенных близко поставленными невысокими домами. Сразу видно, что находишься в сердце старого Тель-Авива: фонарей совсем мало. Можно, конечно, вызвать машину по мобильнику, но разве плохо прогуляться теплым вечером? И он пошел пешком к более оживленному месту — улице Бограшова. Набросив пиджак на плечо, Брам придерживал его, сунув в петельку вешалки указательный палец; на другом плече висел объемистый коричневый портфель.

Сегодняшнее собрание затянулось. Два часа назад мобильник требовательно пискнул, на экране высветился американский номер, и ему пришлось, извинившись, выйти из аудитории, где они торчали с восьми вечера. В пустом коридоре, под холодным светом люминесцентных ламп, Брам нажал на кнопку и услышал в трубке голос Фредерика Йохансона, шефа департамента истории Принстонского университета.

Они знали друг друга по конгрессам и специальным журналам. Йохансон — потомок шведских пиратов, похожий на неандертальца гигант с грубыми руками и крупным лицом (всегда кирпично-красным: то ли от алкоголя, то ли от повышенного давления, то ли по причинам генетическим), роскошной копной светлых волос и белесыми, как у альбиноса, ресницами — уже звонил днем, но Брам как раз читал лекцию и отключил телефон. Потом он пытался перезвонить, но Йохансона не оказалось на месте. Теперь, в одиннадцать вечера, они, наконец, соединились. Семь часов разницы с Америкой, где вечер еще и не начинался.

Три недели назад Йохансон уже звонил ему. Один из историков его департамента собрался на пенсию. И если Брам прямо сейчас пришлет документы, Йохансон гарантирует ему получение профессорской должности. Брам попросил дать ему время подумать.

Лекции кончились в шесть с четвертью, и Брам в своем университетском кабинете занялся подготовкой к завтрашнему дню и к вечернему собранию «мирной инициативы». Во время ланча в студенческой столовой — вокруг разворачивалось высококлассное дефиле-шоу, которое давали прелестные студентки, демонстрируя сверкающие плечи, ниспадающие водопадом локоны и коротенькие, спущенные на бедра юбчонки, обнажающие животики и изумительные ноги, — он обсудил идею Йохансона с женой. Рахель сказала, что не может решать за него, это его работа, ему и решать — ехать или оставаться. Она будет довольна в любом случае. Но Брама продолжали мучить неясные сомнения. И тогда она сказала:

— Тебе ведь на самом деле хочется поехать. Соглашайся. Это большая честь. Такой шанс нельзя упускать. И Бену там будет хорошо.

— А тебе? — спросил он, заранее зная ответ.

— Мне хорошо там, где хорошо тебе.

Итак, Йохансон позвонил сразу после одиннадцати. Писк мобильника прервал монолог Ицхака Балина, который, проведя несколько часов в жаркой, душной комнате, нисколько не вспотел и даже не ослабил узел своего — как всегда экстравагантного — галстука. Поверх стильных узеньких очков он возмущенно воззрился на Брама, извлекающего из кармана телефон. Балин был невысоким человечком лет пятидесяти, беспрерывно, со страдальческим выражением лица долдонившим о честности и преданности. Пацифизм был истинной его профессией, и Балин занимался им с упоением.

Брам двинулся к выходу и, пробормотав «извините», прикрыл за собой дверь. Будущее Ближнего Востока он оставил на попечение семи мужчин и двух дам: все, кроме Балина, в рубашках и блузках с закатанными рукавами; на их восторженных лицах не было места ни отчаянию, ни унынию. Битых три часа они пытались, поглощая тепловатую воду и горький кофе, избавиться от мерзкого привкуса печенья, изготовленного матушкой Балина, Сарой Липман. Печенье обязаны были есть все — из солидарности. Солидарность в их кругу ценилась весьма высоко.

Из обшитого дубовыми панелями кабинета в далеком Принстоне, где зима демонстративно не желала отступать, Йохансон спросил:

— Ну, ты решил?

И Брам, стоя посреди пустого коридора, ответил:

— Да.

— Я не слишком поздно позвонил? Может быть, перезвонить завтра?

— Нет-нет, мы вполне можем говорить, — уверил его Брам и покосился на дверь, боясь, что его услышат.

— Ты принял какое-то решение?

— Принял.

Йохансон замолк, и Брам мысленно взмолился, чтобы Йохансон понял его правильно. Понял, что значит для него солидарность с Ицхаком, с Сарой и Ури, и со всеми остальными, даже, может быть, со всей страной, которую он предаст, если согласится сейчас на это заманчивое предложение. Уехать хотелось страшно. Восемнадцати лет он перебрался в Израиль из Голландии, потому что решил поступить в Тель-Авивский университет, чтобы жить поблизости от отца, — и остался. Принял израильское гражданство, служил в армии и участвовал в боях, а в Наблусе, вместе со своими солдатами, даже убил террориста. Прошло пятнадцать лет, и ему захотелось уехать. Но отъезд означал предательство. Правда, Брам собирался каждый год возвращаться, чтобы пройти сборы резервистов, но здесь речь шла о товарищах по оружию. Людях, готовых отдать за него жизнь, людях, ради спасения которых он пожертвовал бы собой. Они ни в коем случае не являлись причиной его отъезда. Как устал он от высоких слов и серьезных вопросов, как хотелось ему никогда больше не думать: «Они отдали за меня свою жизнь». Он мечтал стать скучным профессором в скучном городишке, чтобы слова «право на существование» потеряли зловещую реальность и вновь стали исторической абстракцией. В свои тридцать три года он вдруг почувствовал, что устал. Не из-за Бена, который все еще просил есть по ночам, — Рахель кормила его грудью, — но из-за заседаний, на которых, вот уже три года, ему приходилось присутствовать. Берлинские соглашения, принятые при активном участии Балина, ни к чему не привели. Но они продолжали планировать всенародное обсуждении Соглашений, хотя, кажется, сам Балин пытался устраниться и сохранить status quo.

Так же как некоторые другие члены группы, предложившей «Соглашения», Балин рекрутировал участников по всему миру и добился европейских субсидий. Подавляя гнев и ощущение безнадежности, он сражался с палестинцами за каждую запятую. «Речь идет о подготовке документов, которые должны продемонстрировать возможность исторических компромиссов», — неустанно повторял Балин своим собеседникам. Предполагалось, что они должны работать, словно получили согласие властей своей страны, словно документы, которые они составят, немедленно подпишет президент. Многие годы они, предвкушая внимание и изумление мировой прессы, тайно готовились предъявить миру результаты своих трудов.

Первого декабря прошлого года, то есть пять месяцев назад, в Берлине было устроено впечатляющее шоу, которое Брам наблюдал из дома, сидя у телевизора. Ричард Дрейфус (актер, снимавшийся в «Челюстях») выступил в роли модератора. В Берлин прилетели бывший американский президент Джимми Картер и только что сложивший свои полномочия поляк Лех Валенса, чтобы приветствовать «Соглашения» и придать им историческое значение, а Нельсон Мандела прислал видеообращение. Сотни журналистов освещали шоу во имя мира. Даже Брам не мог сдержать восторг, наблюдая этот успех.

Но израильтяне в большинстве своем только пожимали плечами — не враждебно, скорее с усталой снисходительностью: ах, снова этот бывший политик Балин: без партии, без поддержки, без чувства юмора и способности видеть вещи в контексте времени; даже без жены (она за три месяца до того ушла от него к мачо, с которым вела в течение двух лет успешное теле-шоу), — но при поддержке европейских отморозков, мечтающих о палестинском государстве, — этим приспичило помогать созданию диктатуры, управляемой террористами.

Палестинцы на «Соглашение» практически не отреагировали.

— Я могу и завтра позвонить, мне это совсем нетрудно, — сказал Йохансон.

— Нет-нет, сегодня тоже хорошо, — отвечал Брам, проходя в конец коридора — должно быть, там, внутри, слышны его шаги.

— В котором часу мне лучше позвонить? — спросил Йохансон.

— Нет-нет, я хочу сказать: мы можем поговорить прямо сейчас.

— Говори.

— О'кей, я говорю.

— О'кей означает, что ты согласен? — Голос Йохансона был полон надежды.

— Нет — это значит «нет». Я решил не ехать.

— Я правильно тебя понял? — удивленно переспросил Йохансон.

— Да, ты понял правильно.

Брам повернулся лицом к стене и прошептал — так, чтобы из-за двери в другом конце коридора его не могли услышать:

— Я не могу сейчас уезжать, у меня только что родился ребенок.

— Мне очень жаль, — ответил швед, — но, честно говоря, я ничего другого не ждал.

Досада, слышавшаяся в его голосе, выдавала шведа с головой: он не ожидал отказа.

— Но все же, — продолжал Йохансон, — может быть, мне удастся тебя уговорить?

И стал рассказывать, что обзвонил уже всех и получил поддержку кандидатуры Брама у большинства профессоров. Он мог бы вступить в должность в течение недели.

Брам разглядывал голые стены коридора, аккуратные плитки пола, люминесцентные лампы на потолке — все просто, удобно и недорого, без излишней роскоши. Это здание в сердце квартала Баухауз, с которого начинался Тель-Авив, никогда не украшалось. Явившись строить город своей мечты, немецкие евреи, выросшие под сенью югендштиля и барокко, захватили с собой один модернизм; эстетика ради эстетики казалась им ненужным балластом.

За дверью Балин, старушка Сара и остальные ждали, пока он закончит разговор. Объявлять об уходе из университета положено за шесть месяцев, в сентябре он смог бы уехать. Через восемь месяцев, в Принстоне, они с Беном будут лепить снежную бабу в саду. Дом будет деревянным, с верандой, двухместным гаражом и автомобилем на дорожке у входа, с красным или зеленым почтовым ящиком на столбике у дороги. Он видел, как пласты мерзлого снега соскальзывают с островерхой крыши и падают вниз, разбиваясь на мелкие кусочки, птичьи следы на нетронутом снегу и скорлупки орешков, которые Бен насыпал в кормушку для голодных птичек. Браму придется оставить своих студентов, коллег, отца, которому в этом году исполняется семьдесят четыре года. Надо немедленно возвращаться в аудиторию, чтобы принять участие в обсуждении будущего своей страны. Солидарность — вот что он делит с ними и с той колоссальной абстракцией, которую они называют страной. Он и хотел бы освободиться от этого, но не может.

— Мне очень жаль, — сказал Брам гиганту, сидевшему у книжного шкафа красного дерева в американском кожаном кресле и глядевшему сквозь высокое окно на холодный дождь, пробуждающий от зимнего сна деревья университетского парка; кабинет у него, пожалуй, шикарнее, чем у премьера Израиля. — Я бы очень хотел, но не сейчас, может быть, через несколько лет. Фредерик, я… это невероятно лестное предложение, мечта всей моей жизни. Но пока не получается. Извини.

— Очень жаль. Ты все-таки подумай до понедельника и позвони. Кто-то из моих коллег предлагает на это место другого израильтянина, но мне бы хотелось работать с тобой. Всего доброго, Эйб.

Другой израильтянин. Браму страшно хотелось узнать, кого он имеет в виду, но спросить он не решился; и конечно, Йохансон никогда не назовет имени.

— И тебе тоже — всего хорошего.

Только через два часа Брам наконец покинул здание. Перед дверью распрощался с остальными и двинулся вперед, надеясь поймать такси. Он шел по плохо освещенной улице, ведущей к бульвару Ротшильда, мимо спящих домов с неопрятными палисадниками, мимо окон магазинов, закрытых железными ставнями, мимо плотных рядов припаркованных у тротуара пыльных, помятых японских машин и, пока шел, все сильнее жалел о своем отказе. Он решил позвонить Фредерику прямо сейчас и сказать, что обдумал все еще раз и согласен. Профессорство в Принстоне! Только псих может сравнивать это с такими неосязаемыми понятиями, как «страна» или «народ». Он остановился, поставил портфель наземь и, уже шаря по карманам в поисках телефона, заметил краем глаза троих мальчишек, вынырнувших из проулка. Можно не обращать внимания. Ты не в Чикаго.

Он вытащил из кармана телефон, но звонить не спешил — чтобы не выглядеть в глазах Фредерика несолидным. Да и стоит ли, в самом деле, звонить? Завтра утром, без сомнения, его решение снова переменится. Он постоял в задумчивости, потом убрал телефон и оглянулся, почувствовав, что за ним наблюдают.

Те трое мальчишек все еще стояли неподалеку. В полумраке казалось, что им не больше восемнадцати. Значит, в армии еще не служили. И прежде чем успел сработать неосознанный защитный рефлекс, возникший в форме вопроса: арабы или евреи-сефарды? — все трое разом пришли в движение, словно долго репетировали сцену перед зеркалом, и выхватили узкие ножи. Сталь сверкнула в слабом свете редких фонарей.

Брам не сразу понял, что все это значит: он не мог представить себе, что ножи предназначаются для него, и изумленно оглядел мальчишек — кроссовки, широченные спортивные штаны, майки. Они стояли совсем близко, отделенные от него лишь узким тротуаром. Подхватив портфель, Брам отступил в сторону и встал между машин, запаркованных вдоль улицы.

Один из мальчишек перемахнул через капот автомобиля легко и грациозно, словно в сцене драки из китайского фильма, и оказался на мостовой, против Брама. Брам попытался укрыться за высоким бортом грузовика; тем временем остальные мальчишки присоединились к товарищу. Юные, нервные, самоуверенные. Несомненно, арабы: красавчики, нежные, почти девичьи лица без единого прыщика, миндалевидные глаза. Бедняки из Яффы, безработные, сидящие на пособии и имеющие достаточно времени, чтобы ежедневной тренировкой довести свои тела до совершенства боевых машин. Они походили друг на друга, как кинозвезды: юные лица, ровные зубы, брови вразлет и типично семитские носы. «Должно быть, родственники, — подумал Брам, — одна из ветвей униженного клана». Они разом шагнули в его сторону, преграждая путь к отступлению, и изготовились к драке, чуть согнув в коленях ноги и подняв вверх ножи — словно профессиональные фехтовальщики, готовые к молниеносному обмену ударами.

— Деньги, деньги, — тупо повторял тот, что стоял в середине.

Брам прислушался к его акценту. Араб. Шелковистые усики. Зрачки расширены — от возбуждения или наркотиков? Он выглядел несколько старше остальных, на вид — лет двадцати. Браму, современному, прогрессивному израильтянину, понимавшему, с какими социально-экономическими проблемами сталкиваются молодые израильские арабы, не хотелось его ненавидеть. Эти мальчишки понятия не имели о том, чем он занимался нынешним вечером. Он должен им все объяснить.

— Я хочу вам кое-что рассказать. — Голос его звучал спокойно и властно. У него был опыт бесед с молодежью, он умел управлять своим голосом. Ему всегда удавалось успокаивать возбужденных студентов во время лекций.

— Don't fuck with us, — прошипел в ответ мальчишка, в глазах его плескалась бешеная ненависть, он явно получал удовольствие от насилия. — Отдай портфель.

Он протянул руку, но Брам сунул портфель между автомобилем и своей ногой.

— Деньги — пожалуйста, но в портфеле — моя работа, два года работы, касающейся…

Он не знал, как быть. В портфеле лежала рукопись, продолжение его исследований о бегстве и исчезновении палестинцев. В книге указывалось на то, что с предками этих мальчишек плохо обходились. И там была не только последняя распечатка, но и бесчисленные заметки от руки, делавшиеся им в течение целого года.

— Не отдашь портфель, мы тебя прирежем, ты этого хочешь?

Браму стало страшно, дыхание перехватило, сердце бешено заколотилось. А у мальчишки начался нервный тик: мышцы вокруг левого глаза пришли в движение, веко непроизвольно задергалось. Остальные глядели на Брама брезгливо, словно он был чудовищем, которое надо уничтожить, ядовитым гадом, которого надо раздавить.

Брам подумал, что не заслужил такого отвращения. Может быть, другие и заслужили, а он — нет. Правда, при его участии был убит палестинец, но то был вооруженный террорист, бандит, убивавший стариков поселенцев. Им надо было избрать другую жертву. Брам ни в чем не виноват перед ними.

— В этом портфеле — моя книга, — сказал он.

Горло у него пересохло, веки, как и у мальчишки, непроизвольно задергались (в китайских фильмах эта деталь отсутствует, но теперь-то он знал, что в смертельно опасных ситуациях люди яростно бросаются друг на друга, беспрестанно моргая).

— Речь в ней идет о тысяча девятьсот сорок восьмом годе, о Накбе — я исследовал новые архивные материалы…

— Отдавай портфель, иначе подохнешь, — предупредил главарь.

— Можно я — по крайней мере — заберу рукопись?

В первое мгновение мальчишка не знал, как реагировать. Мысль о том, что кто-то в подобной ситуации может торговаться из-за пачки бумаги и готов за нее умереть, не укладывалась у него в голове, выводила из равновесия. Он взглянул на приятеля, стоявшего слева, тот неуверенно пожал плечами, и главарь повернулся к Браму:

— Забирай свое дерьмо, но портфель со всем остальным отдай.

— О'кей, о'кей, не нервничай. — Они дали ему несколько свободных секунд, и, получив отсрочку, Брам сразу успокоился.

Он уронил пиджак и щелкнул замочком портфеля.

— Пиджак мне тоже нравится, — прокомментировал его действия мальчишка.

Брам кивнул:

— О'кей. Теперь я достаю рукопись, договорились?

Мальчишки озирались по сторонам, оглядывая длинные ряды темных окон. «Операция», по их мнению, чересчур затянулась.

— Поторапливайся, отморозок.

Присев на корточки, Брам шарил в кармашках портфеля и думал: «Такое могло случиться только со мной: стоило принять решение остаться, чтобы тут же влипнуть в историю, какие случаются только с пьяными туристами, да и с ними не чаще чем раз в десять лет».

Нащупав то, что он искал, Брам поднялся, сжимая рукоятку Kel-Tec P-11, небольшого 9-миллиметрового пистолета, который Рахель подарила ему, когда началась вторая интифада. Чтобы сделать ей приятное, Брам всегда носил пистолет с собой. Мальчишкам не понадобилось и трех секунд, чтобы оценить кардинальные перемены в ситуации с оружием; вероятно, они сообразили, что нападать с ножами было глупо. В этой стране, полной готовых к отпору солдат, для их целей необходим был, по крайней мере, гранатомет.

Брам не успел произнести ни слова: ножи упали наземь, все трое подняли руки. И стала видна, несмотря на плохое освещение, татуировка на внутренней стороне руки главаря. «Вот дураки, — подумал Брам, — кто же ходит „на дело“ с короткими рукавами? По татуировке полиция их сразу найдет». Но сама татуировка… Не полумесяц и не кривой ятаган — звезда Давида и «узи». Евреи. Его чуть было не ограбили евреи.

Брам повелительно шевельнул пистолетом, приказывая мальчишкам убраться прочь. И они помчались, бесшумно ступая в своих мягких кроссовках, вдоль старых, сохранявших строгий облик немецких домов, и исчезли в полутьме, в густых кустах. У Брама так сильно закружилась голова, что он присел на корточки возле портфеля. Его тошнило.

2

Через полчаса Брам отпер дверь своей квартиры. Рахель не слыхала, как он вошел. Она спала, свернувшись калачиком. Сквозь тонкую голубую ночнушку без рукавов просвечивал лифчик, поддерживавший тяжелые груди: она не снимала его на ночь с тех пор, как начала кормить малыша. Попка чуть отставлена, подол задрался, открывая взору таинственную тень меж сжатых бедер. Он встряхнул отброшенную простыню и укрыл ее.

Рядом с Рахель, на расстоянии протянутой руки, спал Бенни. Малыш родился худеньким и слабым, кожа на нем висела складками. В первые недели он почти не прибавлял в весе, но внезапно, словно очнувшись, начал жадно сосать молоко, набирая по полкило в неделю. Лежа на спинке, он улыбался во сне, сжав ручонки в кулачки и бесстрашно открывая миру грудку, животик и мягкие слабые ножки, на которые пока еще не мог вставать. У Бенни была своя комната, но Рахель, покормив его в последний раз, оставила малыша рядом, чтобы вместе дожидаться возвращения Брама. По странному капризу генетики Бен уродился не в темноволосых, темноглазых родителей, а в деда: волосы у него оказались светло-рыжими, глаза — ярко-синими. Глядя на него, Брам вспоминал лица голландских евреев, которые запросто могли бы выдавать себя за протестантских пасторов.

Их четырехкомнатная квартира находилась в одном из новых районов, постепенно занимавших пустыри к северу от Тель-Авива, в направлении Герцлии, превращая побережье в бесконечную череду переходящих друг в друга пригородов, совсем как в Голландии. Квартира на верхнем этаже была просторной и светлой, со множеством дорогих «наворотов», вроде встроенной системы удаления пыли, современного бесшумного кондиционера и круглосуточного видеонаблюдения.

Они смогли позволить себе такую дорогую квартиру только благодаря тому, что Брам регулярно читал лекции в Европе и Америке. По крайней мере треть квартир в их доме, где строгая архитектура сочеталась с восточной роскошью, пустовала. Застой в мировой экономике и вторая интифада отбивали у молодых семей охоту покупать дорогое жилье, а эти квартиры могли оплачивать только нувориши или young professionals, которых вдобавок поддерживали родители. Они жили на пятнадцатом этаже, из окон с одной стороны открывался вид на море, а с другой, сквозь толщу дрожащего от жары воздуха восточных пустынь, в хорошую погоду можно было разглядеть арабские деревушки в холмах Самарии, дома и минареты. Здесь, в самой узкой части Израиля, полоску земли между их домом и арабами тренированный бегун мог пересечь часа за полтора. И если бы власть в тех деревнях захватили террористы, как на границе с Ливаном или в Газе, центр Израиля, средоточие его экономики и культуры, оказался бы беззащитным перед религиозными фанатиками, считающими убийство еврея делом богоугодным.

Рахель оставила для него еду в кастрюле на плите — тушеные овощи без мяса: ее родители, индийские евреи, привезли с собой в Израиль вегетарианские привычки. Он грел еду, помешивая ее деревянной ложкой и прихлебывая вино из бокала. Снаружи, погруженный во тьму средиземноморской ночи, мирно спал населенный иностранцами район, и стрекот цикад лишь изредка прерывался сиренами полиции или автомобиля частной охранной фирмы.

Хозяева других квартир выпендривались, заказывая дорогую кухонную мебель у модных дизайнеров, а они оставили себе стандартную кухню, которую поставили всем строители: аккуратные белые шкафчики, алюминиевая раковина, четырехконфорочная плита и вытяжка над ней — ничего особенного; чем хороша была их кухня, так это размерами — пять метров на шесть, и в ней свободно разместился большой обеденный стол. Пятидесятиметровая гостиная с огромными окнами и просторной террасой соединялась с кухней широкой аркой; стоило нажать кнопку — и маркизы над окнами поднимались или опускались. Ипотека оказалась довольно высокой, и они мало что могли себе позволить, кроме старенькой «мазды», — зато каждый день получали неизъяснимое наслаждение, входя с улицы в прохладный, облицованный мрамором холл.

Его крепко обхватили сзади — руки Рахель, ее длинные пальцы с ухоженными ногтями; она поцеловала его в шею, и он прижал к себе ее руки.

— Как ты поздно сегодня, — пробормотала она сонным голосом, прислоняясь головой к его плечу.

— Никак не могли остановить Балина.

— Отойди, я сама.

Он отступил в сторону, позволяя ей занять место у плиты. Ее густые волосы, темно-рыжие от хны, закрывали плечи. Ночная рубашка просвечивала, ему видны были ее попка и застежка лифчика. Через три недели после родов она начала плавать, еще через неделю добавила к этому утреннюю часовую пробежку и за три месяца вернула своему телу прежние очертания, которые, несомненно, украсила увеличившаяся грудь. Она была на полголовы ниже Брама (который дорос до метра восьмидесяти) и по местным стандартам считалась высокой. Широкоплечий, ослепительно улыбающийся Брам мог — под настроение, на вечеринке — выглядеть неотразимым, как швейцарский лыжный тренер. Но если он проявлял чрезмерное, как казалось по-восточному ревнивой Рахель, внимание к посторонним дамам, она доходила до исступления и могла просидеть целую ночь на краю кровати, бормоча проклятья в его адрес. Собственно, и ему приходилось держать ухо востро: он не мог не замечать непреходящего интереса мужчин к своей красивой, умной жене.

Они познакомились после окончания учебы, во время военной службы. Рахель была одним из военврачей их полка. Когда она заступала на дежурство, все солдаты объявляли себя больными и требовали полного осмотра. Брам заболел навсегда, едва глянув ей в глаза. Он думал, что ее предки — эфиопы или йеменцы и эфиопы, но они оказались из тех евреев, что две тысячи лет назад перебрались в Индию. Тому, кто глядел на нее, чудились храмы, пропахшие благовониями, золотые статуи многоруких богинь, роскошные одежды из шелка и парчи, священные животные и золотые дворцы с тысячами зеркал. Она говорила, что в Индии антисемитизма не было, но «белые» евреи смотрели на «черных» свысока. А ее предки — евреи из касты купцов, бедняки, жившие в жалких лачугах, никогда не подвергались в Индии, где прожили сотни лет, такой дискриминации, с какой столкнулись в Израиле, — со стороны местных евреев.

Рахель спросила:

— Ну, что вы обсуждали?

Положив руки ей на бедра, он прижал к себе ее попку. Она невозмутимо продолжала помешивать содержимое кастрюли. Четыре месяца прошло с тех пор, как они спали вместе последний раз. Он робко подавал ей сигналы, но пока она их игнорировала.

— Все то же, — сказал он. — В зубах навязло.

— Как дела у Балина?

— Он начал беспокоиться о деньгах. И мы старались друг друга поддержать. В точности как ты говорила: психотерапевтический сеанс. На самом деле все это давно не работает. Три года болтовни, сочинения разных бумаг, перелетов туда и обратно, поисков денег, встреч в Норвегии и в Германии.

— Я тоже ожидала большего, — прошептала она. — А что еще?

— Мама Балина испекла печенье.

— Ужас какой, — рассмеялась Рахель. — И ты его ел?

— Невозможно было отказаться. Она так на меня смотрела, словно мир рухнет, если я его не съем.

— Что за наказание это ее печенье!

— Она дала мне с собой несколько штук, для тебя и Бена.

— Ему этого пока нельзя.

— Я говорил, а она ответила: «Оно совсем свежее, не надо лишать ребенка радости».

— Кстати, неплохая идея. Чтобы раз и навсегда отучить его от сладкого.

Брам осторожно погладил ее бедра.

— Давай тарелку, — сказала она.

Он отпустил ее и, вынимая из буфета тарелку, подумал: наверное, надо вести себя решительнее.

— И достань еще один бокал, я хочу немного выпить.

Накладывая ему еду, она спросила:

— Ты тоже получил мэйл насчет исследования твоего генома?

Она поставила перед ним тарелку и, обойдя стол, села напротив.

— Да. Ты собираешься пройти тест?

Он наполнил ее бокал.

— По-моему, это интересно. Твою ДНК поместят в банк данных. Тогда можно будет проследить происхождение всех еврейских семей, и родственники смогут найти друг друга, правда?

— Мне кажется, это может быть употреблено во зло, — заметил он, передавая ей бокал. — Насколько точно можно проследить родство?

— По мужской линии совершенно точно. Y-хромосома целиком передается от отца к сыну.

— Еврейская Y-хромосома?

— Забавно, да?

— Меня это почему-то пугает.

— Лехаим, милый, — сказала она.

— Лехаим.

Они чокнулись и отпили по глотку вина. Рахель заправила волосы за уши, а он глядел на ее полные груди в вырезе рубашки. Шесть лет они были вместе, но Брам никак не мог привыкнуть к тому, что она ему принадлежит; он разглядывал ее, гладил смуглое тело без единого изъяна, ловил трогательно-беспомощное выражение глаз — чувственное и немного испуганное, и мучительно-сладкое желание подымалось в нем, когда она тыльной стороной ладони смахивала капли вина с целованных им губ. В ярком свете кухонных ламп, без капли косметики на лице она выглядела ничуть не хуже, чем в полной боевой раскраске, когда отправлялась на вечеринку. Впрочем, в последнее время они редко куда-нибудь ходили.

Когда он наконец закончил свою докторскую диссертацию и превратился в известного, хотя и со спорными взглядами, историка постсионизма, за них взялась израильская желтая пресса. Их называли «нидерландским историком и ослепительной красавицей индианкой, детским врачом». Папарацци фотографировали их на кино- и театральных премьерах, и они немедленно сделались желанными гостями в домах израильских левых. Все это быстро кончилось, когда они решили — вернее, он решил, — что жизнь не обогащается от болтовни под вспышки блицев со звездами мыльных опер, певичками и актерами. Больше никаких премьер, никаких публичных выходов, не имеющих отношения к профессиональной деятельности. Оба работали и пытались вести нормальную жизнь, словно вокруг была нормальная страна, без терактов и оккупированных территорий.

— Больше ничего интересного не случилось? — спросила она.

«Случилось, — подумал он, поднося ко рту ложку, — меня едва не ограбили трое еврейских мальчишек. Настало время, когда ночью на еврея могут напасть другие евреи. Если бы основатели государства услыхали об этом, они долго хохотали бы в своих гробах. Страна стала нормальной, как все».

— Ты имеешь в виду Йохансона? — спросил он.

— Ты, черт побери, прекрасно знаешь, что я имею в виду. Конечно, Йохансона. Ты говорил с ним?

— Да. Какая вкусная штука.

— Почему же ты ничего не рассказываешь?

— Хотел сделать тебе сюрприз.

Она выжидательно смотрела на него:

— Значит — согласился? Что ж ты мне не позвонил?

Он отправил в рот еще одну ложку еды и сказал:

— Я говорил с ним в одиннадцать вечера, и я отказался.

— Что?! Совсем обалдел? — возмущенно выкрикнула она. — Отказался? Так мы не едем? Я думала, тебе хочется уехать. Мы столько раз это обсуждали, и мне всегда казалось, что ты…

— Я думал, ты будешь согласна с любым моим решением.

Он накрыл ладонью ее руку.

— Я была совершенно уверена, что тебе хочется поехать, — сказала она и убрала руку, внимательно и недоверчиво глядя на него.

— А потом я снова позвонил ему полчаса назад. И сказал, что подам документы на конкурс.

Секунду она молчала, как бы свыкаясь с его словами, побеждая недоверие к ним, и, наконец, улыбнулась:

— Боже… так мы — едем?

— Да. По крайней мере, если Йохансон сдержит свое обещание.

— В Америку, — прошептала она.

— Да.

Она прикусила нижнюю губу и опустила глаза. Потом поднялась и обошла стол. Он положил вилку, повернулся к ней, не вставая со стула, взял за талию и посадил к себе на колени.

И тут по ее щекам потекли слезы. Она спрятала лицо в ладонях. Он обнял ее за плечи.

— Милая моя, я подумал, что тебе тоже хочется поехать и ты считаешь, что Бену там будет лучше. Милая моя.

Она отерла слезы рукой и, кивнув, глубоко вздохнула.

— Извини, я совсем расклеилась — наверное, это как-то связано с переездом. Переезжать, знаешь ли, не самая сильная моя сторона. Впрочем, оставаться — тоже.

Они поцеловались, и он подумал, что теперь знает вкус ее слез. Потом она улыбнулась и сказала, смахивая слезы:

— Извини, расскажи лучше про Йохансона.

Когда ему надо было куда-то ехать, она начинала беспокоиться за несколько дней, а по мере приближения даты отъезда все больше мучилась сомнениями: зачем ему это надо, не лучше ли остаться дома, достаточно ли безопасно лететь, не будет ли проблем с паспортом на границе и не взять ли ему в дорогу походную аптечку? Последние две ночи перед его отъездом она не спала. И звонила по нескольку раз в день, пока он не возвращался.

Она встала, стянула рубашку через голову — кроме лифчика на ней ничего не было, — и сказала: — Ты тоже должен все снять с себя, Брам.

3

Профессор Хартог Маннхайм, отец Брама, жил в трехкомнатной, по-спартански обставленной квартире. Здесь он написал все свои книги, в которых Брам не понимал ни слова. На окнах висели алюминиевые жалюзи, кресла и столик отлично смотрелись бы в приемной дантиста, кабинет выглядел, как подвал букиниста, заваленный пыльными книгами и рукописями, и над всем этим горели холодным огнем люминесцентные лампы. Картину довершала полупустая кухня, в которой отсутствовала современная аппаратура.

Брам потратил час, добираясь на своей «мазде» до отцовского дома, а потом еще полчаса кружил по району в поисках парковки, и отец принялся ворчать, что Брам опоздал на целых шесть минут. Точность была пунктиком Хартога. Шесть лет назад он вышел на пенсию и утверждал, что ни разу в жизни не пропустил по забывчивости деловую встречу, ни разу не опоздал (сверх разрешенных им самому себе ста двадцати секунд) и не имеет привычки разбазаривать чужое время. Каждое утро он вставал в полшестого и ровно в четверть седьмого садился за работу, не изменив этой привычке, даже когда добился славы и признания, какие и не снились большинству его коллег. Браму такой успех не грозил. Хартог жил ради работы. В десять он отправлялся в свой кабинет при Тель-Авивском университете (специальным распоряжением оставленный за ним после выхода на пенсию) и мог сколько угодно орать на секретаршу Тамару, которая работала с ним со дня приезда Хартога в Тель-Авив, была предана, как собака, и, храбро перебивая шефа, платила ему той же монетой. К великому изумлению Брама, отец принимал ее ор как должное.

— Слишком много автомобилей, па, — как всегда безуспешно пытался объяснить свое опоздание Брам. — Тель-Авив — большой город, а улицы не приспособлены к такому количеству машин. Иногда стоишь в заторе часами, я вышел из дома в четверть восьмого…

— Значит, надо было выйти в семь, — объявил отец из кухни. Он сражался с кофеваркой, которую привез из Голландии лет двадцать назад. — Или без четверти семь. На твоем месте я так бы и поступил, и подождал бы снаружи, чтобы позвонить в дверь с точностью до секунды. Я не переношу опозданий.

— Разве? Впервые слышу! — отозвался Брам.

— Тебе давно пора прочистить уши! Завтракать будешь? Ты что-нибудь ел, Брам?

Отец всегда называл его голландским именем.

— Я никогда не завтракаю.

— Мешугинер! Завтрак — самая важная еда! Хочешь чего-нибудь? Я купил круассанов!

— Круассанов? Что я слышу! Так и до гедонизма можно докатиться!

Хартог был не только всемирно известным биохимиком и патологическим перфекционистом, он был еще и феноменально скуп. Он отыскивал магазины, где можно было покупать позавчерашний хлеб, потому что его продавали со скидкой, ел самое дешевое мясо и вырезал из газет объявления о распродажах.

— Сегодня особый день, — отозвался отец виновато, словно извиняясь за серьезную слабость, к которой следовало отнестись снисходительно. Он вошел в комнату, держа в руках поднос с двумя кружками кофе и тарелкой с парой круассанов.

Брам отобрал у него поднос и осторожно поставил на серый стальной стол, который армейский интендант счел бы чересчур уродливым для солдатской казармы.

В декабре Хартогу исполнится семьдесят четыре года, но, хотя в последнее время он начал сдавать и ему все труднее становилось держаться прямо во время ежевечерних прогулок (начинавшихся ровно в полшестого и продолжавшихся ровно пятьдесят минут), — внешне он производил сильное впечатление. Хартог был высок, копна седых, нечесаных волос делала его похожим на Эйнштейна, а глаза, вопреки возрасту, оставались ярко-синими и светящимися, как ирисы. У него было тонкое лицо, с ранней юности (в вонючем пригороде провинциального Зволле) чудесным образом приобретшее черты аристократизма, а голова полна была неопровержимых взглядов и суждений.

— Они очень вкусные, поешь, а то свалишься, — сказал Хартог.

— Я уже лет десять как не завтракаю.

— Это ничего не значит. В любой момент можно упасть в обморок, я знаю, о чем говорю. Сделай мне удовольствие, съешь круассан.

Брам взял с тарелки круассан.

— Ты что, специально для меня их купил?

— Да.

— Папа, что с тобой случилось?

— У меня было хорошее настроение. Или, если угодно, я проявил слабость. Вкусно?

Хартог вел себя так, словно совершил подвиг или сам испек эти круассаны.

Под напряженно-выжидающим взглядом отца Брам откусил кусочек. Немного подождал. Прожевал. Кивнул.

И Хартог просиял и тоже кивнул, довольный до чрезвычайности.

— У них самые лучшие, у Хаевского. У русских.

— Прекрасно. Но о круассанах мы могли бы поговорить и по телефону.

Отец позвонил ему два дня назад. Он хотел обсудить с сыном что-то важное. И непременно у себя дома.

— Речь идет о вкусе, — сказал отец. — А вкус — непосредственно телесное ощущение. Вкусовые процессы — невероятно сложный феномен.

— О вкусах не спорят, — робко заметил Брам, надеясь задавить дискуссию в зародыше.

— Чепуха, — отозвался Хартог. — Вкус существует и как объективное понятие. Все дело в электрохимических процессах.

— Я тебе верю.

— Очень мило с твоей стороны, — заметил Хартог, и Брам не смог сдержать улыбку. — Как дела дома?

Пять дней назад Хартог обедал у них; пока Рахель готовила, он держал на руках Бена, молча, без видимых эмоций, а после еды сразу ушел, но ему необходимо было знать, что у Брама дома все в порядке.

— Все в порядке.

— Это хорошо.

Отец отхлебнул кофе. Вообще-то он был человеком воспитанным и старательно соблюдал этикет, но когда пил что-то горячее, неизменно прихлебывал. Дурная привычка, приобретенная в пригороде Зволле.

— А ты есть не будешь? — спросил Брам.

— Я уже поел.

Брам взглянул на него. Отец сидел в кресле, держась очень прямо, свежий и энергичный. С головой, полной идей, в которых во всем мире разбиралось от силы несколько десятков ученых. В которых Браму не разобраться никогда.

Хорошо, что отец оставил его в Голландии, когда Браму было тринадцать. Иначе ему не удалось бы стать тем, кем он стал. В ранней юности ему казалось, что Хартог почти презирает его; он был уверен, что отцу хотелось бы иметь сына, свободно чувствующего себя в мире менделеевской системы. Но когда Брам пытался ставить химические опыты, они приводили к непредсказуемым результатам. Если он смешивал вещества, то либо не происходило ничего, либо смесь немедленно взрывалась; реакции шли то слишком быстро, то слишком медленно. Это огорчало отца.

— Когда-нибудь научишься, — говорил он неуверенно.

Брам спросил:

— А у тебя как дела? Все в порядке?

— Лучше не бывает.

— Зачем ты звонил?

— Хотел с тобой поговорить. Ничего особенного, мне надо обсудить с тобой три вопроса.

— Для этого я и пришел.

— Еще круассан?

— Нет, папа, спасибо.

— Мне надо рассказать тебе то, о чем я раньше никогда не рассказывал.

Хартог прикрыл глаза, словно подыскивая первую фразу.

— Ну, папа, говори же.

Обычно Хартог говорил прямо и быстро, теперь же почему-то тянул время.

— Я думаю, как начать, — сердито отозвался Хартог.

Он уставился в стол, стоявший между ними.

— Ладно, я уже понял, как это рассказывать. Слушай. Очень давно, мне было шесть, значит, в тысяча девятьсот тридцать седьмом году, мы едва сводили концы с концами. Я когда-то тебе об этом рассказывал. Был экономический кризис и вдобавок заболел отец. Каждый день мама ходила в деревню, продавала какую-то мелочь, вроде шнурков для ботинок. К счастью, брат уже мог работать. Но если я тебе об этом и рассказывал, я умолчал об одной вещи. Однажды…

Он прервал сам себя:

— Брам, это очень печальный рассказ, но все так и было на самом деле.

— Я тебя слушаю, — отозвался Брам.

— Ладно. Итак, однажды — звучит как детская сказка, но это правда было — ко мне на улице подошел маленький песик. Обычная дворняжка. Маленькая. Я хочу сказать, очень маленькая, я был совсем малыш, и песик был малышом — среди собак. Двое малышей. Представляешь?

Брам кивнул.

— И этот песик повсюду ходил за мной. Я не мог вернуться домой, потому что боялся потерять его. Я бродил по улице, пока не стемнело, и дома, разумеется, получил нагоняй. На следующее утро я снова увидел песика. Он ждал неподалеку от нашего дома, он прождал меня всю ночь. Наверное, он был создан для меня, а я для него. И я стал собирать для него еду. Добыть лишнюю еду в нашем доме было непросто. У нас не бывало лишней еды. Но мне все-таки это удавалось. Песик ходил со мной в школу, ждал меня, потом провожал домой и ждал у нашего дома до следующего утра. Я не смог придумать ему имени, но отец после прозвал его Хендрикусом, в честь тогдашнего премьер-министра, Хендрикуса Колайна. Отец говорил: «Уж лучше бы он оставался премьером». Прошло несколько недель, и мама догадалась, почему я держу еду за щекой, а после сплевываю в руку. И Хендрикусу разрешили жить с нами. Мы все его обожали. А в тысяча девятьсот сорок втором году, когда нас забирали, они убили Хендрикуса у меня на глазах. Разбили ему голову прикладом винтовки. — Хартог замолк на несколько секунд, потом сказал: — Ты думаешь, я заплакал?

Брам кивнул.

— Нет. — Хартог покачал головой. — Ни слезинки не проронил. Я почувствовал жуткую ненависть. Забавно, именно ненависть помогла мне выжить, я все пережил благодаря ей. Может быть, другие выживали благодаря любви к кому-то или к чему-то. А меня охраняла ненависть. То есть фактически Хендрикус сохранил мне жизнь. Я никогда раньше об этом тебе не рассказывал, но, думаю, теперь пора рассказать. Последние несколько недель, — он поднялся, опираясь на кресло, словно снова превратился в маленького мальчика, каким был в далеком прошлом, — я ходил по приютам для животных и искал щенка. Хендрикуса.

Он открыл дверь туалета, и оттуда вышел в комнату, ковыляя на слабых лапках, песик. Щенок непонятной породы, с гладкой белой шерсткой, коричневыми пятнышками на головке и большими задумчивыми глазами.

— У Хендрикуса было одно пятнышко, совсем черное, но этот похож на него больше всех, — сообщил Хартог.

Довольный, он наблюдал, как щенок треплет его за штаны. Обычно он ненавидел все, что оставляет пятна, и, обедая дома, расстилал на коленях гигантские салфетки, которые нормальным людям могли бы служить простынями. Рахель специально купила одну такую, и каждую неделю, обедая с ними, он ею пользовался. Он мог подолгу еле слышно бормотать проклятья, когда, несмотря на все предосторожности, на его рубашке или брюках все же появлялось пятнышко, но этот песик мог делать, что хотел. «Боже, — подумал Брам, — он любит эту собачку сильнее, чем когда-либо любил меня».

Хартог смотрел вниз взглядом, полным любви.

— Я назвал его Хендрикусом, так же, как звали моего пса. Он родился от каких-то уличных собак, и я выбрал его, потому что он больше всех похож на Хендрикуса. У него такие же глаза. Наверное, та же порода.

— Он славный, пап. Но с ним надо гулять несколько раз в день, ты выйдешь из своего обычного ритма.

Хартог кивнул:

— Да, с ним надо гулять регулярно. Но это будешь делать ты.

— Я? Ты полагаешь, я буду каждый день мотаться к тебе, чтобы отвести Хендрикуса в парк прокакаться?

— Зачем же? Хендрикус будет жить с вами. Я дарю его Бену. Пусть у него будет собака. Бен будет с ним играть. Любить его, как я любил своего Хендрикуса. И когда придет время, он спасет Бену жизнь.

Брам смотрел на своего отца, сына неграмотных родителей, блестящего биохимика, получившего двадцать один год назад Нобелевскую премию из рук шведского короля. Тридцать три года он был сыном Хартога, но только сейчас впервые ощутил главные составляющие его характера: непреклонность, силу и упорство.

— Чудесно, что ты придумал это, папа. Конечно, у меня появится куча забот, но… («Что — „но“? — подумал он, — нет никакого „но“».) — Ты придумал замечательный подарок.

— Да? Мне приятно, что ты понял. Именно это я имел в виду.

Нобелевский лауреат перевел взгляд с песика на сына, и Брам увидел, как в глазах его блеснули слезы. В последний раз он видел отца плачущим, когда они хоронили маму, за три месяца до вручения премии в Стокгольме.

Брам вскочил, повинуясь какому-то импульсу, и обнял отца. Прежде он никогда не позволял себе этого, у них были другие отношения.

— Ладно, ладно, — сказал отец, и Брам сразу разжал руки. — Смотри не наступи на него. Еще кофе?

— Давай. А потом я поеду.

Только теперь он мог бы по-настоящему сблизиться с Хартогом, теперь, когда почувствовал, как они похожи друг на друга, и именно теперь он должен уехать. А отец — останется. Как можно оставить Хартога со спокойным сердцем в этой квартире, похожей на контору? Хартогу уже семьдесят три, он может в любой момент заболеть и даже умереть. Он должен предложить отцу уехать из Израиля в Принстон и поселиться там с ними. Рахель. Надо сегодня же сказать ей об этом. Они должны взять Хартога с собой.

Песик побежал на кухню, вслед за Хартогом.

— Я купил для Хендрикуса специальную сумку! — крикнул тот. — Он сможет путешествовать в ней всю жизнь, вряд ли он сильно вырастет.

Брам, садясь обратно в кресло, отозвался:

— Ты собирался обсудить со мной три вопроса!

— Думаешь, я разучился считать? Ешь пока круассан!

Брам поглядел на круассан и подумал, что, пожалуй, стоит съесть его, чтобы потом не тратить время на ланч.

— Я получил телеграмму от Джеффери Розена, — крикнул Хартог. — Кто в наше время посылает телеграммы? Никто. Один Розен. Он находит это classy. В будущем году мне исполняется семьдесят пять, и он хочет что-то устроить. Мне пока что и семьдесят четыре не исполнилось, а он уже вовсю готовится к будущему году. Как ты думаешь, что он собрался организовать?

Розен был американским миллиардером, с давних пор поддерживавшим многомиллионными вкладами лабораторию Хартога, потому что лекарства, созданные в его лаборатории, когда-то спасли жизнь дочери Розена.

— Вечеринку с огромным тортом, в который он воткнет семьдесят пять свечек?

— Не без этого, — откликнулся Хартог, входя в комнату в сопровождении Хендрикуса с новой чашкой кофе для Брама.

Не было нужды спрашивать отца, почему он не сварил кофе и себе. Хартог выпивал с утра ровно три чашки кофе, все три — до девяти часов. Брам принял от него чашку и взглянул на отца поверх нее. Хартог усаживался в кресло: повеселевший, спокойный.

— Он пригласил для меня Бостонский Филармонический. «Не хочешь ли прилететь на концерт?» Для меня, слышишь? А после концерта — большой обед. А теперь попробуй подсчитать, сколько будет стоить только оркестр, а?

— Сто тысяч долларов, — ответил Брам. Он специально занизил сумму, чтобы дать отцу возможность удивить себя.

— Умножь на пять. Пятьсот тысяч. Что с ним делать — ума не приложу.

— Лучше бы добавил денег лаборатории.

— Уже сказал, что добавит. И что мне теперь делать?

— Пусть все идет, как идет. — Брам улыбнулся. — Кто еще может похвастаться тем, что в день рождения для него лично играл Бостонский Филармонический?

— Ну вот. Я позвонил Джеффери и сказал, что я — в восторге. Так что в будущем году сэкономлю на дне рождения.

— Спасибо, что предупредил: я, значит, могу расслабиться.

— Теперь возьми круассан.

Если первый Браму удалось с трудом запихнуть в себя с помощью кофе, то второй запихивать было уже некуда. Он взял круассан с тарелки и отломил кончик. Может быть, отдать его щенку?

— А еще я завел себе любовницу, — сказал отец.

И посмотрел гордо, словно ни в чем не собирался оправдываться, словно появление любовницы — простительная слабость, только добавлявшая ему шарма. Любовница будет теперь к нему навсегда привязана, и, похоже, ему придется таскать этот балласт за собой повсюду.

Брам вспомнил номер отеля в Стокгольме, устланный коврами и заставленный кричаще дорогой старинной мебелью, где Хартог, получив премию по химии, в ночь после нобелевской церемонии несколько часов мерил шагами огромную гостиную. Чтобы не слишком шуметь, он разулся и старался ступать только по толстому ковру; Брам, слыша, как он сморкается, решил сперва, что отец простудился в сырой Швеции, и только потом сообразил, что он тихонько плачет. Браму было всего десять, но он понял, что плачет отец не от радости.

После вручения премии Хартог сказался больным, не явился на праздник, устроенный специально для него Университетом Амстердама и правительством Голландии, и целый семестр не показывался в лаборатории. Проходили недели, а он безвылазно сидел в своей комнате; читал, ставил негромкую музыку — квартеты Шуберта, — которую Брам мог слышать, только когда открывалась дверь. И вот теперь, впервые после смерти жены, у Хартога появилась любовница. Он объявлял об этом смущенно, как подросток, словно боялся реакции Брама или шока, который переживет в своей могиле Бетти — через двадцать лет после своей смерти — от того, чем ее муж занимается с другой женщиной. Брам выпрямился.

— Пап, это замечательно! Где ты ее нашел?

— Тут неподалеку. В кафе. Обычно я не хожу в кафе, только в столовую на работе. А тут я был в книжном магазине, и мне захотелось выпить чаю. И Яна принесла мне чай. Она там работала. Она из России. И знаешь что? Она по профессии биохимик! А особенно забавно то, что она узнала меня, она знала, кто я такой. Представляешь?

Он подхватил одной рукой Хендрикуса и посадил к себе на колени. Щенок тут же улегся и затих.

Профессор, доктор Хартог Маннхайм, человек, знавший о биохимии все и за это получивший Нобелевскую премию, влюбился в официантку. Брам представил себе маленькую, чудаковатую учительницу-пенсионерку, устроившуюся в кафе, чтобы немного подработать к своей нищенской пенсии. Она составит Хартогу компанию, пока Брам будет расчищать снег на дорожках своего сада в Принстоне.

— Я страшно рад за тебя, пап. И очень хотел бы с ней познакомиться.

— Не проблема, — сказал Хартог.

Он поднялся и позвал:

— Яна! Яна! Иди сюда!

Дверь спальни отворилась, солнце хлынуло в комнату и, вся облитая золотистым сиянием, появилась крупная пятидесятилетняя женщина, широкоскулая и чуть раскосая, с высоко взбитой копной высветленных волос; в ее огромных грудях хватило бы молока на все грудничковое отделение больницы, где работала Рахель, а бедра вряд ли поместились бы меж подлокотников кресла.

— Яна, — сказал отец, — это Брам, полное имя — Абрахам, так звали моего отца. Яна, это мой сын.

4

Выйдя от отца, Брам позвонил жене, сказал ей, где припарковал машину, и поехал в университет на автобусе. Рахель доберется до центра на такси, а обратно вернется на «мазде». Как ни мала была вероятность теракта, Брам предпочитал, чтобы она не ездила общественным транспортом. Сам он был уверен, непонятно почему, что узнает потенциального самоубийцу, едва тот войдет в двери, и садился в автобус совершенно спокойно.

Рахель с интересом выслушала новости, не проявила особого энтузиазма по поводу собаки, зато была потрясена сообщением о Яне.

Щенок спокойно сидел в сумке и, с интересом озираясь по сторонам, наблюдал сквозь прозрачную стенку пробегающие за окном картины большого мира. Впервые в жизни он ехал в автобусе. Брам спешил в университет. Разумнее было бы отвезти щенка домой, но Рахель собралась в город и, конечно, не могла оставить песика одного в машине.

Рахель должна была встретиться с индийским режиссером — человеком из прошлого, из той части ее жизни, о которой Браму не хотелось вспоминать. Студенткой в Хайфе она подрабатывала в модельном бизнесе. И когда израильские глянцевые журналы донесли фото поразительно красивой темнокожей женщины до Индии, важнейшего торгового партнера Израиля, в далеком Бомбее на нее обратили внимание. В пяти болливудских мюзиклах Рахель сыграла принцесс, потом снималась в ролях второго плана, исполнителям которых достается почетное место в дальнем углу огромного плаката; фотографии ее стали появляться в индийских киножурналах, но после скандальной связи со знаменитым (и к тому же женатым) актером слава ее померкла. Брам не скрывал, что ему трудно было бы смириться с возможным продолжением ее карьеры. Он понимал: вся эта суета льстит ее самолюбию, и она имеет на это право. Но не верил в искренность Рахель, когда она высмеивала возможность возвращения в Болливуд в качестве солидной дамы. Он знал, что она постарается показаться режиссеру с самой лучшей стороны, отчего бедняга мог ослепнуть или потерять сознание. Хорошо, что они уезжают в Америку. Из Принстона до Болливуда дальше, чем до Марса.

— Брам, я не собираюсь туда возвращаться, — уверяла Рахель, — я только хочу узнать, с чего это вдруг он объявился.

— Как раз это я могу объяснить тебе без труда, — отвечал Брам.

Хендрикус смотрел на него серьезно, словно из-за Брама ему приходилось обдумывать какие-то сложные вопросы, и Брам вдруг заметил, что щенок чем-то напоминает ему отца.

— Знаешь, мой милый, по улицам Мумбаи гуляют самые красивые в мире женщины, по сравнению с этими дамами я — просто Квазимодо с выпученными глазами, страдающий бубонной чумой, believe те.

— Кто знает, вдруг он собирается снимать индийскую версию «Собора парижской Богоматери», тут-то ты ему и пригодишься, дорогая.

— Твои комплименты, как всегда, на высоте, милый. А что делают в прихожей твои костюмы?

— Я собирался с утра отнести их в чистку.

— Я сама отнесу, когда отведу Бена к Ране.

С Раной, хозяйкой детского сада «Тихий океан», двухэтажного домика, выкрашенного в цвет моря, Рахель служила в армии и в любой момент могла попросить ее приглядеть за Беном. С самого рождения Рахель не оставляла его одного ни на секунду. Если она решилась доверить Бена постороннему человеку, значит, разговор с режиссером важен для нее. Правда, Рана готова отдать за малыша жизнь — это снова напомнило Браму то, о чем он думал вчера, — но Рахель, зорко следившая за тем, чтобы никакие опасности не угрожали ее сыну, действовала инстинктивно, как тигрица, защищающая своего тигренка от враждебного мира.

Через несколько минут Рахель позвонила снова. Автобус давно стоял, и Брам понял, что опаздывает на лекцию.

Рахель спросила:

— Кто такая Ханна?

— Ханна?

— Кто такая Ханна, ее имя написано твоей рукой на клочке бумаги, который лежит в кармане твоего пиджака.

— Ах, эта…

Рахель сделалась особенно ревнивой, когда стала заметна ее беременность. Очевидно, решила, что теперь ее тело изуродовано огромным животом и Брам начнет заглядываться на других женщин. Сперва он старательно парировал ее обвинения, но это мало помогало. Потом перешел на лаконичные ответы — это не помогало совсем. Ей нужно время, считал Брам, чтобы понять, что он готов отдать за нее жизнь. Гинеколог сказал, что такое поведение может продолжаться довольно долго, приступы бешеной ревности случаются особенно часто с красивыми женщинами, которые боятся, что беременность изуродовала их.

— Кто она?

— Журналистка. Американка. Была у меня на работе.

— Хорошенькая?

— Пленительная.

— Поэтому тебе понадобился ее телефон?

Браму совсем не хотелось это обсуждать. Он сидел в автобусе со щенком на коленях, у ног его стояли сумки с собачьими мисками и едой. Он старался говорить как можно тише, чтобы не привлекать внимания остальных пассажиров.

— Я хотел посмотреть текст, прежде чем он будет напечатан. И на всякий случай взял у нее телефон.

— Но она тебе понравилась, правда?

— Она выглядела неплохо, но для того, чтобы я тебе изменил, нужно нечто большее.

— Что конкретно?

— Понятия не имею, дорогая, много чего. Я как-то не думал об этом.

— Я уверена, что она находит тебя интересным мужчиной.

— А разве я не интересный мужчина?

— Если ты только посмеешь… я тебя убью.

— Ты чересчур строга. Как насчет показательной порки?

— Сперва выпорю, потом убью.

— Рахель, ты вообще можешь себе представить, сколько женщин я встречаю ежедневно?

— Вообще могу. И об этом я тоже беспокоюсь. Я знаю, какие там девицы ходят. По сравнению с ними я — старая, неуклюжая корова.

— А я — голландский крестьянин, девочка. И ты хочешь удивить меня коровами?

— Ты все шутишь, — сердито пожаловалась она.

— Ты предпочитаешь, чтобы я обсуждал это серьезно? Я давно забыл про эту Ханну.

— Ага, забыл, значит — раньше о ней думал!

— Нет, — вздохнул он, — только сейчас вспомнил. Благодаря тебе.

— Я хочу, чтобы ты всегда мне доверял, — сказала она примирительно.

— Поразительное совпадение: от тебя я хочу того же. Ты сегодня собираешься встретиться с каким-то режиссером, и мне это неприятно.

— Тебе совершенно не о чем беспокоиться.

— Я беспокоюсь, как бы ты в него не влюбилась. Зачем он приехал и кого представляет. Вдруг он захочет отвезти тебя в Бомбей и поставить перед камерой?

— Этот город называется Мумбаи.

— Я хочу уехать с Беном и с тобой в Принстон. — Голос Брама дрогнул, и это прозвучало немного театрально, но ему было все равно.

— И я хочу того же, милый. Эта встреча для меня ничего не означает. Клочок прошлого.

— Я тебе верю.

— И я тебе, — откликнулась она.

Но через несколько минут снова позвонила. Автобус так и не сдвинулся с места.

— Мне надо отказаться от встречи с ним? — спросила она.

— А тебе очень хочется его увидеть?

— Глупо делать вид, что мне это нужно. Абстрактное желание, не больше, от которого легко отказаться.

— Решай сама. Наверное, теперь невежливо будет отменить встречу.

— Да, ты прав. Я уже еду.

— На такси?

— Да. Бен глядит во все глаза. Наш шофер, — она спросила шофера, откуда он, и продолжала: — Он из Эфиопии, фалаша, и его машина выглядит в точности как ярмарочный балаган — вся в разноцветных лампочках. Бен в восторге. — Она обратилась к сыну: — Здорово, Бен, да? Смотри, как они мигают, — и снова к Браму: — Как там твой щенок?

— Сидит у меня на коленях. Чудный пес.

— Он не опасен для Бена?

— Ужасно опасен, — ответил Брам честно. Он не собирался избавляться от Хендрикуса. Пусть Бен растет с собакой. — Смертельно опасное крошечное существо с пятнышками на голове. Кровожадный монстр размером с хомячка.

— Ладно, скоро мы с ним увидимся. Позвоню после разговора с режиссером.

5

Брам опоздал на занятия всего на десять минут, но отцовские наставления, казалось, снова зазвучали в его ушах. Только маме удавалось остановить Хартога, когда тот пытался давить на сына. Но она умерла молодой, за двенадцать недель до триумфа Хартога — нобелевской церемонии, королевского ритуала вручения премии, которой удостоился еврейский мальчик, побывавший в аду. Опухоли, поселившейся в ее теле, не было дела до торжественных церемоний.

Годом позже Тель-Авивский университет пригласил Хартога продолжить свои исследования в их лабораториях и вести занятия со студентами. Браму было предложено сделать выбор — поехать с отцом или остаться в Амстердаме, в «приемной» семье. Почему-то Хартог был уверен, что одиннадцатилетний ребенок способен сделать верный выбор. Брам любил отца, но боялся его. Мысль о том, чтобы остаться в Голландии совсем одному, казалась ему кошмарной, но и служить для отца источником постоянных разочарований тоже не хотелось. Брам считал: он должен остаться в Амстердаме, чтобы не огорчать отца своими провалами, помочь ему освободиться от скорби, связанной с кончиной жены, и от досады, вызванной слабыми успехами сына. На каникулы Брам прилетал в Тель-Авив, спал на разъезжающейся раскладушке в «гостевой» спальне, служившей Хартогу кладовкой, часами молча сидел возле отца и — обыгрывал его в шахматы, беря реванш за все те случаи, когда отец, качая головой, корил его за ошибки.

Хартогу хотелось ввести мечтателя-сына в мир науки, а Брам удивлялся, почему отец никогда не учил его играть в шахматы. Только во время каникул в Тель-Авиве он понял: его отец, гениальный ученый, просто не умеет играть. С легкостью разбираясь в сложнейших расчетах, Хартог был напрочь лишен таланта к шахматной игре — слабость, по-настоящему бесившая его («Я просто не заметил, просто не заметил», — жаловался отец, когда Брам прорывал его оборону). Брам же строил игру на чистой интуиции. Он всматривался в возникающие на доске композиции и передвигал фигуры, следуя логике развития событий. Когда Браму впервые удалось обыграть отца, он с изумлением понял, что тот абсолютно не в состоянии контролировать игру, и с тех пор, не желая упускать случая, постоянно уговаривал Хартога «сгонять партию». Удивительно, как по-рыцарски переживал Хартог поражения. Сбивая с ног своего короля и качая головой, он шутил:

— Ты победил, Брам. Куда мне до тебя с моей Нобелевкой! Ты гораздо сильнее.

И наставал — на несколько мгновений — звездный час Брама. В эти мгновения рядом с иронией появлялась нежность, которой Браму так недоставало. В эти мгновения он мог быть уверен: папа его любит.

Ему хотелось плясать от радости на берегу моря: папа гордится его успехами! Но счастливые мгновения проходили, Хартог быстро забывал о своем поражении, и Браму приходилось снова усаживать его за доску, чтобы продемонстрировать непослушному отцу свои феноменальные способности.

Браму не удавалось достичь блестящих успехов в математике или физике, потому что он любил истории. А значит, Историю. И до прохождения обязательной в Израиле армейской службы успел закончить университет — всего за три года. В процессе научных изысканий он набрел на идею, ставшую темой его дипломной работы, а благодаря связям отца смог добраться до документов, из которых следовало, что на самом деле история еврейской оборонительной войны должна быть частично переписана. Браму удалось доказать, что сионистские лидеры еще с тридцатых годов были нацелены на размежевание с арабским населением. Хартог, убежденный сионист старого закала, нашел бессмысленными и опасными результаты работ Брама, но вовремя понял, что сын совершил открытие в своей области. Можно наконец пожелать ему удачи и испытать законную гордость.

Брам преподавал современную историю Ближнего Востока — историю, полную умышленных и нечаянных убийств, путчей и геноцида, коррупции и ограблений. Иногда он недоумевал, как можно, зная все это, продолжать верить в мирный процесс и считать местных жителей чудесными людьми, лишь немного подпорченными гордыней, властью и деньгами.

Сегодняшние двухчасовые занятия он начал с рассказа об Абдул Насере, легендарном правителе Египта, которого современные египетские начальники, без сомнения, повесили бы, и попытался объяснить, почему многие египтяне и другие арабы до сих пор поклоняются Насеру. Потом перешел к фашистско-сталинской истории происхождения иракской и сирийской партии Баас.

Несколько студентов, задержавшись после лекции, обсуждали с ним американскую оккупацию Ирака — обсуждать, собственно, было нечего, и так ясно, что Бушу не получить того, что он хочет, — когда позвонила Рахель. У него было окно — два часа, — и он собирался подготовиться к следующей трехчасовой лекции. Но Рахель ничего не хотела слышать.

— Брам, мне надо с тобой поговорить.

— Прямо сейчас?

— Да.

— Я должен готовиться к лекции.

— Значит, не подготовишься.

— Как это — «не подготовишься»? Рахель, что случилось?

— Сам догадайся.

— О чем я должен догадаться?

— Он — режиссер, да? — предлагает мне главную роль в своем новом фильме. Мне и хочется и не хочется, понимаешь?

— Думаю, что да, — в замешательстве отвечал Брам.

— Мне не хочется играть в кино, но я знаю, что у меня здорово выходит, понимаешь? Такая работа подходит мне. Но я стараюсь задавить в себе это. А он — режиссер — уже получал призы в Каннах и Венеции. Жутко талантливый. И все-таки я не хочу этим больше заниматься. Я не актриса, я детский врач. Мы об этом уже говорили. И ты должен мне все это снова повторить. Нет, ты должен повторить все это сто раз. Ты можешь приехать, милый?

— Куда?

— Давай встретимся на полпути, у детского сада. Если ты приедешь раньше, подожди меня, ладно?

Рахель права. Она — прирожденная актриса. Едва войдя в полный народу ресторан, она привлекает к себе общее внимание. За столом с друзьями она — естественный центр компании; обсуждая проблемы Ближнего Востока, опьяненные вином и ее красотой, они ловят ее поощрительные взгляды.

Брам забрал Хендрикуса у Лилы, своей секретарши. Щенок успел уже освоиться с ней и возмущенно запищал, когда Брам засунул его в сумку.

— Ты его выводила?

— Нет. А надо было?

Лила — маленькая, кругленькая йеменская еврейка, по-матерински заботилась обо всех и обладала слоновьей памятью. Портила ее только медлительность. И неспособность принимать решения.

Уже стоя в дверях, Брам спросил ее, как часто надо выводить собак.

— Кажется, три раза в день. А утром он гулял?

Как раз этого Брам и не знал.

— Он у тебя тут ничего не сделал?

— Нет.

— Значит, утром он гулял.

Возле университета стояло несколько такси, и Брам решил взять машину, чтобы поработать в дороге. Но так и не смог сосредоточиться, лихорадочно обдумывая, как совместить переезд в Принстон с работой актрисы. Рахель придется много разъезжать, во время съемок месяцами жить в отелях, и в один прекрасный день она влюбится в кого-то, кому найдется место в сумасшедшей жизни кинозвезды. Наверное, она права, от предложения придется отказаться.

Мимо его такси промчалась, истерически сигналя, машина «скорой». Хендрикус задрожал всем телом, напуганный первым в своей жизни столкновением с «Маген Давид адом».

Море было близко, и от сырости все становилось липким: воздух, которым он дышал, сидение такси, собственные подмышки.

Следя вместе со щенком за пролетевшей мимо «скорой», Брам вдруг понял, что их с Рахель отношения не сбалансированы: принимая предложение Йохансона, он даже не подумал о ее чувствах и амбициях, о том, как может его решение отразиться на ее жизни. А от Рахель ожидал, что она будет в первую очередь учитывать интересы семьи. Он осознал, что утренний разговор с режиссером может подтолкнуть ее к тому, чего он боялся больше всего на свете: Рахель может уйти от него. Она была слишком красива, слишком непредсказуема, слишком эксцентрична для него. Брам не мог понять, почему из бесчисленного множества поклонников она выбрала именно его. Он не был чересчур хорош собой. Не был одним из тех «мачо», что прочесывают израильские кафе и пляжи в поисках особо ценных тел, едва прикрытых обтягивающими топиками и мини-юбочками. Он был интровертом, смущенно держался в стороне и меньше походил на хищника, чем другие мужчины, хотя в мечтах и воображал себя совершающим самые отчаянные эскапады. Может быть, именно поэтому она выбрала его, ожидая ясности, верности и порядочности. И ожидания эти оправдались. Но она-то на самом деле была не только врачом, не только женщиной, ищущей тихой пристани, мечтающей родить ребенка; она была актрисой, жаждущей самовыражения и аплодисментов. Она становилась неуправляемой, когда ей казалось, что он флиртует с другими женщинами, но сама с радостью принимала знаки внимания от посторонних мужчин. Может быть, не стоило так строго ограничивать их светскую жизнь. Через несколько недель после публикации его исследований, в которых сравнивалась жестокость обеих сторон в конфликте 1948 года, они были приняты в круг левых художников, писателей и киношников. В этом кругу Рахель блистала. Она была не только Чертовски хороша собой, у нее были, с их точки зрения, верные взгляды по всем вопросам.

Ему трудно было мириться с тем, что она везде чувствовала себя как рыба в воде. Среди киношников, художников и писателей ему было неуютно из-за постоянных подколок и удручающей бездуховности. Он чувствовал себя беспомощным, бездарным типом, которого терпели только за ученость и положение в обществе. Он ощущал их зависть: всякий мечтал обладать этой исключительной красоткой, этим длинноногим созданием с массой роскошных волос и глазами дикой кошки, этим призом, который должен выиграть правильный мужик, точно знающий, о чем она мечтает, мужик, который завоюет ее, осыпав золотом.

Или все это только казалось ему? Брам считал, что освободился. В восемнадцать он мечтал перещеголять отца в научных успехах. Ему было всего двадцать восемь, когда он стал профессором, но все равно отец, кажется, воспринимал его успехи несколько снисходительно. Для биохимика любой историк, даже блестящий, не более чем психованный мечтатель, копающийся в полузабытых старых байках: лузер — он и есть лузер.

Снова послышался вой сирен, теперь их было уже несколько, и таксист резко свернул к тротуару, освобождая дорогу трем «скорым», которые промчались мимо. Когда Рахель училась, готовя себя в профессиональные спасательницы, она несколько месяцев проработала волонтером на «скорой». Удивительное везение — ей доставались только несчастные случаи, аварии и инфаркты: обычная боль, обычный страх; и ни разу не пришлось выезжать на теракт.

«Скорые» проехали, шофер вернулся на дорогу, а Брам расстегнул сумку и приласкал дрожавшего от страха щенка.

Но рев сирен раздался снова. Теперь они вопили со всех сторон, их становилось все больше, они приближались — Брам никогда еще не слышал такого. Все машины встали, сидевшие в них люди напряженно глядели перед собой. Темная тень промелькнула над ними, и Брам поглядел вверх. Два вертолета пролетели так низко, что автомобиль затрясло от грохота их моторов.

Хендрикус замер от ужаса.

— Включи-ка радио, — попросил Брам.

Шофер — толстый, лысый, небритый дядька с отвисшей нижней губой — покорно кивнул. Ясно было, что в этой пробке они простоят не меньше часа. Брам прочел на прикрепленной к щитку лицензии его имя, дававшее полную информацию о прошлой жизни: Владимир Латошенко. Толстые пальцы повернули рычажок настройки и сразу нащупали волну новостей: теракт, число раненых и убитых пока неизвестно, чудовищный пожар, теракт-самоубийство, на этот раз, возможно, усиленный зажигательной бомбой, репортер находился рядом с местом происшествия — неподалеку от улицы, где застряло такси Брама, официальных сообщений пока не передавали.

В машине рядом кто-то спокойно закурил. С другой стороны две женщины упоенно болтали. Одна из них улыбнулась, и они засмеялись уже вместе. О чем они говорили? О любви, о работе, об отпуске?

Брам чувствовал растущее беспокойство, древняя, полученная в наследство от предков внутренняя дрожь постепенно охватывала его. Надо бы спросить у отца о погибших родственниках, он-то все о них знает, а Брам не слыхал даже имен.

Счетчик показывал шестнадцать шекелей. Брам вытащил кошелек:

— Боюсь, вам непросто будет отсюда выбраться. Возьмите полсотни, а я, пожалуй, пойду.

У него не хватало терпения ждать. Движение было полностью перекрыто, а он хотел как можно скорее оказаться рядом с теми, кого любил. Уткнуться лицом в волосы Рахель. Сжать в руке пальчики Бена. Шофер равнодушно взял деньги. И пока Брам застегивал портфель и собачью переноску, сказал, безбожно коверкая иврит:

— Я с Советской армией быть в Афганистан. Пожары большие, как горы. В Афганистан американцы послать против нас Бен Ладен. Они сами этот монстр создать. Монстр благодарить Буш. Самолетами в башни.

Брам молча вылез из машины и пошел вперед. Он был хороший ходок, путь до детского садика не должен занять больше десяти минут. Вот только воздух, субстанция прозрачная и почти невесомая, вдруг сделался тяжелым и плотным; каждый шаг давался ему с огромным трудом. Верно, из-за давившей на психику чудовищной истерики сирен, прорывавшейся меж домов и поверх крыш, окружавшей его со всех сторон. Сотни сирен ревели, словно раненые звери. «Я ведь могу позвонить ей», — подумал Брам и поразился, что такая простая мысль не пришла ему в голову раньше. Надо было сразу звонить на мобильник, не дожидаясь, пока беспокойство ледяной рукой сожмет горло, пока от страха за них не начнут подкашиваться ноги.

Он остановился, вытащил из портфеля телефон, набрал номер и тут же услыхал ее голос: «Рахель Маннхайм, оставьте сообщение после сигнала».

Брам отключился. Что мог он ей сообщить? Только — что хочет видеть ее немедленно. Почему она отключила телефон? Конечно, боялась перебудить мирно спящих в яслях детишек. Он представил себе ряды разноцветных кроваток, желтых, красных и небесно-голубых; кукол и сказочных зверюшек, а в одной из кроваток румяную мордашку Бена, ждущего, когда Рахель приложит его к своей дарующей жизнь груди. Он изо всех сил вцепится ей в палец, она присядет на скамеечку и с любовью склонится над ним.

Брам торопливо шел в сторону яслей. Улица вдруг наполнилась толпой пешеходов, заполнявшей ее, переливаясь через края тротуаров. Мужчины, женщины, дети — все глядели вверх, на угольно-черные облака дыма, столбом поднимавшиеся за рядом домов в безветренном сером воздухе; на этом фоне, как в кино, вертолеты нервно кружили над крышами. Брам тоже сошел на мостовую и, ускоряя шаг, пошел, лавируя между машинами, к своей жене и сыну. «Тихий океан». Что за чудесное название для детского садика. Брам старался не слишком раскачивать сумку, в которой сидел щенок, но руки плохо слушались его, и Хендрикус тихонько заскулил. В воздухе стоял острый запах бензина и горелой пластмассы — отец, без сомнения, мигом определил бы его химическую структуру.

В горячем мареве, висевшем над дорогой, Брам шел, лавируя меж автомобилей и огромных грузовиков. Люди вокруг него звонили по телефонам, молчали, уставившись в пространство, вытаскивали из пакетов бутерброды и не спеша жевали. Зрелище напоминало застрявший в пути караван; все здесь стремились поскорее тронуться с места и добраться до контор, магазинов, складов, ресторанов и детских садов.

Но впереди стряслось нечто непреодолимое, путь перекрыл огнедышащий дракон, чей жар чувствовался даже на расстоянии. Брам побежал, сердце заколотилось где-то у горла: скорее, скорее увидеть, что же там произошло. Смотреть он боялся. Что-то там было не так, как должно. Он знал: там что-то не так, словно разом ослабевшее тело осознало то, о чем не желала слышать душа. Боже, этого не могло быть, там не мог случиться пожар, там не нужна толпа машин — «скорой» и полиции, перемигивающихся тревожными огнями. Сотни красных и синих огней, чудесное украшение для детского сада, бросали отблеск на стены домов, а он шел вперед, прямо в слепящее сияние этих огней, ничего не видя вокруг, словно солнца не было в небе. Воздух страшной тяжестью ложился ему на плечи.

Он свернул в переулок — жар и утробный рев черного огня все усиливались — и остановился перед плотной стеной людей. Яркие блузки и рубашки, сверкающие лысины и «конские хвосты» с цветными ленточками, кудряшки африканцев и светлые волосы русских. Но у него не было времени ждать, он знал: здесь этого не может быть, Господь Всемогущий, этого не должно быть.

Он понял, что надо сделать: вернуться назад, остановить часы, заставить время течь вспять, чтобы снова стало без пяти час, чтобы еще не наступило тридцать шесть минут второго. Тогда он успел бы позвонить Рахель, он крикнул бы: «Рахель! РАХЕЛЬ! РАХЕЛЬ! Скорее! Лети в „Тихий океан“! Прямо сейчас!! Хватай Бена в охапку и беги оттуда, там что-то не в порядке!! Поверь мне, любимая, там творится что-то странное! Забери его! Забери! Забери!»

Он снова набрал ее номер и снова услышал: «Рахель Маннхайм, оставьте сообщение…» Ее телефон был все еще выключен. Почему она не звонит?

— Простите, простите, простите, — забормотал он, ввинчиваясь в плотную толпу и пытаясь протиснуться вперед меж возмущенными, потрясенными, взволнованными людьми. Грубо расталкивая зевак, он пробирался к полицейскому заграждению. Но и перед ним не остановился. Он разорвал желтую ленту и пошел к горящим машинам, потому что узнал среди них свою «мазду», старенькую, обшарпанную японочку, на которой утром ездил к Хартогу. Потом ее забрала Рахель, чтобы отвезти Бена в садик.

Когда он разорвал ленту, кто-то крикнул, чтобы он оставался на месте, но разве мог он остановиться? Он уже подходил к «мазде», когда чьи-то крепкие руки, руки полицейских, схватили его; странно: причиняя боль, они, кажется, пытались его успокоить. Но он уже увидел языки пламени, рвущиеся из окон здания, которое когда-то было выкрашено в цвет моря, гигантской коробки кубиков, несшей в себе угрозу чудовищного пожара, готового вырваться наружу. А где же кроватки, в которых спали дети? Где игрушки, лесенки и горки, баночки с краской, картинки на стенах?

Пожарные разворачивали шланги, с крыши одной из красных машин выдвигалась в сторону здания лестница. Черные облака вонючего дыма поднимались над домом.

Она должна быть где-то здесь, среди людей; нетерпеливо оглядываясь, она ищет его в толпе, и Бен у нее на руках, в полной безопасности, пытается разглядеть, что происходит за спинами полицейских; но полицейские окружили, отгородили его от людей, не дают отыскать жену. Он стал бешено вырываться, но, даже пытаясь высвободиться, не выпускал из рук портфель и собачью переноску, словно вещи эти были единственной опорой, удерживающей его в пределах реальности. Его бесили тупые полицейские, не понимавшие, что пожар разгорается у него внутри, сжигая все, что составляло его жизнь.

В глубине души Брам знал: этого не должно быть, Господи, это невозможно, но ясно мыслить уже не мог; надо позвонить отцу, подумал он, и попросить его сделать что-нибудь со временем. Хартог может все, он нобелевский лауреат, каждую секунду ему открывается больше тайн, чем Браму удастся узнать за всю свою жизнь.

Конечно, они не могли остаться в горящем доме. Конечно, они успели выйти, у Рахель поистине звериная интуиция. Она — дитя древней традиции, где реальность непостижимо гармонирует с чувствами. Велика была вероятность, что ее подняло с места неосознанное беспокойство и она забрала Бена. «Шестым чувством» она могла учуять нечто неосязаемое, могла расслышать то, чего никто больше не слышал. У нее случались фантомные боли, и странный, магический, полный тайного смысла спазм желудка мог подтолкнуть ее к тому, чтобы схватить Бена на руки и покинуть садик; откуда-то она знала: это та самая боль, и она бежала, бежала без остановки, пока за спиной не раздался взрыв. Но она не остановилась, она бежала, бежала. Все дальше и дальше.

«О Рахель, дорогая моя, — думал он, — о Бенни, малыш, мальчик мой».

Он разрыдался. И сам не мог поверить в то, что издает эти безумные звуки. Сдерживаться было невозможно, у него разорвалось бы сердце. Но может быть, он хотел, чтобы сердце разорвалось именно сейчас, чтобы жизнь покинула его тело вместе со слезами?

Он заметил, что полицейские чуть-чуть расступились, услышав его нечеловеческий вой, железные пальцы, вцепившиеся в его плечи, разжались. Ощутив свободу, он рванулся вперед, но его снова перехватили, теперь его держало человек семь, не меньше. Брам продолжал рыдать. Он не мог остановиться. Но беспорядочные вопли обретали смысл.

— ЛЮБИМАЯ ЛЮБИМАЯ ЛЮБИМАЯ! — выкрикивал он.

Полицейские силой усадили его наземь, их было слишком много, он не мог их одолеть: с девяти лет Брам не дрался и потерял сноровку, хотя успел с тех пор отслужить в армии и ежегодно проходил сборы резервистов. Жизнь его была мирной, и хотел он только одного: обнять Рахель и Бенни, живых и невредимых. Он судорожно вцепился в ручки своих спутников — портфеля и переноски, — за все золото мира не согласился бы он выпустить их из рук. Его больше не надо было держать. Силы покидали его. Он не мог сдвинуться с места. И уже не мог рыдать. Только шептал:

— О мои дорогие, мои дорогие.

Он отдался на милость окруживших его людей.

Кто-то рядом сказал:

— Осторожно, в переноске сидит собачка.

Самым странным было то, что Брам внезапно понял: у него есть выбор. Понял, что может выбрать безумие. Принять это решение было проще всего. Ему не справиться с этим миром, он подберет для себя другой, где ему будет хорошо. Кажется, существует выход; выход, позволяющий избавиться от невыносимой боли.

Он закрыл глаза, сосредоточившись на многоголосом шуме, окружавшем его. Рев пламени, команды пожарных, стрекот вертолетов, приближающиеся и удаляющиеся сирены «скорых». Стоит только захотеть, и он сможет выкинуть все это из головы.

И вдруг он услышал:

— Я его жена.

Он и сам мог произнести эти слова, он знал, что совсем нетрудно будет слышать их каждый день, каждый день заботливо пестовать в себе эту иллюзию.

— Позвольте пройти, нечего меня хватать! Это мой муж, отойди-ка!

Эти слова, которые он мечтал услышать, прозвучали не в его сознании, а снаружи. Он открыл глаза, посмотрел на стоявших вокруг людей, все еще державших его за руки.

И взору его на фоне черного от копоти неба явилась Рахель, твердая и решительная, как Мадонна, с малышом на руках. Бенни молчал, изумленно озираясь вокруг. Полицейские расступились, давая ей дорогу, и она, испуганно глядя на него, опустилась на колени.

— Боже, — пробормотала она. — Бедный, бедный мой мальчик.

— Я думал, что… — начал он, но больше ничего не смог сказать. Слезы потекли по его щекам. Полицейские отпустили его, но он остался сидеть на земле, скорчившись, оглушительно счастливый; в ушах стоял звон от усталости, он чувствовал, как безумие постепенно уходит и его место занимает облегчение. Обняв руками колени, он плакал, как ребенок, а Рахель ласково гладила его по голове и по спине, приговаривая:

— Успокойся, лапушка, ничего же не случилось, лапушка, успокойся.

— Не могли бы вы куда-нибудь убраться отсюда? — прозвучал над ними сердитый голос. — Кое-кому, как ни странно, вы мешаете работать.

 

1

Он отвез Рахель в Нью-Арк и возвращался назад с Хендрикусом. Хитрый пес уселся рядом с Брамом. Всю дорогу до аэропорта он простоял на задних лапах, упираясь передними в окно и глядя на улицу, а теперь быстренько перебрался на пассажирское сиденье со своего матрасика, лежавшего на полу новенького «форда эксплорера», купленного Брамом месяц назад. Через час самолет компании «Эль-Аль», на котором должна лететь Рахель, поднимется в воздух и возьмет курс на Тель-Авив. Она постоянно старалась upgrade все вокруг себя — улаживала большие и малые дела, находила то дешевого слесаря, то старинный крестьянский стол, то рисунок их дома, сделанный во времена Гражданской войны черным художником из Филадельфии, — и, конечно, найдет чем заняться во время долгого перелета. Рахель уверяла, что не может спать в самолете, но Брам знал по собственному опыту: как только пассажиров покормят, она заснет. Иногда она засыпала в неудобном кресле крепче, чем в собственной постели, и ему приходилось будить ее, когда самолет разворачивался над Средиземным морем, заходя на посадку в аэропорту Бен Гурион. Завтра ее отцу исполняется шестьдесят пять лет, и Рахель решила явиться в Тель-Авив без предупреждения, чтобы сделать ему сюрприз.

В некоторых аэропортах Европы установлены скоростные сканнеры, дающие возможность зарегистрироваться на рейс меньше чем за два часа до отправления, — как раньше, до теракта 11 сентября. Но в Америке, как и в Израиле, контроль осуществляется не машиной, а служащими. Через неделю, когда Рахель будет возвращаться, какой-нибудь чиновник потратит несколько минут на проверку ее багажа. Брам был абсолютно уверен, что компания «Эль-Аль», много лет занимающая первое место в мире по безопасности, доставит ее в Израиль в целости и сохранности. Сам он так и не смог понять, какая сила удерживает самолет в воздухе, и необходимость куда-то лететь приводила его в ужас. Летать приходилось не реже чем дважды в месяц, и всякий раз он сидел, взмокнув от страха, тупо уставясь в экран лэптопа, напряженно прислушиваясь к шуму моторов. Иногда ему чудились перемены в высоте тона или уровне громкости, и он начинал внимательно следить за стюардессами: не нервничают ли они, не бегают ли без надобности в пилотскую кабину. В течение всего полета поведение пассажиров фиксировалось видеокамерами, и Брам был уверен, что служит излюбленным объектом для обучения новичков. Указывая на его смертельно испуганное лицо, выделяющееся на фоне мирно спящих пассажиров, инструктор мог продемонстрировать будущим стюардам и стюардессам паникера: вот он — человек, налетавший сотни часов, но до сих пор не доверяющий профессионализму пилотов; вот он — возможный источник неприятностей.

Если он летел с Рахелью, то благодаря ее легкому нраву был почти спокоен. Она понимала его страхи, но находила их несколько чрезмерными. И о кошмарах, мучивших его по ночам уже почти два месяца, Брам рассказывал только ей.

Нынешним утром, когда он проснулся в полпятого мокрый от пота, она сказала:

— Ты слишком много работаешь. Лекции отнимают у тебя все силы. Надо их прекратить.

— Но нам нужны деньги. Один ремонт чего стоит.

Его книга о Шароне и Арафате, основанная на беспристрастном подборе фактов, стала бестселлером и принесла им достаточно денег, чтобы внести задаток за обветшалый загородный дом, куда они переехали четыре месяца назад. Но лекции, которые он читал по всей стране, давали гораздо больший доход, чем проценты с продажи книги. Именно лекции давали возможность быстро покончить с ремонтом и рассчитаться с ипотекой. Ему хотелось определенности. Он не любил рисковать.

Основу дома — простую прямоугольную коробку — построили в 1828 году, но за два столетия он разросся, превратившись в лабиринт коридоров и комнат, и из-за колоссальной площади в семьсот квадратных метров казался бесконечным. Надо было срочно что-то делать, чтобы он не развалился. Архитектор и подрядчик старательно поддерживали в нем растущий страх. Они долго обсуждали «сгнившие стропила», но стропила оказались в полном порядке. Но все-таки трубы, электропроводку и большинство оконных рам придется заменить, ванные и кухню — перестроить и вдобавок перебрать большую часть крыши. После чего, к концу своей личной пятилетки, они смогут расслабиться и коротать долгие ледяные зимы под надежным кровом просторного, теплого, уютного дома.

Пока что они жили в «новом» крыле, построенном в 1928 году специально для слуг, которых в 1930 году, после биржевого краха, пришлось рассчитать. В плане дом имел z-образную форму; к короткому крылу (три спальни и большая гостиная с открытой кухней), где они жили, с одной стороны примыкал неухоженный газон огромного сада, а с другой — тихая дорога, ведшая к 518-му шоссе, по которому за полчаса можно было добраться до Принстона. Сад занимал небольшую часть их холмистого участка в 26 акров, включавшего собственную английскую рощу, прорезанную просеками и грунтовыми дорогами. Дикие олени и лисы бродили меж деревьев, хищные птицы охотились на мелких зверьков.

До начала зимы надо было успеть наладить отопление, слесарь уже сообщил им, во что это обойдется. Их дом станет настоящим дворцом.

Скоростная дорога номер один связывала аэропорт Нью-Арка с Принстоном. Не прошло и часа, как Брам добрался до пригорода, застроенного недавно отреставрированными домами в колониальном и викторианском стиле, уютными и просторными, с аккуратными лужайками и гостеприимными верандами, украшенными элегантной резьбой по дереву. Дом доктора Джиотти отыскался быстро. Хендрикуса пришлось взять с собой. У Брама имелась сложная схема: в какие дни кому из знакомых можно его завозить, когда приходится читать лекции; но сегодня никто не смог оставить у себя собаку. Бенни пока в садике, за ним он заедет в три.

Джиотти, как и следовало ожидать, оказался типичным итальянцем: маленький, чернявый, заботливый, с темными ироничными глазами и коротко подстриженной бородкой, в дорогом элегантном костюме и элегантных туфлях от Бруно Магли. Кондиционер бесшумно гонял прохладный ветерок по его кабинету. Хендрикус с интересом обнюхивал пол под простыми, обшарпанными стульями и круглым столом, за который они с доктором уселись. И на котором не было книг. Только пачка бумажных салфеток, кувшин с водой и пара стаканов «Duralex». Когда Рахель велела Браму обратиться к психоаналитику, в университете ему посоветовали именно этого доктора.

Джиотти записал на листочке возраст Брама, место рождения, где он жил и учился, дату смерти его матери, семейное положение.

Потом спросил:

— Итак, вы плохо спите?

— Да.

— С каких пор?

— Уже два месяца.

Странно было обсуждать свои сны с абсолютно чужим человеком.

— А раньше такое бывало?

— Нет, раньше — никогда.

Глаза у Джиотти были огромные, а веки от природы темные, словно он их подкрашивал, как женщина. Из-за этого Брам решил, что Джиотти красит волосы: ни следа седины в шевелюре, хотя на вид — никак не меньше шестидесяти.

— В вашей жизни произошли в последнее время какие-то серьезные изменения?

— Не то чтобы, — ответил Брам. — Впрочем, дом, мы купили дом. Который требует капитального ремонта.

— И вам из-за этого не спится?

— И из-за этого тоже.

— Вы не спите, обдумывая ремонт, это совершенно нормально. Но я так понял, что ваша бессонница вызвана и другими причинами?

— Так кажется моей жене.

— Это жена отправила вас ко мне?

— Она думает, вы сможете мне помочь.

— Бессонница вас сильно беспокоит?

— Она не беспокоила бы меня совсем, если бы время от времени удавалось высыпаться, так что — беспокоит, но не слишком.

— Вам трудно заснуть?

— Нет, с этим нет проблем.

— Сексуальные проблемы?

— Что вы имеете в виду?

— Проблемы с эрекцией?

Никто никогда не задавал Браму таких вопросов.

— Нет.

— Вы получаете удовольствие от секса?

Брам не был уверен, удастся ли ему продержаться еще полчаса.

— Да.

— У вас много партнерш?

— Нет. Я верен жене.

— А как вам кажется, ваша жена тоже удовлетворена своей сексуальной жизнью?

Они всегда делали то, что им хотелось. Рахель была чудесна. То, как ее изумительное тело отвечало на его ласки, делало немыслимой саму идею поиска других женщин. Как-то раз они взяли напрокат порнофильм. Иногда она, раздевшись, оставалась в чулках с подвязками и туфлях на «шпильках». Но, наверное, все это лишь невинные развлечения в глазах опытного психотерапевта. Преподаватели Принстона обожали Джиотти. Может быть, в академических кругах процент извращенцев выше, чем среди работяг?

— Я думаю, да, — ответил Брам.

Джиотти кивнул и сделал пометку в блокноте.

— Вы можете описать свою ночь? Вы засыпаете хорошо, так?

— Да, но потом — потом я просыпаюсь от кошмара. И больше уже не сплю.

— В этом кошмаре есть некий сюжет?

— Да.

— И вы можете его пересказать?

Брам кивнул.

Вот как, значит, устроена беседа с психиатром. Сухой обмен интимной информацией, которая после обрабатывается и становится материалом для изучения и интерпретации.

— Вы пересказывали свой кошмар жене?

— Да.

— Она у вас умница — я встретил ее как-то у общих знакомых — что она сказала?

— Что мне нужен хороший аналитик.

Джиотти удовлетворенно улыбнулся:

— Я же говорю, она умница, — и добавил: — Вам неприятно говорить об этом?

— Я бы лучше обсудил возможность позитивных перемен в Корее.

— Да вы, оказывается, оптимист! — не остался в долгу Джиотти.

— Просто не люблю заниматься самокопанием.

— Это и не нужно, пока ничего не случилось. Но вам снятся кошмары.

— Да.

— Нет нужды объяснять вам, что это может означать: непреодоленные страхи, загнанные в подсознание.

Брам кивнул. Он понимал, что кошмары порождены страхом. Он боялся потерять то, без чего не мог жить. Рахель. Бенни. Дом. Работу. Отца.

— Не могли бы вы приблизительно описать, как выглядят ваши кошмары?

— Они похожи друг на друга.

— С одинаковым сюжетом?

— Да.

— Ну что ж, начинайте, — кивнул ему Джиотти, словно приглашая актера начать показ.

— Попробую — но мне кажется немного странным говорить об этом с вами.

— Конечно. Чтобы привыкнуть, нужны месяцы, если не годы.

— Вы хотите сказать, что я должен буду ходить к вам несколько лет?

— Понятия не имею. Но если это будет необходимо…

— Да зачем, когда есть снотворные? — удивился Брам.

— Совершенно справедливо. Я выпишу вам рецепт, и вы можете продолжать жить, как живете. Но мне все же любопытно знать, что за кошмары вам снятся.

Достаточно ли будет, подумал Брам, продолжать принимать таблетки или стоит попробовать разобраться наконец с этим кошмаром?

— Сон начинается, — сказал он, — всегда по-разному. Но потом случается что-то, из-за чего я попадаю в наш новый дом.

— И как, к примеру, он начинается?

— Например, я разговариваю с отцом. Мы говорим о его псе. Пес убегает, я — за ним, и мы оказываемся возле дома. Того самого дома, где мы сейчас живем. Но это только начало. Я вхожу в дом следом за псом, и вдруг пес проваливается сквозь пол, в дыру. Дом очень старый, на верхнем этаже в одной из комнат действительно в полу есть дыра. Я смотрю сквозь нее вниз и вижу, что пес стоит там, внизу, и жалобно смотрит вверх: он ждет моей помощи. Я бегу назад, спускаюсь по лестнице. Попадаю в какой-то коридор, в нем — не думаю, чтобы мое подсознание было каким-то особенным, — слишком много дверей. А пса нигде не видно. Я слышу его, но не вижу. Потом из-под решетки кондиционера начинает валить дым. В нашем доме нет таких решеток, мы только собираемся их ставить. Дым наполняет коридоры и комнаты. Я зову пса по имени, но дым попадает в мои легкие, и я не могу двинуться с места. Я слышу, как скулит пес. И просыпаюсь.

Джиотти кивнул на Хендрикуса, старательно вылизывающегося под столом:

— Это и есть наш главный герой?

— Нет. Вернее, не совсем, частично.

— Вы когда-нибудь раньше держали собак?

— Нет.

— Даже в юности?

— Нет, — повторил Брам и вспомнил об отцовской собаке. — Отец держал пса, когда был ребенком. Я думаю, пес в моем сне принадлежит отцу. То есть насколько я могу себе его представить.

— Вы видели его фотографии?

— Нет, но отец мне о нем рассказывал.

— Он считал своего пса чем-то необыкновенным?

— Да. — Ничего больше не хотел он рассказывать этому чужаку. Разговор становился все более абсурдным. Не хватает еще и собак обсуждать.

— Не могли бы вы рассказать мне побольше про собаку вашего отца?

— Не думаю, что это относится к делу.

— Почему?

— Просто я слишком сильно беспокоюсь из-за дома. Мы недавно переехали. Он огромен, и потребуются титанические усилия, чтобы привести его в порядок. Реконструкция будет стоить кучу денег. Может быть, мы взялись за дело, которое не сможем завершить; боюсь, нам не справиться.

— Вам это только что пришло в голову?

— Это естественное объяснение, не так ли?

— Абсолютно. Но: испытываете ли вы облегчение?

— Какое облегчение?

— Исчезнут ли благодаря этому ваши кошмары?

Брам подумал, что, даже если это объяснение верно, оно вряд ли поможет ему исцелиться. Оно уже приходило ему в голову после одного из первых кошмаров, но было отвергнуто как неубедительное.

— Вы принадлежите к старой школе? — спросил Брам.

Джиотти взглянул на него вопросительно:

— К старой школе? Что вы имеете в виду?

— Они говорят, что, как только я пойму символику сновидения, оно перестанет меня беспокоить. То есть больше не будет на меня действовать.

Джиотти улыбнулся:

— Да, у меня тридцатилетний опыт работы с пациентами. Но иногда требуется время, чтобы отследить все компоненты сновидения.

— А если это случайность?

— Сколько раз вам снился этот пес?

— Понятия не имею. Двенадцать, тринадцать… может быть, больше.

— И вы считаете случайностью то, что один и тот же образ раз за разом возвращается в сопровождении одних и тех же эмоций?

— Я боюсь браться за реконструкцию дома, боюсь, что у нас не хватит денег, а страхи никуда не денутся. И кошмар остается при мне. Я думаю, этого достаточно…

Джиотти прервал его:

— Что делает собака в том доме, который вам снится?

— Понятия не имею. У нас есть собака. У моего отца когда-то была собака.

Джиотти поглядел на дремлющего под столом Хендрикуса. Пес выглядел спокойным, и это удивило Брама. Обычно, оказавшись вне дома, Хендрикус нервничал и скулил.

— Как его звать? — спросил Джиотти.

— Хендрикус.

— А как звали собаку вашего отца?

— Так же, — ответил Брам, помедлив несколько секунд.

— Хендрикус?

Брам кивнул.

— Что это за имя? Израильское?

— Голландское.

— Оно что-то означает?

— Это имя состоит из двух германских слов: heim — то место, где находится твой дом, и rik, означающий власть. Немецкое имя — Heinrich.

Джиотти кивнул:

— То есть в какой-то степени указывает на дом, который вы купили. Большой дом.

У Брама форменным образом отвалилась челюсть.

— Черт возьми, — сказал он и рассмеялся. Процедура оказалась еще чуднее, чем он ожидал. А собственно, разве он чего-то ожидал?

— Вы хотите сказать, у меня в голове составился ребус? Мне снятся головоломки?

— Вы знали, что означает имя вашей собаки, но не отдавали себе отчета в этом. Пришло время, и головоломка сложилась.

— С вашей помощью.

— Я стараюсь, — заметил Джиотти без малейшего смущения. — Люди в течение тысячелетий чувствовали, что в снах закодирована информация, хранящаяся в подсознании. Библейский Иосиф был толкователем снов. Вернее сказать, он был первым психотерапевтом.

— Мальчиком мой отец жил в небольшом доме. Он назвал пса в честь знаменитого в то время голландского политика.

— Но вам известно значение его имени. Вполне возможно, что, если бы пса звали, к примеру, Паул, он не появился бы в вашем сне.

— Паул, Паулус, тихий, беззащитный, — пробормотал Брам.

Джиотти кивнул:

— Давайте-ка вернемся к началу сна. Они все начинаются по-разному, не так ли? А потом выходят на один и тот же сюжет?

— Да.

— Сон, который вы описали, начинался с вашего отца. Другие сны тоже начинаются с него?

— Нет.

Брам попытался восстановить в памяти картинки, с которых начинались его сны. В одном он шел по Амстердаму, вдоль Золотой излучины Хееренграхта, мимо роскошных домов, выстроенных купцами, приобретшими в семнадцатом и восемнадцатом веках колоссальные состояния на торговле специями, слоновой костью, шелком, китайским фарфором и рабами из Африки. К затейливо украшенной входной двери одного из домов вели ступени. Он заглянул в забранное решеткой окно. И увидел собаку. Толкнул дверь, она легко открылась. Собака побежала в глубь здания, и Брам последовал за ней.

— Я могу привести пример, — сказал Брам и описал прогулку вдоль канала, огромный дом, решетки на окнах.

Когда он закончил, Джиотти спросил:

— Все эти компоненты, они знакомы вам?

— Да.

— Вы сами там когда-то гуляли?

— Да, много раз. Когда учился в школе…

Он испуганно посмотрел на Джиотти. Но терапевт молчал, невозмутимо глядя на него, и Брам понял, что многолетняя практика научила Джиотти сдерживать эмоции.

— Когда мне было восемнадцать, я должен был написать работу к выпускному экзамену. О Второй мировой войне. Для этого пришлось несколько месяцев ходить в архив Государственного института, где хранятся документы, связанные с войной. Этот институт и есть дом из моего сна.

— И собака сидит внутри?

— Да, собака сидит внутри.

— А как собака связана с институтом?

— Непосредственно, — пробормотал Брам.

— Непосредственно?

2

Бенни должен был пойти в начальную школу с осени, а пока они каждый день водили его в садик при университете. После разговора с Джиотти Брам заехал за ним. Хендрикус, играя, прыгал вокруг Бенни, покусывал его за руки, забегал вперед и возвращался назад. Брам пристегнул сына к детскому стульчику на заднем сиденье «эксплорера», и, пока он выезжал со стоянки, Бенни уговорил Хендрикуса успокоиться. Они прекрасно понимали друг друга.

Бен был существом неистовым, гораздо более воинственным, чем Брам в детстве. Они не стали бы покупать ему игрушечного оружия, если бы Бенни сам его не потребовал. Ему нравилось быть сильным. Он мог часами сражаться против вымышленных врагов, рубя их мечом, стреляя из автомата или карабина. А иногда выходил на бой до зубов вооруженным: в каждой руке по пистолету, за плечами — пластиковые «узи» и «АК-70», за поясом — пара мечей. Вылитый Рэмбо — впрочем, этого фильма он никогда не видел. Зато мультики со стрельбой и драками мог смотреть бесконечно. И вот что еще поражало Брама: Бенни ел, как молодой хищник. Но не толстел; он был мускулист и со временем обещал стать крупным, сильным юношей. Когда он ел, то напоминал Браму отца, очищавшего свою тарелку с таким же свирепым видом.

Раньше Брам считал отцовское отношение к еде следствием войны, считал, что голод, пережитый в лагере, научил Хартога съедать свою порцию мгновенно. Мальчиком он с изумлением наблюдал за отцом, сосредоточенно опустошавшим тарелку, словно волк, занятый лишь тем, чтобы, набив желудок пищей, покончить с голодом. Но Бенни был точно таким же, хотя и не пережил голодных военных лет. Этот юный Маннхайм не ел, а поглощал еду в буквальном смысле слова. Вкусно ли, нет — не важно. Бенни, как и его дед, собирался выжить любой ценой.

Брам наблюдал за ним, поглядывая в зеркальце заднего вида. Круглые щеки, ярко-синие глаза, светлые волосы, отросшие ниже ушей — пора бы его постричь. Хендрикус спокойно сидел рядом. Среди собак он выделялся, как и Бенни среди сверстников, упрямством, дикостью и ловкостью.

— Можно, я позвоню маме?

— Только завтра. Сейчас она сидит в самолете.

— Докуда она уже долетела?

— Понятия не имею. Пожалуй… — Он сверился с часами на щитке. — Пожалуй, она сейчас пролетает над Лонг-Айлендом. Если самолет вылетел вовремя, она летит уже час.

— Над облаками, — сказал Бенни. — Я хочу самолет-истребитель.

— У тебя уже есть один.

— Игрушечный…

— Ты сможешь стать пилотом, когда вырастешь.

— До скольки лет вырасту?

— Я думаю, до восемнадцати.

— Еще четырнадцать ждать?

— Да.

Считать Бенни выучился сам, когда ему было два года. Он постоянно что-нибудь считал. Складывал цифры, из которых состояли номера встречных машин, сам назначал буквам цифровые эквиваленты, — жил в удивительном мире, которым правили сила и числа.

Брам заметил, что Бенни напряженно смотрит в окно, словно меж пропитанных солнцем домов Западного Принстона таилась опасность, которую необходимо найти и обезвредить. Потом Бенни заснул. Когда с ними ехала Рахель, малыш настойчиво и шумно требовал, чтобы она садилась рядом. Иногда, сдавшись, она на ходу перебиралась на заднее сиденье, укладывала Бенни к себе на колени и гладила по голове, пока он не засыпал. Брам любил эти минуты в машине: все вместе, под защитой стального кузова, совсем близко друг от друга, на расстоянии протянутой руки — не хватало только отца.

Три месяца назад отец прислал ему мэйл. Его любовница внезапно умерла. Она ехала в автобусе, и у нее остановилось сердце. Медсестра, оказавшаяся рядом, пыталась вернуть ее к жизни, но не смогла. Брам тотчас же позвонил и записал на автоответчик свои соболезнования. А наутро получил новый мэйл: соболезнования ни к чему, она не была ему женой, и вообще ей повезло — о такой смерти можно только мечтать.

Брам прочел мэйл раз, другой. Хартог, который никогда не был щедр на проявление чувств, на этот раз превзошел самого себя. Не хотел, чтобы сын понял, как он тоскует по своей любовнице, считая это проявлением слабости, немыслимой в пределах его вселенной. Но что он имел в виду, когда писал: «можно только мечтать»? Была ли это просто фигура речи или попытка сообщить о чем-то важном? Брам ответил, что они рады будут видеть Хартога в Принстоне; не хочет ли он устроить себе каникулы недели на две? Ответ: совсем сдурел? Как я могу вдруг взять — и уехать!

А через десять дней Браму позвонили из какой-то тель-авивской больницы. Оказывается, Хартог упал на улице и потерял сознание. Они просканировали его мозг и обнаружили следы крошечного инсульта, практически не повредившего ему. Они решили, что должны поставить в известность семью, против чего Хартог возражал, и согласился дать телефон в Принстоне только после длительных препирательств.

Часом позже он сам позвонил.

— Как ты себя чувствуешь, папа? — спросил Брам.

— А как бы ты себя чувствовал, если бы лежал в больнице, опутанный шлангами и проводами?

— Ты все такой же? Шутишь?

— Почему бы нет? Эти глупые дети, которые крутятся тут и называют себя врачами, все вместе знают об инсультах меньше, чем я. Я хочу домой.

— Они считают, что тебе надо подождать до утра.

— Только под наркозом.

— Почему бы тебе не приехать сюда? Ты должен навестить нас хоть раз. Заодно и дом поглядишь.

— Дом мегаломана-мешугинер. Слишком большой.

— Удачное вложение средств.

— С каких это пор ты занялся вложением средств?

— Такой случай представляется раз в жизни.

— Да уж, случай. Случай вляпаться в дерьмо. Ладно, это твое дело. Сейчас мне все равно лететь нельзя. Потом как-нибудь, обещаю.

— А кто будет за тобой ухаживать?

— Они сказали, что каждый день кто-то будет приходить.

— Обещай мне, что эту ночь ты проведешь в больнице.

— Вряд ли у меня будет выбор. Как поживает малыш?

Хартог почти никогда не называл внука Бен или Бенни — только «малыш». Когда Бен немного подрос, Хартог решил, что его гены, пропустив сына, наконец-то расцветут во внуке.

— Здоров, хулиганит, все как всегда, — ответил Брам.

— С этим малышом надо заниматься дополнительно.

— Папа…

— Нет, послушай. У малыша явный талант. И ему не повредит, если ты попросишь какого-нибудь симпатичного студента-математика два-три раза в неделю приходить и играть с ним в цифры: складывать, вычитать. Сколько это может стоить? С деньгами у вас, кажется, все в порядке: книга принесла тебе целое состояние. Надеюсь, ты не все еще профукал на дом? Сколько раз я тебе говорил? Почему ты этого не делаешь? Поверь мне, малышу занятия не повредят.

— Я знаю. Надо будет поговорить с Рахель.

— Ты собирался с ней поговорить десять звонков назад.

— Я рад, что тебе не трудно повторить еще раз.

— Почему мне должно быть трудно?

— Ты же звонишь с больничной койки.

— Неправда, я сижу. В кресле. На койку я только смотрю.

— Ты прав, папа. Тебе там незачем оставаться. И глупо утверждать, что ты все такой же. Скорее можно сказать: ты все молодеешь.

— В твоем голосе мне послышался сарказм.

— Разве я посмел бы…

— Короче, можешь обо мне не беспокоиться.

— Я рад.

— Я еду домой.

— Вызови такси.

— А чем плох автобус? По статистике получается, что идти до автобусной остановки пока что опаснее, чем ехать в автобусе.

— Сохрани счет, папа. Я оплачу твое такси.

— О'кей, я возьму такси.

— Рахель хочет тебе что-то сказать, она ведь тоже врач.

— Их тут почти две тысячи в моем распоряжении. Более чем достаточно.

— Она уже подошла, пап.

Брам зажал ладонью микрофон и прошептал:

— Он просто невозможен. Ничего не могу поделать.

— Хороший признак, — улыбнулась Рахель, принимая трубку. — Ну, старый ворчун, как дела?

Поразительно, каким счастливым выглядел отец, когда Рахель разговаривала с ним. В стальном щите Хартога существовало два тонких места, два человека, с которыми он позволял себе быть слабым и сговорчивым: Бенни — мальчик, походивший на него более, чем собственный сын, и Рахель, желаниям которой он с удовольствием потакал.

— Да, это Хендрикус лает, он желает вам скорейшего выздоровления, — ласково говорила Рахель.

В салоне «эксплорера» мирно спали Бенни и его друг Хендрикус. Брам вел автомобиль вдоль холмов, под сенью деревьев, отбрасывавших тень на дорогу, любуясь пасторальным пейзажем к западу от Принстона. Ему пришлось надеть темные очки, чтобы смягчить бившее в глаза солнце.

Их дом находился в полутора милях от Делавэра, реки, отделявшей Нью-Джерси от Пенсильвании. На другом ее берегу неторопливо разрасталась к северо-востоку Филадельфия — в ожидании счастливых перемен, которые непременно наступят через несколько десятилетий, когда она, слившись с Нью-Йорком, Нью-Арком, Нью-Брунсвиком и Трентоном, станет частью гигантского бесформенного мегаполиса, тянущегося от Пенсильвании до Коннектикута.

И тут Брам вспомнил, что первый раз сон с собакой и домом приснился ему через день после того разговора с Хартогом. Вне всякого сомнения, раньше ему не снилось ничего похожего. В том сне присутствовал отец. Пес стоял перед отцом — должно быть, их что-то объединяло. Но может быть, глупо самому пытаться интерпретировать сны? Это работа Джиотти — расшифровывать сновидения вместе с пациентом. Психологи и психиатры больше ста лет успешно помогают робким, нерешительным людям, это правда. Но Брам не верил, что интерпретация может состоять из узнаваемых элементов и быть такой же случайной и беспорядочной, как сам сон. Объяснения Джиотти могли помочь только тем, кто верил, что они помогут. Результат достигается быстрее, когда пациент подробно говорит о своих проблемах, все проблемы, от начала до конца, излагаются в процессе сеанса, а толкование позволяет сделать из неоднозначной символики снов практические выводы. Брам точно знал, откуда явились его кошмары: слишком много забот, вот что. Болезнь отца, дом, работа на износ в университете. Он избавится от снов, если устроит себе передышку. На время прекратит чтение лекций и публикацию статей. Не спеша займется домом, замком, который защитит их от любых невзгод.

Он свернул на подъездную аллею, ведущую к дому; асфальт, попорченный рытвинами и ухабами, не имеет смысла чинить, пока не закончатся основные работы. Густой лес по обе стороны дороги — его собственный лес — в который раз заставил Брама с гордостью подумать: «Абрахам Маннхайм, внук голландских евреев-голодранцев, приобрел землю в Америке — заросшие сорной травой газоны, потерявшие форму кусты и бесчисленные побеги плюща, оплетающие все, что попадается им на пути».

Высокая, разросшаяся за много лет живая изгородь двухсотметровой подковой охватывала дом — длинное строение из побелевшего от непогоды дерева, возведенное безо всякого плана, — вернее, разраставшееся в течение двух столетий в соответствии с нуждами и финансовыми возможностями хозяев. Дорогу замыкала посыпанная гравием площадка во всю ширину дома. За гравием тоже никто не следил: камушки потеряли цвет, а колеса автомобилей смешали их с песком. И все-таки сразу было видно, в какой чудесный загородный дом превратится эта развалина.

Бенни не проснулся, когда Брам заглушил мотор. Хендрикус поднялся, но сидел тихо, словно не хотел его будить. Брам отстегнул ремни, вынул Бенни из детского сиденья — удивительно, но малыш так и не проснулся — и, меж неподвижных деревьев, понес его к двери. Солнце безжалостно заливало светом старые стены, и чем ближе он подходил, тем яснее видел неизгладимые следы, оставленные на них непогодой.

В конце пятидесятых пристройку для слуг превратили во вполне приличное жилье. Сразу за входной дверью — гостиная с открытой кухней; оттуда две двери вели в спальни, а третья соединяла пристройку с остальным домом. Брам положил Бенни в кроватку, налил Хендрикусу свежей воды. Потом включил беби-фон в телефоне и, пока Хендрикус жадно пил, вышел наружу. Позади дома, там, где прерывалась живая изгородь, полагалось быть изящному саду (запечатленному на рисунках девятнадцатого века); время не пощадило его, превратив в подобие джунглей, замыкавшихся болотцем, за последние двадцать лет совсем заросшим, — его Рахель собиралась расчистить, дабы возродить имевшийся там прежде пруд овальной формы. Подбежал Хендрикус.

— Что ты, мальчик, что ты бегаешь в такую жару?

Наверное, так разговаривать с собакой не полагалось, но выходило само собой. Как полноправный член семьи, Хендрикус получал равную с остальными порцию воспитательных бесед, любви и человеческого общения.

Кабинет Брам собирался устроить в правой угловой комнате, площадью больше семидесяти метров. Здесь разместятся все книги, отсюда, сквозь высокие, сходящиеся углом окна, он будет смотреть на край живой изгороди, заросший пруд — и на свой собственный лес.

Брам собрал бумаги, которые понадобятся ему завтра. Он не хотел, чтобы Бенни слишком долго оставался один, и решил поработать в гостиной. Вдруг Хендрикус залаял.

— Что такое? Жарко?

Стоя на пороге, Хендрикус смотрел в пространство между краями живой изгороди.

Теперь и Брам услышал шум мотора: должно быть, это Джон О'Коннор, с которым надо решить судьбу пруда.

Красный вэн подъехал и запарковался рядом с Брамовым «эксплорером». Брам вышел к нему.

— Жарко сегодня, а, Эйб?

Эйб — третье его имя. Брам в Голландии, Ави в Израиле, Эйб в Штатах.

Джона, крупного рыжего дядьку весом по крайней мере в триста американских фунтов, чьи сильные руки ловко управлялись с молотками, клещами и прочими инструментами, рекомендовали Браму университетские коллеги. Он считался прекрасным подрядчиком, надежным и честным мастером, точным в денежных расчетах. Вылезая из кабины своего вэна, снабженного кондиционером, он вытирал пот со лба.

— Я долго жил в Израиле, Джон.

— Мы можем прямо сейчас установить кондиционер. В такую жару разве уснешь?

Кондиционер вряд ли поможет ему уснуть, но Брам ответил:

— Я не против.

— Рахель улетела?

— Думаю, да. Иначе позвонила бы.

— Я слыхал, у вас там опять проблемы.

В последние месяцы сообщения из Израиля не сходили с газетных полос. С тех пор как Хамас превратил Газу в исламский анклав, столкновения стали ежедневными. Ракетные обстрелы израильских городов, ответные действия Израиля. Ицхак Балин стал министром иностранных дел. Брам не терял с ним связи, время от времени обмениваясь мэйлами, но дружбе их с отъездом Брама пришел конец. Впрочем, из всех общих знакомых один Балин не считал Брама предателем. Жесткое противостояние, которое пошло на убыль после бесславного завершения второй интифады, сменилось войной между Хамасом и Фатхом. Однако все еще находились палестинцы, клятвенно заверявшие, что мечтают о прочном мире. Где-то Балин умудрялся их отыскивать.

— С трех пор как Арафата не стало, — говорил Балин, — всякое может случиться. Лучше постараться ужиться со знакомым дьяволом, чем налаживать отношения с незнакомым.

— Вчера погибло шестеро парней, — сказал Джон, теперь уже — об американских солдатах в Ираке.

Брам кивнул:

— Я слыхал об этом. — Ему не хотелось обсуждать войну в Ираке. Когда-то он раскритиковал за нее Буша и в результате испортил отношения с некоторыми из тель-авивских коллег. — Ты решил, что делать с прудом?

— Да. — Джон вытащил огромный красный носовой платок и вытер шею и щеки. Это выглядело, как оживший кадр из старого фильма. Сам Брам давно пользовался бумажными салфетками.

— Очень много работы. Сперва надо его осушить. Потом вычистить дно. Потом застелить специальным покрытием. Поставить систему подогрева, иначе ваши японские рыбки к черту померзнут. Будет стоить прорву денег. Мой совет? Забудьте о пруде.

— Ты не мог бы ей сам об этом сказать? Меня она не захочет даже слушать.

— Нет проблемы. Хочешь еще совет?

— Валяй.

— Сосредоточьтесь на важнейших делах. Мы должны привести дом в порядок прежде, чем наступит зима. Работы выше крыши. Прудом с подогревом можно заниматься, только если вы купаетесь в деньгах. Она вернется на будущей неделе, так?

— Да.

— Нужно начинать с починки крыши. Решить, из чего делать кровлю: дранка, черепица, гудрон? Если выберешь черепицу, придется укреплять стропила. Возможен любой вариант. Теперь водосточные трубы. Тут выбор от пластика до меди. Все возможно, все, что можно купить за деньги. Речь идет о большой работе, Эйб.

— Рахель говорила, что большую часть оконных рам придется заменить.

— Тут у меня приятная новость. Подгнивших оказалось немного.

— Шумно будет?

— Да уж, на воскресную прогулку в лес не похоже. Мы строители. Мы пилим и колотим молотками. Шумим. На твоем месте я, пока идут работы, сидел бы в университете.

Где-то далеко залаял Хендрикус, должно быть, в доме. Но, кажется, он закрывал дверь?

— Мы начнем в первую неделю сентября. Чтобы закончить к середине ноября, — продолжал Джон. — Да, Рахель хотела поглядеть рекламы систем сигнализации. Она считает, что надо начать со средств безопасности, все-таки вы живете на отшибе. Я захватил с собой и брошюрки про сейфы с разными наворотами; к примеру, сейф, который взрывается, как только набираешь определенный код.

Рахель чувствовала опасность? Она никогда не говорила об этом. Или она тоже сомневается в успехе их авантюры?

— Взрывающийся сейф? — спросил Брам. — Вряд ли это подходит для семьи, где есть дети. Стоит маме с папой отвернуться, они тут же полезут его открывать.

— Там просто такая система защиты. Просто громкий хлопок, — ответил Джон.

Они слишком долго простояли на солнце, лицо Джона покраснело, пот тек по щекам.

— Нам нечего складывать в сейф, — сказал Брам, — вот обзаведемся бриллиантами, тогда и поглядим. Попьешь чего-нибудь?

— С удовольствием.

Они двинулись к жилой части дома. Джон еле шевелился, наконец они вошли в тень.

— Какую крышу ты мне посоветуешь? — спросил Брам.

— Самую дорогую — черепичную. И медные водосточные трубы. С кондиционерами можно пока не спешить, хотя сам я просто балдею от прохладного ветерка. То же самое — с ванными. Приведи пока одну в порядок. Гости смогут временно пользоваться вашей ванной. С черепичной крышей и медными трубами можно спокойно прожить лет шестьдесят, а то и восемьдесят. А дранку положено менять раз в пятнадцать лет. Правда, поставить ее дешевле, но когда все это сложишь… Конечно, если ты думаешь продавать дом года через три — стараться не стоит.

Они вступили в тенистую прохладу гостиной.

— Мы собираемся поселиться здесь надолго, — тихо сказал Брам и добавил: — Малыш спит в соседней комнате.

В холодильнике стояла картонка с шестью баночками колы. Хендрикус снова гавкнул, негромко и глухо, словно из закрытого шкафа.

— Будешь колу?

— Замечательно.

Брам подал ему баночку и взял еще одну — себе. Ледяная кола вскипела пузырьками в горле. Джон, разинув рот, вливал в себя любимое пойло. Брам вытер губы тыльной стороной ладони и только тут заметил: дверь в спальню Бенни приоткрыта. Он точно помнил, что закрывал ее.

— Минутку, — сказал он, поворачиваясь, и увидел, что дверь, ведущая в нежилую часть дома, тоже приоткрыта. Брам ринулся в коридор и крикнул:

— Бенни!

Хендрикус снова залаял, но Бенни не отозвался. Пол в коридоре был вымощен старинными плитками, стершимися от соприкосновения с тысячами прошаркавших по ним подошв. Они собирались отлакировать их и сохранить в неприкосновенности. Справа шли окна, за ними видна была посыпанная гравием площадка, живая изгородь и два запаркованных автомобиля. Слева — несколько старых дверей, ведущих в разные части дома. Брам добежал до огромного двухэтажного зала с деревянным потолком. Изящная, расходящаяся в две стороны лестница вела отсюда на верхний этаж. Брам точно знал, что Бенни поднялся наверх. И знал, где его можно найти.

— Бенни! БЕН!

Он побежал вверх, прыгая через несколько ступенек, проскочил коридор и по черной лестнице взлетел на чердак. Здесь сразу видны были главные проблемы дома: щели в крыше, гнилые балки, проржавевшие водосточные трубы.

— БЕННИ! БЕННИ!

Хендрикус снова залаял, уже ближе. Брам мог даже сказать, что означает его лай: предупреждение. Пес пытался предупредить о чем-то и Бенни, и Брама.

— Не двигайся! — завопил Брам. — БЕННИ СТОЙ НА МЕСТЕ!

Он понесся в другой конец длинного коридора, где стены до того прогнили, что их можно было пробить кулаком. Полы — толстые широкие доски, нарезанные из мощных старых деревьев — местами были сильно повреждены, хотя по большей части сохранились в приличном состоянии. Где-то у огромной дыры в полу, провала в пять метров глубиной, мог стоять Бенни. Брам ничего еще не видел, но представлял себе именно это. Здесь, под крышей, жара была не меньше сорока градусов по Цельсию. А сколько выйдет по Фаренгейту — даже подумать страшно. Лай Хендрикуса стал слышнее.

— БЕННИ!

Коридор повернул, Брам преодолел последние пятнадцать метров и распахнул дверь в большую комнату, подняв облако пыли.

Под скрещенными стропилами просевшей от старости крыши спиною к нему стоял Бенни. Сквозь чердачное окно широким потоком лился солнечный свет, и в нем таинственно мерцали поднявшиеся в воздух пылинки. Малыш смотрел вниз, в провал, на краю которого стоял. Хендрикус беспомощно гавкал рядом с ним.

Брам схватил Бенни за руку прежде, чем тот успел обернуться. Он оттащил сына от дыры и крепко обнял. Потом, задыхаясь, опустился перед ним на колени и вгляделся в лицо, ища на нем виноватое выражение.

Ничего подобного: Бенни продолжал мечтательно смотреть в сторону дыры. Он мог свалиться с высоты в пять метров. Мог сломать себе шею.

— Бенни, Бенни, послушай меня.

Голос Брама дрожал, он не знал, какое из его чувств сейчас сильнее: злость или облегчение. Бенни выглядел сонным и заторможенным, словно не успел проснуться или наглотался наркотиков.

— Бенни, пожалуйста, — никогда-никогда больше так не делай, ладно? Слышишь? Никогда больше не приходи сюда. Ты можешь упасть туда, вниз. Это очень опасно. Сперва тут надо все починить и исправить. Тогда ты сможешь здесь играть. Слышишь?

Бенни кивнул, но Брам не был уверен, что сын понял его слова. Малыш был словно в полусне. Может быть, он спит на ходу? Может быть, Бенни — лунатик?

— Бенни — никогда, ты меня слышишь? Обещаешь?

На лице малыша появилось изумленное выражение, но он все еще молчал.

— Бенни? Ты помнишь, как оказался здесь?

Только теперь Бенни, наконец, очнулся. Он поглядел вокруг.

— Папочка, мы где?

Точно, лунатик. Надо будет сказать Рахель. Может быть, она знает, что с этим делать.

— Ты сам сюда пришел, Бенни. Ты что, забыл?

— Нет, — удивился Бенни.

Показать его врачам. Это или лунатизм, или «рассеянное внимание» — короткие периоды потери сознания, как при легкой форме эпилепсии.

Браму хотелось защитить его, он протянул вперед руки и сказал:

— Иди сюда, малыш.

Шагнув вперед, Бенни оказался меж его сильных рук, и Брам крепко прижал к себе хрупкое тельце малыша. Не о том ли предупреждали ночные кошмары, что сын может провалиться сквозь дыру в потолке? Не для того ли отец подарил им Хендрикуса, чтобы пес успел предупредить Брама? Все это беспочвенный магический бред. Брам проглотил готовые пролиться слезы, взял сына на руки и понес вниз. Пес вовремя поднял тревогу, и Брам решил ничего не говорить Рахель.

3

Рахель нравилось обедать около восьми вечера, а Брам считал, что Бенни не должен есть так поздно. Но сейчас она сидела в самолете и не могла помешать Браму поставить перед сыном полную тарелку спагетти в шесть пятнадцать. Брам был абсолютно не способен к готовке, этим занималась Рахель. Когда она подавала им сложные индийские блюда, приправленные травами, названий которых он так и не сумел запомнить, дом наполнялся азиатскими ароматами, незнакомыми этим старым стенам. А Брам перемешал спагетти с тефтельками в томатном соусе и шпинатом. На сладкое, конечно, мороженое. Узнай об этом Рахель, она бы его отругала: слишком мало витаминов, запретная говядина (Бенни был без ума от мяса). Вдобавок он сидел на полу у телевизора, поставив тарелку на низкий стеклянный столик, и обедал под аккомпанемент своей любимой программы: они купили спутниковую антенну и могли принимать две сотни каналов.

— А зачем нужны червяки? — спросил Бенни.

«Странная ассоциация, — подумал Брам, — наверное, из-за спагетти».

— Я не знаю, зачем. А зачем птички?

— Потому что есть воздух, — заметил малыш, облизывая губы.

— Может быть, червяки заводятся оттого, что земля влажная, — нашелся Брам.

— А в доме откуда столько червяков?

Бенни сидел на полу, спиной к Браму. Хендрикус лежал возле него в ожидании подачки.

Они смотрели мультик, герои которого выглядели странно и странными голосами несли полную чушь.

Брам не понял, что Бен имеет в виду. Он спросил:

— Где червяки?

— Наверху.

— Где наверху?

— Наверху, — повторил Бенни.

Брам заметил, что Бену трудно справляться с длинными макаронами.

— Погоди. — Не вставая с пола, он придвинулся к сыну и порезал спагетти так, чтобы их было удобнее есть. Рахель пыталась научить Бена накручивать спагетти на вилку, но уроки не имели успеха.

— Я червяков не видел, — заметил Брам.

— А я видел.

Может быть, где-то есть гнездо — всякое может случиться, когда крыша течет. Или у червяков не бывает гнезд? Или это какие-то особенные червяки?

— Ты должен как-нибудь показать их мне, — сказал Брам.

— Они там, наверху. Но мне ведь туда нельзя ходить?

— Наверху? Где наверху?

— У той дырки.

— Там были червяки?

— Да, внизу. Если сверху посмотреть.

Оттаскивая Бенни от дыры, Брам видел пол комнаты в нижнем этаже. Чистые голые доски. Никаких червей. Дождя не было уже несколько недель. Черви там просто бы не выжили.

— Правда?

Что случилось с его ребенком? Иногда у Брама бывало чувство, что Бенни где-то далеко, заблудился в своих мыслях. Может быть, у него — легкая форма аутизма? Он был сильным и добрым мальчиком, легко ладил со всеми и не имел проблем с учебой. Но периоды бешеной активности сменялись минутами полного отсутствия, словно сознание его на время отключалось или он полностью погружался в себя, увлекшись блужданием в лабиринте собственных мыслей.

Четыре года назад, в тель-авивских яслях, за десять минут до теракта Рахель пришлось вынуть Бенни из кроватки и вынести наружу, потому что он плакал так громко, что мог разбудить остальных малышей. Она вышла на улицу и пошла по тротуару, укачивая его и напевая песенку. Когда она отошла довольно далеко, Бенни успокоился. Но стоило ей повернуться и сделать всего несколько шагов в сторону «Тихого океана», как Бенни заплакал с новой силой. Она остановилась. Что делать? Купить ему укропной водички? Или самой сварить корень сладкого укропа, остудить и дать малышу попить? Она снова повернулась в сторону яслей и увидела вспышку пламени. Взрыв был так силен, что ветер ударил ей в лицо, взметнув волосы. И она побежала прочь, оберегая свое дитя. Бенни плакал.

Через несколько дней, когда они немного успокоились и снова смогли разговаривать друг с другом, Рахель сказала:

— Знаешь, я все время это чувствую — Бенни нас спас. Если бы он не заплакал…

— Его мучили газы, — ответил Брам. — Мы должны благодарить газы в его животе? Или бактерии? Вирусы?

Вопреки всему, Браму вспоминалась не картина пожара, а его сын, спокойно сидевший на руках у матери и свысока взиравший на суету, на огонь и пожарников, прислушивающийся к стрекоту вертолетов.

— Да нет, это — перст судьбы, — сказала Рахель. — Не заболи у него животик…

Магия занимала в ее жизни важное место, и, когда он рассказал ей, что уже несколько недель видит сны о дыре в полу, Рахель сделала из этого какие-то невероятные выводы. Надо продать дом. Немедленно заделать все дыры в полах. Привязывать Бенни к стулу. В случайности Рахель не верила. Ей представлялось, что в мире существуют невидимые, но оттого не менее важные связи между событиями, чувствами и вещами. Она верила, что потерянные вещи можно отыскать, сконцентрировавшись на мыслях о них.

По телеэкрану болтался персонаж компьютерного мультика, похожий на оживший скутер, но искренне считавший себя козой.

Брам спросил:

— Эти червяки — они большие?

Бенни, с интересом наблюдая за происходившим на экране, набил рот спагетти и сказал:

— Очень большие.

— Покажи-ка.

Бенни положил ложку и широко развел руки:

— Такие.

Это было ближе к змее. Змеи, значит. Неужели в доме водятся змеи?

— Сколько червяков ты видел?

Бенни снова взялся за вилку:

— Десять тысяч миллионов.

— Бен, ты умеешь считать. Сколько? — спросил Брам и поглядел в спину сыну.

— Бесконечно, — ответил тот.

Откуда он знает этот термин? И понимает ли его значение?

— Как ты сказал, малыш?

— Бесконечно, — небрежно повторил Бенни.

Может быть, отец прав: Бенни очень похож на Хартога, одинаковая генетическая структура, созданная для познания тайн мира, которых Браму не понять никогда.

— Что значит: бесконечно?

— Это если все-все-все сложить вместе. Сколько еще ложек?

Брам заглянул в его тарелку:

— Восемь.

— Четыре.

— Я сказал: восемь.

— О'кей.

Брам, не удержавшись, наклонился вперед, поцеловал сына в макушку и вдохнул запах его волос, сладковатый и свежий, несмотря на то что малыш весь день провел на солнце. Знания, над которыми шла незаметная работа в голове Бенни, недоступны Браму. Надо оставить его в покое.

Редчайший случай: у Бенни не было аппетита. Наверное, не стоило кормить его спагетти. В индийской стряпне Рахель Браму чудилось что-то мистическое. Он после стольких лет жизни с нею не смог бы приготовить себе даже супа. Единственное, чему он научился, — разогревать готовую еду в СВЧ-печке.

— Папа?

— Что, малыш?

— Сколько лет должно быть, чтобы уйти?

— Что ты имеешь в виду?

— Большие мальчики ведь уходят из дому, от папы и мамы?

— Если уезжают учиться, да. Когда им исполняется восемнадцать или девятнадцать лет.

— Я не хочу уехать, папа.

— А почему ты должен уезжать?

— Не знаю.

— Можешь хоть до ста лет оставаться с нами.

— Когда мама вернется?

— На будущей неделе.

— Я хочу ее увидеть.

— Конечно, увидишь.

— Я хочу ее теперь увидеть.

— Завтра утром мы ей позвоним.

— По скайпу? Тогда я ее увижу.

— Она взяла с собой лэптоп, так что мы сможем и поговорить, и увидеть ее.

Бенни кивнул головой, не отрываясь от телевизора.

Зазвонил телефон.

— Я возьму, — сказал Бенни. Он поднялся и взял с кухонного стола трубку, которую Брам там оставил.

— Иннеб Мйахнам.

И, спокойно выслушав ответ, сказал: — Нет, вы правильно набрали номер. Маннхайм. — Он кивнул:

— Иннеб Мйахнам — это Бенни Маннхайм наоборот. Да. Мне уже четыре года.

Он вернулся к Браму и, прикрыв ладошкой микрофон, сказал:

— Это тебя.

Брам взял трубку, назвался и потрепал сынишку, усевшегося возле, по волосам.

— Это Ицхак Балин.

— Ицхак? Ну и сюрприз! Как дела?

— Я не помешал?

— Конечно, нет.

— Рассказывай, Ави: твоя красотка жена, твой умник-сын — все в порядке?

— Лучше не бывает.

— Я слыхал, ты обзавелся замком?

— Замком? — Так вот какие сплетни ходят о нем в Израиле. Предатель обзавелся собственным замком, окруженным рвом. Израильская экономика в полном порядке, но профессор Маннхайм обстряпывает свои делишки в далеком Принстоне.

— Дом и правда большой, — сказал он, — но в очень плохом состоянии, как говорит мой отец — колоссальная куча старого дерева.

— Я видел твоего старика на прошлой неделе. Ничуть не переменился.

Хартог был страстным противником Балина.

— Ицхак, ты ведь умный парень, как ты не видишь, что твоя идея мирного сосуществования приведет к тому, что нас уничтожат, — сказал он как-то раз Балину. — Арабы не хотят мира. Знаешь, чего они хотят от тебя?

Балин безнадежно поглядел на него, но покачал головой:

— Нет.

— Я тебе скажу, — Хартог помолчал несколько секунд, чтобы усилить драматический эффект: — Арабы хотят выпустить тебе кишки, — он снова помолчал, — чтобы сожрать их сырыми.

Брам отозвался:

— Надеюсь, он отпустил тебя с миром.

— Разумеется, нет. Я всегда думал, что он самый крутой радикал из всех, кого я знаю, и не только радикал, он мечтает о «мирном размежевании»; и я надеялся, что правее него только стенка. Я ошибался. Он стал намного радикальнее — он был мне всегда симпатичен, ты знаешь, но теперь он зашел чересчур далеко.

Балин поступил не слишком тактично, затеяв с ним разговор об отце. Или он сделал это специально?

— Рад слышать, что старик по-прежнему бодр, — нашелся Брам, — а теперь расскажи о себе. Кстати, сколько у вас там сейчас времени? Полвторого ночи?

— Я не в Израиле, я в Нью-Йорке.

— Тогда мы должны увидеться. Как здорово, Ицхак, что ты мне позвонил!

Балин вызывал у Брама что-то вроде восхищения, хотя американцы и придумали для таких, как он, меткое словцо bullshitter. Ицхак был одержим миссией, священной целью: покончить с оккупацией Западного берега. Он был уверен: как только это произойдет, в Иудее и Самарии будет создано независимое палестинское государство. Брам тоже довольно долго так думал. Но теперь уже не был в этом уверен.

— Когда мне лучше приехать? — спросил Балин.

— Завтра у меня весь день лекции. Но ты можешь приехать вечером, к обеду. Или лучше в выходные?

— Завтра — с удовольствием. Как дела у Рахель?

— Работает по полдня, врачом-терапевтом. Все в порядке. И — кстати! — поздравляю тебя!

Два года назад Балин снова женился, а в прошлом месяце жена его родила девочку. Рахель тогда еще купила в Принстоне старинное зубное кольцо и послала его им в подарок.

— Спасибо за подарок, — откликнулся Балин. — Только он, по-моему, слишком дорогой.

— Я говорил Рахель, но разве ее остановишь!

Балин радостно хихикнул:

— Так я приеду в выходные.

— Адрес у тебя есть?

— Есть. Ави, я вот еще о чем хотел тебя спросить: не хочешь ли ты подумать, вернее, взвесить возможность вернуться?

— В Израиль? — уточнил Брам.

— Да, домой.

Все известные клише об американских университетах оказались реальностью: необходимость публикаций означала, что преподаватели были постоянно заняты подтверждением своих результатов, исследованиями, поиском новых тем и материалов, постижением истины. Конкуренция в Принстоне была чудовищная, кроме того, в глубине души он считал, что покупка дома обернется финансовым крахом. Но пока не хотел даже думать об этом. Рахель радовалась тому, что надо приводить дом в порядок. Это ее идея, ее мечта, которая должна быть реализована.

— Ицхак, мой дом здесь.

— А твоя душа?

Ицхак Балин никогда не упускал случая задать риторический вопрос. Душа — Брам представления не имел, что это такое. У него не было желания пускаться в дискуссию о месте, функции и продолжительности жизни души. Сперва надо бы привести в порядок этот чертов дом; ему вдруг страшно захотелось спать.

— Моя душа там, где мой сын, — ответил Брам.

Воцарилось молчание.

— На это у меня нет ответа, — пробормотал наконец Балин. — В воскресенье?

— Прекрасно. Ты приедешь один?

— Нет, со мной парочка горилл. Но они сами за собой поухаживают.

Охранники, значит, привезут его сюда, а вечером заедут и заберут. Возможно, на двух или трех тяжелых джипах, из которых только один подъедет к дому. Сидящие в остальных пообедают где-нибудь поблизости и полутора часами позже подменят тех, кто остался на посту. У Брама был уже опыт общения с Балином, любимым объектом ненависти как ультраправых сионистов, так и палестинских радикалов.

— Приезжай часам к шести. Рахель перед отъездом наготовила всякой индийской стряпни. Я могу все это разогреть, но на большее не способен, смею тебя уверить.

— Я уверен: все, что Рахель сунула в морозильник, — замечательно. Кстати, знаешь ли, Ави, меня приглашали занять то место в университете, которое получил ты.

— Тебя? Когда?

— Тогда же, когда пригласили тебя. Ты меня обскакал. Я долго на тебя из-за этого сердился.

Брам вспомнил, что Йохансон упоминал о каком-то еще израильтянине.

— Если бы я знал об этом, Ицхак, я остался бы в Тель-Авиве.

— Они сделали верный выбор. Но я хочу попробовать уговорить тебя вернуться. Буду у тебя завтра, к шести.

Он повесил трубку.

Тут до Брама дошло, что за разговором он не заметил, как вышел из дома. Солнце стояло низко, старые стены дома и старые деревья казались золотистыми. Цикады стрекотали свои вечные песенки. И пахло приятно: хвоей, землей и древесной трухой. Каким же чудом он попал сюда. Избранный вместо авторитетного политика Балина. И пьянящее чувство охватило его: это подтверждало его, Рахель и Бенни исконное право жить здесь. Повернувшись, он поглядел в золотистое небо, где легкие, редкие облачка были подсвечены красным, и дал себе слово получить удовольствие от этого приключения.

Входя в дом, Брам размышлял о том, почему он во всем видит лишь теневую сторону; молодость, все беды оттуда, из молодости, полной неосуществленных надежд и страхов, меж которыми, как в тюрьме, был заперт его дух. Он никогда не считал важным так называемый «феномен второго поколения» — им обычно страдали самовлюбленные индивиды, одержимые комплексом жертвы. Его отец был единственным поколением, говорить о «втором» значило идти против истины. Но почему-то он не мог считать по-настоящему важным то, что в их трудной жизни, здесь и теперь, имело огромное значение: планирование будущего вместе с Рахель и Бенни; простые вещи, вроде выбора цвета кафеля для ванной. Проблемы, которые остаются актуальными всегда, если ты приобрел собственность.

Он сел на диван, мельком взглянул на телеэкран, оглядел кухню и не увидел Бенни. Малыша нигде не было.

— Бенни!

Он вскочил и почувствовал боль в груди, словно его пырнули ножом: не был ли это тот самый сатанинский момент, о котором предупреждала Рахель, когда он рассказал ей о своих снах? И тут он увидел, что дверь, ведущая в нежилую часть дома, снова открыта.

Он вбежал в коридор:

— Бенни! БЕННИ! — помчался вверх по лестнице, и в этот миг ему стало ясно, что дом надо немедленно продать. С ним что-то не так, он принесет им несчастье.

Он был страшно зол оттого, что сын его не послушался.

— БЕННИ!

Он летел вверх, перескакивая через четыре ступеньки, и, добежав до чердака, помчался туда, где была дыра. Брам был совершенно уверен, что найдет там Бенни, каждая секунда была на счету, жизнь его сына, его будущее были поставлены на карту…

Брам распахнул дверь и рванулся вперед — схватить Бенни, оттащить его от дыры… Некого было оттаскивать. Он остановился, тяжело дыша. Взметнулось облако пыли, и пылинки заплясали в луче золотистого света, лившегося из окна. Сердце бешено колотилось где-то у горла, и вся его кровь пульсировала в этом диком ритме. У него не было выбора: надо подойти поближе и заглянуть в дыру, но он замер на месте. Нет, Бенни не мог свалиться туда. Бенни боялся дыры. Бенни видел там червей или змей.

— Бенни, — произнес он, стараясь, чтобы голос звучал как можно спокойнее, словно это могло вернуть ему сына, — Бенни… ты меня слышишь?

Затаив дыхание, он ждал отклика, стона или… смеха? Он шагнул раз, другой, приближаясь к тому месту, откуда можно было заглянуть в дыру. Зажмурился. Медленно открыл глаза и поглядел вниз. Внизу, под дырой в чердачном полу, было пусто. Никаких следов его малыша.

Ничего похожего на его кошмарные сны, ни на его предчувствия. Брам почувствовал облегчение: все эти дурацкие страхи ничего не означали. Но жутко разозлился, потому что у него не было больше сил беспокоиться.

— Бенни! Бенни!

Он отступил назад, едва держась на ногах, чувствуя дурноту от столкновения с собственными параноидальными фантазиями. Бенни, конечно, где-то внизу. Спрятался за диваном. Или бегает вокруг дома вместе с Хендрикусом. С Хендрикусом! Почему он сразу не догадался позвать собаку?

Он снова оглядел пустой чердак и кликнул собаку. Тишина. Только половицы скрипнули под его башмаками. Он сбежал вниз по лестнице, готовясь как следует отругать Бенни: он должен понять, что так нельзя делать. Его, черт побери, только что предупредили. Отшлепать его, что ли? Он никогда еще не шлепал сына, но на этот раз терпение его лопнуло. Шлепнуть? Нет, это глупо. Лучше запретить ему завтра смотреть телевизор.

— Бенни! БЕННИ ЧЕРТ ПОБЕРИ ОТЗОВИСЬ!

Брам остановился внизу, в чудесном старинном зале, который свет заходящего солнца превращал в сказочный замок.

Потом вернулся в жилое крыло дома и, входя в кухню, поискал глазами Бенни, словно исчезновение малыша, терзавшее его душу, объяснялось взрывом слепой отцовской любви. Зато теперь он точно знал, что сказал Балину правду: душа его в его сыне.

— БЕННИ БЕННИ БЕННИ!!! — снова выкрикнул Брам, потом прошептал: — Черт побери, малыш, куда ты делся?

Он вышел из дому. Боже, какой чудный вечер.

— Бенни, выходи, это уже не смешно, покажись же!

Только цикады, птичий щебет, тишина безмятежной природы, шелест миллионов листьев, потревоженных легким ветерком.

Пот выступил у него на лице. Он обежал проклятый дом; сзади него, где они планировали устроить озеро, пока что были остатки старого пруда, который не чистили несколько десятилетий: заболоченная поляна с глубокими лужами вонючей воды, в которых малыш легко мог захлебнуться. Брам когда-то читал, что детям ничего не стоит утонуть в стакане воды.

— Бен, малыш, выходи! Бенни, послушай, хватит играть! Я должен знать, где ты, о'кей? Отзовись! Бенни! БЕН! БЕЕЕННН!!

Он перескочил через покосившийся заборчик, огораживавший пруд, и стал искать сына, продираясь сквозь кусты, проваливаясь по щиколотку в грязь, выкликая его имя. Откуда здесь болото? Как попала сюда вода? Забыли перекрыть старую трубу? Или земля напиталась водой оттого, что тут бьет ключ?

Пес, вспомнил Брам.

— Хендрикус! Хендрикус!

Он остановился на мгновение, его охватило беспокойство; только цикады стрекотали свою бессмысленную песенку. Он ведь слышал голос пса. Или ему почудилось? Пытаясь совладать с собой, он прислушался.

Хендрикус жалобно тявкнул. Брам не мог поверить, что это голос его пса, но это, без сомнения, был он.

— Хендрикус, сюда! Ко мне!

Он шагнул было вперед, но решил остаться на месте. Хендрикус сам подойдет. А потом приведет его к Бенни.

— Хендрикус, сюда! Иди ко мне!

Стон. Странный звук, пес плачет, ему больно. Он повернулся на звук и увидел Хендрикуса. Пес подходил, хромая, весь в крови. Брам наклонился к нему.

— Что случилось? Тихо, пес, тихо, что с тобой?

Хендрикус двигался с трудом, волоча лапу, грудь под горлом была залита кровью. Неужели Бенни?.. Но Бенни не мог поранить свою собаку. Или мог? И спрятался, боясь отцовского гнева?

— Бенни, где Бенни?

Хендрикуса надо срочно везти к ветеринару, он опасно ранен. Но сперва пусть покажет, где Бенни.

— Хендрикус, Бенни, где Бенни? Бенни, отведи меня к Бенни.

Было тепло, градусов двадцать пять, не меньше, но Хендрикус трясся, как в лихорадке.

Надо позвонить ветеринару, но сперва найти Бенни. А если Бенни тоже ранен? Залез на дерево и упал? Но Хендрикус-то как мог залезть на дерево? И Бенни не мог его туда затащить.

— Хендрикус, ищи. Ищи.

Хендрикус сел и посмотрел на него, словно все понимал. Его добрый взгляд казался почти человеческим; Брам знал, как легко ошибиться, приписывая животным человеческие чувства и мысли, — но боль, которую испытывал пес, ни с чем не спутаешь.

Хендрикус поднялся, хромая, и двинулся выполнять приказ.

— Молодец, Хендрикус, хорошая собака — ищи, ищи Бенни!

Может быть, он хочет от пса невозможного, но вот же он идет искать Бенни. Хартог не простит Браму, если с Хендрикусом что-то случится. Нет, они найдут Бенни, отвезут Хендрикуса к доктору, и все будет, как положено: Бенни — в постели, Хендрикус — у него в ногах, Брам — на диване с книжкой.

Пес привел Брама к краю болотца и остановился.

— Что такое? Ищи! Ищи!

Брам посмотрел на деревья, замыкающие открытое пространство, лес, который они могли считать своим. Дом с садиком на окраине города был бы лучше. Там, меж деревьев, должно быть, прятался Бенни.

— БЕННИ! ДОВОЛЬНО УЖЕ! ВЫХОДИ! ПРЯМО СЕЙЧАС! БЕННИ!

Брам вглядывался в границу леса и звал, звал. Нет, что-то не так. Может быть, Бенни потихоньку вернулся в дом и где-то прячется, сознавая свою вину.

Брам осторожно поднял пса на руки. Тот взвизгнул. Брам обогнул болотце, от тряски пес заскулил. Но Брам хотел убедиться, что Бенни сидит дома, в безопасности.

Неся Хендрикуса перед собою, как хрупкую, ценную вещь, он обежал вокруг гигантского дома и ворвался в жилое крыло. Бенни, Бенни должен быть здесь, перед телевизором, или в постели, плачущий, испуганный.

Чувствуя, что его вот-вот хватит паралич, Брам вошел в гостиную. Никого. Может быть, он у себя? Брам опустил Хендрикуса на пол, окликнул сына и вбежал в его комнату. Ярость охватила его. Кровать была пуста. Он открыл шкаф, заглянул внутрь, пошевелил аккуратно развешанную в ожидании Бенни одежду и несколько раз позвал его.

Надо звонить в полицию. И Рахель. Пока что она в самолете, но что он скажет ей через несколько часов? «Бенни ушел, исчез, я не знаю, что случилось, я оставил его на несколько минут одного, и он исчез», — как мог он сказать такое матери своего малыша?

А полиции? Что мог он рассказать полиции?

Он снова обежал весь дом, крича, пока у него не заболело горло и грудь. Он переходил из комнаты в комнату, потом поднялся по лестнице, прочесал верхний этаж и чердак, заглядывая за распахнутые двери и в пыльные шкафы, безостановочно бормоча имя сына, пока не начал запинаться, пока бормотание не превратилось в бессмысленный, бессвязный набор звуков.

Силы его были на исходе, но он не мог остановиться. Он спустился вниз, прошел мимо Хендрикуса, скулившего от боли, и вышел в сухой палисадник, где сгущались сумерки.

Он снова нашел в себе силы несколько раз выкрикнуть имя Бенни деревьям и кустам. Через полчаса или даже раньше стемнеет, а его малыш, может быть, блуждает где-то в лесу, ищет папу. Почему Бенни не отзывается?

Брам вернулся в гостиную и отыскал в кухонном столе «мэглайт» — здоровенный, яркий фонарь, купленный на случай неполадок с электричеством. Он постоял, слушая тяжелое дыхание Хендрикуса, снова вышел в надвигающуюся тьму и пошел к деревьям, освещая фонарем стволы, растущие вокруг кусты и землю, усыпанную ветвями и листьями и на многие километры пронизанную корнями. Совершенно невозможно позвонить Рахель. Он не сможет говорить с ней, пока не обнимет малыша.

Участок, который они приобрели, был огромным, как они радовались, что купили такой большой кусок земли, что владеют американской землей, символом богатства и свободы. Это была ошибка. Он всегда это знал. Когда весь этот кошмар кончится, он скажет Рахель, что решил продать дом, что лучше будет перебраться в приличный городской район. Подальше отсюда. Может быть, завтра он посмеется над беспорядочными мыслями, которые крутятся сейчас в голове, — все встанет на свои места, стоит только найти Бенни.

Ясно одно: Рахель он ничего не расскажет. Ничего не случилось. Он вот-вот найдет Бенни. Поздно уже. Обычно в это время малыш давно лежит в постели. Он представил себе, что Бенни прилег наземь и уснул. Когда Бенни спит, его ничем не разбудишь, даже сердитыми криками отца, который потерял дорогу и забыл, в какой стороне их дом.

Брам поглядел вверх, на звезды, сверкавшие среди ветвей. Где-то под этими звездами спал его малыш. К счастью, ночь была теплой. Прекрасная, ясная ночь.

 

1

Банковскую карточку украли. Не зная пин-кода, использовать этот кусочек пластика невозможно, но кто-то решил, что сумеет подобрать нужную комбинацию из четырех цифр раньше, чем автомат заблокирует карту. Банкоматы так устроены: три ошибки — и привет, карточка остается внутри. С тех пор как он занялся планомерным поиском, ему всегда хватало денег. Сто шестьдесят долларов в неделю. Карточка была совершенно необходима. Он понимал, что кто-то пополняет счет, но пока не задумывался об этом. До сих пор ему почти всегда удавалось оплачивать свой ночлег. Если в пансионах и хостелях места не находилось, он спал в парках. Или под виадуками. Или на автобусных станциях. Но и тогда карточка в кармане позволяла ему не чувствовать себя бродягой.

Утром он взял из банкомата восемьдесят долларов, от них осталось пятьдесят три. Несколько часов он пребывал в отчаянии, потом забрал свой рюкзак из хостеля «Венеция», в котором провел три недели, и теперь пытался разработать план на будущее.

Выбора не оставалось: придется разделить судьбу бродяг и попрошаек, несчастных безумцев, которые встречались ему с самого начала путешествия. Собственно, все это время лишь один шаг отделял его от того, чтобы раствориться в их среде. Но он не считал себя бездомным. Он не был бродягой. Он просто путешествовал. Что-то вроде sabbatical. Личное время, которое он посвятил своей миссии.

Лучшие места для ночевки — портики перед магазинами и конторами — были давно разобраны. Иногда в них сидели или лежали по четыре-пять человек, эти цифры ему совершенно не подходили. Его интересовали только цифры два и восемь, и если четверку он еще мог посчитать как две пары, цифра пять, состоявшая из двух, двух и одного, совершенно не подходила. Он не мог пойти на компромисс: компромисс равнялся самообману, а самообман приведет в конце концов к тому, что путешествие продлится гораздо дольше.

За время путешествия он установил, что бродяги передвигаются стаями, состоящими из лидера и прихлебателей. Но ни в одной для него не было места. Он носил приличную одежду, брился и стриг волосы. Кроме того, он и сам мог претендовать на роль лидера, но ни разу не сформировал группы. Лидер создает группу, объединяя вокруг себя нескольких бродяг. Он мог бы создать группу только из двух или восьми человек. Группа из четырех или шести в принципе подошла бы, но умножение лишало идею чистоты. Два и восемь были идеалом; хотя число восемь состояло из четырех пар, оно существовало и как целое.

Только с цветом своей кожи Брам ничего не мог поделать, лицо его приобрело бронзовый оттенок, выдававший близость к племени бродяг, чьи обожженные солнцем лица приобретают с годами специфический оттенок, непохожий на тот, что получается при использовании масла для загара. Чтобы меньше походить на бездомного, он носил кожаную ковбойскую шляпу, купленную за два доллара на yard sale (они просили три, но Брам мог заплатить только два, потому что не мог считать вещь стоимостью в два плюс один подходящей, ему годилось только то, что стоило ровно два). И все-таки отраженный от воды, стекол, полированной поверхности автомобилей солнечный свет добирался до его лица.

Бродяги мирно спали, растянувшись на пляже по обе стороны от мола Санта-Моника. Путешествие привело Брама на крайний запад континента, и, пока он был в пути, надежда не покидала его. Хотя надежда — неправильное слово. Он опирался на веру, твердую уверенность, глубочайшую убежденность, согревавшую душу: малыш ждет его, и Брам не может обмануть его ожиданий.

Свет фонарей, горевших на молу и набережной, озарял темные силуэты спящих. Только сейчас он заметил, как сильно шумит океан. В полночь он позволил себе опуститься на песок, но не улегся, а сел, скрестив ноги и держась очень прямо; а рюкзак положил перед собой, как бы отгораживаясь от бродяг, лежавших на песке неподалеку. Он знал, что не сможет заснуть, хотя был совершенно измучен; мысли его снова и снова возвращались к потере карточки.

Это случилось утром, в тридцать три минуты девятого. Некоторые числа приносили несчастье, и он знал, что сам во всем виноват. Надо было брать деньги в восемь часов восемь минут или в восемь двадцать восемь; число тридцать три включало несчастливые цифры. Девять и три — в сумме двенадцать, в двенадцати — шесть двоек, а шесть, в свою очередь, состоит из трех двоек, но выйдет подтасовка, жульничество; тогда вообще все происходящее в мире можно объяснять так, как тебе выгодно. Брам понимал: превращая хитрыми расчетами несчастливые числа в счастливые, успеха не добьешься. Из четырех банкоматов он выбрал третий, считая слева, чтобы сунуть в него карточку, это тоже было ошибкой. Выбирать следовало второй или четвертый. Но оба были заняты, а он не мог ждать. Он спешил. Восьмое число, в такие дни больше шансов на успех. Второе и восьмое каждого месяца — самые важные даты. Конечно, нельзя забывать и об умножении, но в глубине души он понимал, что во все остальные дни удачи ожидать не приходится. А в том, что эти два дня, важнейшие даты месяца, принесут удачу, он был абсолютно уверен. Вот и поторопился. Чтоб успеть до двух пополудни проверить Вторую и Восьмую улицы. Он брал деньги в центре Санта-Моники, из третьего слева автомата в стене здания банка, угол Четвертой и Аризонского бульвара; когда из щели выскочили четыре двадцатки и он брал их — сперва две, потом еще две, — на перекрестке случилась авария.

Почему он так поздно встал? Его рабочий день обычно начинался в шесть сорок восемь. Каждое утро его ждала тяжелая работа. Улицу, которую он обследовал — Вторую или Восьмую, — нужно было осмотреть как можно внимательнее. Значит, за день надо было успеть проверить подходящие номера: второй, восьмой, двадцать восьмой, восемьдесят второй, двести восьмой (ноль не считался), двести двадцать восьмой и так далее. Он не мог не замечать, что иногда его поведение пугает людей, но миссия была важнее вреда, который он мог нанести своей репутации. Кроме того, он удалился от Принстона на тысячи километров, и шанс, что его методы поиска станут там известны, был невелик. Будь у него помощники, он посылал бы их в критические точки соответствующих улиц, но он ни с кем не мог поделиться своим методом. У него было чувство, что о методе нельзя рассказывать посторонним, иначе он потеряет силу. Ему открылись тайные связи между сущностями, и это открытие, как и понимание того, что он должен опираться на цифры два и восемь, необходимо было хранить в тайне ради достижения своей цели — вернее, не своей, а малыша.

Он проспал, потому что ему приснился Бенни. Теперь он мог, проснувшись, мысленно возвращаться в свои сны. После той ночи с 22 на 23 августа 2008 года, когда начались его поиски, ему снилось, что он теряет Бенни, но в последнее время ему стало сниться, что он нашел малыша, и это было чудесно, поддерживало в нем мужество и вселяло надежду. А самым чудесным было то, что если он просыпался в слезах от счастья, то, стоило ему снова закрыть глаза, он мог вернуться назад, к своему малышу; он обнаружил в себе нежданный талант, дар сознательно выбирать сновидение. Нынешним утром он слишком долго этим занимался. Некая несообразность была в снах о возвращении Бенни: малыш в них не становился старше, он был все такой же, как в ночь своего исчезновения, 22.8.2008 (или, как они пишут в Америке, — 8.22.2008). С тех пор прошло два года, но во сне Бенни всегда было четыре. Последний сон начинался в ночь его исчезновения. Все было в точности как тогда. Лес, звездное небо, фонарик, в горле саднило от крика. Потом, хромая, весь в крови появился Хендрикус и привел его к какой-то пещере, дырке в земле, куда Брам спрыгнул. Там, под землей, оказался лабиринт. Но Брам точно знал, куда идти. Фонарь освещал развилки, пересечения, раз десять ему приходилось выбирать: свернуть влево, вправо или идти прямо. Наконец он дошел до комнаты, где стояла кроватка Бенни. Свет давала игрушечная лампа с крутящимся абажуром, на котором были нарисованы персонажи диснеевских мультиков. По стенам плыли тени фигурок. Это была лампа Бенни, и Бенни спал, лежа в постели. Брам осторожно подошел к нему, сел на край кровати, откинул волосы со лба и поцеловал в щеку. И странно, удивительно, замечательно было то, что губы его действительно касались щеки Бенни, безошибочно, несомненно, каждую ночь. Впечатление было таким сильным, что он поверил в истинность своих ощущений. Он понятия не имел, возможно ли такое с точки зрения физики, но скоро, как только поиск закончится, он сможет спросить об этом Хартога, который благодаря каким-нибудь удивительным формулам сведет его опыт к обычному физическому феномену. Но сон на этом не кончался.

Сидя теплой ночью на песке Санта-Моники, Брам смотрел на бродяг, спавших в грязных спальных мешках, расстелив их на картонках от ящиков или прямо на песке, подложив под голову сумки с одеждой, и чувствовал, как по его щекам катятся слезы. Больше всего ему хотелось уснуть, увидеть во сне малыша, обнять его и поцеловать. Потому что это случилось после поцелуя. Бенни стал просыпаться, сонный, сел в постели, потянулся, чтобы обнять отца, и Брам почувствовал, как к нему прижимается сонный малыш, и, найдя защиту в объятиях отца, снова засыпает. Никто не мог отнять у Брама это воспоминание. Оно приводило все в порядок. Наполняло мир смыслом. Он чувствовал даже, что дыра в его душе — да, у него была душа, и в ней была дыра — затянется сама собой, когда поиски завершатся.

Сегодня он проспал потому, что во сне несколько часов подряд обнимал своего малыша. Он не чувствовал себя виноватым, но из-за этого слишком поздно попал на Восьмую улицу и не смог завершить работу. А если бы он встал вовремя, то не стал бы свидетелем аварии.

Он едва успел взять из банкомата и зажать в руке четыре двадцатки, две и две, как услышал хлопок, потом крик — там что-то случилось. Он проводил на улицах целые дни, еще один несчастный случай, только и всего.

Брам повернулся и увидел синий автомобиль, проскочивший перекресток. На мостовой осталась женщина, упавшая на колени возле коляски — не пластикового легонького сооружения, а тяжелой, старинной прогулочной коляски, погнутые колеса которой еще вертелись, и это заставило Брама вспомнить известный классический фильм. А на тротуаре лежал маленький ребенок, и женщина звала на помощь. Брам поспешил к ней. Еще в армии его обучили оказывать первую помощь, а Рахель, когда забеременела, показала ему, как останавливать кровотечение из перебитых сосудов. Убрав деньги, он в два счета оказался возле женщины, не понимавшей, что ей делать, размахивавшей руками и дрожавшей от ужаса. Брам отодвинул ее в сторону и увидел, что из глубокой раны на ноге девочки хлещет кровь. У нее были и другие раны, но эту нанес какой-то острый выступ коляски или автомобиля. Брам опустился на колени в лужу крови — как много ее вытекло, унося с собою жизнь, — достал из кармана кусок веревки и перетянул ногу выше раны. Потом осмотрел девочку, но не нашел у нее серьезных повреждений. Сказать определенно, что никакая опасность ей больше не угрожает, он не мог, для этого требовался осмотр специалистов в больнице.

Женщина немного успокоилась, но смотрела на него испуганно. Красивая женщина, несколько секунд назад не представлявшая, что с ней может такое случиться:

— Это серьезно? Это серьезно? Она не умрет? Скажите мне, что она не умрет…

— Нет, она выживет. Может быть, шрам останется, — отозвался Брам. Он был уверен, что говорит правду. Девочка должна была выжить. — Как ее зовут?

— Диана…

— Диана выживет, — сказал Брам без улыбки.

Женщина хотела взять ребенка на руки.

— Не трогайте ее, — предостерег он, — ее нельзя трогать, подождите «скорую помощь».

Вой сирен уже несся из-за домов. Как только врачи выскочили из красной машины, он поднялся и отступил в сторону.

— Что тут случилось? — спросил один из них.

— Машина проехала на красный свет. Сбила детскую коляску и умчалась. Повреждена артерия. Я перетянул.

Врачи занялись девочкой. Послышался вой полицейской сирены, и Брам убрался подальше от перекрестка, не желая вступать в беседы с полицией. Он шел в сторону Восьмой улицы, когда обнаружил, что оставил карточку в банкомате, и в панике помчался обратно, но перекресток был перекрыт четырьмя полицейскими машинами, агенты опрашивали свидетелей. Ему пришлось ждать целый час; добравшись, наконец, до банкомата, того самого, третьего, он обнаружил, что карточку украли.

Теперь он не мог позволить себе ночлега. Денег на еду ему хватит на несколько дней. Зайти в банк и спросить, на нашлась ли его карточка? Но там попросят документы, и обнаружится, что он числится в списках ФБР, по крайней мере, он считал, что числится там. Вечером он поел в местном торговом центре: гамбургер с жареной картошкой. На одном из столов стояла почти полная бутылка минеральной воды, которую Брам успел схватить прежде, чем ее заметил кто-то из бродяг, ошивавшихся здесь. Может быть, он найдет себе какую-нибудь работенку. Он выглядит прилично, способен произвести впечатление и мог бы, к примеру, работать охранником.

Бешеная пена вскипала на темных волнах, в которых отражался свет уличных фонарей. Позади него поднималось от побережья вверх Тихоокеанское скоростное шоссе. За поворотом оно называлось Автострада Санта-Моника, самое загруженное шоссе в мире. Но сейчас там царил покой. Отели и кондоминиумы стояли высоко вверху, вдоль длинного скалистого обрыва, который круто поднимался над пляжем сразу за шоссе. Сколько волн обрушилось на каменный холм и сколько лет они бились о его подножье, прежде чем возникла эта колоссальная отвесная стена? Брам не сомневался, что его отцу под силу это вычислить: учесть силу волн, сопротивление скалы и некоторые другие факторы, а потом придумать какой-нибудь особенный фортель и представить миру головокружительный ответ. Три с половиной миллиона, скажет он. Или одиннадцать, запятая, две десятых. Или пятьдесят тысяч.

Вдруг что-то сжало горло, у него перехватило дыхание. Он попытался освободиться от того, что его душило, хотел поднять вверх руки, но его схватили и за руки. Он рванулся изо всех сил, пытаясь высвободиться. Чужая рука сжимала ему горло. Чужие руки крепко держали его. Кто-то схватил его рюкзак. Брам заорал и, повалившись на спину, попытался пнуть этого типа ногой, но тот отскочил в сторону, и Брам не смог до него дотянуться. Парень быстро вытряхнул из рюкзака вещи Брама: четыре пары брюк, восемь рубашек, восемь пар носков, восемь пар трусов, дождевик, перочинный нож, бумажные полотенца, рулончик скотча, вилку с ложкой, пластиковую миску и тарелку, футляр с бритвенным прибором, бинт и пластырь, карандаши, наконец, в руках его оказалась тетрадка.

— Отдай! — крикнул Брам.

Он снова попытался дотянуться до парня, но тот стоял слишком далеко. Тетрадка не заинтересовала его, и он уронил ее на песок.

— Где деньги? — спросил он Брама.

Брам заорал и затряс головой, бешено извиваясь всем телом и пытаясь высвободить руки.

По крайней мере трое держали его сзади: один — зажав локтем шею, как в дзюдо, двое — схватив за руки. Тот, что стоял перед ним, вытащил нож и, подняв его вверх, выщелкнул лезвие. Много лет назад Браму удалось выйти без потерь из подобной ситуации, но сейчас у него не было оружия.

— У тебя есть деньги, я точно знаю, что есть. Не отдашь — вспорю брюхо и все равно заберу, — сказал тот, с ножом, и поманил его рукой, словно предлагая подойти поближе. — Давай-ка их сюда, как хороший мальчик. Где они? В брючном кармане?

Брам яростно завопил, но ясно было, что ему не победить превосходящие силы противника; он снова повалился на спину и вздохнул. Все кончено. Ничего не поделаешь. Они заберут его последние доллары.

— В брюках, — прошептал Брам, — в левом кармане.

Тот, что с ножом, сделал знак, и левую руку Брама освободили. Он вытащил бумажные деньги, оставив себе монеты. Тот, что стоял слева и сзади, — из положения лежа, лицом вверх, Брам мог как следует разглядеть только небритый подбородок, — выхватил банкноты из его руки.

— Сколько? — спросил тот, что с ножом.

Небритый отчитался:

— Двадцатка, две десятки, две пятерки, три по доллару — всего пятьдесят три.

— И все?

— Все.

— Повезло тебе.

Он неожиданно нагнулся и взмахнул ножом. Словно огнем обожгло левую ногу Брама. Мерзавец распорол ему и брюки, и ногу. Брам закусил губу и весь напрягся, но вытерпел боль и сумел подавить стон. Они оставили его и ушли, тяжело топая по песку, словно великаны, сотрясающие пляж своими каменными ножищами.

Было темно, развернувшись к далеким огням набережной и шоссе, он разглядел сквозь дыру в штанине длинный порез, из которого текла кровь. Бандиты растворились в тени под молом. Нужно промыть и забинтовать рану. Когда он в конце концов найдет малыша, тому может понадобиться помощь, и он носил с собой аптечку, где, кроме бинтов, лежали дезинфицирующие мази. Они должны помочь малышу быстрее поправиться. Пятьдесят три доллара. Нехорошее число. Правда, три плюс пять в сумме дают восемь, но так нельзя думать. Сорок восемь долларов было бы лучше. В крайнем случае сорок четыре.

2

На пятый день после ограбления пошел дождь. Брам уже приспособился к жизни бродяги: вечерами слонялся по набережной, которая тянулась до той части Третьей улицы, где было запрещено движение транспорта; а когда магазины, рестораны и кино закрывались, находил место для ночлега, но старался не засыпать как можно дольше, если удастся, до рассвета; потом занимал очередь к передвижной кухне на Океанской авеню, той самой верхней набережной, тянувшейся вдоль обрыва, застроенной отелями и кондоминиумами, а со стороны океана обсаженной рядами пальм.

У него оставались еще не потраченные монетки, два доллара тридцать пять центов. Их он припас на черный день. Важно было не выглядеть бродягой, и, пока ему не мешали заходить в туалеты торгового центра, он мог побриться, причесаться, вычистить грязь из-под ногтей. Одежда его начала подванивать, и важно было не слишком светиться в очереди за супом и подыскивать чистое место для ночлега: вонючая одежда — начало конца.

Его поиски начинались теперь днем, после того как он получал еду. То, что ему приходилось спать по утрам, было не столько его выбором, сколько необходимостью. Денег на завтрак у него не было, а заниматься поисками на голодный желудок было совершенно невозможно. Но сон выручал его; сон спасал от голода, а сновидения дарили встречи с малышом.

Накануне вечером он впервые залез в мусорный бачок — и не испытал никаких особенных ощущений, хотя в этой акции можно было усмотреть нечто символическое. Ничего особенного: девочка выбросила закрытый пластиковый стакан из «Макдоналдса» — почти полный, что за бессмысленная расточительность! А Брам случайно оказался возле бачка, и стакан достался ему. Это был спрайт или севен-ап. Довольный собой, он отошел в сторону, к спортивному магазину.

Набережная предлагала развлечения, удовольствия, иногда даже шоу. Каждый вечер тысячи туристов собирались в той ее части, что была отведена пешеходам, чтобы прогуляться вдоль витрин, мимо уличных певцов и актеров: в одной руке — коробка попкорна, в другой — закрытый стакан с соломинкой, а в нем кола или купленный в «Старбакс» кофе. Перед кино томятся в очереди возбужденные подростки, бредящие очередным боевиком, на террасах ресторанов ловко лавируют меж столиками, где расселись солидные семейства и юные любовники, официантки в коротких юбочках, на огромных тяжелых подносах — еда и питье, и везде — музыканты, фокусники и певцы, некоторые даже талантливы, большинство — отвратительны, и все убеждены, что вот-вот встретят известного импресарио, который их оценит. Здесь Брам не чувствовал себя одиноким. Иногда, устав бродить, он присаживался на одну из железных скамеек, расставленных вдоль набережной. Чаще всего на скамейки садились бездомные, ожидавшие наступления полуночи, когда полиция перестает гонять тех, кто на них улегся. На землю Брам не садился никогда. Это было место безумных бродяг, потерявших надежду, отчаявшихся. Они садились на бетонную мостовую, выставив перед собой кусок картона, на котором было накарябано неверной рукой: ГОЛОДЕН. ДАЙТЕ ПОЕСТЬ; или: ВЕТЕРАН ВОЙНЫ. СРАЖАЛСЯ ЗА ОТЕЧЕСТВО. ОБНИЩАЛ; или: ГОТОВ РАБОТАТЬ ЗА КОРМЕЖКУ.

Проливной дождь застиг его вместе с двумястами пятнадцатью прохожими — он подсчитал их! — и Брам накинул желтый нейлоновый плащ. Капюшон плаща скрывал лицо, и Брам чувствовал себя в безопасности. Через двадцать семь минут он оказался перед грязно-белым грузовиком с длинным кузовом. Грузовик стоял у пальмовой рощи, поднятая боковая стенка кузова образовывала навес над прилавком. Из трубы над навесом шел дым. Пятеро быстрых, вспотевших от усердия латиносов, маленьких, плечистых, похожих друг на друга (без сомнения, родственники) готовили, а двое белых американцев лет под пятьдесят, на вид добродушных и вежливых, раскладывали еду по пластиковым тарелкам. Сегодня давали пюре, вареную морковь и на выбор: сою или мясо. Вчера — жареную картошку, брокколи и рыбу (или сою). И всегда — бутылку воды.

— Мясо или вегетарианское?

— Вегетарианское, — ответил Брам.

Никто не спрашивал документов.

Заслоняя свою тарелку от дождя, Брам поспешил под сень пальм — он хотел есть в одиночестве; несмотря ни на что, он считал существенной разницу между собой и бродягами-профессионалами. Одноразовые приборы, тонкие и легкие, оказались довольно прочными. Дождь превращал еду в водянистую массу, но он считал, что еда нужна, чтобы насытиться. Вкус не имеет значения. Ему нужен был план: как добыть денег. Нужна была работа, чтобы за несколько недель накопить достаточно денег для своей миссии.

— Профессор Маннхайм?

Брам, поглощенный едой и планами на будущее, не заметил, как он подошел. Крупный, спортивный мужчина среднего возраста. Мускулистая шея, большие руки. Седые волосы коротко острижены, темно-синий спортивный костюм из чего-то блестящего, вроде шелка. И зонт громадного размера, вроде тех, что ставят на террасах. На ногах — белые спортивные туфли со свежими пятнами грязи.

— Как вы сказали? — изумился Брам.

— Профессор Маннхайм — разрешите мне представиться? Меня зовут Стивен Прессер. Я дед той девочки, что вы спасли на прошлой неделе.

Чего хочет от него этот человек? У него так много дел, столько всего надо обдумать, и исполнение миссии прервалось шесть дней назад. Этого он не мог себе позволить. Он не может так поступить с Бенни.

— Я… я не тот человек, я другой, вы ошиблись.

— Я нашел вас благодаря камерам, которые поставлены возле банка. На всех перекрестках города теперь, после теракта в Сиэтле, стоят полицейские камеры. Я нанял людей, чтобы они нашли вас. Вот как я сюда попал.

Брам затряс головой. Он вовсе не хотел, чтобы его узнали. Он не желал уклоняться от ответственности, он занят восстановлением порядка вещей и прекратить свою работу сможет только тогда, когда она будет завершена, неужели неясно? Он произвел расчеты и вышел на след Бенни. Его формула, должно быть, потрясет даже Хартога. Она говорит сама за себя. 22.8.2008. Это должно быть сразу видно. Как только увидишь — все встанет на свои места.

— Нет, — сказал он. — Я другой человек… я… я не хочу.

Он покинул укрытие и вышел под дождь. Выбросил еду в мусорный ящик, потому что не мог есть, пока не обдумает то, что случилось. Его опознали, это может быть опасно. Дополнительные сложности, которые не были включены в план. Он не может оставаться тем, кем был когда-то. Он не может быть отцом, пока не найдет своего малыша. А раз невозможно быть отцом исчезнувшего ребенка, то, пока он в этом положении, он не может оставаться тем, кем он был, неужели неясно?

Дождь стучал по капюшону, укрывавшему голову и шею, как шлем. Рюкзак вдруг показался слишком тяжелым. Ему не хотелось поворачиваться, чтобы поглядеть, не преследуют ли его, но тот же голос прозвучал снова, совсем близко: видимо, этот тип стоял прямо за спиной.

— Вы брали деньги из банкомата, когда это случилось. Все зарегистрировано. Вы сразу бросились на помощь, не теряя ни секунды. Вы забыли в банкомате свою карточку. К счастью, кто-то отдал ее в банк.

Брам скосил глаза: крепкая мужская рука протягивала ему карточку. Он понимал: чтобы получить свою карточку, он должен предъявить документы. Но это невозможно. Он не мог быть Эйбом, Ави или Брамом Маннхаймом до тех пор, пока Бенни не спит в своей собственной постели.

— Я поставил подпись за вас. В том филиале банка у меня открыт счет, меня там знают. Прессер. Моя фирма — на Пятой авеню, за углом, неподалеку от перекрестка. Моя дочь была в тот день у меня и вышла за покупками. Нам невероятно повезло, что вы там оказались. Моя внучка — с ней практически все в порядке. Шрамик, они говорят, со временем исчезнет совсем.

Пятая. Неправильный номер.

— Нет-нет, уходите. Я не хочу. У меня… я очень занят.

Он пошел к грузовику. Боковую стенку уже закрыли, и повара готовились отправиться в путь.

— Я дам вам свою визитную карточку. Суну в ваш рюкзак, ладно? Тогда вы сможете меня найти. Я расспрашивал о вас, и как я понял…

У Брама не было времени на этого человека. Он побежал прочь по залитому водой газону. Рюкзак тяжело подпрыгивал, и он на ходу пытался восстановить баланс, подтягивая ремни, — все лучше, чем находиться рядом с этим человеком. Почему он должен позволить кому-то сбить себя с пути? Перед ним стоит задача, священная миссия! Сколько дней он потерял, заботясь о еде и ночлеге, когда должен был заботиться о малыше; может быть, не случись эта дерьмовая авария, он, черт побери, уже нашел бы Бенни. Конечно, он хочет получить назад свою карточку, но это связано с опасностью, с тем, что его вычислят и, может быть, арестуют, а если его арестуют, некому будет искать малыша.

Брам добежал до края обрыва. Там, в проеме белой изгороди, начиналась лестница, ведущая к узкому пешеходному мостику, по которому ему легко будет убраться отсюда. Мостик проходил над нижним шоссе и вел к пляжу, который лежал, пустой, под серым небом, зажатый между шоссе и бешеными волнами.

Брам спустился по скользким ступенькам, дошел до высшей точки изогнутого мостика, остановился и оглянулся, вцепившись руками в железную сетку. Сетка огораживала мостик с обеих сторон, чтобы помешать потенциальным самоубийцам спрыгнуть с него. Внизу со свистом неслись по мокрой дороге машины. Лестница между мостиком и краем обрыва была пуста: тот человек не стал преследовать его. Так-то лучше. Он должен вернуться к своей миссии. Как только кончится дождь — завтрашний прогноз позволяет надеяться на лучшее, так было написано в оставленной кем-то на скамейке газете, — он возобновит свои поиски.

3

Следующим в плане Брама оказалось одно из худших мест Лос-Анджелеса. «Черное» гетто, район, где понастроили мечетей, в которых верующих призывали жить по законам ислама и вести священный джихад на улицах города. Проблема была в том, что здесь 82-я улица состояла из несоединенных между собой кусков, лежавших в северной части Уоттса, самого опасного района гетто. Это означало, что ему не удастся взглянуть на всю улицу целиком, следовательно, работа предстояла более напряженная, чем обычно. Сейчас он находился к востоку от 110-й, — Один-Десять, как здесь говорят, — скоростного шоссе, соединяющего Пасадену на северо-востоке с лежащим к югу Лонг-Бич.

Прошло три недели с тех пор, как незнакомец пытался вернуть ему карточку, и Брам с удовольствием вспоминал о своем отказе. Его не сломили потеря карточки и пособия в сто шестьдесят долларов в неделю. Он продолжал идти к единственной — священной — цели своей жизни.

Прошлой ночью ему повезло. Он получил место для сна в Убежище Армии спасения, в downtown. Он постирал вещи, вымылся и побрился. А утром, после завтрака, получил пакет еды на дорогу, и ему был обещан ночлег, если вечером он вернется назад. Что за счастье для человека, полностью погруженного в исполнение своей миссии! Рюкзак он оставил в комнате для хранения багажа, а с собой взял тетрадку и восемь остро очинённых карандашей. Он не понимал, отчего ему так повезло. Вчера утром с ним заговорила на улице маленькая кругленькая негритянка, состоявшая, казалось, из одной задницы. Она была солдатом Армии спасения и, видимо, специально занималась подобной работой: спросила, не голоден ли он, и дала ему брошюрку. Брам сперва не мог понять, почему она с ним заговорила, но, попав в Убежище и поглядев на себя в зеркало, понял, что теперь он выглядит, как заправский бродяга. Это было ему на руку. Безукоризненная маскировка. Никто и не заподозрит, что за такой внешностью скрывается мощный дух, вооруженный замечательным планом. Все-таки с утра пришлось побриться: кожа под бородой воспалилась и так зудела, что иногда он расчесывал себя до крови.

Теперь он передвигался по Уоттсу, вдоль запущенных бунгало черных бедняков; воспаленное, покрасневшее лицо он смазал кремом и теперь выглядел так, словно забыл умыться после бритья. Как всегда, он начал с того, что узнал, в котором часу кончаются занятия в местных школах. А потом выбрал дома с номерами из двоек и восьмерок. На длиннющих американских улицах это было нелегко. Он должен был осмотреть как можно больше кварталов, а это значило, что придется перемещаться между домами на предельной скорости. Разумеется, со стороны он выглядел по крайней мере странно, но Брам давно смирился с тем, что люди считают его малость чокнутым, его это устраивало. Никем не узнанный, продолжал он свою работу.

Иногда ему попадались стайки мальчишек, которые выкрикивали вслед насмешки и ругательства, но не мешали ему: какой смысл ставить этому психу подножку, если даже споткнется — спереть у него нечего.

Был солнечный апрельский полдень, чудесно было бежать вдоль улицы, чувствуя себя чистым и сытым. Полчаса назад он открыл пакет с едой: четыре бутерброда с сыром и салатом, яблоко и баночка йогурта — и почувствовал себя непобедимым. Сегодня это может случиться, безошибочно точная дата и время — по утрам он обычно был особенно внимателен в восемь часов и две минуты, восемь часов и восемь минут и так далее, днем выбирал два часа и две минуты, два часа и восемь минут, но теперь время было совсем точным, и он летел вдоль улицы, выкрикивая:

— Иннеб!

После каждого выкрика он должен был пробежать двадцать восемь шагов, прежде чем снова крикнуть:

— Иннеб!

Брам упорно продолжал свое дело, пробегая меж домами, которые были выбраны для поисков. Здесь, в Уоттсе, домики едва не разваливались, садиков не было вовсе, калитки отломаны, а у дороги торчали остовы автомобилей, раскуроченные холодильники и стиральные машины. В канавах валялись бутылки, рекламные брошюрки, сор, никогда не видавший мусорного ящика. Он приближался к 828-му дому на 82-й улице, когда с ним поравнялся автомобиль. Это продолжалось всего минуту, он остановился, но не обратил на машину внимания, потому что был целиком погружен в работу.

Новенький белый «кадиллак», дорогой и в этом районе особенно престижный. Хозяин, скорее всего, главарь банды, наркобарон, криминальная личность, желающая продемонстрировать «шестеркам» свое богатство и бесстрашие. Брам однажды читал, что они могут застрелить прохожего — просто для смеха, словно идет сафари, охота на крупного дикого зверя. Но, точно зная, какое курьезное впечатление он производит на окружающих, Брам не мог себе представить, чтобы им доставило удовольствие прикончить городского сумасшедшего.

Затемненные стекла скрывали сидевших в машине. Брам на бегу несколько раз покосился в ее сторону — и сбился со счета шагов. Он замедлил бег, потом остановился. «Кадиллак» последней модели, самый большой из всех когда-либо созданных «кадиллаков». Да еще и гибрид, использующий старые виды топлива, — Брам слышал комментарии специалистов несколько месяцев назад, когда эту модель впервые показали во время шоу в Детройте.

Автомобиль проехал мимо, значит, внимание пассажиров отвлеклось от прохожего.

Он снова крикнул:

— Иннеб!

Никакой реакции — он двинулся было дальше, но увидел, что «кадиллак» проехал не больше тридцати метров и остановился.

Задние двери распахнулись, из машины вышли трое. Средний, в костюме, — тот самый солидный бизнесмен, который пытался вернуть ему банковскую карточку. Остальные двое, атлетически сложенные, молодые, в спортивных башмаках и свободной одежде, позволяющей легко и быстро двигаться. Полиция. ФБР. Пришли его арестовать.

Брам мгновенно повернулся и побежал прочь. Он понятия не имел, что происходит позади, и не оглядывался, чтобы не потерять ни секунды преимущества; у него был единственный выход: свернуть на полной скорости в поперечную улицу и, может быть, — нырнуть в чей-то двор и поискать там укрытия.

Но тут он выронил тетрадку.

Она выскользнула из руки, отлетела в сторону, упала и раскрылась. И ему пришлось вернуться за тем единственным, что еще привязывало его к жизни: за методом, следуя которому он сможет найти Бенни.

Брам повернул назад, и двое парней, мчавшихся за ним, схватили его, едва он нагнулся, чтобы спасти тетрадь.

— Профессор, — сказал один, — профессор, не бойтесь, мы не причиним вам вреда.

Они выглядели более усталыми, чем он, что и неудивительно. Выполняя свою миссию, Брам сделался одним из лучших бегунов на длинные дистанции в этой стране. Он прижал тетрадь к груди, ожидая противодействия со стороны парней, но те спокойно стояли рядом, пока не подошел, мягко ступая по тротуару, их хозяин — дорогие башмаки, костюм, белоснежная рубашка с расстегнутым воротом; запонки сверкают на солнце.

Тетрадка немного помялась, но Брам с облегчением убедился, что все листы на месте. Он разгладил ее и посмотрел на стоявшего перед ним человека.

— Профессор Маннхайм, — начал тот, протягивая Браму руку. — Вы меня помните? Я — Стивен Прессер.

Брам внимательно глядел на Прессера, пытаясь понять, чего ждать от него на этот раз, потом сказал:

— Та банковская карточка — она не моя.

— Как раз благодаря карточке я вас и разыскал. Вы утверждаете, что она не ваша, но я хотел бы еще раз попытаться отблагодарить вас за то, что вы для меня сделали.

— Я ничего не делал.

— У меня есть копии записей, сделанных камерами банка. Вне всякого сомнения, это вы. Вы можете гордиться своим поступком.

— Мне нечем гордиться, я ничего не сделал.

— Могу ли я чем-то помочь вам?

— У меня много работы, оставьте меня в покое.

— Могу ли я помочь в вашей работе?

— Нет.

— Я сделал больше денег, чем смогу потратить за всю свою жизнь. Я буду рад помочь вам, если вы скажете, чем.

— Ничем. Я спешу, у меня работа не сделана.

Брам хотел обойти этого Прессера, но тот взял его за плечо своей стальной рукой — не больно, но так крепко, что Брам даже не попытался вырваться.

— Подарите мне полчаса своего времени, — сказал Прессер, — всего полчаса. Может быть, мне удастся чем-то помочь вам. Если вам не понравится то, что я предлагаю, вы сможете уйти.

4

Такого шикарного автомобиля Брам никогда не видел. Внутри — шесть серых кожаных кресел; два впереди, а те четыре, что сзади, поставлены лицом друг к другу. Брам уселся спиной к Прессеровым бодигардам, занявшим передние места, и погладил кожаные подлокотники своего кресла, наслаждаясь чудесным запахом, какой бывает только внутри совершенно новой машины, и размышляя о том, верный ли выбор он сделал. Этот день оказался необычайно важным, Брам чувствовал это с утра, проснувшись после ночи, не принесшей, к его изумлению, ни одного сновидения. А он позволяет себе тратить драгоценные минуты, слушая соблазнительные речи этого типа. Неужели ему не хватит сил, чтобы продолжать поиски? Он может добиться успеха, только если будет предъявлять к себе высочайшие требования, полностью отдастся делу, не будет о себе заботиться; а он позволил кому-то прервать свой путь, завлечь себя в мягкое кресло автомобиля, где тихонько посвистывающий кондиционер гоняет прохладный воздух. Это не должно занять слишком много времени. Но собьет его с толку, ослабит — и совершенно ясно, кто от этого пострадает.

Автомобиль тронулся с места. Почувствовать его движение было почти невозможно — даже на разбитых дорогах Уоттса.

— У меня совсем нет времени, — напомнил Брам.

— Это не продлится долго, — отозвался Прессер. Он откинул верхнюю часть широкой консоли между двумя креслами. Там оказался маленький холодильник. — Могу я предложить вам выпить чего-нибудь?

— Воды.

Прессер протянул ему бутылочку минералки. Брам поднял ее повыше, чтобы проверить, не повреждено ли кольцо, запирающее крышечку. Потом исследовал саму крышечку на предмет наличия проколов: мало ли как мог неизвестный наркотик попасть внутрь. Но ничего подозрительного не разглядел.

Он чувствовал, что Прессер изумленно смотрит на него. Но Брама совершенно не интересовало, что этот тип думает о его подозрениях, он открутил крышечку и глотнул воды. День был жаркий. Потом спросил:

— Куда вы меня везете?

— Ко мне в контору. В Санта-Монику.

— Пятая улица, — отметил Брам.

— Если хотите, сможете там переодеться. Я позволил себе кое-что купить для вас. Ничего особенного. Я подумал, что вы… что вам, может быть, захочется переодеться во что-то другое.

— Мне ничего не нужно.

Он вспомнил фильм — или это была книга? — в которой беглец получает в подарок куртку, посылающую сигналы о его местонахождении: в ее шов, оказывается, был вмонтирован передатчик. Интересно, слыхал ли об этом Прессер?

— Я поддерживаю Израиль, — сказал между тем Прессер.

Что он хочет этим сказать? Неужели они знают, что он — гражданин Израиля?

— Я жертвую ежегодно очень серьезную сумму, — продолжал Прессер, — на некоторые проекты.

Брам был уверен, что теперь, когда Балин стал министром иностранных дел, в Израиле наконец наступит процветание.

— Чем вы занимаетесь? Я хочу сказать, кто вы по профессии?

— Недвижимостью. Я покупаю дома или сам строю. Тот дом, где расположена моя контора, тоже принадлежит мне.

— У вас есть дети?

— Трое — дочь, которую вы уже видели, и два сына. Пробовал жениться, даже два раза, но решил больше не экспериментировать. Мой темперамент не выдерживает такого испытания.

Он замолчал, словно давая Браму возможность рассказать, в свою очередь, о себе, но Брам был уверен, что рассказывать нет смысла: Прессер и так все знает. Он поглядел в окно. Они ехали по 110-й на север. Через несколько минут они свернут на 10-ю и по ней, двигаясь к западу, через двадцать минут доберутся до побережья Санта-Моники и свернут к северу по Прибрежному шоссе. Сто десять можно считать хорошим числом. Один плюс один — два, нуль — нейтрален. Десятка — пять раз по два.

Брам сидел молча, и вдруг Прессер сказал:

— Моя дочь — вдова.

Брам кивнул. Со стороны это, должно быть, выглядело глупо. Он не знал, что сказать. Если честно, Рахель тоже может считаться вдовой. Он спросил:

— Как ее зовут?

— Диана.

— Но так, кажется, зовут вашу внучку?

— О, я думал, вы ее имеете в виду. Мою дочь зовут Анна. А внучку — Диана. Ту, которой вы спасли жизнь. Я думаю, если б она не выжила, Анна тоже умерла бы. После того, что ей пришлось пережить в прошлом году.

Брам отпил еще глоток. Расползшийся по равнине город проплывал за окнами. Будь у него деньги, он изъездил бы на автобусе весь этот город вдоль и поперек. А после исходил бы его пешком. Он потратил целый день, добираясь из Санта-Моники в центр Лос-Анджелеса.

Те дома Санта-Моники, что лежали в зоне его интереса — с номерами, состоявшими из двоек и восьмерок, на улицах, имевших такие же номера, — он проверил.

Когда он начал свой поиск на Восточном берегу, то двинулся сперва по 202-му шоссе на юго-запад. Стоило огромного труда находить шоссе, имевшие в своем номере по крайней мере одну двойку или одну восьмерку, и, только используя те, где присутствовали четверка и шестерка — что было не вполне корректно, — ему удалось добраться до Брунсвика, штат Джорджия, где начиналось Восемьдесят второе шоссе. Восемьдесят второе привело его в Алабаму, Миссисипи, Арканзас, Техас, Нью-Мексико. Все попадавшиеся по дороге штаты подверглись тщательной проверке. В Аламогордо, Нью-Мексико, Восемьдесят второе закончилось. К северо-западу от этого города 16 июля 1945 года на ракетном полигоне «Белые пески», а точнее — в Тринити, была испытана первая в истории атомная бомба. Испытание пережили 38000 жителей Аламогордо, родины знаменитых бомбардировщиков-невидимок.

Покинуть этот город оказалось труднее, чем попасть в него. Главное шоссе, проходившее через Аламогордо, имело номер 54, и число это никак не разбивалось на двойки и восьмерки. К западу от города лежал знаменитый ракетный полигон, а к югу — военная база «Форт Блисс». Кроме 54-й, через город проходила еще одна дорога — к несчастью, 70-я. И он, развернувшись в обратном направлении, добрался по местным шоссейкам, 20-й и 80-й, до национального шоссе номер 40, начинавшегося в Уилмингтоне, Северная Каролина, которое привело его в калифорнийскую пустыню Мохаве, город Барстоу. Оттуда тоже оказалось довольно трудно выбраться. Наконец, по Десятому шоссе он въехал в Санта-Монику. Здесь Десятое превратилось в Тихоокеанское скоростное и обрело номер 101. Он мог, конечно, получить желанную двойку, сложив две единицы и выкинув нуль, но это было бы серьезным нарушением чистоты эксперимента. Если ему не удастся успешно завершить свой проект в Лос-Анджелесе, перед ним встанет тяжелая задача: добраться до одного из северных городов. Проблема состояла в том, что все шоссе, ведущие с юга на север, пронумерованы в Америке нечетными числами. Так что из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско пришлось бы добираться весьма сложным путем, используя шоссе с четными номерами, хоть немного загибающиеся к северу.

— Да, Сиэтл… — сказал вдруг Прессер, — мой зять приехал туда за два часа до того, как взорвалась «грязная» бомба. Он работал у меня. Мы собирались купить там дом.

Четырнадцать месяцев назад… Брам тогда испугался, не случился ли теракт в Сиэтле из-за его миссии, но даже думать не хотел о том, что малыш мог оказаться там во время взрыва. Никаких доказательств не было, только ощущения; и хотя теперь его жизнь была подчинена цифрам и расчетам, он не мог перестать доверять своей интуиции.

Прессер отвернулся к окну:

— Это был первый дом в Сиэтле, построенный с применением новых технологий в тысяча девятьсот сорок восьмом году. Двенадцать этажей по триста квадратных метров. Прочная конструкция, стальной каркас, мраморный вестибюль. Четыре лифта. Я сам должен был ехать, но пришлось бы отменить визит к зубному врачу, который я уже дважды откладывал. Я люблю сам проводить инспекции, но там я был не очень нужен. Так что вместо меня поехал Эдди. Меньше чем в ста метрах от дома они поставили контейнер с бомбой. Дом оказался в центре зоны. То, что от него осталось, свезли в Неваду и свалили в старую шахту. Там долго еще все будет радиоактивным.

Когда это случилось, Брам жил в мотеле рядом с Меридианом, штат Миссисипи. Он часами сидел перед телевизором в провонявшем вареной капустой холле мотеля, а тележурналисты и операторы, одетые в защитные костюмы, сообщали последние новости с места событий. По мнению экспертов, в этом несчастье был элемент удачи: не прошло и десяти минут после взрыва, как, при полном отсутствии ветра, хлынул ливень, что свело к минимуму выпадение радиоактивных осадков.

— Они снесли все кафе «Старбакс» в округе, — грустно заметил Прессер.

— Но понастроили новых в миле от места происшествия, — откликнулся Брам.

Иногда он проводил целые дни в каком-нибудь «Старбаксе». Кофе был дорогим, но, пока перед ним стояла недопитая чашка, его не трогали. За то время, что он был занят своей миссией, Брам пересидел в сотнях кафе.

— Эти совсем другие, — заметил Прессер.

— В магистрате прошло голосование, они решили восстановить все в первозданном виде, — поделился Брам информацией, прочитанной несколько недель назад. Он сильно разволновался тогда из-за этого: почему бы кому-то не принять решение о восстановлении его жизни в первозданном виде?

Прессер покачал головой:

— Никогда все не станет таким, как было.

— А мне нравится, что они хотят все восстановить.

— Все равно никого не вернешь, — заметил Прессер, — а разве не этого все хотят?

Брам растерялся: он не знал, что ответить. Бургомистр уверял, что разрушенный район будет восстановлен целиком — до последней ободранной стены и проросшей сквозь асфальт травинки.

Брам спросил:

— На каком этаже ваша контора?

— На пятом.

— И какой номер?

— Пять ноль пять. Зачем вам?

— Просто так.

— Пятая улица, номер тысяча пятьсот пять, пятый этаж, офис пятьсот пять.

Пять нехорошее число. Так много пятерок сразу непременно принесут несчастье.

— Эдди, мой зять, Эдди Френкель, вам знакомо это имя? — спросил Прессер. — Вы просто не поверите, когда узнаете, кем был его отец!

Прессер внимательно поглядел на Брама, ожидая реакции, потом добавил:

— Я должен был сразу сказать вам об этом. Его отца звали Сол Френкель.

Имя было незнакомо Браму. Может быть, какая-нибудь американская знаменитость, но Брам, внимательно следивший за прессой, не смог его вспомнить.

— Это имя ничего вам не говорит?

— Нет.

— Сол Френкель, профессор Сол Френкель. По происхождению — немецкий еврей. В шестидесятых и семидесятых жил в Голландии, занимался научной работой в университете. Работал с профессором Хартогом Маннхаймом.

Прессер улыбнулся и покрутил головой, словно сам изумляясь тому, что только что сказал.

— Не правда ли, поразительно? Ваш отец и отец Эдди, работавшие вместе в Нидерландах, Нобелевская премия… Как тесен мир, не правда ли? Отец Эдди и ваш отец прекрасно знали друг друга. Не кажется ли вам многозначительным это совпадение? То, что вы, на другом краю света, спасли жизнь внучке Сола?

Этот тип знал прошлое Брама до мельчайших деталей. И чего пристал?

— Когда ваш отец уехал в Израиль, Сол Френкель перебрался в Калифорнийский Технологический, в Пасадену. Он умер два года назад, еще до того, как Эдди…

Прессер оборвал себя на полуслове.

Браму нельзя было оставаться с ним, само присутствие этого человека ставило миссию под угрозу.

— Я… я не хочу дальше ехать, — сказал Брам.

— Еще немного, вы не пожалеете об этом.

— Я не должен был ехать. Вы можете остановиться?

— Для этого надо съехать с шоссе. Мы почти приехали.

— Я хочу сойти у первого же съезда.

— Значит, у Линкольна. Через десять секунд мы будем на Пятой улице.

— Я хочу выйти, — повторил Брам решительно.

— Не смею вас удерживать, — сказал Прессер безнадежно. — Профессор Маннхайм, мне хотелось помочь…

— Не называйте меня так! Это не мое имя! Я хочу выйти!

Прессер наконец осознал безнадежность своих попыток, несколько секунд он смотрел на Брама отчаянным взглядом, но потом решил поступить так, как тот желает, и повернулся к водителю:

— Ты все слышал? Съедешь на Линкольна, остановишься возле «Олимпика».

«Кадиллак» съехал с шоссе. Брам мысленно ругал себя за то, что в тот фатальный миг остановился у банкомата. Он проспал дольше, чем другие, он видел чудесный, лучший за все время сон, который оборвал с величайшим сожалением — трудно было решиться проснуться и продолжать выполнение своей миссии. Но то утро оказалось фатальным, что и подтвердилось впоследствии.

«Кадиллак» остановился. Прессер выпрямился и подобрал ноги, освобождая Браму дорогу, но вдруг, спохватившись, схватил его за руку:

— Ваша карточка…

Брам вырвался и, выходя из машины, бросил:

— Она не моя.

Один из бодигардов стоял снаружи, на тротуаре. Не взглянув на него, Брам пошел прочь. Он сытно поел и мог идти достаточно быстро, но было совершенно ясно, что к вечеру до Убежища Армии спасения ему не добраться.

В то утро, когда случилась авария, Брам совершил ошибку. Он воспользовался третьим банкоматом, в неподходящее время, и все это случилось из-за его сна. Он проявил легкомыслие, но именно легкомыслия он не мог себе позволить. Все дело в точности. Его нумерологические исследования требуют величайшей точности — и тут до Брама дошло, что он забыл свою тетрадку в «кадиллаке».

Через несколько дней после начала поисков он купил в канцелярском магазине тетрадь. Мягкая, в пластиковой обложке, она пережила путь в тысячи километров, ее можно было сворачивать в трубку, нитки, скреплявшие обложку с листами, были исключительно прочными, и он был уверен — настанет день, когда благодаря этой тетради он отыщет малыша.

Он выбежал на Линкольна, оживленную улицу, соединявшую Санта-Монику с Венецией и аэропортом. Нужные ему дома по Линкольна уже были проверены. Бульвар Линкольна находился между Седьмой и Девятой, то есть фактически некогда был Восьмой улицей. Такие улицы заслуживали особого внимания, поскольку были не тем, чем казались. Он прошел два блока, свернул на Пятую, оживленную торговую улицу, центр Санта-Моники, и всего за две минуты сумел добраться до номера 1555. «Кадиллака» перед входом не было.

Страшно подумать, что могло случиться, если Прессер заметил его тетрадку. Садясь в автомобиль, Брам положил тетрадку на кресло рядом с собой, как раз напротив этого типа, и, покидая его в спешке, на кресло не посмотрел. Легкомыслие, спешка — он должен перестроить свою жизнь, должен восстановить дисциплину, благодаря которой смог забраться так далеко.

Здание было новым, в пять этажей; натянутые вдоль фасада стальные тросы, скругленные углы и утопленные в глубокие ниши окна — украшения в стиле арт-деко — создавали впечатление, будто оно построено до войны (имеется в виду, конечно, Вторая мировая, а не та, перманентная, в которую Америка вступила после 11 сентября 2001 года и которой в будущем году исполнится десять лет).

Широкие двери зеркального стекла не позволяли увидеть, что происходит внутри. Брам открыл дверь и вошел в охлаждаемый кондиционерами вестибюль. Номер пятьсот пять. За стойкой черного мрамора сидел дежурный, у лифта стоял охранник, здоровенный негр, затянутый в форменную рубашку, купленную, очевидно, до того, как он сильно прибавил в весе.

Брам полагал, что не выглядит чересчур обтрепанным, однако он немедленно привлек к себе внимание персонала. Охранник сделал несколько неторопливых шагов в его направлении. Но у него не было выбора. Он преодолел десяток метров до стойки и обратился к дежурному, тоже негру, но не такому толстому, как охранник:

— Прессер, номер 505.

Дежурный кивнул и набрал номер.

— Вам нужна помощь? — спросил охранник, который успел бесшумно подойти и стоял теперь рядом с Брамом.

Дежурный кивнул ему, показывая, что контролирует ситуацию:

— Хелен? Это Чарли. Мистер Прессер у себя?

Он выслушал ответ, рассеянно глядя вниз, очевидно, на мониторы, спрятанные под стойкой.

— Да, я вижу, он идет к дверям. — Он посмотрел на Брама: — Вы договаривались о встрече?

— Я забыл кое-что в его машине. Хочу получить назад.

— Хелен? Тут стоит человек, который говорит, что забыл что-то в автомобиле мистера Прессера. — Он кивнул. — Я спрошу. — Он окинул Брама изучающим взглядом. Было ясно, что Брам вызывает у него нечто вроде сочувствия, потому что голос его зазвучал более приветливо:

— Вы — профессор Маннхайм?

Брам давно отвык от этого имени, ставшего ему чужим, но хотел получить назад тетрадку.

— Его тетрадка. Мне нужна его тетрадка.

— Я спросил вас: вы — профессор Маннхайм?

На этот вопрос он не мог ответить. И да, и нет. Раньше был им, но не теперь. Скоро снова им стану, когда завершу свою миссию.

— Я с ним знаком, — ответил Брам. — Я пришел, чтобы забрать его вещь.

— Хелен? — сказал дежурный в телефон. — Он не тот профессор, но он пришел что-то взять для него. — Потом кивнул и положил трубку.

— За вами придут. Подождите вон там. — Он указал в угол, где, в окружении трех черных кожаных диванов, стоял стеклянный столик на металлических ножках. Охранник не отходил от него.

Брам подошел к диванам, но садиться не стал. Он стоял и глядел сквозь высокие окна на улицу. Какую роль сыграла в том инциденте синяя машина? И зачем дочка Прессера в эдакую рань пришла к нему на работу? Магазины на набережной открываются только после десяти, тем не менее в полдевятого она шла со своей коляской в сторону набережной. Что она собиралась там делать? Рассматривать бездомных, просыпающихся у дверей магазинов и на скамейках, или грузовики, доставляющие в магазины товар? И еще один важный вопрос — кто сидел за рулем синей машины? Занимался ли Прессер установлением личности и прошлого этого водителя или его интересовал только Брам? Он все еще не разобрался со случившимся в то утро. И, главное, не разглядел номер автомобиля. Если бы он знал номер, все было бы ясно. А теперь он остался с пустыми руками и легко может стать игрушкой в руках Прессера.

— Брам?

С момента отъезда никто не называл Брама по имени. Он выдумывал себе имена; там, где ему приходилось ночевать, он назывался Петером, Джоном, Биллом, Нилом, Бобом, Ховардом, Крэгом, Руди, Флойдом.

Он был уверен, что слышит голос своего отца, но не мог повернуться, чтобы посмотреть на него.

— Брам?

Его отца не могло быть здесь потому, что его не должно быть здесь. Брам отказывался поверить в то, что это его отец, и повернуться к нему. Его отец жил очень далеко, в Тель-Авиве, где теракты — часть ежедневной жизни, там он и должен был спокойно ждать его.

— Мистер Прессер спросил меня, смогу ли я приехать. Я летел восемнадцать часов. Брам?

Ах, папа, хотелось ему сказать, милый папа, милый, милый, трудный, надоедливый папа, как могу я предстать перед твоими глазами теперь, когда я не справился со своими отцовскими обязанностями и мне стыдно в этом признаться? Ах, папа, позволь мне все исправить, я обещаю тебе, что все будет хорошо, но не смотри на меня, не говори со мной, уходи и жди, пока я закончу свое дело, я отлично справлюсь с ним сам.

— Брам, я не могу выразить словами, как я счастлив, что я тебя…

«Нет, я ничего не слышу, — думал Брам, — мне нельзя ничего слышать, потому что меня ждет работа, трудная работа, которая может продлиться годы, которая потребует всех моих сил, и никакие сомнения, или скорбь, или нерешительность не могут меня остановить. Все поставлено на карту».

Брам услышал цоканье когтей по мраморному полу и почувствовал, как кто-то прижался к его ногам. «Черт побери, — подумал он, — так тебе удалось выжить, ты все равно что восстал из праха»…

Хендрикус заскулил. Значит, был жив.

— Брам, нам пора. Я приехал, чтобы забрать тебя. Я позабочусь о тебе. Довольно уже. Можно мне тебя обнять? Я очень хочу тебя обнять.

Брам стоял, замерев. Он услышал, как отец подошел ближе, положил руки ему на плечи, прижал его к себе, и Брам почувствовал, как тело отца сотрясают рыдания.

 

1

Брам вылетел в Лос-Анджелес в среду 12 декабря 2012 года — правда, дата была выбрана Прессером, но ему она казалась полной тайного смысла. В ответ на письмо, в котором Брам просил прислать фото Дианы, — из простого любопытства, чтобы поглядеть, как она теперь выглядит, — Прессер пригласил его в гости, приложив к приглашению билет бизнес-класса.

Брам жил теперь с Хартогом, в его тель-авивской квартире, в той самой комнате для гостей, где проводил каникулярные недели, когда школьником приезжал повидаться с отцом; та же узкая кровать, те же голые стены, та же плитка на полу. Брам принимал лекарства, предупреждающие возможность нервного срыва; у него не было сил возобновить научную деятельность, но время от времени он брался консультировать студентов-дипломников. От предложения читать лекции Брам отказался.

Связей со Стивеном Прессером он не порвал и после возвращения в Тель-Авив. Время от времени они перезванивались, обменивались мэйлами; Прессер приглашал Брама на свадьбу Анны, выходившей замуж во второй раз, но он не поехал. Потом Брам получил открытку от Прессера с сообщением, что Анна и Рик счастливы известить всех о рождении сына Стивена. Прессер просил Брама непременно звонить, если ему что-либо понадобится.

В аэропорту Лос-Анджелеса Брама встретил шофер Прессера и на сверкающем черном «кадиллаке» доставил в отель «Мирамар», роскошный гостиничный комплекс в Санта-Монике на углу Вилширского бульвара и авеню Океан, окруженный высокой стеной. Оказывается, он помнил все: и набережную, обсаженную встрепанными от ветра пальмами, и узкий, длинный Паласидес-парк, вытянувшийся вдоль берега океана, дававший приют сотням бездомных. Из окна роскошного номера Браму виден был мол Санта-Моника и походная кухня, у которой ежедневно кормились бродяги. Прессер не беспокоил его, давая передохнуть после долгого перелета, но Брам не чувствовал усталости. Он был свеж, силен и деятелен.

Он прошел по пешеходному мостику, перекинутому через заполненное машинами шоссе от авеню Океан к пляжу, и целый час просидел в одиночестве на песке, слушая рокот прибоя. После, у белой балюстрады Паласидес-парка, среди стариков и туристов, долго смотрел, щурясь, на огромное красное солнце, медленно погружающееся в океан, ни о чем не думая, ни в чем не сомневаясь.

На следующее утро, у бассейна в тропическом саду «Мирамара», Стивен Прессер ждал его к завтраку. Прессер, все такой же крупный, с короткими сильными пальцами и коротко, как у израильских солдат, подстриженными волосами, был в сером костюме и белой рубашке с расстегнутым воротом. На мизинце — кольцо с розовым бриллиантом. На запястье — «Патек Филип» на черном ремешке. Голубые глаза взирают на мир с детским любопытством. Он пожал Браму руку, расцеловал его в обе щеки и стал рассказывать о своей внучке, Диане.

С неподдельным интересом расспрашивал он Брама о его делах. И приготовил сюрприз: неожиданное появление Анны с Дианой и маленьким Стивеном. Анна немного посидела с ними, выпила апельсинового сока и ароматного кофе, изящная блондинка с умными глазами, в дорогих украшениях. Она ела хлеб, отламывая его по кусочкам, и рассказывала, наклоняясь над столом и время от времени глядя в сторону, как все чудесно изменилось. Раны, нанесенные ей жизнью, зажили. Диане исполнилось четыре, чудная девочка с темными кудрями и длинными ресницами, не избавившаяся еще от младенческой полноты. Анна пригласила Брама пообедать у нее дома, в Брентвуде, на холме над Санта-Моникой. Все шло отлично, Брам ощущал вокруг себя уют налаженной, спокойной жизни.

— Может быть, ты не хочешь говорить об этом, Эйб, но я вижу для тебя возможность снова заняться поисками исчезнувших.

— Мой поиск закончен, — сказал Брам, — эти два года я занимался тем, что читал и перечитывал сообщения полиции. Я проследил все возможные линии и до сих пор ничего не знаю. Это случилось больше четырех лет назад, что можно еще найти теперь, после стольких лет?

— В этом городе есть частные детективные бюро с прекрасными специалистами. Стоит недешево, но мне хотелось бы выяснить все, что можно.

— Боюсь, все уже и так известно, — ответил Брам.

Улицы в Брентвуде вились меж живыми изгородями, выкрашенными охрой виллами, белыми загородными домами и садами, где росли эвкалипты и уродливо подрезанные, беззащитные в своей обнаженности деревья. Семейная вечеринка с детьми в последний раз случилась в жизни Брама больше четырех лет назад, в Принстоне, перед тем, как Рахель уехала к отцу в Тель-Авив. Они пригласили нескольких коллег с семьями, Рахель наготовила своих неповторимых индийских блюд, а Брам потребовал добавить к ним барбекю. Воскресный день на посыпанной гравием площадке перед деревянным домом, который он в той, счастливой, жизни собирался приводить в порядок.

Дети играли, ссорились и мирились; мужчины стояли с ледяными бутылочками «Короны» в руках; разговоры о приближающихся выборах и ситуации в Ираке; Рахель смеялась, болтая с женщинами. Казалось, вечер не спешил наступать, медлящий и освобождающий; пластиковые тарелки с вегетарианским карри и гамбургерами, миски с салатами, обнаженные плечи женщин, растаявшее мороженое в ведерках, где плавали пустые банки из-под спрайта и колы, самые маленькие, засыпающие еще до того, как зажгли лампы в саду, — золотые часы прошлой жизни, легкой и надежной, полной счастливой уверенности, что так будет всегда.

В Бретвуде Брам провел вечер с Анной, ее детьми, мужем Риком, Стивеном Прессером и шестью друзьями в доме, почти таком же огромном, как тот, что он когда-то купил; только этот был приведен в порядок. На несколько секунд — то есть на то время, пока длился вечер, — он забыл, что остался один, что малыш никогда к нему не вернется, — очевидно, эту шутку сыграл с ним jetlag.

По утрам, едва рассветало, он бегал по бетонной дорожке вдоль океана в компании джоггеров, вооруженных iPods и одетых в шикарные спортивные костюмы. Он покупал книги у Барнс & Нобл на углу Вилшира и Променада, пил кофе в кафе «Инфьюжн» на Третьей улице и концентрировался на своей цели. У него не было с собой ни распечаток, ни лэптопа, ничего, что могло бы выдать его планы.

Из своей комнаты в «Мирамаре» он позвонил в банк в Принстоне, где в 2008 году, сразу после приезда из Тель-Авива, снял ячейку. В ячейке стоял ящичек, а в нем, в кожаной кобуре, лежал Kel-Tec Р-11, покрытый для сохранности маслом и специальным жиром. Ящичек прибыл внутри контейнера с вещами из Тель-Авива в Принстон, и о его существовании никто не знал. Пакуя вещи в Израиле, Брам его просто не заметил и обнаружил случайно, разбирая на новом месте прибывший багаж. Получалось, что он дважды нарушил закон: нелегально ввез в страну оружие и нелегально владел им. Он знал, что Рахель рассердится, и ничего ей не сказал, просто снял в банке ячейку и спрятал в ней пистолет, считая, что в Америке вряд ли начнется интифада. Плату за ячейку — 140 долларов в год — банк автоматически списывал с его кредитки даже тогда, когда он ушел из дому, занявшись поисками малыша.

Пока его не было, вся почта пересылалась Хартогу, который из Тель-Авива следил за передвижениями Брама по адресам банкоматов и регулярно пополнял его счет. Брам понятия не имел, куда делся ключ от ячейки, — скорее всего, остался в ящике его письменного стола в доме, где давно живут посторонние люди. Но когда, готовясь к путешествию, Брам позвонил в банк из Тель-Авива, один из клерков объяснил ему, что открыть ячейку просто: надо будет заплатить три-четыре сотни слесарю, который взломает замок.

Он договорился, что приедет 20 декабря и ячейка будет взломана в его присутствии. Анна приглашала его еще два раза, и он все больше входил в ритм местной жизни.

19 декабря Прессер полетел в Нью-Йорк на собственном «челленджере» и взял Брама с собой. Брам хотел повидаться со старыми приятелями, живущими на Манхеттене. В Лос-Анджелес они должны были вернуться двадцать первого, накануне возвращения Брама домой. «Челленджер» был комфортабельной двухмоторной машиной с кожаными креслами, полированными деревянными столами, сверкавшими, как надраенный рояль, двумя диванами, легко превращавшимися в кровати, и гигантским телевизором.

Прессер привез его в отель на 63-й улице, с трудом пробившись сквозь забитые транспортом магистрали под вопли сирен пожарных машин и тысяч неистовствующих клаксонов. Был канун Рождества, город сиял, украшенный миллионами огней, красными и зелеными лентами и хрустальными ангелочками. Он мог оставаться в отеле, сколько его душе угодно; прекрасное обслуживание, ресторан, такси — все счета оплачивал Прессер. Перед дверями отеля, на ледяном, пронизывающем ветру, оба по-калифорнийски легко одетые, они обнялись и расстались. В номере на двадцать третьем этаже — превосходное число! — Брам нашел конверт, в котором лежала черная мастер-карт от «Сакса», Пятая авеню, с запиской от Прессера: «Дорогой Эйб, порадуй меня и постарайся потратить все деньги с этой карточки, она — безлимитная. Твой друг Стивен».

«Сакс» был открыт допоздна; на всех этажах нарядные покупатели осторожно пробирались меж кашемировых жилеток, платиновых запонок и веджвутского фарфора. Брам купил себе черное зимнее пальто, черные горные ботинки, черные перчатки и черный шарф, все было запаковано в шикарную рождественскую бумагу, испещренную значками «Сакса».

Назавтра он прошелся с утра по южным аллеям Центрального парка до Бродвея и купил в каком-то магазине для спортсменов и туристов карманный фонарь «Мэглайт», такой же, как когда-то был у него дома, швейцарский нож, моток веревки и тяжелую бейсбольную биту. Потом, воспользовавшись кредитной карточкой «Сакса», снял в прокатной фирме «хонду». В полчетвертого у него назначена была встреча в Принстонском банке.

2

В Тель-Авиве, в тесной кладовке на первом этаже дома, где они жили с отцом, Брам в течение двух лет после возвращения из Америки занимался поисками «соображений, помогающих пролить свет на факты», — как он сам себе объяснял это. Под это дело он занял кладовку соседки снизу, поставил там компьютер «Эппл», холодильник с водой, водкой и колой, установил суперскоростной интернет и повесил на стену семь досок. Семь разных теорий. Работал он по ночам, ни слова не говоря отцу о своих изысканиях.

Кладовка была его храмом.

Семь досок, пятьдесят на пятьдесят сантиметров, заполненных карточками, заметками, распечатками, картами, фотографиями.

Первая: ушел из дому, вышел к дороге, попал к педофилу, потом убит?

Вторая: ушел из дому, на дороге был сбит автомобилем, водитель в панике увез тело и где-то спрятал?

Третья: ушел из дому и утонул?

Четвертая (вариант первой): умышленно похищен педофилом и убит?

Пятая: умышленно похищен педофилом и продан?

Шестая: украден профессиональным похитителем детей и продан бездетной паре?

Седьмая: похищен по неизвестной причине, возможно, ради денег?

Исчезновение могло произойти двумя возможными путями: ушел сам или кем-то украден. Две исходных концепции, которые можно было рассматривать отдельно.

Главная слабость гипотезы самостоятельного ухода состояла в следующем: мог ли Б. в те несколько минут, пока Брам разговаривал с Балином, пройти сквозь лес, окружавший дом? Брам всегда в этом сомневался. Он не мог представить себе, чтобы Б. не отозвался на его крики, хотя и предполагал, что Б. страдает легкой формой эпилепсии или, по крайней мере, рассеянностью, такой сильной, что она мешает ему реагировать на внешние раздражители. Лес, окружавший громадный дом, был дважды прочесан полицией с ищейками, но малыша они не нашли.

Брам сам, не обнаружив малыша в комнате, совершил непростительную ошибку, когда побежал искать его по дому. Надо было бежать на улицу и звать его. Он поступил неверно, потому что попал под влияние случившегося днем, потому что боялся, как бы малыш не забрался на чердак и не подошел к дыре в полу; таким образом, он потерял драгоценное время.

Брам был убежден: если бы он сразу побежал на улицу, малыш нашелся бы — в обоих случаях, так что винить во всем мог только себя.

План дома и леса он повесил над компьютером, рядом с картой окрестностей и картой штата Нью-Джерси. Количество вариантов семи основных моделей, базирующееся на двух концепциях, было колоссальным, но все строилось на железной логике: он должен был выйти на улицу и искать малыша, вместо того чтобы, стоя на чердаке, пялиться на дырку в полу.

На третий день после исчезновения малыша его допросили в полиции: они собирались искать тело в реке, а для этого нужны были аквалангисты, которые стоили бы штату несколько тысяч долларов. Он присутствовал при том, как собака унюхала следы Б. возле берега, но Брам сказал, что двумя неделями раньше они с малышом гуляли в лесу и стояли у реки. Даже теперь он все еще чувствовал стыд, когда вспоминал о допросе. Не только из-за абсурдности ситуации — он оказался подозреваемым, — но из-за мучительных воспоминаний о своем собственном идиотском поведении. Телефонный звонок. Он выходит на улицу. Чудесный вечер. Звонит старый приятель. Ицхак Балин. Будущий министр израильского правительства.

За то время, что он провел в кладовке дома в Тель-Авиве, он начал сомневаться в концепции самостоятельного ухода. Он не мог себе представить, чтобы Б. по собственной инициативе покинул дом. Конечно, его увели, у малыша было богатое воображение, но он предпочитал не отходить далеко от родителей. Ключ к загадке — в ране, полученной Хендрикусом. Он был убежден, что пса кто-то ранил. Неделями он раздумывал над тем, не был ли Хендрикус сбит машиной. Он консультировался с ветеринарами и жалел только об одном: что не сфотографировал Хендрикуса, как только все это случилось. Много о чем он не подумал в тот момент. Каждой из семи моделей он уделил равное внимание, но одна из последних — пятая, шестая или седьмая — казались наиболее вероятными.

Его отец безмятежно спал наверху; город — замерший под тяжким покровом южной ночи лабиринт запертых домов и квартир — походил на ярко освещенную свалку старой мебели. А он разглядывал на экране компьютера фото своего дома в Принстоне. Папка с документами о покупке дома была упакована в один из ящиков, посланных морем назад, в Тель-Авив, — их брак предполагал равные права на собственность, и Рахель за время его долгого отсутствия продала дом и вывезла все вещи. Почему она оставила ему вещи и игрушки малыша? Не то чтобы Брам терял покой, когда время от времени натыкался на них, но приходил к заключению, что ничего из того, что было связано с Б., того, что Б. носил, того, чем он играл — оружие, куча оружия, — ничего не пропало, ничего не было выброшено. В Принстоне он сложил вещи в картонные коробки и оставил их в кладовке, а Рахель послала их на квартиру к Хартогу, как только Брам там объявился, — очевидно, чтобы он не забывал о потере. Она-то должна была понимать, что он никогда не сможет этого забыть. Попытка свести его с ума? А зачем — он и так не вполне адекватен.

Брам никогда не заглядывал в коробки — этого он не смог бы пережить. Ему больно было их видеть, но они помогали сохранить живое ощущение, что Б. на самом деле несколько лет провел в этом мире, что он не был вымыслом, абстракцией. Вид коробок он еще мог перенести. Под запретом были фотографии Б. Он не сможет жить, если не расследует причин исчезновения малыша. Так первый разумный человек, не в силах справиться с непознаваемостью Вселенной, выдумал, чтобы не сойти с ума, Бога и принялся молиться Ему. Вместо молитв Брам проводил время за компьютером, поддерживая в себе уверенность, что когда-нибудь он выяснит, что же произошло 28-8-2008 года в 18.18 на Гудхилл роад, # 282. Бесчисленное множество людей тратят свое время по вечерам и ночью на сетевые игры — он тратил время на священный поиск.

Он выяснил, какая в точности в тот день была погода — не только температуру воздуха, но и атмосферное давление, и изменения всех параметров в течение дня. Он знал все о положении солнца, о том, как располагались кусты, деревья, цветы в саду и окружающем лесу, и о состоянии почвы. Он знал теперь о доме больше, чем тогда, когда он жил в нем: из каких материалов и как он был построен, кто владел им раньше. Сотни раз он мысленно возвращался назад, в тот день. Двое из живших в доме погибли во время Гражданской войны; человек, призванный в армию во время войны во Вьетнаме, был ранен. С детьми, жившими там, насколько можно верить архивам, не происходило ничего экстраординарного.

Он запросил полицейское досье. Было известно, что занятые делом следователи, проверив территорию с ищейками, пришли к выводу, что малыш утонул в реке. Собаки проследили и кровавый след Хендрикуса, но остановились посреди леса, как если бы у пса сама по себе пошла кровь. Похищение членами семьи — чаще всего случающийся вид похищений, особенно при конфликтном разводе — в данном случае не могло иметь места. Брама и самого подозревали — он нашел список, составленный следователями: расследование поведения отца и матери в момент исчезновения занимало там важное место. Он сам усложнил ситуацию, уехав из Принстона еще до возвращения жены. Он исчез, и Рахель заявила об этом в полицию. Через десять дней его отыскали в Мэриленде и продержали под арестом целый день. Он знал, что это случилось, но, как ни странно, совершенно ничего не помнил — наверное, он был взбешен? Они отпустили его под поручительство Рахель, об этом он тоже прочитал в досье. Они ненавидели его, но знали, что он непричастен к исчезновению Б. С юридической точки зрения он был невиновен, но и по критериям Рахель, и по его собственным вина его была непростительна.

Он получил прямой доступ через интернет к архивам, содержавшим статистику, имена, состояние дел. Каждый год пропадает около полутора миллионов детей. Большинство возвращается назад в течение суток. Это беглецы-подростки и те, кого забрал с собой один из родителей, в случае семейной ссоры или развода. Около шестидесяти тысяч детей относятся к группе украденных чужими людьми. Половина из них, то есть тридцать тысяч, попадают в руки педофилов и гибнут — это дает больше восьмидесяти детей в день. И каждый год несколько сотен детей исчезают бесследно. Эти исчезновения разрушают семьи.

Иногда он находил случайную деталь, дававшую ему надежду. Он перечитывал и перечитывал досье, анализируя ситуации, производя розыски в архивах, где хранились данные об исчезнувших. Иногда он, уставившись в экран компьютера или разглядывая висевшие на стене карты, выпивал рюмку водки. И делал заметки, тысячи заметок.

Через полтора года после того как отец привез его назад, в Тель-Авив, он послал запрос в канадский город Эдмонтон по поводу Джона О'Коннора, подрядчика.

О'Коннор — старинное ирландское имя, восходящее к военачальнику Конору из Конковара, погибшему, очевидно, около 970 года. Все О'Конноры считались потомками этого единственного уроженца Конковара, кельтское имя которого можно было приблизительно перевести как «обладающий силой» или «вождь».

Только теперь Брам установил, что Джон О'Коннор в семнадцать лет переехал из канадского города Эдмонтона, штат Алберта, в Бостон. Никто этим не заинтересовался. А между тем Джон был последним, кто посетил его дом. Он сидел в кухне и видел, как Брам, обнаружив дверь открытой, помчался по всему дому искать Б. Брам послал мэйлы в две канадские организации, объединяющие родителей исчезнувших детей, так называемые Мэган-группы, и еще одной группе — в самом Эдмонтоне. В сети можно было найти все, что угодно, но получение информации о частных лицах из официальных банков данных ограничивалось многочисленными правилами, которые невозможно было обойти. Власти, конечно, заходили в банки данных, как в соседний супермаркет, но для Брама они оставались закрытыми.

Джон считался подрядчиком с хорошей репутацией. Он был доступен и надежен. Странно, однако, что никто не поинтересовался, чем он занимался в Канаде, пока ему не исполнилось семнадцать.

Брам понятия не имел, какой результат даст формальное расследование и рассылка мэйлов, но чувствовал, что он должен быть интересным, и от волнения не мог спать.

3

Служащий проводил Брама в подвал банка, вниз по мраморной лестнице. Миновав классическую решетку, они вошли в ярко освещенное помещение, стены которого состояли из сотен запертых дверок. Номер 817, самое обычное число, правда, сумма цифр давала две восьмерки. Брам и молодой служащий, типичный латинос в костюме-тройке, наблюдали за тем, как слесарь прорезал дыру в дверце; вся процедура заняла не больше шести минут. Потом служащий и слесарь покинули помещение, а Брам вытащил из ячейки ящичек и положил его в пластиковый пакет.

«Хонду» он взял напрокат из-за ее неприметности — одна из самых популярных в Штатах моделей, серебристо-серого цвета. Он ехал к дому Джона О'Коннора.

Джон жил, если считать по прямой, милях в трех от его бывшего владения. Белый, крашеный дом посреди огромного, в несколько гектаров сада. У подрядчиков, как и у маклеров, всегда есть на примете прекрасные, недорогие дома, в которых старики хозяева доживают последние денечки, если их не спровадили еще в дом престарелых. Похоже, свой дом О'Коннор прикупил именно у таких.

В конце длинной подъездной аллеи высился белый, без единого пятнышка, куб, крытый новенькой серой черепицей, с новыми окнами, — готовый к flip, как тут называется стандартная процедура: купить подешевле, подновить и «толкнуть» новым хозяевам. Брам дважды проехал мимо дома и повернул назад, в город.

Из Интернет-кафе он вышел на свой домашний компьютер, чтобы уточнить дорогу, которую придется пройти пешком от торгового центра, где он собирался оставить машину.

Он был слишком взволнован, чтобы поесть, выпил немного воды и, подождав, пока стемнеет, поехал к торговому центру — сверкающему разноцветными огнями ряду магазинов, подковой охватывающему парковку. Взяв вещи и заперев машину, он прошел, прислушиваясь к веселым рождественским песенкам, мимо ярко освещенных витрин. За магазинами начиналась тьма — из-за того, что фонарей вдоль дороги практически не было — в этой огромной стране считается странным тратить деньги на никому не нужное освещение дорог.

Он вышел на широкую лесную тропу, начинавшуюся позади магазинов; очевидно, ею пользовались любители верховой езды. Тропа шла параллельно шоссе, в двадцати метрах от него; зимние голые деревья и заснеженные кусты скрывали Брама от проезжающих машин.

В последние несколько недель он ежедневно изучал этот путь, и, хотя картинки Google несколько устарели, реальный маршрут почти точно соответствовал плану, который он нашел в компьютере.

В восемь минут восьмого он добрался до места. Ни в одном окне не горел свет. Теперь он рассмотрел, что стены дома обшиты виниловыми плитами, — стандартный дешевый метод предохранения дерева от непогоды, когда-то они с О'Коннором обсуждали, какой сорт материала выбрать и что красивее: подделка под дерево или под кирпич.

Если бы О'Коннор был дома, он позвонил бы в дверь и наставил ему в лоб 9-миллиметровое дуло пистолета. Сколько раз он видел такое в кино? При необходимости он мог выстрелить сразу. Десять лет назад Рахель подарила ему этот пистолет, и Брам несколько раз стрелял из него в армейском тире — в армии он оценил пользу упражнений в стрельбе. Пистолеты и прочее компактное оружие применялись только во время тренировок. Лишь раз ему пришлось вытащить пистолет — когда его пытались ограбить в Тель-Авиве, — этот случай, как он теперь понимал, подтолкнул его к отъезду в Принстон. Здесь, в лесу, слишком опасно было проверять, в порядке ли его пистолет — Kel-Tec с черной, отливающей металлическим блеском пластиковой рукояткой, механизмом, как у «ругера» и «глока», и десятью патронами в обойме.

Покинув банк, он сел в машину, открыл ящичек и вытащил пистолет из кобуры. От него все еще пахло маслом. Брам выщелкнул обойму, проверил и протер пули и снова зарядил пистолет. Когда он начнет стрелять, лучше держать оружие двумя руками: отдача у него гораздо сильнее, чем можно ожидать от такого малыша.

Браму казалось совершенно естественным то, что в эту холодную ночь он поджидал О'Коннора, спрятавшись в тени дома. Немыслимо жить дальше, не разрешив проблему, а последствия вроде того, что его могли признать виновным в убийстве, Брама не волновали. Он был готов к пожизненному заключению, но надеялся на снисхождение присяжных: то, что он собирался сделать, делалось во имя восстановления справедливости.

Он знал, что случилось бы, обратись он к полиции: 14 декабря 2007 года, пять лет назад, смертная казнь в Нью-Джерси была отменена. Несмотря на то что именно в этом штате Мэган Канка была убита соседом, Джесси Тиммендекасом, отбывшим ранее срок за насилие и поселившимся в полном детей районе. Как и остальные сексуальные маньяки, которые, освободившись по истечении срока, селились, где хотели. «Закон Мэган», принятый после убийства Мэган Канка, положил этому конец, обязав сексуальных маньяков и педофилов регистрироваться; это давало возможность следить за их передвижениями.

Из-за отмены смертной казни Тиммендекас получил пожизненное заключение — и О'Коннор получит пожизненное, будет слушать Моцарта на своем iPod и любоваться репродукциями Дега и Вермеера в книгах по искусству из тюремной библиотеки. О'Коннор, который лишил Б. всего этого, лишил его будущего. Брам должен сам восстановить справедливость, сбалансировать ситуацию на Веленском уровне. Совершенно не важно, родился ли О'Коннор таким и, может быть, с шестнадцати лет услаждал себя шестилетними мальчиками, или его извращенность развивалась постепенно, и он не мог с собой совладать. О'Коннор был чудовищем, оставлявшим за собой чудовищный след. С этим надо покончить.

4

Еще в Тель-Авиве Брам время от времени заходил на Google Earth или Live Local и отыскивал отреставрированную крышу и чудесный сад в Принстоне; два года назад он выяснил через интернет, что там живет молодая пара, ученые, разработавшие сложную компьютерную программу для Майкрософта. Оба — профессора. Трое детей. Сад окружен высоким забором. Видеокамеры спрятаны под крышей. Три автомобиля, все гибриды. Много чего можно найти в сети, главное — знать, где искать; только государственные архивы оставались закрытыми.

Он потратил уйму времени, составляя список водителей, превысивших скорость на дорогах 28 августа в радиусе десяти миль от его бывшего дома. Пять месяцев ушло на то, чтобы отследить всех нарушителей — он рассчитывал управиться за первую половину 2012 года, от такого числа можно было ждать многого. Он надеялся, что 28 августа этого года, в 2:28 ночи — он приготовился и сидел в этот час у компьютера, — сам собой явится ответ на его вопрос: что же произошло? Словно Бог должен был лично вмешаться в дело — но ничего не случилось. Он заплатил человеку за код доступа к сайту Департамента автомобилей и мотоциклов, и распечатал список. Расстояние в десять миль было выбрано произвольно, но он вообразил, что возможный похититель, скрываясь с места преступления, должен был ехать очень быстро.

Круг диаметром в двадцать миль, больше тридцати километров, включал Принстон, десятки пригородов и деревень. В тот день было выписано четыреста девятнадцать штрафов, среди которых сто три — по фотографиям камер-автоматов. Имена женщин-водителей он исключил, но тремя именами мужчин, которые встретились ему на сайтах местных групп, наблюдавших за передвижением педофилов, заинтересовался. Он долго следил за ними, вывесил их фотографии на стену, но дороги, по которым они ехали 28 августа 2008 года, не вели к его дому. Он не исключил их полностью, он держал их в отдельном файле, возвращаясь к ним время от времени в поисках новой информации.

Джон О'Коннор.

Полиция допросила его, как и всех мужчин, побывавших в доме в последние месяцы, по телефону. Тех, у кого не было прежде проблем с законом, и тех, кто не совершал сексуальных преступлений, вычеркнули из списка. Джона тоже — как не имевшего проблем с законом. Он выглядел добродушным здоровяком и в тот день сильно вспотел. Брам не замечал за ним ничего подозрительного — еще одно имя в досье, достойный доверия подрядчик (два утверждения, противоречившие друг другу), делавший только то, о чем договорились, и не менявший внезапно суммы гонорара. Вот только — почему он, рожденный в 1967 году в Канаде, в Эдмонтоне, в возрасте семнадцати лет, в 1984 году, переехал в Бостон? Удивительно, что Брам раньше не обратил на эту подробность внимания. Он поискал на новостных сайтах возможные прегрешения Джона О'Коннора в Бостоне и окрестностях начиная с 1984 и кончая 1995 годом, когда Джон обосновался в Принстоне в качестве подрядчика. Джон не был женат, и сидел на кухне, когда Брам в панике кинулся искать Б. по всему дому.

Когда Брам возвратился с чердака, оттащив малыша от дыры в полу, он застал Джона перед телевизором с одним из игрушечных пистолетов Б. в руках. Джон целился в героя мультика.

— Извини, Джон, — сказал Брам, а Б. прижался к нему и обнял покрепче.

— «Люгер», — сказал Б.

— Это «люгер», — пояснил Брам, полагая, что Джон вряд ли разбирается в типах пистолетов.

— Пусти меня. — Б. стал сердито вырываться, высвобождаясь из рук Брама, и тот опустил его на пол.

Джон повернулся к ним и сказал Б.:

— Твой отец очень волновался, тебе туда нельзя ходить.

— Я хотел поглядеть на червяков, — сказал Б., подходя к Джону и озабоченно глядя на пистолет.

— На червяков? Там много червяков?

— Он думает, что там живут червяки, — сказал Брам.

— И пострелять их из «люгера», — продолжил свою мысль Б. — Такие огромные, как змеи. Возьми его.

— Видишь, Джон, ты можешь взять пистолет, это большая честь.

Джон кивнул:

— О'кей. Теперь мне будет гораздо спокойнее.

Когда Брам почти через четыре года после случившегося занялся Джоном, тот все еще не был женат и работал подрядчиком. За это время в окрестностях Принстона исчезли, включая Б., три мальчика, и только одного нашли. Изнасилованным и убитым. Ничто не указывало на то, что Джон О'Коннор — детоубийца; Брам должен был расследовать это дело, чтобы подтвердить или опровергнуть свои подозрения. Путь оказался долгим, но Брам верил, что пройдет его до конца.

Через десять дней он получил два ответа на мэйлы, посланные в Канаду, группе «Закон Мэган» в Эдмонтоне, следящей за городскими педофилами. Был конец сентября 2012 года.

В первом сообщалось, что у них имеется информация о человеке по имени Джон О'Коннор, рожденном 2-11-1967 года. На него был заведен juvenile file; значит, что-то было не в порядке с Джоном, когда он был мальчишкой, что-то такое он сделал, что привело к судебному расследованию. Но посмотреть досье невозможно. По требованию самого Джона, процесс проходил в закрытом режиме. Брам сразу понял, что заглянуть в это досье вряд ли удастся, разве что дать кому-то взятку. Но он никого не знал в Эдмонтоне.

Неужели Джон?.. Неужели все эти три года разгадка была так близко? Он заново просмотрел распечатки досье, заведенного на Джона. Если он на верном пути, должна быть какая-то возможность приблизиться к истине. Истине, которая его успокоит.

Но тут он прочел второй мэйл, и сердце его замерло.

«Уважаемый господин Маннхайм, мы должны посмотреть свои архивы, но мы почти уверены, что ваш Джон О'Коннор в возрасте шестнадцати лет, в Эдмонтоне, работал волонтером в летнем лагере для детей и совершил развратные действия против шестилетнего мальчика. Тем летом, в 1984 году, об этом деле много говорили. Мы не можем быть стопроцентно уверены, так что просим вас не торопиться с выводами: вдруг наш О'Коннор — не тот человек, о котором вы спрашиваете. Мы немедленно сообщим вам подробности, как только соберем больше информации. Иногда известным нам лицам из числа судебных исполнителей удается по ошибке послать нам копию того или иного досье. Такого рода „ошибками“ мы с удовольствием пользуемся. Желаем вам всего самого хорошего».

Помощь пришла, как ни странно, из налогового управления. Один из членов группы по обузданию освободившихся из тюрем педофилов оказался сотрудником налогового управления в Коннектикуте. Здорово рискуя, он переслал Браму данные об уплаченных О'Коннором налогах, откуда Брам выудил список всех работ, проведенных им. Разбираясь в сотнях больших и малых проектов, осуществленных в Коннектикуте и Нью-Джерси, Брам решил сравнить адреса клиентов О'Коннора с адресами, взятыми из статистики об убитых и исчезнувших детях.

Это оказались мальчики. Пяти, шести, семи лет. О'Коннор между 1984 и 1995 годами, когда он жил в Бостоне, и между 1995 и 2012 годами, когда он переехал в Принстон, работал, среди прочего, для девятнадцати семей, которые позже — в среднем примерно через год после того, как он завершал проект (малыш Брама был исключением), — пережили исчезновение ребенка или насилие над ним. Девятнадцать из почти трехсот пятидесяти случаев. Пятеро были убиты, двенадцать пережили насилие, двое исчезли, считая малыша. И у каждой из этих семей был ремонт. Брам обработал и другие имена, похоронил свою теорию и продолжил поиски, проводя долгие ночи в кладовке за компьютером, собирая новые материалы; его тошнило от напряжения, бросало в жар, ему становилось больно и страшно. Почему они не стали расследовать это дело по горячим следам? Базы данных налоговой инспекции не были страшной тайной, как полицейские досье или списки исчезнувших детей. Брам проделал тяжелую, тоскливую работу, прослеживая каждый из проектов, которыми занимался О'Коннор, и убедился, что нашел человека, который украл его малыша.

5

Сразу после восьми большой четырехдверный вэн подъехал к дому О'Коннора, фары ярко осветили пластиковые стены. Брам ждал у задней двери, рядом с двухместным гаражом, в конце посыпанной гравием дорожки. Ясно было, что О'Коннор подъедет именно сюда. Было холодно, но сухо, и, хотя Брам надвинул шарф на лицо, он видел облачко пара от своего дыхания. Он ощутил тяжесть биты в руке, сердце в груди забилось быстрее, он знал, что готов ко всему.

Мощный мотор затих. Фары погасли. Дверца машины отворилась, и он услыхал голос О'Коннора:

— Конечно, мэм, эта плитка тоже вам подходит, только она вдвое дороже.

Щелкнул замок, запирающий дверцу, другая дверца открылась. Из динамика мобильника донесся женский голос:

— Думаю, что цена плитки роли не играет, мистер О'Коннор. Я поговорю с мужем, но вы уж позаботьтесь, чтобы плитку положили другую, ту, что в цветочек.

— Желание клиента — закон, миссис Путман. Хотите другую плитку в ванной — будет вам другая плитка в ванной.

Брам чуть-чуть выдвинулся из своего укрытия и увидел О'Коннора, озаренного светом лампочки, горящей в кабине вэна, — здоровенный мужик с детским, невинным лицом, одетый в толстую спортивную куртку, в такой не страшны даже самые сильные морозы. Продолжая говорить по телефону, О'Коннор одной рукой выволок с заднего сидения машины огромный пакет с покупками. Локтем он захлопнул дверцу, свет потух, и О'Коннор, тащивший громадный бумажный мешок к задней двери, превратился в темный силуэт.

С кем это он разговаривает? Как бы эта миссис Путман не сообщила в полицию, если разговор внезапно прервется. Или телефон все еще будет работать, когда пуля пройдет сквозь тело О'Коннора?

— Может быть, я слишком много говорю об этом, но мне придется смотреть на эту плитку годами, лучше один раз заплатить.

— Все будет в порядке, миссис Путман. Я приеду завтра днем.

— Замечательно, большое спасибо.

— Не стоит благодарности.

О'Коннор поставил мешок на землю у ног и отключил мобильник. Потом порылся в карманах, выудил солидную связку ключей и вставил нужный в замок.

Дверь медленно отворилась, и яркий фонарь вспыхнул под крышей, осветив выложенную плиткой террасу — сработал контактный выключатель. Опасно. Кто-нибудь, случайно проезжая мимо, может его увидеть, но уйти он уже не мог.

Брам сделал три шага вперед. У него вдруг закружилась голова и подогнулись колени; он чувствовал, как силы покидают его.

О'Коннор нагнулся, чтобы поднять мешок с покупками. Когда он распрямился, Брам саданул его битой, и сразу понял, что удар, пришедшийся на куртку, оказался слишком слабым. Звук был, как от плюхнувшегося в воду камня.

О'Коннор не пошатнулся. Он попытался оглянуться через плечо, сжимая обеими руками мешок, потому что боялся рассыпать его содержимое, и у Брама появилась возможность повторить удар прежде, чем О'Коннор успеет перехватить биту.

На мгновение Брам увидел испуганные глаза О'Коннора и понял, что победил собственную нерешительность. Перед ним — убийца его малыша, невозможная, сумасшедшая мысль. Брам замахнулся, сжимая зубы, и снова ударил, стараясь вложить в удар все свои силы.

Бита врезалась в плечо О'Коннора, Браму почудилось, что он услышал треск.

О'Коннор, казалось, захлебнулся воздухом. Секунду он стоял, потом упал на колени, уронив мешок.

Покупки вывалились и раскатились вокруг: банки супа, пачки печенья, апельсиновый сок, замороженные обеды, глянцевые пакетики М&М. Вид покупок — таких мирных и обычных — снова лишил Брама сил. Он должен был ударить еще раз, но не мог.

Брам уронил биту, вытащил из кармана пистолет и с изумлением услышал собственный голос, произнесший:

— Ползи в гараж. Попробуешь встать — убью.

Это говорил Абрахам Маннхайм, когда-то — многообещающий ученый, когда-то — профессор университета, человек со вкусом и недюжинными способностями, служитель искусств и науки — вот до чего довел его О'Коннор.

О'Коннор пополз на четвереньках, как младенец, и тихо заплакал.

— В гараж, — прошипел Брам, стараясь не поддаваться жалости. — Ползи. И без глупостей.

— Мои ноги…

О'Коннор дышал с трудом, ища сочувствия.

— Ползи!

О'Коннор выпрямился, издав звук, похожий на стон кита: долгий, жалобный крик испуганного животного, страдающего от боли.

Но двигался он не как кит, а как гигантская черепаха. Выставив широкую задницу в потертых джинсах, он тяжело полз на четвереньках по гравию к двери гаража, скуля жалобно, как младенец.

В гараже горел свет и было пусто. Контора О'Коннора со складом была в другой части города, там он держал грузовики, строительные машины и инструмент. Беспомощно распластавшись на чистом бетонном полу, О'Коннор боялся поднять глаза, чтобы не спровоцировать новых несчастий.

— Сюда, — указал Брам.

О'Коннор с трудом повернулся.

— Я пришел сюда… — начал Брам и не закончил фразы.

Зачем он здесь? Чтобы свершить возмездие. В современном обществе люди отказались от возмездия. Но он не сможет жить дальше, если не отомстит за гибель малыша. Так велитдревний закон.

— Сколько детей у тебя было? Я знаю только о девятнадцати. Сколько всего?

О'Коннор лежал на животе. Он тихонько стонал от боли и оттого, что ему было тяжело дышать.

— У тебя нет выбора, О'Коннор. Сколько?

О'Коннор покачал головой.

— О чем ты? — спросил он тихо. — Я… я не понимаю, какие дети? Я не женат.

Брам пожалел, что оставил биту на улице. Сейчас она пригодилась бы, он должен заставить этого типа говорить. Несколько лет назад здесь, в Принстоне, и в средствах массовой информации шла оживленная дискуссия о том, что пытки не помогают установить истину. Пытки бесчеловечны и должны быть запрещены. Но где здесь человек? Этот тип — животное, и Брам хотел, прежде чем убить, услышать его покаяние. «Что за странный рефлекс, — подумал он, — эта жажда покаяния. Почему было не выстрелить сразу и спокойно вернуться к своему автомобилю?»

Брам нагнулся и стукнул О'Коннора рукояткой пистолета по тому плечу, куда раньше пришелся удар биты. О'Коннор взвизгнул.

Испытывая к самому себе отвращение, Брам выпрямился — он ненавидел этого типа, доведшего его до подобных зверств, — выскочил наружу, схватил биту и мгновенно вернулся.

О'Коннор не пошевелился. Быть может, удар биты повредил ему позвоночник, под толстой курткой не разглядишь.

Брам должен был сразу выстрелить, и все было бы кончено, — но ему потребовалось время, чтобы принять решение. Он чувствовал отвращение, но возмездие еще не свершилось.

Он спросил:

— Типы вроде тебя держат у себя фото, видео — не знаю, что еще, — где это?

О'Коннор лежал, сжав кулаки и тяжело дыша.

Брам несильно хлопнул его битой по спине, и О'Коннор вскрикнул громче, чем раньше.

Ближайшие соседи жили метрах в двухстах отсюда, и Брам надеялся, что стены гаража, кусты и деревья заглушат крик.

Он снова спросил:

— Где ты держишь фото? Хочешь, чтобы я тебя снова ударил?

— Нет, — завыл О'Коннор, — нет…

Браму пришлось снова ударить его — он уже не мог остановиться. Он должен дойти до конца, но до чего же ужасно делать такое, даже с мерзавцем О'Коннором.

Он еще раз ударил бейсбольной битой, сильнее, чем прежде, целясь в лопатку.

И этот тип заорал долгим, тяжким нутряным воем.

— Заткнись! — гаркнул Брам.

О'Коннор рыдал и прерывисто стонал, повторяя:

— Нет — нет — нет — нет — нет…

— Я хочу поглядеть на твои фото и видео, — сказал Брам.

— Я… нет… я… шкафчик над кроватью.

— Шкафчик?

— Сейф…

— Код?

— Два два — четыре четыре.

Теперь, решил Брам, этот тип для него не опасен. Он убрал пистолет, присел на корточки, заложил руки О'Коннора за спину и стянул веревкой. Тот остался лежать на животе.

Брам дернул за веревку и приказал:

— Вставай.

Но у здоровяка О'Коннора не было сил подняться без помощи рук, он мог только лежать, стонать и бессмысленно возить ногами по бетону. И Брам, схватив О'Коннора за плечи, поставил его на колени.

И смог наконец как следует разглядеть его лицо. Из ссадин, образовавшихся, пока он елозил по полу в гараже, текла кровь, смешиваясь со слезами, и пачкала щеки. Глаз О'Коннор не открывал, хотя теперь уж он мог бы поглядеть на Брама.

— Вставай, — повторил Брам.

И помог О'Коннору подняться, поддерживая его за локти теми самыми руками, которыми — уже скоро — влепит в его тело несколько пуль, чтобы прикончить зверя, который прикидывается беспомощным человеком, соседом, нуждающимся в снисхождении. Снисхождения Брам не мог себе позволить — из-за малыша. Но он начал сомневаться в том, что сможет хладнокровно убить человека.

О'Коннор стоял, качаясь, морщась от боли, руки связаны за спиной, глаза закрыты.

— Покажи мне их, — сказал Брам. — Выходи.

О'Коннор вышел и, покачиваясь, побрел по тропинке к двери дома.

— Без глупостей, Джон, — услышал Брам свой собственный голос. Пистолет снова оказался у него в руке.

В воздухе пахло сыростью, дождем или снегом. Звезд не было видно в затянутом облаками ночном небе. Издалека доносился шум машин; кто-то подъезжал к торговому центру, чтобы купить еду и рождественские подарки, но здесь, у дома, царила тишина.

Они вошли в круг света, отбрасываемого фонарем под крышей, О'Коннор наступил на рассыпанные покупки, пакетик с М&М лопнул, и сладкие разноцветные пуговки раскатились по плиткам пола.

— Света не зажигать, — сказал Брам.

Он шел вслед за едва передвигающим ноги человеком, слушая, как хрустят раздавленные конфетки. Они вошли в кухню, по-американски просторную, со столом для готовки посредине и огромным двухдверным холодильником. В полутьме, отражая свет уличного фонаря, блеснула кухонная раковина. Браму бросились в глаза цифры на дисплее магнетрона: 8:14. Пахло краской, свежей штукатуркой и ошкуренным деревом — запахами дома, готового к приему семьи, в которой будут расти дети и праздноваться дни рождения, и противень с печеньем будут вынимать из духовки и ставить на каменный стол, чтобы остыл.

Дверь в холл была открыта, лестница широким винтом закручивалась вверх, к спальням; здесь пахло паркетным лаком.

О'Коннор, едва переставляя ноги, опустив голову, шел вперед, ошеломленный тем, что делал с ним человек, распоряжавшийся сейчас его жизнью.

— Куда ты идешь? — спросил Брам.

И он, едва пошевелив головой в направлении двери, ответил:

— Туда.

— Я за тобой, — отозвался Брам.

Уличный фонарь остался далеко позади, но на газон за окном откуда-то падал свет, подчиняясь сложным законам отражения; коллегам его отца ничего не стоило бы мигом рассчитать и объяснить ему, как это вышло.

О'Коннор толкнул дверь и вошел в комнату, ступая по лежащему на полу толстому ковру. Потом остановился. Комната, очевидно, планировалась как кабинет, но О'Коннор поставил в ней кровать, телевизор с DVD-проигрывателем и торшер.

Брам обошел его, закрыл вертикальные жалюзи — ламели, без которых, кажется, не обходится ни один американский дом, и только потом включил свет.

— Садись на постель, — сказал Брам.

О'Коннор перешагнул через валявшиеся у постели журналы и повалился на кровать, разинув рот, словно от этого уменьшалась боль в связанных за спиной руках.

В стене над кроватью — встроенный сейф с электронным кодовым замком.

— Два два — четыре четыре? — спросил Брам.

О'Коннор кивнул.

— Ты помнишь меня?

— Нет.

— Я раньше жил на… Гудхилл роад.

О'Коннор молчал.

— Ты украл у меня малыша. Что ты сделал с ним?

— Я ничего не делал, — сказал О'Коннор хрипло.

Брам, продолжая держать О'Коннора на мушке, ногой придвинул к себе журналы. В основном там были фотографии юношей и мальчиков. Некоторые касались вопросов строительства, была и брошюра о сейфах. Под кроватью валялись неподписанные диски.

На ковре остались грязные следы от новых башмаков Брама, ясно, где он набрал грязи, — на лесной дороге. Не почистить ли ковер?

Он спросил:

— Где фотографии твоих жертв?

— У меня нет жертв, — прошептал О'Коннор.

— А что ты держишь в сейфе?

— Деньги.

— Сколько?

— Тридцать тысяч.

Брам взглянул на сейф, штукатурка вокруг дверцы еще не совсем высохла.

— Сейф новый?

— Да.

— Только что поставлен?

— Два дня назад.

— Открой.

— Код: два два — четыре четыре.

— Открой сам, — сказал Брам.

— Нет.

Брам взял карманный фонарь и ударил О'Коннора сбоку по голове, несильно, но фонарь был тяжелый, и от удара осталась рана. О'Коннор снова повалился на постель, на этот раз молча, одинокий и беззащитный, кровь потекла по щеке и из уха.

Брам был в бешенстве от происходящего. От неверно принятого решения, заставившего его проявить жестокость. Надо было просто убить его. Сразу. Рванув О'Коннора за веревку и понимая, что от резкого движения боль взорвется в его спине и плечах, он заставил его подняться. Прислонил О'Коннора к стене, возле четырехугольной стальной дверцы сейфа, врезанного в стену на высоте человеческого роста. Швейцарским ножом разрезал веревку и отошел на несколько шагов в сторону.

Руки О'Коннора бессильно повисли вдоль тела. Он стоял, безразличный и неподвижный, опустив голову.

— Открывай, — сказал Брам.

О'Коннор не пошевельнулся.

У Брама не оставалось выбора. Он вытащил пистолет и взвел курок. Его рука дернулась в сторону от отдачи, раздался выстрел, прозвучавший в небольшом помещении, как разрыв гранаты, и из стены вокруг сейфа посыпалась еще сырая штукатурка.

Запах пороха наполнил комнату, боль отдалась в плече — вот дурак, надо было стрелять с двух рук. Он стоял позади О'Коннора и не мог видеть его лицо, но часть обломков, несомненно, его задела.

Выстрел никак не повлиял на О'Коннора.

— Я хочу, чтобы ты открыл эту штуку.

О'Коннор молчал.

— Если ты выживешь, — сказал Брам, — если ты выживешь, то получишь пожизненное. Одно могу сказать точно: если не сделаешь того, что я сказал, мало тебе не покажется.

Абсурд, взрослые, нормальные люди так не разговаривают. Вот только «нормальный» — это понятие, которое четыре года назад выскользнуло у него из рук. Он не знал, что делать. Он не мог решиться убить этого типа. Но он назвал ему адрес — Гудхилл роад. Интересно, сдаст ли О'Коннор его полиции? Или будет молчать, чтобы не вызывать к себе чрезмерного интереса?

Что там такое с этим сейфом? О'Коннор дал ему код, и если он неверный, от этого у Брама есть лекарство: пистолет с оставшимися девятью патронами, чтобы вытащить из него настоящий код.

Что-то показалось ему подозрительным — и внезапное воспоминание о случившемся четыре года назад заставило Брама из-за широкой спины О'Коннора протянуть руку к дисплею сейфа. Два два… и прежде, чем он нажал следующую цифру, О'Коннор зашевелился.

В тот день, за два часа до катастрофы с исчезновением Б., О'Коннор привез им рекламы охранных систем, о которых просила Рахель, и сказал об одном из сейфов, что после набора определенной комбинации он взрывается. Пригнувшись, Брам ждал щелчка.

О'Коннор нажал на четверку и сказал:

— Мне нравятся эти цифры, вот и все.

И снова нажал на четверку. Ничего не случилось. Секунды текли. Взрыва не было. Брам выпрямился и увидел, что О'Коннор открыл дверцу сейфа и отступил в сторону, глаза его забегали. Этот сейф, значит, не взрывался. Но может быть, что-то случится, если Брам сунет в него руку?

— Я хочу посмотреть, что там лежит, — сказал Брам. — Доставай-ка все сюда.

И подумал: а что, если у него там оружие? И не этого ли добивался О'Коннор, устраивая здесь цирк, чтобы Брам велел ему лезть в сейф? В такой ситуации все было двойственно, каждый шаг мог оказаться неверным.

— Ладно, я сам, — сказал Брам.

Он повел дулом пистолета, показывая О'Коннору, что тот должен освободить место.

О'Коннор отошел в сторону, и Брам, протянув руку, ощупал кончиками пальцев гладкий металл дна. Никакого оружия. Несколько компакт-дисков и DVD. Зачем держать DVD в сейфе?

Брам на мгновенье отвернулся от О'Коннора и заглянул в сейф. Штук семь DVD в прозрачных коробочках.

Повернуться он не успел, руки О'Коннора сжали его горло; доступ воздуха был перекрыт силой, с какой Брам никогда раньше не имел дела. Громадный человек позади него, человек, занимающийся физическим трудом, сжимал его глотку, не давал Браму вздохнуть. О'Коннор был так силен, что смог даже немного приподнять его. У самого уха Брам слышал тяжелое дыхание, воздух со свистом вырывался сквозь стиснутые зубы.

Брам попытался освободить свое горло от стальной хватки. Сердце, казалось, вот-вот разорвется. Нужно разжать его руки. И тут он вспомнил, что все еще держит в руке пистолет. Кислорода не хватало, он был близок к обмороку, голова горела; нащупав ногу О'Коннора, Брам прижал к ней дуло пистолета и выстрелил.

Отдача отбросила его руку в сторону, тело О'Коннора затряслось, словно по нему пропустили ток. Рука, сжимавшая горло Брама, ослабла, и, развернувшись, Брам отступил, перехватил оружие обеими руками и увидел кровь, текущую по ноге противника.

О'Коннор посмотрел на кровь с ужасом, потом поднял глаза на Брама и сказал:

— Нет…

Второй выстрел угодил О'Коннору в живот, прошив насквозь куртку. Крови не было видно, но О'Коннор зашатался, и взгляд его застыл, словно внутри выключили свет. Брам поднял пистолет повыше и выстрелил еще раз. Часть лица О'Коннора срезало, словно оно было из пенопласта, огромное тело повалилось наземь и застыло бесформенной грудой.

Но сердце продолжало гнать кровь, она текла из ран, заливая одежду и ковер, руки и ноги беспорядочно дергались.

Брам наклонился, ударил его по горлу, и О'Коннор перестал дышать. Вот и все. Мерзость какая. Неотвратимое возмездие.

Брам выпрямился, он чувствовал себя так, словно его отравили. В ушах шумело, руки и ноги болели. Ламели на окне раскачивались. Резкий запах пороха наполнил комнату; было дымно, словно здесь развлекалась компания любителей дорогих сигар «Cohiba».

Теперь Браму нужны были объективные факты, окончательные доказательства его правоты — чтобы он мог жить дальше. Он отвел взгляд от тела на полу и лужи крови, которая все увеличивалась, выхватил несколько DVD из сейфа и выбежал вон.

Брам несся по лесу; в ушах шумело, ему чудился запах пороха. Он старательно вдыхал свежий холодный воздух, уговаривая себя успокоиться: все это скоро исчезнет из памяти, как дурной сон.

По парковке разъезжали автомобили, покупка рождественских подарков продолжалась. Бейсбольную биту, веревку, фонарь и пистолет он забрал с собой. Он подъехал к реке, протекавшей неподалеку, и бросил все это в ее глубокие воды. Вот о чем он хотел спросить О'Коннора: не здесь ли исчезло тело его малыша? Всего несколько минут быстрой езды отделяли его от того дома, но он полностью себя контролировал.

Он поехал, соблюдая ограничения скорости, и вспомнил, как по этим же дорогам когда-то отвозил Рахель в Нью-Аркский аэропорт — она накрывала рукой его руку или клала руку ему на плечо, — и они говорили о будущем, о доме, о пруде и о подрядчике, таком симпатичном и полезном человеке.

Брам заметил на своем пальто пятнышки крови и заплакал. Он плакал, проезжая Голландский туннель и горделивые небоскребы Манхеттена, пока до него не дошло, что он отомстил наконец за малыша, за своего сына. Он забрал то, что было украдено у него: жизнь. Он остановился на углу возле своего отеля, но не стал выходить, пока совсем не успокоился, и, сняв пальто, отдал машину служащему, чтобы ее отогнали в гараж.

Вернувшись в номер, он просмотрел DVD — мерзкие картинки сексуальных извращений, как он и ожидал, маленькие мальчики. Он испугался, что увидит среди них малыша, разломал диски на мелкие кусочки и выкинул вместе с пальто в мусорный ящик на 62-й улице. Потом, в легком израильском пиджачке, прошел до угла Пятой авеню и юга Центрального парка. Было около полуночи, но пролетки, запряженные лошадьми, еще ждали пассажиров. Лошадей покрывали зимние попоны, пар вырывался из ноздрей, они косились на него своими огромными глазами. Один из кучеров окликнул Брама и дал несколько кусочков сахару — угостить лошадь, словно он был несчастным бездомным, ищущим сочувствия. Кучер с одного взгляда его разгадал. Мягкими теплыми губами лошадь брала с ладони сахар, не причиняя ему вреда.

Крошечные белые хлопья вились над ним — первый снег, который за ночь укроет город девственно-белым покрывалом.