Право на возвращение

де Винтер Леон

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1

— Он уснул, — сказала Рита Кон, вставая с дивана в гостиной. Маленькая седая женщина, худенькая, как голодная художница. Очки, прицепленные к массивному шнуру червонного золота, который она называла своей «похоронной страховкой», болтались на тонкой шейке. Рита приходилась Икки теткой, сестрой его матери, это она их познакомила.

Икки был феноменально талантлив, и его без проблем взяли на отделение компьютерных технологий Массачусетского Технологического. Он учился на втором курсе, когда друг уговорил его поработать на рождественские каникулы в баре одного из крупнейших отелей Арубы. Щедрые чаевые, чудесная погода, роскошные девушки. Он стал одной из сотен жертв серии терактов-самоубийств, имевших место в среду, 25 декабря 2019 года; ему было девятнадцать. Рождественские каникулы, отели забиты народом, пострадало семь островов. Рита работала на Брама. У Брама были прекрасные связи в Америке. Икки срочно перевезли в Тель-Авив, полтора года лечили и восстанавливали. А потом он стал партнером Брама по «Банку».

— Сколько он выпил? — спросил Брам.

— Не меньше чем пол-литра.

— Как долго ты могла бы с ним побыть?

— Ты сегодня работаешь? Если надо, я могу остаться на всю ночь. Я сейчас дам тебе послушать его.

— Он что-то говорил?

— Я записала на мобильник.

— Ты чудо, Рита, — сказал Брам, надеясь, что она не заметит его скептицизма.

— Он просто говорил. На своем «старом» языке.

— Можно мне послушать?

Она взяла телефон со стола, нажала на кнопку. И зазвучал слабый голос Хартога. То, что он говорил, оказалось бессмыслицей; звуковой ряд напоминал какой-то германский язык. В бормотание вклинивались иногда узнаваемые голландские слова. Брам расслышал: «Еп noten govesie gene, maar halsie van der maken en blagsen van de slas». Это продолжалось около трех минут, ничего не значащий набор звуков с редкими вкраплениями голландских слов. Лучше, чем полное молчание, но ни одной связной мысли он уловить не смог. Если даже голова работала, проблема могла состоять в способности верно произносить звуки.

— Что говорит профессор? — спросила Рита. — Что-то важное?

— Он говорит… — Брам помолчал. — Он рад, что ты с ним возишься. И он тебе за это благодарен.

— Это — голландский язык?

— Да. Староголландский.

Когда Брама не бывало дома, Рита ухаживала за его отцом. Она была вдовой-пенсионеркой, жила этажом ниже и подрабатывала, ухаживая за больными. Ее единственный сын погиб во время войны в Негеве. Муж был убит двадцать лет назад в местах, которые тогда назывались «Западным берегом», и Рита рассказывала, что они с Хартогом регулярно обсуждают «ситуацию». Соблазнительно было надеяться, что Хартог все еще существует в каких-то закоулках своего старого мозга, только не может внятно говорить. Но скорее всего, дух покинул его тело и потерян навсегда. А Рита бессознательно притворялась, выдавая за истину иллюзии одинокого человека, принимающего отголосок собственных слов за ответ воображаемого собеседника.

Когда Хартог заметил у себя первые симптомы Альцгеймера, он погрузился в изучение процесса болезни, которая неуклонно вела его к помрачению сознания. Он надеялся, что может поделиться своими знаниями с сыном, но Брам ничего не смыслил в химии и медицине. Пока главное достояние нобелевского лауреата — его мозг — обрастал непроницаемой корой, Брам рылся в популярных публикациях. Информация оказалась малоутешительной, но он получил представление о том, что происходит с отцом.

Симптомы того, что его мозг постепенно отключается, отец записывал на листке бумаги, прикрепленном к компьютеру:

1. многократные когнитивные помехи.

2. провалы памяти.

3. афазия, апраксия и агнозис.

4. постепенная дегенерация обычных функций.

Хартог рассказывал ему, что возраст — важнейший фактор риска для появления болезней типа Альцгеймера. Он считал, что человеческий организм, эволюционное развитие которого заняло миллионы лет, был запрограммирован максимум на пятьдесят лет жизни. Когда этот срок превышается, организм обставляет процесс угасания жуткими подробностями. Гигиена и медицина помогают людям дожить до гораздо более преклонных лет, чем было задумано природой, но и природа не желает сидеть сложа руки. Отец говорил: «Природа мстительна. Природа берет реванш при помощи старческих хворей».

Отцу сейчас было девяносто три. Он много спал, иногда, сидя перед включенным телевизором, издавал непонятные звуки и, вне всякого сомнения, радовался, когда Хендрикус лизал ему руки. Хендрикус постоянно был рядом, и перед телевизором, и в тенечке на балконе, где Хартог сидел, уставившись невидящим взглядом на улицу и окрестные дома.

Невозможно было предсказать, в какой момент вид отца выведет Брама из равновесия. Бывало, Хартог засыпал перед телевизором, голова его склонялась набок, и непонятно было, жив он или умер. В такие минуты Брам чувствовал, что с него довольно. Редкие «хорошие» дни перемежались с «плохими», когда Брам, кормя отца мелко нарезанными кусочками пищи, старался не глядеть ему в лицо, потому что Хартог сидел, тихо пережевывая еду и вовсе не замечал сына.

Дважды в день (или по мере необходимости) Брам менял отцу памперсы, но все-таки кожа у Хартога между ног часто воспалялась, ее надо было смазывать специальной мазью; первое время Брама тошнило от ее вида и запаха, но постепенно он привык и исполнял свой долг аккуратно и механически, не позволяя себе насмешливых замечаний.

Кожа на теле Хартога стала тонкой, сухой, морщинистой и такой прозрачной, что сквозь нее просвечивали вены. На ней было множество коричневых старческих пятен. У Хартога доставало сил, чтобы самому выбраться из постели или встать со стула, чтобы взять телевизионный пульт. Передвигаясь по дому, он опирался на специальную каталку. Порожков в квартире не было, так что он мог легко добираться до любого места.

Иногда он принимался плакать, уткнувшись в плечо сына, и Брам, крепко обнимая его, ждал, пока Хартог забудет, отчего он расплакался, и взгляд его снова станет бессмысленным.

Хартог получал лекарства, находившиеся в разработке. Был, так сказать, одним из «подопытных кроликов», на которых университет проверял новые препараты. За последние десять лет масса народу — молодежи и семей с детьми — перебралась в Австралию и Новую Зеландию, и средний возраст оставшихся поднялся до критического уровня. Не только в армии, даже в университете ощущался существенный недостаток самой молодой части населения. Если так пойдет дальше, число студентов упадет до того же уровня, до какого упало число таиландцев, прежде нанимавшихся для уборки. Все они вернулись домой, потому что экономическая ситуация в Таиланде давала им шанс зарабатывать намного больше, чем в Израиле. Но на исследования в области старческих хворей демографический кризис подействовал благотворно. Было совершенно необходимо поддерживать стариков как можно дольше в здоровом и активном состоянии. Те врачи, которые имели возможность получать субсидии на научные исследования, вкладывали их в гериатрию. В результате появлялись новые лекарства. Пять месяцев назад Хартог начал принимать новые таблетки, и теперь у него все чаще случались просветления. Брам завел специальную тетрадку и записывал в нее дату, интенсивность и продолжительность таких светлых моментов. Интенсивность он обозначал по собственной методике: моторика, полные фразы, осмысленность взгляда, воспоминания. И хотя он не мог проконтролировать Ритины истории о дискуссиях с Хартогом, он и их записывал в специальном разделе — «Ритин список».

Как только Рита ушла, Брам усадил отца за кухонный стол и повязал на его морщинистую шею нагрудник; если этого не сделать, сразу после еды придется его переодевать. Хартог уставился взглядом в стол, спокойно дыша и неторопливо моргая глазами, словно полностью сконцентрировался на решении сложнейшей проблемы. Брам сел рядом и стал кормить отца маленькими кусочками хлеба с маслом.

— Папа, тебе привет от Джуди Розен. Она звонила вчера, когда я был на работе.

Джуди Розен была дочерью Джеффери Розена, американского филантропа, поддерживавшего лабораторию Хартога крупными суммами. С тех пор как Джеффери умер, Джуди продолжала заниматься благотворительностью и теперь, кроме всего прочего, субсидировала «Банк».

Быстро двигая челюстями, Хартог пережевывал кусочки хлеба, которые клал ему в рот Брам.

— У нее все хорошо, дети здоровы. Она продала свой дом в Нью-Йорке, говорит, что меры безопасности превратили город черт-те во что. Они перебираются в Нью-Мексико, в Санта-Фе. Ты никогда там не был?

Сам Брам побывал в Нью-Мексико, но ничего не мог об этом вспомнить.

— Мы не долго говорили, всего несколько минут, я вел машину, но я ей рассказал, что у тебя все хорошо, и она просила передавать привет от нее и ее мужа.

Он осторожно дал отцу попить чаю с молоком. Жидкость из уголков рта Хартога потекла по подбородку и закапала на нагрудник.

— Она спросила, не хотим ли мы уехать. Ты хотел бы? А что мы будем там делать? Здесь мы как-никак дома. Несмотря ни на что. Мы, пожалуй, останемся.

Отец издал нечленораздельный звук, сигнал интуитивно существующего организма, и Браму показалось, что он хочет еще хлеба. Но когда он поднес очередной кусочек ко рту отцу, тот сжал губы.

— Наелся? Больше не хочешь?

Из горла Хартога снова вырвался такой же звук, и Брам приготовился услышать нечто более осмысленное. Отец открыл рот и произнес что-то вроде «Вуг».

Что он хотел этим сказать? Сегодня Хартог находился в «светлой фазе», как называл это его доктор. Завтра или послезавтра все может поменяться; иногда из его рта доносятся звуки, напоминающие слова. Брам пытается на них реагировать, но до отца, кажется, это не доходит. В самом начале болезни Хартог время от времени выходил из своего кататонического состояния — когда, по счастливой случайности, связи между нейронами временно восстанавливались и минут на пятнадцать, а иногда и на полчаса к Браму возвращался прежний Хартог. В эти чудесные моменты просветления Хартог сидел за столом с книгой или записывал что-то похожее на химическую формулу на полях газеты (бумажной газеты, просматривать электронные за утренним кофе Брам так и не привык). А иногда, в течение нескольких минут, бубнил что-то монотонно, словно читал вслух статью на чужом языке, — но это было давно; теперь такого больше не случалось.

Уложив отца в постель, Брам побрился, принял душ и надел чистую рубашку. Конверт с фотографией умершей девочки он положил в ящик под телевизором. Прежде чем захлопнуть за собой дверь и предупредить Риту, что он уходит, Брам заглянул в комнату отца. Хартог лежал в кровати на спине, вытянув длинные тонкие руки вдоль тела. Рот приоткрыт, из него раздается храп; Хендрикус чутко дремлет на матрасике в ногах постели. А Брам уходил на работу — мотаться по городу шесть часов подряд в автомобиле «скорой помощи».

2

Станция «скорой помощи» — диспетчерская, рассылавшая машины по вызовам, буфет для шоферов, душевая и раздевалка с железными шкафчиками, в которых хранились одежда и вещи сотрудников, — обслуживала центр города и имела в своем распоряжении двенадцать машин. Она окружена была бетонной стеной с колючей проволокой, двор освещался установленными на высоких шестах прожекторами.

Брам отметился у Хадассы, начальницы диспетчерской. Крупная, белокожая, ярко-рыжая Хадасса подводила глаза голубыми теням, выщипывала брови в ниточку и румянила щеки; в прошлой, московской жизни ее звали Кристиной. Больше всего она напоминала хозяйку борделя, но никто не решился бы ей об этом сказать. Напряженный темп их работы, случалось, доводил сотрудников до истерик; но она, величественная, словно русская царица, продолжала отдавать приказы твердым голосом, в котором звучали стальные нотки. Двенадцать лет назад Хадасса приехала в страну вместе с братом — в числе небольшой группы евреев, променявших богатую, благополучную Россию на Тель-Авивское гетто.

— Сегодня твоя машина — тридцать — двадцать четыре, — сообщила она Браму на иврите, щедро сдобренном неистребимым русским акцентом.

— Да она медленная.

— Слишком много вас здесь, быстрых. Работаешь с Максом.

— С Максом? А почему не с Довом?

Дов Охайон был его постоянным напарником — болтливый, смуглый, как бедуин, и ухоженный, как кинозвезда, сефард.

Макс, брат Хадассы, синеглазый, рыжеволосый медведь, когда-то занимался добычей нефти в Сибири и при разных обстоятельствах потерял в общей сложности три пальца. В ту пору его звали Матвеем.

Давным-давно, из-за нехватки врачей, «скорой» пришлось ограничиться парой санитаров, которые могли водить автомобиль и оказывать первую помощь. Два года назад, когда, в состоянии крайней нужды, Министерство здравоохранения объявило набор желающих на краткие курсы для работы в «скорой», Брам на них записался. От службы в армии он был освобожден из-за нестабильности нервной системы, но в «скорую» его взяли с радостью. Он прошел курс первой помощи, включавший и помощь людям, находившимся в критическом состоянии, — с чем персонал «скорой» мог столкнуться в любой момент. Важнейшим был курс помощи пострадавшим от взрывов бомб.

В прессе шла дискуссия, должны ли мужчины служить в армии (при условии, что руки-ноги у них на месте и они способны управляться с оружием) в любом возрасте. До достижения пятидесяти пяти лет все мужчины Израиля должны были проходить каждый год резервистскую службу, но теперь возраст четверти наличного населения перевалил за шестьдесят пять, и процент стариков постоянно повышался. Ультра ортодоксы — «черные», которые, считая единственной священной целью изучение Талмуда, десятилетиями избегали обязательной военной службы, никого больше не раздражали своим видом. Почти все они перебрались в Иерусалим, доставшийся палестинцам. В том, что случилось с Израилем, они видели «Провидение Господне» и готовились ко встрече с Мессией, плодясь, подобно палестинцам, с удесятеренным усердием, ограничиваемым лишь репродуктивной способностью их несчастных жен. Когда Мессия явится, то, как известно, пробудит мертвых и навеки освободит людей от Греха, Хвори и Смерти; вера их сама по себе была не так уж плоха.

Брам расписался в списке присутствующих, переоделся в белую рубаху с эмблемой «скорой» — шестиконечной звездой Давида и надписью на иврите «Маген Давид адом» — Красный щит Давида, надел башмаки на толстой резиновой подметке и отправился в буфет, прокуренный зал, лишенный окон. Там стоял длинный стол с желтой пластиковой доской, несущей на себе сотни следов от затушенных о нее окурков. У стола сидели с десяток парней, оставшихся, как и Макс с Брамом, в стране. Одни не получили виз по лени, другие — из-за тюремного прошлого, третьи были любопытны и желали лично наблюдать конец этой трагической авантюры. Брам приветствовал каждого жестом «high five», ставшим привычным в их среде с тех пор, как Дов рассказал, что в середине прошлого века такое приветствие среди летчиков-испытателей НАСА считалось приносящим счастье. Они чувствовали себя отвязными ребятами, не хуже, чем те пилоты.

— Эй, парень, — спросил Макс, — ты в порядке?

У него был тяжелый, скрипучий голос, сигарета, зажатая в губах, шевелилась в такт словам. На столе — пластиковые стаканы с черным кофе. Под столом — бумажные мешки, в каждом — бутылка. Водка. Руководство «Давидова щита» прекрасно знало, что сотрудники «скорых» выпивают на службе, но предпочитало смотреть на это сквозь пальцы.

— Слыхал про Дова? — спросил Барух Перец. Он был менеджером по food and beverage отеля «Тель-Авив Палас» (в прошлом — «Хилтон») и убежденным, заядлым курильщиком, державшим под контролем все застольные беседы. Улыбаясь, он смотрел на Брама.

— А что с ним?

— Как, ты не знаешь?

— Нет. Что случилось?

— Макс, ты расскажешь? Как свидетель события.

Макс кивнул, кашлянул в кулак и приступил к рассказу:

— Вчера вечером, точнее, без восьми минут одиннадцать получен вызов. Пожилая дама, затруднения с дыханием. Мы с Довом выезжаем. Квартирка на Ротшильда. У дверей встречает какая-то девка. Ведет нас вверх…

— Наверх, — поправил Барух.

— Наверх, мы берем кислород и все, что надо, и сразу видим — она удалилась от мира…

— Покинула сей мир, — снова поправил Барух.

Макс пожал плечами:

— Она лежала на кровати, упокоившись с миром. Ничего не поделаешь. Девка сказала, что она, наверное, умерла. Ну вот, старуха долго болела, девка — не красавица, но все при ней: сиськи, попка — за ней ухаживала. Ни слезинки. Мы говорим: ничего не поделаешь, вызывай похоронную службу. Девка рада, что бабка померла. Много забот, от бабки никакой жизни, все время в постели, боли и прочее, все время орала на девку, все не по ней. Она облегчилась…

— Облегчилась? Что ты имеешь в виду? — вмешался Барух. — Может быть, почувствовала облегчение?

— Точно, — обрадованно кивнул Макс. — Почувствовала облегчение, в кухне кофе, печенье, водка. Я забежал в туалет, назад в кухню, девка у стены, Дов на коленях, и его язык у нее…

Мужчины за столом радостными криками выразили смешанное с завистью одобрение действиям Дова.

— Постойте! Еще нет конца! — Жестами призывая их к тишине, Макс оглянулся на дверь, ведущую в диспетчерскую, опасаясь, как бы сестра не явилась наводить порядок.

— Я что сделал? Я в гостиную, закурил, звонил в диспетчерскую, говорю: девка в расстройстве, надо успокоить. Жду, пока Дов кончит со своим языком. Нет. Не кончает. Нет. Дов с девкой в комнату девки. Говорил мне, она должна отдыхать. Подмигивает. Пальцы колечком сделал и по ним постучал. Трахаются, кровать трясется. Бабка померла, неправильно. Девка орет: давай, давай, сильнее! Стонет, как слониха. Как труба. Правда-правда! Пятнадцать минут — туда-сюда, туда-сюда. И знаете, что девка говорит? Она и Дов назад в комнату. Оба красные. Девка говорит: бабка умерла, я виновата, ее отравила! Клянусь! Так сказала!

Мужчины застучали по столу, затопали ногами, заорали и засвистели.

Когда шум утих, Брам спросил:

— И где же Дов теперь?

— Поменялся со мной сменами. Еще у девки. Трахается.

Они выехали по вызову к восточной границе района, неподалеку от Рамат-Гана. Макс вел машину, Брам с помощью навигатора указывал ему дорогу и поддерживал связь с Хадассой. Они включили сирену, и транспорт встал, давая дорогу их старенькому «шевроле», давно ждавшему замены, но оставленному на службе из-за нехватки денег. Макс прихватил с собой водку, закуску и вел машину, мягко и точно огибая препятствия. Он был опытным шофером, предчувствующим паническую реакцию водителей на приближение воющей всеми сиренами «скорой».

Упираясь в переднюю панель обеими руками, не выпуская из поля зрения навигатор, Брам выкрикивал:

— Старик! Восемьдесят три года! Одинокий! Боль в груди! Пришлось самому звонить в «скорую»!

— Он один! — отозвался Макс. — Нехорошо один! Нехорошо старый и один инфаркт! Никто не обнимает! Никто не говорит ласково! Никто не говорит: будет хорошо! Все будет хорошо! Дыши глубже! Все хорошо!

Он обогнул замешкавшийся грузовик и выругался:

— Fucking bastard! Глазами смотреть надо!

У Брама в кармане завибрировал мобильник: Икки.

Он выхватил трубку, нажал кнопку и крикнул:

— Икки, я на вызове, перезвоню!

— А мы не должны сообщить маме Сары?..

— Нет, я перезвоню! — ответил Брам и отключился.

— Сука! — обругал Макс даму в желтом кабриолете, не уступившую ему дорогу. — Сука! Машину видел? «Форд мустанг»! Новенький! Деньги! Любишь деньги? Ничьи деньги! Банк грабить! Я тоже хочу «мустанг»!

Брам покосился на экран навигатора:

— Второй поворот направо!

Макс элегантно вписался в узкую улочку и, по указанию Брама, затормозил. Раньше здесь была оживленная торговая улица, пришедшая в упадок из-за отсутствия покупателей. За проржавевшими железными шторами закрытых магазинов скрывались пустые полки и облезлые торговые залы. Когда-то здесь принимали клиентов ювелиры и гранильщики алмазов, проверяли чистоту и вес камней, вставляли в оправу изумруды, оценивали стоимость колье. Брам вырубил сирену, но оставил включенным маячок. Раздвижная железная дверь магазина, у которого они остановились, была приоткрыта. Когда они подъезжали, их обычно встречали зеваки или члены семьи больного, но здесь тротуар был пуст. Брам захватил дефибриллятор, Макс — сумку со шприцами и ампулами эпинефрина.

Они протиснулись в полуоткрытую железную дверь, за которой обнаружилась незапертая стеклянная, и оказались в темном, пахнущем пылью помещении, полном пустых застекленных витрин и полок. Слабый свет сочился сквозь дверь молочного стекла, ведущую в глубь дома. Макс потянул ее — дверь была заперта. Он стукнул по ней кулаком:

— Кто-то там? Кто-то там? «Скорой» звонили?

За дверью что-то стукнуло. Макс отступил назад, уперся в косяк своей здоровенной ногой и изо всех сил рванул дверь. Косяк затрещал, куски дерева пролетели мимо них, и дверь сорвалась с петель. Макс отставил ее в сторону.

Стекло захрустело под ногами, когда они прошли внутрь. В тесном кабинете на полу сидел, прислонившись к комоду и тяжело дыша, старик в расстегнутой рубашке. Он хотел что-то сказать, но не смог. Брам и Макс наклонились над ним, приподняли и аккуратно положили на пол. Брам прикрепил к его руке тонометр, Макс прослушивал сердце. Брам спросил:

— Сколько?

— Сто восемьдесят.

Старик облизнул губы и снова попытался что-то сказать, но Макс остановил его:

— Все в порядке. Все хорошо. Мы тут, с вами.

Браму он сказал:

— Капельницу. Раствор. Шок, наверное.

Старик обладал поистине европейской сдержанностью — это слово, «сдержанность», шло ему необычайно: за ним стояла многовековая культура. Брам повидал их немало: рты, изрекавшие мудрые слова; глаза, излучавшие понимание; лбы, за которыми роились идеи.

Брам повернулся и выскочил вон, за капельницей и носилками.

На тротуаре дожидались, держась за руки, старик со старушкой. Маленькие, полные, с грустными лицами, они внимательно следили за действиями Брама.

— Как его зовут? — спросил он, быстро вытаскивая из машины сумку с капельницей и носилки.

— Янус! Янус Голдфарб! Он был ювелиром, настоящим художником!

— И поэтом! Большим поэтом! — добавила старушка.

Брам сдвинул железную дверь как можно дальше и потащил носилки внутрь.

Макс сидел на полу возле старика, контролируя пульс и давление. Он ловко приладил капельницу, и они положили старика на носилки.

Он почти ничего не весил. Они вывезли носилки наружу и под взглядами стариков погрузили в автомобиль.

Макс сел рядом с пациентом, Брам занял место водителя.

— Попросите кого-нибудь закрыть магазин! — крикнул Брам старикам, стоявшим на тротуаре, прижавшись друг к другу, и заметил, как оба вздрогнули, когда включилась сирена.

Брам и Макс надели наушники, чтобы сирена не мешала им переговариваться. Брам связался по мобильнику с Хадассой:

— Шок. Мы совсем рядом с «Шебой». Сообщи им, пожалуйста, что у нас пациент.

Тридцать лет назад медицинский центр «Шеба» был крупнейшей больницей на Ближнем Востоке, огромной, как город, — через нее проходил ежегодно миллион пациентов. Здесь работали шесть тысяч врачей и медсестер, проводились важнейшие научные исследования; ни в одной из соседних стран — вернее, почти нигде в мире — не было медицинского центра такого ранга.

Брам проезжал по этой дороге десятки раз, с пациентами, которые после выздоравливали или умирали, вели себя безразлично или надеялись на лучшее, сердились или боялись, или — все вместе.

Голос Макса раздался в наушниках Брама:

— Стабилизируется. Дыхание ровное. Сердце сто семьдесят, давление двадцать семь на двадцать.

— Еще три минуты, — откликнулся Брам.

— Открыл глаза, смотрит. Что-то говорит.

На экране перед собой Брам увидел: Макс, наклонившись, слушает, что говорит старик.

Наконец он услышал в наушниках голос Макса:

— Он говорит — двое астронавтов высадились на Марс. Что это значит, Брам?

— Представления не имею. Может быть, стихи?

Макс снова послушал:

— Миссия астронавтов — узнать, есть ли на Марсе кислород. Ты что-то про это слыхал?

— На Марсе никогда не было никаких астронавтов.

Макс снова послушал и рассмеялся с облегчением:

— Один астронавт попросил другого спички, проверить: если спичка зажжется — кислород есть, нет — нету.

Он снова рассмеялся:

— Это анекдот, господин…

— Голдфарб, — подсказал Брам, — Янус Голдфарб.

— Господин Голдфарб? Анекдот?

Макс снова послушал, кивнул:

— Тут прибежали марсиане. Замахали руками, закричали: нет, нет, не надо! Астронавты не знали, что делать. Может быть, слишком много кислорода? Зажигать спички опасно?

Как вы сказали, господин Голдфарб? Да-да, но астронавты должны проверить, есть ли там кислород, это была цель полета. Астронавт взял спичку и хотел зажечь. Марсиане стали хватать за руки, кричали: нет, нет, нет!

Но астронавт чиркнул спичкой, и она загорелась. Есть кислород! Никакой опасности. И астронавт спросил марсиан: почему вы не позволяли зажечь спичку?

И один марсианин ответил: «Сегодня шабес, идиот!»

Брам услыхал, как смеется Макс.

Возле приемного покоя больницы ожидавшая их группа со специальной аппаратурой бросилась к машине. Брам кратко рассказал, как они нашли Голдфарба и какие действия предприняли.

Медсестры переложили Голдфарба на больничную каталку и повезли внутрь. Брам тем временем заполнял формы: их имена, время, замечания о состоянии пациента. Прежде чем отдать бумаги, он показал их Максу, который тоже должен был поставить свою подпись.

— Ты забыл, Брам: пациент рассказал анекдот! Есть важно!

— Речь идет о медицинских показаниях.

— Дай перо, я пишу.

— Ладно, я сам напишу.

Брам приписал историю про шутку, и Макс, улыбаясь, поставил свою подпись.

Солнце над городом двигалось к закату. Комплекс зданий «Шебы» выглядел ухоженным и аккуратным. Поливальные установки, торчавшие из земли, разбрызгивали капли драгоценной воды на газоны. У Хадассы не было новых вызовов, и они курили, прислонясь к стене приемного покоя. «Шеба» состояла из десятков зданий, целая медицинская деревня с отелями, ресторанами и супермаркетом для тех, кто верил еще в науку. Половина зданий пустовала. Врачи разъехались: кто — в Сидней, кто — в Калгари, кто — в Одессу или Краков.

Время, потраченное на вызов, оставалось в пределах нормы. Обычно, даже при наличии заторов, оно не должно составлять больше получаса. Как правило, они добирались до больного за десять минут, на оказание первой помощи — еще десять, и за десять минут полагалось отвезти пациента в больницу. Потом — прибрать внутри автомобиля, особенно после перевозки жертв автокатастроф, когда мытье машины могло занять целый час. Раньше машины мыли волонтеры, но этого Брам уже не застал: команда, которая работала на машине, теперь мыла ее сама. Иногда на мытье машины времени уходило больше, чем на доставку пациента.

Они уселись на нагретую солнцем бетонную скамью у парковки, и Макс протянул Браму бумажный пакет с водкой. Брам отпил глоток. Дома «Шебы» купались в лучах заходящего солнца. За широким газоном на вертолетной площадке стояли три вертолета Agusta-Bell, роскошные остроносые насекомые с четырехлопастными винтами. Машины были старые, полученные в подарок от голландской армии и специально переоборудованные для срочной перевозки тяжелых больных. Красные звезды Давида сияли на белых фюзеляжах.

— Как твоя работа? — спросил Макс.

— Херово, — ответил Брам. — Последнее время нам не везет.

— Если тебе нужен кто-то, я помогаю.

— Нам не надо прорываться по городу сквозь заторы, включив сирену.

— Находить детей. Хорошая работа. Красивая работа.

— Печальная работа.

— Печальная тоже, да. Я делать детей. Хороших детей. Я хочу детей.

— У тебя есть девушка?

— Да. Девушка. В Москве была жена. После года: жена псих. Картины в голове. Голоса. Не хорошо. В больнице. Таблетки. Три месяца не говорит. Я каждый день еду. Жена на меня не смотрит, не говорит. Три месяца ни слова. Я каждый день два часа еду. Красивая жена. Красивое тело. Черные глаза. Родители из Туркменистан. Красивая жена, да. Три месяца в больнице. Прыгнула в лестничный пролет. Пять этажей. Голоса в голове. Жена на кладбище. Я каждую неделю говорю там, с камнем, три года подряд. Я сам немножко псих стал. Уезжаю. Теперь детей делаю. С девушкой.

Макс попытался сунуть ему бутылку, но Брам отказался, и Макс снова глотнул водки.

— Где ты ее встретил?

— Здесь, в приемном покое.

— Она сейчас работает?

— Нет. Сегодня свободна. Сегодня у родителей. Милая такая.

— Она тоже хочет детей?

— Нет.

Где-то на краю света Рахель родила троих детей. Откуда взялись у нее для этого силы? У Рахель было свое объяснение исчезновения малыша: он, ее муж, должен был охранять ребенка, стеречь его. Она могла жить дальше, потому что вся вина лежала на нем. Да так оно и было.

Макс в третий раз глотнул из бутылки, и Брам хотел было напомнить ему, что их вечерняя смена только начинается, но решил подождать, пока Макс не потянется к бутылке снова. На Макса, двухметрового гиганта весом в сто пятьдесят кило, водка заметного действия не оказывала. Светлые волосы Макса, освещенные солнцем, казались золотистыми.

— Долго без детей. Палестинцы много детей. Дети — это будущее. Нет детей, все кончается. — Он покосился на Брама. — Мы все делать детей. Все женщины должны беременеть. Должен закон прийти. Нет детей — штраф. Запретить предохраняться. Десять детей все! Двенадцать!

— Как у хасидов, — поддержал Брам.

— Да, как хасиды. Мы трахаться, как хасиды! Женщины всегда беременеть! Или как мусульмане! Четыре жены! Двадцать детей!

— Четыре жены? — поразился Брам. — Макс, ты только представь себе: четыре жены-еврейки?

Макс рассмеялся:

— Да, трудность. Четыре мусульманки легко. Четыре еврейки трудно. О'кей, одна! Но много беременная! Выпьем за это!

Макс схватил пакет и присосался к бутылке.

— Ты тоже пить. — Он протянул бутылку Браму, но тут из их машины послышался голос Хадассы. Макс поднялся, потянулся в открытое окно за микрофоном, откликнулся на зов сестры и стал, кивая, слушать. Потом подозвал Брама поближе и вдруг, сказав по-русски: «тотчас», бросил микрофон и обежал вокруг машины.

— Я веду! — крикнул он Браму, открывая водительскую дверь.

Брам влетел в машину с другой стороны и увидел сквозь ветровое стекло людей, бегущих к вертолету.

— Что значит «тотчас»?

— Русский. Значит «немедленно», «сразу», — ответил Макс, запуская мотор. — Вызывают все службы.

— Где?

— Блокпост Яффа.

3

— Аялон? — спросил Макс.

— Сперва по Бегина, в сторону Эйлата.

Работали все каналы связи «Давидова щита». Хадасса посылала на блокпост все свободные машины. Миллионы евреев сбежали из страны, но пробки в Тель-Авиве в конце дня не стали меньше. Макс с трудом пробирался на «скорой» между автобусами и легковыми автомобилями. Сирена выла, красные фонари мигали на крыше, отражаясь в окнах и блестящих кузовах машин.

Браму позвонил Икки.

— Слыхал? — крикнул он.

— Мы едем туда! Я не могу говорить!

— Я это чувствовал! Я чувствовал!

— Этого никто не может чувствовать! — заорал Брам в ответ.

— Ты не можешь, а я могу!

— У меня нет времени! — повторил Брам и отключил голос Икки.

Над крышами пролетел первый вертолет. Сообщение о взрыве было передано по радио, чтобы сидящие в машинах люди поняли, что надо съехать в сторону и освободить дороги для «скорых». Макс мчался со скоростью около ста. Если кто-то, не слыша воя сирен, выехал бы под зеленый свет на перекресток, его разнесло бы на куски либо, по крайней мере, перевернуло вверх тормашками.

В динамике прозвучал голос Хадассы:

— Тридцать-двадцать четыре?

— Тридцать-двадцать четыре, — подтвердил Брам.

— Мне видно вас на навигаторе. Все боковые улицы свободны, площадь перед автобусной станцией пуста. Вы доберетесь за три минуты.

— Другие машины?..

— У нас только две осталось. Я посылаю все, что у нас есть.

— Твой брат — лучше всех.

— Я знаю. Конец связи, тридцать-двадцать четыре.

— Конец связи, — откликнулся Брам.

— Плохо? — спросил Макс.

— Видимо, да.

Через освобожденный от машин центр города Макс погнал восьмицилиндровый «шевроле» на предельной скорости. Дома, магазины, офисы проносились мимо. Они миновали автобусную станцию, в прошлом — нервный узел страны. Но хотя автобусы в Хайфу и Эйлат больше не отправлялись отсюда, площадь оставалась оживленной: здесь был рынок, открытые кафе; автобусы привозили из пригородов тех, кто не имел автомобилей, и они толпились здесь либо спешили на работу. «Непостижимо, — подумал Брам, — люди продолжают влюбляться, ходить на работу и за покупками. Все как у всех. В обычной жизни. А рядом с ними целый народ планирует, как бы половчее скинуть их всех в море».

Обычно в это время бухгалтеры, продавцы и ремонтники возвращались домой, но сегодня дорога была свободна. На навигаторе цепочка светящихся точек указывала кратчайший путь к блокпосту Яффа. По крайней мере тридцать «скорых» спешили туда.

— Ракета? — спросил Макс, не отрывая глаз от дороги.

— Понятия не имею.

— Надо было этих палестинцев перебить, всех! — выкрикнул Макс и стукнул кулаком по рулю.

Брам промолчал. В этом-то и состояла трагедия: мечта евреев о возвращении в страну предков породила в точности такую же мечту в сердцах палестинских арабов. Брам когда-то писал об этом, где-то до сих пор валяется толстая рукопись о том, как создавалась эта страна. Арабы называли это «накба» — катастрофа. Однажды, в старом немецком районе, эту рукопись у него едва не отобрали. Его пронзила мысль: вот с чего все началось. Если бы те мальчишки не попытались его ограбить, ему не пришлось бы вытаскивать оружие, и он не согласился бы на предложение этого — Эриксона? Йохансона? — забыл имя… «Память, молчи», — подумал он.

Макс свернул направо, на шоссе Рехов-Яффо — Тель-Авив, через пару сотен метров менявшее свое название на Рехов-Эйлат. В конце дороги, за толстой стеной, утыканной камерами и датчиками, лежала Яффа. К югу от Яффы была еще одна граница, официальная, где бетонная стена поднималась на двадцать метров в высоту — как на самых высоких участках Великой Китайской стены. Количество проникавших сквозь нее сильно снизилось за последние годы, но до сих пор время от времени появлялись мальчишки — всегда мальчишки, — просачивавшиеся внутрь страны. Находили хитрые способы, отключали камеры и датчики, перебирались через стену и подрывали себя, чтобы убить как можно больше евреев.

«Скорая» ехала мимо пустырей вдоль стены, где два года назад были снесены — после длительных судебных тяжб — принадлежавшие яффским арабам дома. Солнце быстро погружалось в море, и небо на западе приобрело темно-красный, почти фиолетовый оттенок, что предвещало восхитительный рассвет над палестинскими городами и их столицей, Иерусалимом.

Макс вел машину в сторону моря, и на углу профессора Иезекиля Кауфмана резко свернул направо, притормозив, чтобы не вылететь с дороги. Теперь они ехали параллельно пляжу, под бесшумно появившейся и зависшей над ними «крылатой курочкой», туда, где кончалась набережная и где над дорогой в Яффу подымались клубы черного и белого дыма, со свистом разгоняемого винтами двух вертолетов, садившихся на специальную площадку. Полный сбор. Еще одна «скорая» ехала впереди них. Десятки красных и синих огней перемигивались у блокпоста. Полиция, армейские грузовики, пожарные машины, пять… нет, шесть «скорых». Та, что шла перед ними, была седьмой, они, значит, восьмыми.

— Ракета, — предположил Макс.

Они подъехали ближе и теперь могли разглядеть детали. Шлюз исчез, словно вырванный могучей рукой. В здании зала ожидания вылетели все окна, и одна из пожарных машин заливала белой пеной два дымящихся армейских грузовика. Запах горящего дерева, одежды, пластика и еще чего-то, горький запах, вызывавший в памяти древние табу, проникал внутрь машины. Макс резко снизил скорость и пристроился в хвост очереди. Когда шум мотора смолк, они услыхали вверху стрекот вертолетов, заглушаемый ревом мощных дизелей пожарных машин, армейскими командами, стонами раненых. И запах едкого, до слез, дыма. Брам почувствовал, как кислота из желудка поднимается к горлу, вызывая изжогу.

Все было организовано, как всегда. Том Брандис, один из руководителей «Давидова щита», подбежал к ним. Руководители всегда прибывали на место первыми, потому что ездили на мотоциклах.

Брандис выкрикнул:

— Двое раненых справа!

Брам почувствовал, как бешено заколотилось сердце, и спросил:

— Чем тут у вас воняет?

— Как раз это мы сейчас выясняем!

Брандис метнулся к следующей «скорой», а Брам и Макс взяли сумки с перевязочными материалами и инструментом и побежали в указанном направлении. Пожарники покрывали простынями обожженные тела, санитары из других «скорых» возились с ранеными, которые, замерев, смотрели перед собой или громко стонали, глядя на то, что осталось от их ног. Женщина-солдат, чье лицо, казалось, съехало на сторону, дергалась в конвульсиях. Они шагали по камням, железкам и деревяшкам, старательно обходя валявшиеся на земле части тел: оторванную руку, голову, ногу в солдатском ботинке, куски обгорелого мяса и кровь, много крови, оставлявшей следы на их башмаках. Ортодоксальные евреи из «Зака» собирали все эти куски плоти, вплоть до мельчайших, среди мусора, в трещинах, образовавшихся на дороге, и складывали в пластиковые мешки, чтобы после похоронить в безымянной могиле. Крупные части плоти можно было идентифицировать, проверив ДНК.

Вертолеты стали взлетать, поднимая ветер; рев их двигателей на время заглушил все остальные звуки.

Макс наклонился над не старым еще человеком, резервистом, с огромной раной в животе. Он был пока в сознании и стонал. В нескольких метрах от него лежал другой солдат, с лицом, залитым кровью; кровь пузырилась на его губах. Внутреннее кровотечение — может захлебнуться. Руки Брама дрожали, пока он открывал сумку и доставал дезинфицирующие салфетки. Он промокнул кровь с губ и разжал специальным инструментом стиснутые челюсти. Кровь потекла изо рта. Брам повернул раненого на бок, приладил кислородную маску. И услышал, как ругается Макс:

— Shi-it! Shi-it! Упустил его! Упустил!

Брам, обернувшись, взглянул на него через плечо. Макс поднимался с колен, пошатываясь, и безумными глазами смотрел на своего раненого.

— Мой может выжить! — крикнул Брам. — Тащи носилки!

Макс повернулся и побежал. Брам ножом срезал с солдата рубаху. Под ней была широкая рана, от плеча через всю грудь, нанесенная либо осколком ракеты, либо какой-то частью взорванного шлюза. Он продезинфицировал рану, залил ее целебной пеной и затянул большим куском искусственной кожи. Прибыл Макс и положил носилки рядом с раненым.

— Ад, — сказал он. — Такой бывает ад. Мы проиграли. Выиграли сумасшедшие.

На «крылатой курочке», висевшей над ними, включили прожектора, и все вокруг озарил мертвенно-белый свет. Кровь казалась теперь черной.

Они не могли использовать тележку на неровной поверхности и понесли носилки с раненым в руках. Позади их автомобиля успело выстроиться девять новых «скорых», неподалеку сел вертолет, взметнув над дорогой песчаный смерч. Брам занял место рядом с раненым, а Макс вывел «шевроле» к дороге, аккуратно лавируя меж санитарами с носилками, и полетел по набережной мимо «скорых», в которые еще не успели загрузить пациентов, мимо первых фургончиков телевидения в «тарелками» на крышах. Включившись, взвыли сирены. Их раненый потерял много крови, но не чувствовал тревожных сигналов, подаваемых мозгу, потому что Брам вколол ему лошадиную дозу обезболивающего. Очень осторожно Брам стал очищать его залитое кровью лицо. Это оказался Хаим Плоцке, Хаим, только что рассказывавший Браму о сыне, талантливом футболисте. «Пока мальчишки играют в футбол, надежда остается…» Кто сказал это? Хаим? Или сам Брам?

— Макс, езжай быстрее! Еще быстрее! Лети! — крикнул Брам в микрофон переговорного устройства.

4

В буфете висело плотное облако дыма от десятков крепких сигарет. После того как они вымыли машины — сперва вытаскивается вся аппаратура, потом — мытье и дезинфекция, потом аппаратура устанавливается на место, — была организована выпивка. Между переполненными пепельницами стояли три пустые бутылки из-под водки. Все машины их округа и соседних округов были в деле, и все пациенты были доставлены в больницы в течение четверти часа. Персонал «скорых», потрудившись на славу, напивался, а хирурги тем временем боролись в операционных за жизнь тяжелораненых.

Хирурги и сестры ждали машину Макса и Брама на улице, и Плоцке был немедленно отправлен в операционную. Брам хотел было спросить, есть ли у него шанс выжить, но не стал — вместо ответа они пожмут плечами и вернутся к своим делам.

Одиннадцать убитых, семнадцать тяжело раненных, тридцать один — легко. В этих числах Браму чудился некий скрытый смысл. Все они были простыми. Разница между семнадцатью и тридцатью одним составляла четырнадцать, то есть дважды семь, тоже простое число. А разница между одиннадцатью и семнадцатью — шесть, получающееся удвоением простой тройки. Почему простые числа?

Шоферы, успевшие поговорить с легко раненными, ничего особенного не узнали. Два армейских грузовика с резервистами, возвращавшимися с учений на южной границе, между Яффой и Ашдодом, едва успели миновать шлюз, когда произошел взрыв. Восемь убитых, остальные ранены. Трое солдат с блокпоста погибли, троих ранило тяжело, пятерых — легко. Все числа — простые.

Обычно после теракта или другого крупного несчастья в диспетчерской стоит тишина, длящаяся иногда по нескольку часов. Ни самоубийств, ни сердечных приступов, ни автомобильных аварий — словно смерть собрала свою дань и, довольная, отправилась отдохнуть. Сейчас станцию смело можно было закрывать: все напились, большинство — в зюзю. В полночь явилась очередная смена, рассчитывая на то, что до тех пор, пока город пребывает в параличе от шока, вызванного терактом, им не придется выезжать.

— Ракета была, — заявил Макс. — Палестинцы пустили ракету. Рассказал резервист. Видел вспышку.

— Или кто-то из Яффы взорвался, — возразил Ронни Кац, архитектор, которому пришлось переквалифицироваться в мастера-ремонтника, потому что никто больше ничего не строил.

— В шлюзе не могли, — возразил Макс. — Шлюз против арабов. Арабская ДНК. Шлюз не пропускает. Ракета.

— Что-то могло случиться с аппаратурой. Или у него оказался еврейский дедушка, — предположил Кац.

— Заткнись, — крикнул Макс, — в палестинце нет еврейская кровь!

— Миномет? — спросил Барух Перец, человек, работавший в том, что раньше называлось «Хилтоном».

— Точно нельзя сказать, — ответил Тэд Иоффе, учитель английского.

— Сильный хлопок. Много взрывчатки. Ракета, — повторил Макс.

— Они только что установили новый радар. Он сразу показывает, ракета это или нет, — сказал Зев Миран, торговец подержанными компьютерами.

— Была ракета, — упрямо повторил Макс.

— Если ракета, то кто ее запустил? — спросил Рувен Баумел. Он держал закусочную, в которой шоферов «скорой» кормили за полцены.

— Как кто? Арабы, — ответил Тэд Иоффе.

— Да это-то понятно, — откликнулся Рувен, — вопрос: которые из них?

— Может, она вообще из Афганистана прилетела, — предположил Барух Перец. — Я что хочу сказать, при теперешней технике она откуда угодно могла прилететь. Из любого места в мире можно шарахнуть по нам ракетой.

— Точно, — согласился Макс. — Ты что думаешь, Брам?

— Ракета. Но не из Афганистана. С близкого расстояния. Радары ее, конечно, засекли, но выстрелить не успели. Слишком близко.

— Точно, — одобрил Макс, поднимая вверх большой палец. Он только что в одиночку прикончил бутылку водки.

— Я вот думаю, должны ли мы открывать ответный огонь, — задумчиво произнес Барух Перец.

— Мы действовать, — сказал Макс. — Арабы понимать действие. Отодвигать границу. Ашкелон — бум! — к чертям!

— В Ашкелоне есть дома, которые я строил, — заметил Ронни Кац.

— Кто в них живет? — спросил Макс.

— Да какая мне разница?

— Такая разница! Такая разница! — заорал Макс. — Вы не понимаете! Поэтому страна теперь маленькая. Где Галилея? Где Негев? Где Иерусалим? Учитесь у Владимира Владимировича Путина! Ему семьдесят два. Великий лидер. Понимает власть. Восемь лет президент, четыре года премьер. Потом: восемь лет президент, четыре года премьер. Теперь снова президент. Где теперь Чечня? Где Азербайджан?

— Но Казахстан ему захватить не удалось, — вмешался Перец.

После землетрясения, разрушившего русский ракетодром Байконур, власть на юге Казахстана захватили мусульмане-фундаменталисты. Путину пришлось довольствоваться севером Казахстана, на юг он соваться опасался, чтобы не получить новый Афганистан.

— Будет! Пара лет! И Казахстан тоже Россия! Путин делает Россия великая империя. Люди восхищаются им. Люди гордятся. Врагов уничтожать. Если нет, враги уничтожать тебя! Путин понимает власть. Вы нет. — Макс размахивал выставленным вверх пальцем из стороны в сторону. — Почему нет? Почему вы не понимаете власть? — Он огляделся: теперь он был в центре внимания. Все молчали. — Я сказать вам. Вы евреи из Европы. Европа! Вы думаете: силы больше нет. Сила не существует! Я смеюсь! Сила везде! — выкрикнул он и замолчал на секунду, переводя дыхание. — Сила важна. Сила ушла в Негев. Сила ушла в Эйлат. Сила ушла в Иерусалим. Вы не понимаете. Врагов надо уничтожать. Всегда. Врагов — уничтожать. Тогда будет жизнь. Будет земля. Все будет!

Макс закурил и уставился в пространство.

— В Ашкелоне стоит самый красивый из моих домов, — сказал Ронни Кац извиняющимся тоном.

— Прекрасно, — кивнул Макс.

Ронни встал и отошел к компьютеру. Пробежался пальцами по кнопкам, и на экране появился гигантский многоугольный шар, составленный из сотен стеклянных панелей.

— Это твой проект? — изумился Перец, служащий отеля, в котором не было постояльцев. — Я бывал в этом доме.

Тэд Иоффе, учитель, у которого в классе не набиралось и половины учеников, сказал:

— И я там бывал. Кто не бывал? Когда его построили, это была сенсация.

— Искусство, — пробормотал Макс. — Прекрасно. Мое сердце плачет. — Он поднялся, пошатнулся и, чтобы удержаться на ногах, схватился огромной рукой за плечо Каца. — Я извиняться. Прекрасно. Ты художник. Ронни, ты изумительный. Я кланяюсь. Прекрасно.

Перец заметил:

— Мой племянник отмечал там бар мицву. Большой праздник. Чудесное здание.

— Была синагога? — спросил Макс.

— Да, — кивнул Кац.

— И теперь синагога?

Кац убрал картинку, сел к столу и, нахмурясь, налил себе водки.

— Что теперь там? — спросил Макс у остальных. Пошатываясь, он тоже подошел к столу и хлопнулся на стул. — Все молчат? — спросил он, театрально простирая вперед руки. — Все молчат, — повторил он тихо. — Я думаю. Я догадаюсь. Я глубоко, очень глубоко думаю. Я рискну. Я думаю: мечеть. Мечеть! — Он рассмеялся и ткнул себя пальцем в грудь. — Я рискнул, я угадал. Мечеть! Была синагога! Теперь мечеть! Ронни строил. Красиво строил, Ронни. Ты мастер, настоящий. Я плачу в сердце.

Хадасса вошла в буфет и сердито взмахнула рукой, как бы разгоняя дым:

— Вам что, трудно было догадаться двери открыть? — Она распахнула широкую дверь во двор, где ровным рядом стояли, готовые к выезду, машины. Потом вернулась к столу: — Армия провела расследование. Это ракета.

— Проклятье, — откликнулся Кац.

— И что мы будем делать? — спросил Перец. Макс стукнул кулаком по столу. Рюмки зазвенели.

— Не будем делать! Будем болтать! Официальный протест!

— Хорош выпендриваться, пьяная морда, — сказала Хадасса.

Брам заметил:

— Это самый кровавый теракт — за последние два года, кажется?

— Последний раз была атака на пляже, два года и три недели назад, — откликнулся Перец. — Они зашли прямо к нам в отель. После этого-то «Хилтон» от нас и отказался.

Рувен Баумел, уверявший, что он делает лучший фалафель в городе, предложил:

— Долбануть ракетой по Восточному Иерусалиму. Нет, лучше десятью ракетами.

Зев Миран, компьютерщик, откликнулся:

— Ладно тебе, Рувен, ты и сам понимаешь, что они этого не сделают. Мировое общественное мнение не допустит.

— Насрать на мировое общественное мнение! — предложил Макс.

— Так, парни, мне есть чем заняться, сами вырабатывайте решение, что делать правительству, — сказала Хадасса, направляясь к двери в диспетчерскую.

Неизвестно почему, но в «Давидовом щите» все шоферы были мужчинами, зато диспетчерская служба находилась исключительно в женских руках.

Миран сказал:

— Справедливое возмездие. Взорвать все их правительство.

— Да-да, представляю себе реакцию Совета Безопасности, — отозвался Ронни.

— Но ведь неизвестно, откуда она прилетела? Может быть, из Парагвая, — вздохнул Брам. — Мы ничего не можем сделать. Только ждать.

— Немедленно нанести ответный удар! — проявил решительность Баумел.

— Привет, трепачи! — послышалось от двери.

Дов Охайон, герой-любовник, входил в буфет, неся в каждой руке по увесистой сумке.

— Я подумал, у вас от жажды все внутри должно пересохнуть. И закуски кой-какой прихватил. Хумус, фалафель, колбаску…

— Горжусь тобой, мой мальчик! — крикнул Макс. — Мы — работать, ты — трахаться.

— Это все правда, что он рассказал? — спросил Баумел, кивнув на Макса.

— Что он рассказал? — Дов поставил на стол сумки. В одной звякнули бутылки, из другой высунулись пластиковые кюветки с едой.

— Насчет той девки и бабки.

— И что именно?

— Что ты трахался с ней в ее комнате, а в соседней бабка еще не остыла.

— Это Макс рассказывал?

— Да, — проворчал Макс.

— Все наврал.

— Все правда, — возразил Макс.

— Нет, неправда.

— Как же так! — заорал Макс.

— Почему же? — спросил Баумел. — Звучит вполне правдоподобно.

— Потому что, — вздохнул Дов, — я трахался с ней не в спальне, а на кухне.

5

Свежее утро, не пахнет ни гниющими водорослями с моря, ни прорвавшейся канализацией — такое нечасто бывает. Прохладный утренний воздух приглушает похмельный звон в голове Брама, плетущегося вслед за Хендрикусом к собачьему писсуару.

Он ожидает звонка — обычного в это время.

— Я не слишком рано? — осведомился Икки.

— Я выгуливаю Хендрикуса.

— Ты вчера дежурил, да?

— Да, а если б не дежурил, меня бы вызвали. Народу не хватало.

— Мы тоже могли там оказаться, ты это понимаешь?

— Но мы не оказались.

— Если бы это случилось на несколько часов раньше…

— Что за хрень ты несешь? Это не случилось раньше. Ракета…

— Я не уверен, что это ракета, — перебил его Икки.

— Ты слыхал какое-то другое объяснение? — сердито спросил Брам.

— Я руководствуюсь своими ощущениями.

— Икки, заткнись, а! Достал!

— Брам, мне не хотелось повторять, я не хотел этого говорить, но теперь придется: я знал об этом! И если бы ты был честным человеком, ты сказал бы: Икки, ты был прав, у тебя потрясающая интуиция.

— Ты плохо себя чувствовал или просто испугался. Хватит размазывать дерьмо по столу.

— Нет, — сказал Икки.

— Послушай: это поразительно, я согласен, но разве надо быть гением или провидцем, чтобы предугадать, что на блокпост, охраняемый евреями, в один прекрасный день нападут арабы?

— Мне кажется, я предчувствовал именно это. Надо было их предупредить.

— Они не поверили бы.

— Все-таки я должен был.

— Сделаешь это, когда у тебя будет истинное предчувствие, ладно? — предложил Брам.

— Когда ты пойдешь к Сариной маме?

Брам вздохнул:

— Скоро. Я позвоню тебе.

— Мне пойти с тобой?

— Нет. Послушай, я стою у собачьего писсуара, воняет нестерпимо, но мне приходится стоять на месте, пока я с тобой разговариваю, так что увидимся в «Банке».

У тела существует своя память, в которой сознание не участвует, — там хранятся ритм и автоматизм движений. Хартог стоял, взявшись руками за стальную трубу, прикрепленную к стене ванной комнаты. А Брам, надев пластиковые перчатки и осторожно стаскивая с него памперсы, глядел на длинные тощие ноги отца, долгие годы не суетливо, но быстро несшие Хартога по земле. Они приводили его на лекции и в лаборатории; они подняли его со стула в стокгольмском «Гранд-отеле» и привели на сцену, где он получил премию. Они поднимали его в кузов грузовика и спускали на землю, когда нацисты погнали уцелевших евреев из лагерей уничтожения в длинное голодное путешествие, уводя от наступавшей сталинской армии. В ту пору легче было невысоким. Хартога наказывали в лагере чаще, чем остальных. «Я всегда вставал, — рассказывал Хартог сыну, — но не сразу. Потому что тех, кто вскочит раньше времени, сбивали на землю. Палкой, прикладом винтовки или плетью. Так что лучше не суетиться, полежать, пока он не успокоится. И только после вставать. Если, конечно, тебе не прикажут встать. Тогда встаешь».

Сняв памперс, Брам протер бедра отца влажным полотенцем — обычно он не позволял себе пускаться в воспоминания, но почему-то сегодня ему никак не удавалось отключиться. Он смазал воспаленные места восстанавливающим кожу кремом и надел на отца новый памперс. Медленно, мелкими шажками он повел отца обратно в спальню. Хартог дрожал всем телом; мышцам под бледной, морщинистой кожей едва хватало сил, чтобы держать его на ногах, голова мелко тряслась. «Надо это записать», — подумал Брам. Он помог отцу лечь в постель, накрыл его простыней и поцеловал в лоб, за которым некогда скрывался гениальный мозг. Потом налил воды Хендрикусу.

У Риты был ключ от их квартиры, но она звонила в дверь, если знала, что Брам дома. Она втащила в гостиную полную провизии сумку и подушку. Сумку поставила на пол у дивана, подушку старательно взбила.

— На случай, если ты поздно вернешься — я плохо сплю на чужих подушках.

— Я пока не знаю, когда вернусь, постараюсь добраться до дома к концу дня, ладно?

— Профессор, я у вас на почасовой оплате, чем дольше вас не бывает, тем богаче я становлюсь. Я хочу вам кое-что показать. Он спит?

— Да.

Рита достала из сумки мобильник и, отодвинув подальше, внимательно вгляделась в него.

— Минутку, вы должны это послушать.

Она покопалась в сумке и выудила очки. Потом нажала на кнопку и протянула телефон Браму.

Голос Хартога резко зазвучал из аппарата: «Кар gaza оетта deninzin tezuister. Auwjek, rauw. Rauw, rauw, rauw. Auwjek. Godverdomme».

Сияющая Рита смотрела на Брама, ожидая благодарности.

Брам спросил:

— Это все?

— Да. Что он сказал?

— Он сказал — он сказал — он рад, что ты за ним ухаживаешь. Можно мне послушать еще раз?

Она повернула мобильник к себе и снова нажала на кнопку.

«Kap gaza оетта deninzin tezuister. Auwjek, rauw. Rauw, rauw, rauw. Auwjek. Godverdomme».

Ему не показалось. Хартог заговорил. Он сказал: «Godverdomme». Из всех слов, которые он мог бы найти на девяносто третьем году жизни, Хартог выбрал это, единственное, и потрудился его произнести. Может быть, и другие звуки что-то означали для самого Хартога, но именно это слово он произнес особенно четко. И что значит «rauw, rauw, rauw»?

— А где он был, когда говорил это?

— Он сидел здесь, за столом. Я села напротив. И стала рассказывать. О том о сем. И тогда он это сказал.

— Он смотрел на тебя, когда говорил?

— Нет, он говорил как бы самому себе, глядя перед собой.

Если у Хартога наступил светлый миг и до него дошло, что он сидит и слушает бесконечные сплетни, то его реакция вполне понятна.

Брам взял тетрадочку, в которой отмечал состояние отца, прослушал запись в третий раз и записал: «Кар gaza оетта deninzin tezuister. Auwjek, rauw. Rauw, rauw, rauw. Auwjek. Godverdomme».

Он понятия не имел, что хотел сказать Хартог. Вполне возможно — ничего. Брам поставил число. Потом взял конверт с фотографией и отправился к матери Сары.

6

Батья Лапински жила на узкой, без единого дерева, улице к югу от площади Рабина в обшарпанном многоквартирном доме. На крошечных балкончиках сушилось белье — штаны, майки, трусики. Ветра не было, и все эти вещи застыли в неподвижности. В нескольких квартирах окна были загорожены стальными жалюзи, в других светились — средь бела дня — лампы и неутомимо мелькали картинки на экранах телевизоров. Он слышал голоса, отрывки из фильмов и дискуссионных программ, классическую музыку. Солнце освещало обшарпанный, растрескавшийся бетон фасада. Входная дверь была заперта. Он просмотрел список жильцов, нашел в одном из прямоугольных окошечек фамилию Лапински, нажал на кнопку звонка и наклонился к решетке интеркома, ожидая ответа. Квартира 608. Шестой этаж, последний, одна из восьми квартир, как и на остальных этажах. Хорошее число. Чудесно разбивается на двойки, чудесно умножается. Из соседнего дома вышли, громко разговаривая, какие-то люди; Брам не разбирал ни слова. На них были глаженые рубашки с короткими рукавами, джинсы, над которыми нависали объемистые животы, плотно облегали бедра; им явно казалось, что жизнь удалась. Они хохотали — отчего? Может, могли уехать из страны? Они свернули за угол, эхо их разговора замерло. Брам снова позвонил. Странно: он ничего не ощущал. Он — посланец судьбы и должен сообщить Батье Лапински неотвратимый приговор. Ее дочка умерла. Она заболела, и болезнь оборвала ее жизнь. Девочки умирали с начала существования рода человеческого, одинокие и беззащитные, лишенные отца и матери, которые погладили бы их по щеке или по лбу и шепнули бы, что все будет хорошо. Девочек отдавали на сторону замуж, продавали, крали, брали в плен; сто лет назад, когда Брам читал лекции по истории Ближнего Востока, он многое понял в культурных традициях семитов, арабов, турок, персов и совершенно не удивлялся тому, что среди пропавших детей, зарегистрированных в его компьютере, большинство составляли девочки. Девочки могли рожать — а сыновей рождалось больше. Палестинская победа зарождалась в матке палестинской женщины. Мощнейшее оружие израильтян оказывалось бессильным перед мириадами палестинских сперматозоидов, выстреливающих в плодоносную яйцеклетку. И яйцеклетки евреек вполне годились для того, чтобы производить на свет новых мусульман. Иногда девочки исчезали в море, иногда их забирали у женщин, отказавшихся от ребенка, но большинство переправили «на ту сторону» с помощью евреев, которые знали, как обойти электронную защиту и возведенные на границах стены. Он в третий раз нажал на кнопку звонка, но и так было ясно: мамы Сары Лапински нет дома. Она работает в аптеке и, наверное, сейчас на работе. Он мог позвонить Икки и спросить адрес аптеки, но ему не хотелось встречаться с ней на людях: как скажет он ей при посторонних о гибели ее ребенка? Важно было вот что: имеет ли он право оставить мать еще на одну ночь в неведении после сотен ночей, проведенных ею без сна, в ожидании восхода, несущего с собой необходимость жить дальше.

Он постоял еще немного — и тут до него дошло, что доказательства, подтверждающие Сарину смерть, на самом деле доказательствами не являются. Фото мертвой девочки? Как и евреи, мусульмане никогда не фотографируют покойников. Кто он такой, этот Джонни, бешеный фанат баскетбола? Кто он такой, этот трепач, чтобы верить ему на слово? Так, может быть, и фото — подделка, а Сару прячут в какой-нибудь горной арабской деревушке в ожидании дня, когда она созреет для брака. Глупо спешить, отыскивать Батью Лапински и сообщать ей о смерти дочери.

Бюро «Банк» находилось в бывшем филиале банка, на углу Бен Иегуды и Фришмана. Вдоль наружной стены, рядом с входными дверями цельного стекла, торчала четверка отключенных банкоматов — испорченных, покарябанных ножами, разрисованных фломастерами. Двери вели в операционный зал с полами кремового мрамора, где некогда сотни беспечных людей ожидали, когда освободится клерк за одним из десяти отделанных дубом окошечек. Позади перегородки, среди лабиринта столов, за которыми когда-то подсчитывались чужие миллионные барыши, они устроили маленькое бюро, развернув два стола лицом друг к другу и вооружившись «Эппл»-компьютерами с мощными внешними дисками для дублирования информации. Иногда они проводили за компьютерами целые дни — ища, звоня, ссорясь. Иногда — по нескольку дней там не появлялись. Название бюро — «Банк», — кроме иронической ссылки на здание, в котором оно находилось, несло в себе смысл: они создали колоссальный банк данных, добавив туда сведения из всех подобных бюро Америки и Европы. Здание пустовало несколько лет, поэтому им удалось, договорившись с банком, снять помещение за символическую плату: евро в год. Они сами повыкидывали мусор и лишнюю мебель, но ни разу не прибирались; тени прохожих скользили по пыльному, много лет не мытому стеклу, словно снаружи всегда был туман.

Икки запасся кофе и маффинами. Газеты лежали на столе, на экране компьютера светилась страничка с последними новостями.

— Ракета, — сказал Икки, едва Брам уселся. — Радар слишком поздно ее заметил. Не успели обезвредить вовремя. — Он подтолкнул поближе к Браму номер «Хаареца».

— И откуда она летела?

— Они не знают. Издалека. Откуда угодно. Может быть, с корабля в Индийском океане. Мы, конечно, должны ответить. Только кому?

— Может быть, мы узнаем больше, когда они получат результаты исследований и поймут, что это была за ракета. Тот парень, что служил там…

— Плоцке, — вспомнил Икки.

— Он был в дневной смене. Состояние тяжелое.

— Надо надеяться, когда они найдут тех сволочей, что сделали это, то сперва распорют им брюхо и выпустят кишки и только после казнят.

— Dream on, — отозвался Брам.

— Поговорил с мамой Сары?

Всякий раз, когда поиски оканчивались неудачей, Икки начинал проявлять нездоровый интерес к реакции родственников жертвы, как теперь — к реакции Сариной мамы. Сперва Брама пугало его возбужденное любопытство, но скоро ему стало ясно, что для Икки это был единственный способ закрыть дело — ему нужен был ритуал. Он плакал, и после этого дело считалось закрытым.

— Ее не было дома.

— Конечно, она была на работе. Большая аптека, угол Бен Гуриона. Ты там не был?

— Я подожду, пока она будет дома.

Икки сердито поглядел на него.

— Раньше ты всегда говорил, что мы обязаны сразу же сообщать родителям.

— Если честно, мы ведь пока ничего точно не узнали. Мы доверились какому-то отморозку, фанату Тарзана, притворявшемуся, что он заключил пари и ждет результата игры, которая давным-давно была сыграна. Ты говорил с Самиром?

— Мне не удалось его поймать. А что ты имеешь в виду, что мы, в конце концов, знаем? Ты думаешь, этот Джонни мог позволить таким деньжищам уплыть у себя из-под носа?

— Сперва он мог надеяться, что получит деньги, едва намекнув, что знает что-то. Нарыл информацию о еврейской девочке, которую кто-то прячет, и в нем проснулось то, что он считает совестью. А потом он испугался, что выдает кому-то информацию, через которую можно отследить его связи, и, значит, в один прекрасный день его подвесят за какое-нибудь чувствительное место на собственном балконе. Очнись, Икки, разве у нас прибавилось информации? Мы собираемся совершить чудовищную глупость. — Он протянул Икки конверт. — Погляди на фото. Не подделка ли это?

Икки придвинулся, не вставая со стула, поближе, вытащил фото из конверта и положил перед собой.

— Так сразу и не скажешь, — задумчиво произнес он. — Вполне возможно, что подделка. На современном компьютере что угодно можно состряпать. Даже экспертам понадобится время, чтобы отличить настоящее фото от подделки. Но — зачем тогда было Джонни приглашать нас? И это фото — они что, взяли девочку и велели ей позировать? И положили вокруг цветочки?

— Ты когда-нибудь видел мусульманские похороны, которые так выглядят? — спросил Брам. — Это напоминает скорее католическую процедуру. Как мы могли поверить в этакую чушь?

Икки кивал, глядя на фото, зажатое в его руке.

— Shi-it…

— Итак, — сказал Брам, — Самир дал тебе наводку?

Икки снова поглядел на фото.

— Да. Вернее, его племянник дал наводку.

— И эта наводка касалась именно Сары Лапински?

— Да, — кивнул Икки. — Имя, адрес, по которому она жила, дата рождения. Я сказал Самиру: пускай Джонни позвонит мне. И он позвонил.

— И сказал, что может ее выкупить?

— Он сказал, что за хорошие деньги люди, которые за ней присматривают…

— Это Джонни так сказал: которые за ней присматривают?

— Да. Что он думает, они могут ее отпустить. У них проблемы с деньгами.

— О'кей. История, значит, такая: девочка была кем-то украдена, продана людям, живущим за стеной, у которых теперь проблемы с деньгами и они хотят продать ее, чтобы поправить свои дела.

— Неплохая история, разве нет? — спросил Икки, стараясь не глядеть Браму в глаза.

— Да, вполне правдоподобная. Но зачем тогда Джонни сказал нам, что она умерла?

— Ты когда-нибудь раньше видел такие фото?

Брам удивленно поглядел на него:

— Видел ли я такие фото с тех пор, как существует «Банк»?

Икки кивнул.

— Нет, — сказал Брам.

— Почему мы не должны верить Джонни?

— Я не понимаю, почему мы должны верить любому из них, даже если его звать Джонни, и я никогда не простил бы себе, если бы пришел с этой дерьмовой историей к Батье Лапински.

— И все-таки мне кажется, что она умерла, — сказал Икки виновато.

— Я тоже так думаю, но у нас нет никаких доказательств, кроме этой католической фотографии и истории о Тарзане.

— О Тарзане?

— Ты что, забыл его историю о Джонни Вайсмюллере?

— Палестинцы-католики, — сказал Икки.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Брам, хотя сразу понял, что Икки, скорее всего, прав.

— Те люди, «которые за ней присматривали», — палестинцы-католики.

— Скорее ортодоксы, — уточнил Брам. — Греки или православные русские. Их немного. Они живут в основном в Иерусалиме. И несколько семей — в Вифлееме.

Они смотрели друг на друга, понимая, что напали на верный след.

— Тарзан, значит, дал нам ключ к разгадке, — сказал наконец Брам. — И, заметь, совершенно бесплатно.

Икки повернулся к своему компьютеру:

— Сколько девочек такого возраста было похоронено в Палестине по греческому или православному обряду за последний год?

— На общину из двадцати — тридцати тысяч человек восьмилетних девочек не больше трех… Или больше? — сказал Брам. — Я не знаю точных данных по детской смертности среди ортодоксов.

Икки кивнул и вышел на список палестинских баз данных.

На экране Брамова мобильника появился незнакомый номер, и он нажал на кнопку.

— Алло?

— Больница «Шеба», — ответил женский голос. — Профессор Маннхайм?

— Да.

— Я звоню по поручению Хаима Плоцке.

— По поручению?

— Да. Он просил меня позвонить вам и поблагодарить.

— Как я рад. — Брам покосился на Икки, который сидел, напряженно выпрямившись, и выжидательно глядел на него. — Он был в тяжелом состоянии, правда? — Брам показал Икки большой палец.

— Да. В очень тяжелом. Но благодаря вам, как я поняла, он вовремя попал сюда.

Икки, радостно улыбаясь, повернулся к своему компьютеру.

— Мы старались изо всех сил, — сказал Брам.

— Господина Плоцке должны вот-вот, я думаю, в течение часа, перевести из интенсивной терапии в обычную палату, он сказал, что сразу позвонит вам.

— Вот это действительно здорово, — восхитился Брам. — Ах да, я хотел спросить у вас еще об одном больном. Голдфарб, Януш Голдфарб, как он себя чувствует? Мы его привезли вчера днем, машина тридцать-двадцать четыре.

— Голдфарб, «б» на конце? — Да.

— Голдфарб. Его выписали, уехал домой. Голдфарб, Хенрик.

— Нет-нет, Голдфарб Януш.

— Януш, — повторила она. — Извините. Это было вчера?

— Да.

— Голдфарб, Януш. Да, вчера. В шестнадцать тридцать одну. Death on arrival.

— Он был жив, когда мы его доставили.

— Возможно, это случилось, пока его везли в интенсивную терапию. У нас зарегистрировано: DOA.

— О, — сказал Брам, и глубокая печаль охватила его. Он не был знаком с Голдфарбом, но расстроился очень сильно — верно, потому, что носил в себе бесконечный запас печали.

— Мне очень жаль, — сказала девушка.

— Спасибо за новость о Плоцке.

— Пожалуйста. — И она отключилась.

— Что случилось? В чем дело? — спросил Икки.

— Старик, которого мы привезли вчера. Его не удалось спасти.

— Раненый во время теракта?

— Нет, просто старик. Он был очень старый. Пока мы его везли, он рассказал анекдот.

— Анекдот?

— Да. Про астронавтов, которые хотели зажечь спичку, чтобы проверить, есть ли на Марсе кислород. Но марсиане не позволяли им это сделать. Потому что у них был шабес и нельзя было зажигать огонь.

— Я нашел ее, — сказал Икки, глядя на экран компьютера, и заплакал.

7

The Rainbow Room — бар, где много лет назад собирались сливки израильской гламурной тусовки и «общались», растянувшись на белых кожаных диванах, которые в ту пору именовались «longen». Теперь здесь коротали время отошедшие по возрасту от дел грабители и угонщики автомобилей, обсуждая письма, полученные от покинувших страну детей, и рассказывая друг другу, каким образом они, несмотря на преступное прошлое, приспособились заниматься профессиональной деятельностью, которая в будущем позволит им присоединиться к своим потомкам. Никто из них так и не уехал. Никто не получил визу. Но болтовня о том, как они хитростью «справятся с ситуацией», помогала им выстоять. Всем им предстояло умереть в этой стране, не проведя ни часа в желанном, спасительном зарубежье.

Белая кожа диванов сделалась желтовато-серой, разноцветная краска поблекла и осыпалась со стен. Повсюду сидели немолодые типы вроде Брама: курили, уставясь в пространство, или болтали. Звучала негромкая джазовая музыка, он прислушался: Майлс Дэвис. Брам надеялся, что она придет, — так и случилось: Эва вошла в кафе, когда он допивал вторую порцию водки.

Почему-то он никогда не спрашивал Эву, сколько ей лет: на вид казалось, что она лет на десять моложе него. Она положила на стойку красную кожаную сумочку и села на высокий стул рядом с ним. Джо, бармен и хозяин заведения, не задавая лишних вопросов, сдвинул сумочку в сторону, поставил перед ней рюмку и наполнил ее водкой из бутылки с металлическим носиком. Потом налил Браму — всклянь, так что водка возвышалась над краем рюмки выпуклым мениском. Брам помнил из школьного курса слова про поверхностное натяжение, но никак не мог понять, какая же сила держит водку, не давая ей перелиться через край. Рюмка Эвы была такой же полной. Иногда — не чаще чем в одном случае из пятидесяти, как полагал Брам, — Джо ошибался; одной лишней капли было достаточно, чтобы нарушить равновесие, и водка проливалась на стойку.

— Лехаим, — сказала Эва.

Обеими руками она придержала свои светлые волосы, наклонилась к рюмке и, не поднимая ее, отпила первый глоток. Ее ярко-красные губы блеснули под светом, падавшим на стойку сверху, сквозь молочное стекло длинной лампы. След от помады остался на краешке рюмки, там, где нижняя губа коснулась стекла.

— Лехаим, — отозвался Брам и последовал ее примеру.

Она заправила прядь волос за ухо. У нее были темные ресницы и темно-карие глаза; волосы, насколько Браму было известно, она обесцвечивала. Просторное черное платье с глубоким декольте открывало полукружья грудей. Несколько раз она появлялась в платье, облегающем, словно перчатка, и любой мог убедиться, что, хотя Эве и было за сорок, не всякая девушка могла похвастаться таким телом.

— Ты ведь работал вчера? — спросила Эва.

— Да.

— Я видела весь этот ужас по телевизору. Смотреть невозможно, а они все повторяют и повторяют. Не понимаю, чего они хотят этим добиться.

— Зато под картинку дают комментарии, а эта болтовня иногда помогает. Шок, во всяком случае, проходит. И здорово, когда кто-то может разъяснить нам, как ему видится ситуация.

— Ты, что ли, веришь этим комментаторам?

— Нет. Почти никогда. Но если люди изо всех сил стараются объяснить необъяснимые вещи, это как-то успокаивает.

— Я свободна, — сказала она. — А ты?

Брам понял, куда ей хотелось пойти.

— Да, — ответил он. — Я жутко устал, но я свободен.

Он подумал о Сариной маме. Скоро, может быть завтра, он должен будет сказать ей, что ее дочка умерла. Не лучше ли было продолжать надеяться, что она жива?

Эва сказала:

— Видок у тебя — словно под бульдозер попал.

— Я так жутко выгляжу?

— Я всегда говорю правду, — сухо констатировала она. — Бывали дни, когда ты выглядел лучше.

— Зато ты всегда выглядишь прекрасно.

Она сказала «спасибо», но приняла комплимент холодно. Должно быть, целыми днями выслушивает комплименты. Именно за это ей платят.

Брам любил запах ее кожи и шальной блеск в глазах, ее гладкую шею и мягкий, чуть выпуклый живот. Он оставлял деньги на столе, покидая ее, но чувствовал, что она дарит ему себя бескорыстно. Когда у него не бывало денег, он договаривался, что заплатит в следующий раз. Она готова была заниматься любовью почти всегда, но иногда говорила, что ей не хочется, предлагала ему полежать рядом, и просто ласкала его.

Она спросила:

— У тебя есть кому приглядеть за отцом?

— Я сейчас позвоню ей.

Он взял мобильник и, глядя, как Эва, вытянув губы, подносит зажигалку к сигарете, позвонил Рите; язычок пламени взметнулся вверх. На фильтре остался след от помады, и он представил себе, на каких частях его тела останется такой же округлый след, если ей захочется его побаловать.

Рита сказала, что все в порядке. Да, Хартог сидит перед телевизором и непрестанно болтает. Брам не стал просить, чтобы она сменила отцу памперсы: она и сама это сделает. Он поблагодарил ее и отключился.

— Все в порядке? — спросила Эва.

— Да.

— Чудесно.

Она быстро взглянула на него, но он не понял, что означал ее взгляд.

— У меня был дерьмовый день.

— Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось.

— Просто херовый день?

— Херовый день, — эхом повторила она и залпом допила остаток водки.

Джо сидел в стороне от них, облокотясь на стойку; длинная стильная лампа молочного стекла, подвешенная над ней, ярко освещала его.

Брам попал сюда впервые, когда был еще жив, приглашенный вместе с женой на открытие. Вокруг роилась возбужденная толпа художников, писателей и политиков, получивших такие же специальные приглашения и гордых этим, самоуверенно позирующих перед камерами папарацци, сверкая улыбками, переливчатыми платьями и костюмами. Здесь, у этого бара, стояли они плечом к плечу с интеллектуальной элитой, известнейшими актерами и знаменитейшими звездами, говорить было невозможно, все заглушала громкая музыка и солидарный шум сотен голосов, и они писали друг другу записочки. Здесь было положено начало тому, что тогда называлось Le Club Meditérranée. За раздвижными дверями в конце бара находился огромный танцзал. Тель-Авив в ту пору ни в чем не хотел уступать Нью-Йорку, а наличие подобного клуба окончательно подтверждало принадлежность Израиля к изнеженно-декадентскому Западу; казалось, за дверями клуба раскатывают желтые такси, а острые шпили Крайслера и Эмпайр стейт-билдинг светятся в ночном небе. А Башни-близнецы? О, к тому времени их уже не было.

Подошел Джо и снова налил обоим. С тех пор как Брам стал сюда ходить, он ни разу не видел, чтобы двери в танцзал открывались. Может быть, там теперь склад. Или они просто сломались? На открытии клуба Брам танцевал. Рахель взяла его за руку, потащила за собой и заставила двигаться в ритме музыки. Мелодия была ему незнакома, но через несколько секунд он покорился ей. Сколько лет прошло… Сейчас он бы и сам пошел танцевать. С Эвой. Для нее он был никто. Не надо ничего из себя изображать. Она ничего не ожидает. И ему нечего терять. С нею он не боится показаться неуклюжим, ни одной мысли в голове, он — простой смертный, движущийся в доисторическом ритме музыки. В тот вечер они оставили малыша дома. У них был целый список студенток, юных женщин, обожавших сидеть с детьми.

Эва спросила:

— Что ты на меня так смотришь?

— Это запрещено?

— Просто я сегодня плохо выгляжу.

— У тебя был херовый день, я помню.

— По-настоящему херовый. Ночью ни на секунду не сомкнула глаз. И мне совсем не хотелось — не хотелось работать сегодня.

— Чем же ты занималась?

— Ничем. Пробовала читать, но не смогла сосредоточиться. Решила побегать там, где я обычно бегаю, в городе. Но везде воняло какой-то дрянью и было жутко жарко. Я сегодня трижды принимала душ. Как бы меня не оштрафовали за перерасход воды.

— Почему ты не бегаешь по пляжу?

— Потому.

— Почему тебе не спалось?

Эва смотрела на Джо, наполнявшего ее рюмку. Она подождала, пока он вернется на свой стул, и сказала:

— У меня в Москве живет племянница. Мы с ней время от времени обмениваемся мэйлами. Она написала, что мне могут дать визу.

Эва давала ему понять, как важны и для нее их отношения, и он был благодарен ей. Он платил ей за это, а может быть, еще и за то, что ей удалось пробудить в нем благодарность. Она смогла оживить его чувства, за это он готов был простить ей все, даже испытывал к ней уважение, несмотря на ее профессию. Деловитая краткость их свиданий не смущала его, и он волновался, как мальчишка, когда входил в номер отеля, где она принимала своих клиентов. Он был единственным, с кем она целовалась, говорила она, и он верил ей. В постели она становилась на коленки, и он входил в нее, глядя поверх гладкой спины и светлых волос на море, раскинувшееся внизу, за легкими занавесками некогда шикарного отеля «Бич Плаза», рекламировавшегося всего двадцать лет назад всеми туристическими компаниями как «комфортабельный семейный отель, имеющий бассейн с подогревом воды, а к завтраку — буфет с широким ассортиментом закусок». Он сжимал в ладонях ее бедра и раскачивался, словно хасид у Стены, полностью погруженный в свою молитву, ритмично прижимая к себе ее попку, пока не падал, чтобы, обессилев, закрыть глаза и забыться.

— И это не давало тебе заснуть?

Она кивнула:

— Да.

— Твоя племянница — она может тебе помочь?

— Говорит, что да.

— Русские больше не дают виз.

Эва пожала плечами:

— Я тоже так думала, но она сказала, что по знакомству все можно.

— Сколько? — спросил Брам.

— Много.

— Много — это сорок? Пятьдесят?

— Семьдесят тысяч.

Конечно, она заговорила об этом, потому что надеялась, что он даст денег. Но таких денег ему негде добыть. Уставным капиталом «Банка» управляли через интернет американские менеджеры, и потратить такую огромную сумму он мог только на расследование конкретных дел, за которые полагалось отчитаться. Конечно, он мог бы в ближайшие месяцы сочинить несколько фальшивых досье, но не мог и не хотел обманывать доверие людей, которые поддерживали его все эти годы.

— На такие деньги можно купить не меньше дюжины русских, — сказал наконец Брам.

— Она говорит, что деньги пойдут адвокату. Я имею право на российское гражданство, моя бабушка была русской.

— А разве у русских это работает?

— Если у евреев работает, почему не сработает у русских?

Брам кивнул:

— Почему бы нет? Ты права, вряд ли евреи — единственные, кто страдает этой формой безумия.

— Ты считаешь это безумием?

— А что общего у тебя с русской культурой?

— Я без ума от водки. — Она наклонилась к своей рюмке и отхлебнула «вершок».

— Я тоже, и тем не менее я — голландский крестьянин.

Она раскрыла сумочку, выудила из пачки сигаретку и спросила Брама:

— Будешь?

Брам кивнул. Он стал курить, чтобы составить ей компанию. Теперь здесь все курили, как раньше в России и Китае. Она дала ему прикурить. Иногда в ней просыпалось разнузданное сладострастие, словно она ждала его всю жизнь, с трудом сдерживаясь; она толкала его на кровать, набрасывалась на него, как бешеная, и делала с ним все, что хотела, пока сама не выдыхалась, а после отодвигалась, поворачивалась спиной и молча курила, подложив под голову три подушки, уставясь невидящим взором в окно, выходящее на пляж, словно его вовсе не было рядом.

— У меня есть деньги, — сказала она, — я тебе все это рассказала не для того, чтобы попросить денег. Я просто хотела сказать: может быть, я уеду.

— Рад за тебя, — кивнул Брам.

— Я не знаю, могу ли я быть счастлива здесь. Иногда очень удобно не иметь выбора. Оставаться здесь теперь, когда есть шанс уехать, — безумие, но я уверена, что не стану там счастливее.

Брам удивился: до сих пор он считал, что женщины, занятые такой работой, должны быть счастливы; ему казалось, они никогда не сожалеют о своей судьбе.

— Так что я давно уже примериваюсь к тому, чтобы возвратиться назад.

Браму вспомнился эвфемизм, которым пользовались родители, когда говорили о погибших от рук нацистов родственниках: они «никогда не вернутся назад». Быть может, человеческой природе свойственно защищаться словами от чудовищной реальности, чтобы смягчить удар. Те, кто «не вернутся», все еще в пути. Но и тех, кто «возвратился назад», тоже не вернешь. И почему бы не «возвратиться назад» всему народу?

— Когда ты последний раз выезжала из страны? — спросил Брам.

Эва задумчиво покачала головой:

— Я не хочу об этом вспоминать.

— Тебе было неприятно?

— Нет. Я была счастлива.

— Но ты и здесь счастлива.

— Нет. Здесь все причиняет мне боль.

Только тут до Брама дошло, что он ничего о ней не знает, кроме имени, которое она ему назвала, и ее тела. Может быть, этого было достаточно.

— Хочешь знать, почему мне все причиняет боль? — спросила Эва.

— Почему?

— Потому.

— Теперь все понятно, — заключил Брам. «Пожалуй, — подумал он, — надо идти». Он поднялся и затушил сигарету.

— Ты ведь устал? — спросила Эва. — Тебе не обязательно идти со мной, если не хочешь.

— Я хочу, но я страшно устал. Вчера, в Яффе, мне рассказали жуткую историю.

— Ты вчера проезжал блокпост перед тем, как он был взорван?

Он кивнул.

— Я был в Яффе. И теперь должен кое-кому рассказать ужасную новость.

— Кому?

— Матери.

Она знала, чем он занимается, но никогда не расспрашивала его об этом.

— Это тебя расстроило?

— Да.

Она глубоко затянулась и спросила, выдохнув облако дыма:

— Очень плохая новость?

— Хуже не бывает.

— Ты ведь не один работаешь. Почему именно ты должен это делать?

— Я старший.

— Расскажи мне, — попросила она.

Чувства, которые Брам испытывал к жене, были порождены желанием. Когда он встретил Рахель, она носила дурацкую, соблазнительно облегавшую тело, форму военного врача. Желание принесло с собою любовь, ревность, собственнические инстинкты и обязанность заботиться о ней и малыше — в последнем он не преуспел. Жена давным-давно исчезла из его жизни. Но после брака, закончившегося провалом, понадобилось довольно много времени, чтобы желание вернулось к нему. Почти полгода назад в этот бар вошла Эва и села рядом с ним. Она была почти не накрашена, в простой блузке и скромной плиссированной юбке. «Я знаю, кто ты, — сказала она, — я о тебе читала». Вечерний сумрак пал на землю, когда они дошли до отеля, где для него разделась она и для него раскрыла свои объятия. У Брама было с собой немного денег, и, выйдя из отеля, он отдал их ей, как само собой разумеющуюся плату. Она ничего не сказала, молча поглядела на банкноты, оказавшиеся в ее руке, сунула их в сумочку и ушла, не оборачиваясь. С тех пор они виделись еженедельно. Он не знал, со сколькими еще мужчинами она встречается. Он не имел права винить ее за это, а то, что он теперь к ней чувствовал, давало ему еще меньше прав.

Широко раскрыв глаза, напрягшись, она недоверчиво глядела на него, словно знала, о чем он собирается ей рассказать.

— Можно, я тебя поцелую? — спросил Брам.

Она кивнула и отложила сигарету; он наклонился к ней, она приоткрыла рот, и он почувствовал вкус табака и вкус ее помады. Она обняла его крепко, как будто тонула и нуждалась в помощи. Потом отодвинула от себя обеими руками и поглядела прямо в глаза, словно хотела поделиться с ним силой. Потом спросила:

— Что же такого ужасного случилось?

Брам поднял рюмку ко рту, отхлебнул и почувствовал, как огненная жидкость, согревая горло, стекает в желудок.

— Девочка. Пропала три года назад. На пляже, тут неподалеку.

Эва смотрела на него, словно умирая от сочувствия.

— Ей было пять, никаких следов. Ее мама год назад обратилась к Икки Пейсману, моему партнеру. Ничего не удавалось найти, пока на прошлой неделе мы не получили сигнал. Она должна была быть жива. Но люди, у которых она прожила эти три года…

— Что за люди?

— Насколько мы знаем, они сами потеряли дочь. И не могли больше иметь детей, даже через искусственное оплодотворение. Они купили девочку у торговцев. Ей хорошо жилось у них, мы уверены.

— Потеряли дочь? Как?

— Она заболела.

— И тогда они забрали себе чужого ребенка?

— Скорее всего, они считали, что удочеряют сироту. Там полный бардак со свидетельствами о рождении. Любой документ можно подделать. Так что, наверное, они не знали, что у девочки был дом, что ее украли у кого-то.

— Но кто-то сообщил об этом?

— Брат приемной матери. Он обанкротился. И, ничего не сказав родственникам, стал искать возможности срубить денег.

— То есть он знал, что девочку украли?

— Думаю, что да. И сыграл роль в возвращении девочки.

— Ты называешь это «возвращением»? — прошептала Эва, пытаясь отыскать в его лице хоть что-то человеческое. Он чувствовал себя садистом, ему не хотелось больше об этом говорить.

— Они хорошо с ней обращались?

— Думаю, да. Я даже уверен.

— Но она…

— Она заболела. И у нее обнаружили опухоль мозга. Ее нельзя было оперировать.

— Нельзя? — спросила Эва, опустив глаза. Она больше не смотрела на него.

— Я не доктор, это та информация, которую я получил.

— Так эти люди — во второй раз, да?

— Да, — подтвердил Брам.

— Им, должно быть, было очень больно?

— Эва — я не знаю этого.

— И ее похоронили?

— Да. В Вифлееме.

— Как ее звали?

— Сара, — сказал он.

Она отвернулась, взяла свою сумочку и вышла. Он удивленно поглядел ей вслед и увидел, что она пошла не в сторону туалета, а к входной двери. Он соскочил было с высокой табуретки, чтобы бежать за ней, но передумал и уселся на место.

Подошел Джо, держа бутылку наготове; они с Брамом обменялись понимающими взглядами. Заметив исчезновение Эвы, он пожал плечами, словно говоря: и так бывает, и снова показал класс, наполнив его рюмку «всклянь».

— Ты вчера работал?

Брам кивнул.

— И мы будем продолжать позволять им это?

— Как постоянно позволяем уже две тысячи лет, — отозвался Брам. — Сигаретки у тебя не найдется?

Джо подтолкнул ему пачку.

— Ави, ты когда-то был профессором, ученым человеком.

Брам кивнул:

— Я много чего прочел, но ничему не научился, Джо.

— Что нам делать с этими подонками?

— С которыми? — спросил Брам, взял зажигалку Джо, прикурил и глубоко затянулся.

— С этими вонючими ублюдками, с бородатыми обезьянами.

— Которыми бородатыми обезьянами?

— С нашими и с ихними.

Брам покачал головой:

— Дыши носом, Джо, дыши носом.

— Всех потравить. В Иерусалиме и в Мекке, — предложил Джо. — Потом все это хозяйство снести к чертовой матери. И на Храмовой горе, и эту кучу камней в Мекке. И на их месте построить изумительные торговые центры. С хорошо налаженной системой кондиционеров. Замечательные магазины. Что-нибудь вроде «Секретов Виктории»,«Старбакса». Как тебе такая идея?

Брам кивнул:

— В этом что-то есть. Но тут или там могут возникнуть небольшие трудности.

Джо кивнул головой в сторону двери.

Там стояла Эва, глаза ее были скрыты темными очками. Губы зашевелились, и он прочитал: «Пойдешь со мной?»

8

Его разбудила сирена проезжавшей под окнами «скорой». Они всегда брали один и тот же номер на самом верхнем этаже. Он выкурил сигарету на балконе и теперь ждал, когда проснется Эва. Из тьмы, начинавшейся за пустым предрассветным пляжем, до половины освещенным фонарями набережной, выкатывались волны, на секунду попадая в освещенную полосу, прежде чем уйти в песок. Машин совсем мало, и почти нет пешеходов. Большинство ночных клубов и дискотек давно закрылись, потому что их стало невыгодно держать, из дома по вечерам выходили, чтобы прогуляться после скандала с женой или — за лекарством в ближайшую аптеку. Те времена, когда молодежь, следуя сложным ритуалам соблазнения, фланировала по набережной, остались за гранью времен.

Эва очень давно не бывала на пляже. Она могла смотреть на пляж, сказала она Браму, но не могла заставить себя ступить на него.

— Почему? — спросил Брам.

— Потому что я могу совсем свихнуться, — ответила Эва. — Я боюсь пляжа.

Он услыхал, что Эва пошевелилась, и подошел к ней поближе, но она не просыпалась. Простыни сдвинулись, когда она повернулась, и он увидел ее грудь. Раньше, до знакомства с Эвой, он посещал ее коллег и знал, что дамы, занимающиеся этой профессией, придерживаются определенных правил. Они допускают мужчин до самых интимных частей своего тела, а за дополнительную плату предоставляют им и свои рты. Однако языком они работать не обязаны, поцелуи выходят за рамки профессиональных канонов, а прикосновения к их груди строго регламентированы. Но Эва целовала его. И позволяла ласкать свои груди. А сегодня она разрешила ему даже не использовать презерватив. Она вела себя с ним, как официальная любовница, и он не знал, ведет ли она себя так же с другими мужчинами. Очень возможно, что она — проститутка высокого класса (они, конечно, никогда не говорили об этом) и способна полностью отдаваться каждому клиенту так, словно он — ее единственный возлюбленный; она мало зарабатывает, но, кажется, совершенно не озабочена этим. До сих пор мысли о том, что она так же ласково принимает других мужчин или — что она с такой же готовностью распахивает свои колени для других, не трогали его; теперь он понял, что чувствует ревность, когда представляет себе, что завтра, на этой же самой кровати, она будет точно так же отдаваться другому. Но у него не было монополии на ее тело, никаких исключительных прав.

Этой ночью они ни о чем не разговаривали. Она немного поплакала, но это случалось с ней часто, а потом они молча слушали рокот прибоя и еле доносящийся снизу, далекий шум города.

Брам оставил ей достаточно денег, чтобы расплатиться за номер.

Он не спеша шел через притихший город. Ни одного прохожего. Ни одного автомобиля, торопящегося на позднюю вечеринку. Здания, построенные эмигрантами в начале прошлого века, все еще стояли, притворяясь кому-то нужными, вдоль улиц. Символы новой жизни. Обычной страны для обычных евреев. Где можно позволить застать себя врасплох. Где подростки будут целоваться, прячась в кустах; где на пляже можно будет играть в маткот, — игру вроде тенниса с деревянными ракетками и маленьким резиновым мячиком; где вечером пасхального седера дети будут спрашивать, почему этот вечер так отличается от других. Что они сделали не так? Хартог бы ответил на это: мы не уничтожили своих врагов, поэтому они уничтожают нас.

Вдруг Браму показалось, что откуда-то доносятся странные звуки. Он остановился посреди тихой улицы и прислушался: больше всего этот шум напоминал разнузданную оргию. Интересно, кто-то развлекается сам или смотрит порнофильм?

Было уже одиннадцать, но он все-таки позвонил в дверь Батьи Лапински. Нет дома. Или не хочет открывать.

9

Брам явился в больницу слишком рано, но его пропустили, когда он показал значок «Давидова щита».

Хаим Плоцке лежал в палате на шесть человек, их отделяли друг от друга плотные белые шторы. У кровати стояла многоэтажная конструкция, напичканная аппаратурой, присоединенной к Плоцке шлангами и кабелями. Одна из машин, похожая на игральный автомат, непрестанно подмигивала множеством красных и зеленых лампочек. Плоцке выглядел ужасно: бледный, темные круги под глазами, но он попытался улыбнуться, когда увидел Брама.

— Профессор, — прошептал он.

Брам вытащил из-под кровати пластиковую табуретку и сел рядом с ним.

— Сира, моя жена, только что ушла, — с трудом проговорил Плоцке.

Брам наклонился поближе, чтобы лучше слышать его.

— Жалко, я с удовольствием познакомился бы с ней.

— Профессор — вы спасли мне жизнь.

— Тебе просто почудилось.

— Если бы вы появились пятью минутами позже, я бы помер. Все к тому шло.

— Тебя спасли врачи, здесь, в «Шебе». Мы — только шоферы.

— Вчера доктор сказал мне, что вы сделали в точности то, что должны были. Вы каждый день дежурите?

— Два раза в неделю. Им нужны люди. Когда выздоровеешь, приходи к нам работать.

— Я так и сделаю. А сегодня вы тоже дежурите?

— Сегодня я привез своего отца на обследование. Каждые три месяца — осмотр и новые лекарства, а сегодня ему сканируют мозг в отделении гериатрии. Я сбежал оттуда, чтобы навестить тебя.

— Я рад, что вы пришли.

— Тебе больно?

— Нет. Честно, нет. Они меня держат на обезболивающих.

— Год назад мы с тобой тоже встретились в больнице, кажется, твой сын тогда растянул связки.

Плоцке кивнул.

— Наши встречи в больнице становятся традицией, пора кончать с этим, — сказал Брам.

Плоцке устало улыбнулся.

— А как дела у твоего сына? Лонни, да?

— Лонни. Он в Польше.

— Ты говорил, какой-то тип из-за него сюда приезжал?

— Жена только что рассказала — они заключили с ним контракт. Будет играть в «Легии», пока — во втором составе. Начнет в следующем сезоне.

— Здорово как.

Плоцке кивнул.

— Мой другой сын тоже в порядке. Проходит испытания. Я думаю, оба смогут зацепиться в Европе. В принципе они уже сейчас должны там остаться.

— Ты тоже был хорошим футболистом?

— Неплохим, но не лучшим. Не то что Лонни и Тонни.

— Лонни и Тонни, — повторил Брам с улыбкой.

— Легко запомнить, — заметил Плоцке, и глаза его блеснули. — Когда меня выпишут, вы должны прийти к нам на обед. Вы нам окажете кавод?

— Конечно, я с удовольствием приду.

Плоцке пожал руку Браму, потянув за собой с полдюжины шлангов и шнуров.

— Спасибо.

— Благодари не меня, врачей.

Плоцке кивнул:

— Что нового слышно?

— Пока ничего, они не знают, откуда прилетела ракета. Сигнал получили слишком поздно, должно быть, она шла на очень большой высоте.

— Я не видел никакой ракеты, — удивился Плоцке.

— В газете опубликован рисунок ее траектории. Она должна была спикировать сверху.

— Со спутника?

— Я в этом ничего не понимаю, я видел картинку, вот и все.

— Это был мальчишка, — прошептал Плоцке.

— Мальчишка?

Плоцке кивнул.

— Лет двадцати. Я едва успел пропустить его через шлюз.

— Пропустить? — спросил Брам, с изумлением глядя на Плоцке и повторил: — Пропустить?

— Он был чистый.

— Откуда он взялся?

— Сказал, что из Иерусалима. Виза была в порядке. Канадец. Даниел Леви.

— Даниел Леви? Он так представился?

— Нет. Я сидел внутри, за пультом. Он рассказывал это Микки, а Микки… Когда подъехали грузовики с резервистами, я вышел наружу. Мальчишка был еще там. Я видел, как он взял свою сумку и взорвался. Меня не разнесло на куски только потому, что между нами оказалась стенка.

Плоцке выжидательно смотрел на него, словно Брам мог спасти его от дурацких воспоминаний.

— Он прошел проверку? — спросил Брам.

— Да. Я видел все на экране. ДНК в полном порядке. Y-хромосома соответствует норме. Еврейская Y-хромосома.

— Он — еврей?

Плоцке кивнул.

— Почему тогда они говорят, что это ракета?

Плоцке слегка покачал головой.

— Ты ошибся.

— Нет, профессор.

— Тебе это привиделось, когда ты был под наркозом.

— Я отличаю сон от яви.

— А вода в контрольный шлюз не могла попасть? — спросил Брам. — По крайней мере, я много раз про это читал. И тысячу раз слышал: ДНК не может лгать. Еврей, подрывающий себя на блокпосту, где служат евреи?

— Может быть, он из харедим? — спросил Плоцке.

Харедим были, как и хасиды, религиозными фанатиками из Иерусалима, точно так же примирившимися с переходом города под юрисдикцию палестинцев и отличавшиеся от хасидов в основном тем, что брили бороды.

— А разве харедим на это способны? — спросил Брам. — Раньше такого не бывало.

— Нет.

— У него была борода? Пейсы? Он выглядел, как хасид?

— Нет. Он выглядел, как человек светский. Блондин.

— Это была ракета, — сказал Брам. — Все так говорят.

— Может быть.

— Тебе все это почудилось, — повторил Брам убежденно.

— Да, может быть, — кивнул Плоцке. — И вот что еще…

— Что?

— Я видел, он пошевелил губами. Я знаю, что он шептал. Я видел.

— Что?

— Он прошептал: «АллахАкбар».

— Другие тоже это слышали?

— Не знаю. Он просто пошевелил губами.

— Ты умеешь читать по губам?

— Нет. Но я совершенно уверен.

— Хаим, ты ошибся.

— Я пропустил его, профессор, я точно знаю.

— Ты не мог его пропустить. Если у него была чужая ДНК…

— Нет. Вы правы. Еврейская Y-хромосома. Наши себя не взрывают.

10

Корпус отделения гериатрии — гигантский куб голубого бетона с пуленепробиваемыми стеклами и повышенной защитой от терактов — построили на деньги американского филантропа, поэтому он назывался «Центр Сэмюеля В. Беренстайна для изучения гериатрии и помощи пациентам». Лет пятнадцать назад, когда его строили, никто не мог предсказать массового исхода молодежи, создавшего избыток свободных мест в больнице.

Контроль, состоявший в исследовании воздействия новых лекарств, которые принимал Хартог, проводил восьмидесятилетний профессор Айзмунд, — горбун, передвигавшийся при помощи двух палок и игнорировавший возможности, которые он предоставлял своим пациентам: новые ноги, усиленные мышцы, пластическую хирургию. Когда он, опираясь на палки, ковылял по коридору, то напоминал Браму, двумя годами раньше запоем смотревшему репортажи с зимней Олимпиады в Норвегии, пьяного лыжника. Пока шел процесс сканирования мозга, Айзмунд стоял у монитора, зажав под мышкой свои старинные палки; ему трудно было стоять, и иногда, как заметил Брам, он присаживался.

Айзмунд указал Браму на интенсификацию активности в речевом центре. Хартог несколько минут говорил, и Айзмунд показал Браму видеозапись его монолога.

— Ничего узнаваемого, — сообщил Брам.

— То есть это не голландский язык?

— Нет.

— Мы не можем сделать заключение, что прогресс в его речи отстает от мыслительного прогресса.

— Вы думаете, его умственные способности возвращаются?

— Честно говоря, понятия не имею. Левое полушарие доминирует. В нижней части левой лобной доли находится центр речи. Если левая лобная доля повреждена, то вашему отцу трудно правильно произносить слова, даже если мышцы рта и голосовые связки в полном порядке. Но понять, что он имеет в виду, в принципе можно.

— То есть, может быть, он способен мыслить и понимать то, что слышит, только не может говорить?

— Очень возможно. Но точно мы не знаем.

— А как можно узнать?

— Продолжать наблюдения.

— То есть продолжать давать ему лекарство?

— Именно так. У нас было несколько по-настоящему обнадеживающих случаев.

— А если восстановление произойдет, оно будет постоянным?

— Мы пока не знаем. Это ведь новое средство.

— Мне показалось, что он — по крайней мере, так это выглядело, — выругался. По-голландски.

— Вполне возможно: если он действительно заговорит, то будет беспрестанно ругаться. Чаще всего так и бывает.

— Почему?

— Понятия не имею. Но продолжайте за ним записывать. Это очень поможет нам.

Хартог тихо сидел в приемной, в кресле на колесах. Он взглянул на Брама, и тот застыл на месте: именно таким взглядом в течение многих лет отец демонстрировал крайнюю степень недовольства, когда Брам нарушал его дурацкие правила своим опозданием.

— Извини, папа, я должен был кое-что обсудить с Айзмундом.

Хартог не отреагировал на его слова, осуждающий взгляд расплылся и потускнел. Брам выкатил кресло из зала, более всего напоминавшего зал ожидания крупного аэропорта: длинные ряды прикрепленных к полу стульев, со всех четырех сторон — пронумерованные двери, ведущие в процедурные кабинеты, и безжалостный, подчеркивающий каждую морщинку свет люминесцентных ламп. Зал был полон стариков, отданных под опеку другим, менее беспомощным старикам.

— Динамика положительная, — сказал Брам на ухо Хартогу. — Я буду исходить из того, что ты меня понимаешь. Может быть, ты меня понимал все время. Мне жаль, что пока я не могу понять того, что ты говоришь. Возможно, ты еще не можешь полностью контролировать свою речь. И я слышу какую-то тарабарщину, когда ты обращаешься ко мне. Будет чудесно, когда мы снова сможем с тобой по-настоящему побраниться.

Была половина десятого утра, погода прекрасная, не хуже, чем вчера. Он договорился обсудить с Икки накопившиеся дела, а потом собирался увидеться с Эвой. В шесть, в «Бич Плаза». Брам отвез отца на парковку между Центром Беренстайна и интенсивной терапией, где лежал Плоцке. Становилось слишком жарко для Хартога. Безоблачное небо глубокого синего цвета и резкие тени обещали сухой солнечный день, которого ему не увидеть из-за грязных окон кисло пахнущего зала банка или из-за мягко колышущихся штор сырого номера в отеле.

— Эй, Маннхайм! — неожиданно услышал он и увидел метрах в тридцати от себя, у входа в интенсивную терапию, людей в черной полевой форме и темных очках — морских пехотинцев, вооруженных фантастическим «оружием XXI века» — автоматами «тавор». И среди них — человека небольшого роста в аккуратном сером костюме, белой рубашке с галстуком и сверкающих коричневых башмаках «brogues». Он махал Браму рукою, и, вдетая в манжет рубашки, сверкала на солнце запонка. Ицхак Балин.

— Балин? — откликнулся Брам.

— Привет, Ави!

Брам покатил отца в сторону Балина, двинувшегося им навстречу в сопровождении своего эскорта и на ходу протягивавшего ему руку:

— Ави! Давно не виделись!

— Давно, Ицхак!

Балин с энтузиазмом тряс его руку, пока эскорт, сформировав вокруг них кольцо, внимательно оглядывал окрестности. Балин не терял времени — регулярно выступал в прямом эфире, давал интервью газетам. Но «живьем» Брам видел его в последний раз давно, перед отъездом в Америку, когда, под руководством Балина, «мирная инициатива» устроила ему отвальную. Тогда пятидесятилетний Балин, выглядевший, как мальчишка, которому не везет в любви, и в любую погоду носивший костюм и галстук, интеллектуал и профессиональный политик с контактами на высочайшем уровне в Европейском союзе и Соединенных Штатах, считался иконой мирного движения и леваком-оптимистом. Позже, «сбитый с ног реальностью» (Брам прочитал это в одном из его интервью), создал собственную крайне правую партию. А теперь возглавлял контрразведку страны. Балин выглядел постаревшим. Морщины появились на лбу, вокруг рта, в уголках глаз. Но одежда в изумительном состоянии, а жемчужно-белая рубашка с высоким воротом, несомненно, заказывалась в Неаполе.

— Я знал, что ты вернулся после — после того, — сказал Балин. — Я должен был позвонить тебе много лет назад! Как дела?

— Неплохо, — ответил Брам.

— Это наш старый ястреб? — Он наклонился к Хартогу. — Профессор Маннхайм?

Хартог даже не взглянул на него, и Брам объяснил:

— Отца трудно расшевелить, у него Альцгеймер.

— Жаль, — откликнулся Балин, — я бы с удовольствием с ним поговорил. Он оказался прав. Не прав был я. Мы должны хоть раз обсудить это. Надо бы нам встретиться, поговорить.

— Да, надо бы.

Они стояли, обмениваясь улыбками, подыскивая верные слова. Наконец Балин сказал:

— Я тогда понял — понял, что это случилось, пока мы с тобой разговаривали, правда?

Брам кивнул, не позволяя себе восстанавливать в памяти картины прошлого.

— Как все это ужасно, — сказал Балин, приобнимая его рукой. — Я тогда не смог до тебя добраться, понимаешь? Я попробовал, я собирался поехать, мы ведь с тобой договаривались, но — это было трудно, я был так занят, потом вернулся домой, не понимая, что случилось. Я только после узнал и подумал: не позвони я тогда — ты понимаешь, о чем я?

Брам кивнул. Он многие годы думал о том же. Если бы Балин тогда не позвонил…

— Однако я здесь по делу. — Балин, кивнув головой в направлении интенсивной терапии, снова дружески сжал руку Брама: — Я обязательно с тобой свяжусь, Ави. — И пошел прочь; свита, развернувшись разом, наподобие кордебалета, поспешила за ним.

— У тебя есть мой телефон? — крикнул Брам ему вслед.

— У меня есть все телефоны, — не сбавляя хода, откликнулся Балин, прощально взмахнув рукой, на которой вновь сверкнула дорогая запонка, и скрылся за спинами охранников.

11

В последний раз Брам заходил в аптеку, когда малыш был еще младенцем. Он собирался съездить по делу в город, и Рахель составила список необходимых ей вещей: влажные салфетки, чтобы вытирать попку, мази, памперсы, баночки с детским питанием. Они уже собрали вещи, и квартира была забита картонными ящиками. Брам заехал в ресторан, чтобы купить хлеба и салатов, потому что Рахель некогда было готовить. Она кормила малыша, и он помнит, как подумал тогда: смотри внимательно, запоминай и помни об этом всегда; смотри, как твоя жена кормит ребенка, какая забота в ее глазах, какой любовью наполнены ее прикосновения; как доверчиво смотрит на нее малыш, как радостно он открывает ротик… Иногда ему казалось, что картины всего, что случилось на земле, навечно запечатлеваются где-то во Вселенной, и так будет до скончания времен: битва красоты против сумерек забвения.

Вооруженный охранник кивнул ему, когда он вошел в аптеку. Обогнув полки с освежающими напитками и кое-какой едой — аптеки обычно исполняли роль мини-супермаркетов, — он увидел небольшую очередь, все — пожилые мужчины; за прилавком, делившим помещение пополам, работали три женщины. В свете люминесцентных ламп их халаты сияли неестественной белизной. Одна из женщин показалась ему старше, чем должна была быть Сарина мама, выходит, ему придется навеки испортить жизнь какой-то из двух оставшихся, занятых приготовлением болеутоляющего для одного из стариков. Которой из них?

Этой, с короткой стрижкой, тонкими руками и круглым лицом? Или той, узкобедрой, со спортивной фигурой?

— Да, он от всего избавился, — сказал, ни на кого не глядя, один из мужчин. Тот, что стоял рядом, был очень на него похож: оба маленькие, широкоплечие, с обветренными рабочими руками и тяжелыми, плоскими, широкоскулыми лицами, выдававшими российское или центрально-азиатское происхождение. Родственники, может быть, даже братья. Они внимательно следили за работой аптекарш.

— Он не должен был покупать этот бизнес, — кивнул другой.

— Известные люди, с хорошей репутацией, он им доверился.

— Вот эти-то, с репутацией, хуже всех. Известные еврейские семьи там, в Брисбане. Изумительные идн…

Они обернулись к двери, услыхав, что в аптеку кто-то вошел. Брам тоже оглянулся.

Эва, не замечая его, шла вдоль полок и уже собиралась зайти за прилавок, когда он окликнул ее:

— Эва?

Видно было, что она плакала, глаза опухли и покраснели. Она испуганно смотрела на него. Оба замерли, словно ожидая, что ситуация разрешится сама собой.

Аптекарша со спортивной фигурой потянулась через прилавок к Эве и сказала:

— Я все сделала, ты его сейчас заберешь?

Только теперь до Брама дошло, что Эва здесь работает. Как и Батья Лапински. Может быть, они знакомы?

— Ты здесь работаешь? — спросил он удивленно.

И по глазам увидел, что она растерялась, — замерла, положив руку на прилавок, глядя на него испуганно, словно ей хотелось убежать прочь. Но она быстро справилась с собой и выпрямилась.

— Погоди минуточку, Эва, — сказала она аптекарше, взяла Брама под руку и повела его вон из аптеки и в сторону, вдоль улицы, чтобы охранник не мог их слышать.

— Обними меня, — сказала она.

Брам обнял ее, и она прижалась к нему. Он чувствовал, как тяжело она дышит, словно после быстрого бега, словно внутри у нее что-то горит и пламя требует все больше кислорода. Брам крепко держал ее, боясь, чтобы она не упала, он чувствовал, что ноги не держат ее, но у него хватало сил на двоих.

— Брам? Держи меня крепче, пожалуйста. Держишь?

— Эва, — сказал он, просто чтобы назвать ее по имени.

Но она прошептала:

— Брам, Брам, меня зовут Батья. Я — мама Сары. Только для тебя я Эва. На самом деле я… я была мамой Сары…

Она заплакала и не могла больше говорить, а Брам не знал, что ему делать, что ему думать и что он должен чувствовать. Он понимал одно: надо обнимать ее покрепче, иначе она упадет.

Машины остановились у светофора, и он заметил, что на них смотрят, но лица за окошками выглядели безразличными, у всех были свои проблемы, свое собственное безумие.

Браму вдруг показалось, что он сходит с ума. Существовала ли на самом деле эта девочка, Сара Лапински? Случалось, что женщины объявляли о пропаже ребенка, которого на самом деле никогда не имели, и ребенок-фантом вызывал фантомное горе. Но он видел ее досье, Тарзан из Яффы тоже о ней знал, Икки говорил с полицией, с теми, кто долго занимался этим делом. И информация о людях из Вифлеема, и сообщение о похоронах — Сара существовала на самом деле. Батья — или Эва? — действительно вела себя странно. Но разве не странен мир вокруг нас, если в обычный день, начавшийся с приготовления завтрака, подогревания молока, душа и чистки зубов, твой ребенок внезапно исчезает с пляжа? Что здесь нормального? И как теперь вести себя?

Охранник, тощий, как скелет, йеменец в слишком просторной форме, не спускал с них глаз, словно боялся, что они ограбят аптеку.

Продолжая обнимать ее, Брам заговорил:

— Эва, или Батья, или как ты хочешь, чтобы я тебя называл, — ты немножко не в себе, да? Немножко чокнутая?

Она успокоилась и глубоко вздохнула, прижавшись лицом к его плечу. Потом сказала:

— Да, я — чокнутая. Я и сама это знаю. Мне хотелось стать какой-нибудь Эвой. Потому что нет ничего хуже, чем быть Батьей и вечно ждать возвращения своего ребенка. Ты и сам знаешь, каково это.

— Нет, — сказал Брам, — не знаю.

Он осторожно высвободился из ее рук, отвел волосы с ее заплаканного лица. Ему не хотелось здесь оставаться. Ему нужно было время. Или что-то другое. Что? Возможность вести ту жизнь, которую он вел, жизнь без прошлого?

— Ты ничего не рассказала мне о своей жизни, — сказал он.

— Но я никогда не врала тебе. Я только назвалась чужим именем. Вот и все.

— Почему?

— Я не могла жить дальше, как «мама Сары».

12

Двенадцать лет он не заходил в свою кладовку. Ключ с трудом повернулся в замке; чтобы открыть дверь, пришлось налечь на нее изо всех сил. Стол и компьютер, успевший превратиться в металлолом-перестарок, покрылись толстым слоем пыли, но чувствовалось, как все эти годы его кладовка терпеливо ждала возвращения хозяина. Тряпка, несколько минут работы пылесосом — и все снова чисто.

«Соображения, помогающие пролить свет на факты» — такое объяснение нашел он тогда своим занятиям. Семь досок висели на своих местах, коробки с игрушками Б. и его одежкой были составлены в углу.

Семь досок пятьдесят на пятьдесят, карточки, заметки, карты, распечатки, фото.

Он поглядел на первую. Ушел, по дороге встретил педофила, который забрал его с собой и убил? На вторую: ушел, и на дороге был сбит автомобилем или грузовиком, тело шофер в панике увез с собой? Доска номер три: ушел и утонул? Четвертая ставила верный вопрос: был похищен педофилом и убит?

Зачем вернулся он сюда теперь, после двенадцати лет пустой, потерявшей прошлое жизни? Он закрыл дело еще тогда. Странная реакция на то, что он узнал: Эва была мамой исчезнувшей девочки. Почему ему захотелось спрятаться здесь? Наверное, потому, что здесь он был хоть чуть-чуть ближе к своему малышу.

Через час он поднялся наверх и лег на раскладную кровать в своей комнате, голой и неуютной; он спал на ней еще мальчиком, когда приезжал из Амстердама в гости к отцу. И магазинная вешалка на колесиках, заменявшая шкаф, осталась от тех времен. Он поднялся и, взяв с собой фотографию мертвой Сары, вышел из комнаты. Немыслимо было отдать ее Эве. И он уничтожил фото.

13

В «Банке» его с утра поджидал Икки, приготовив стопку досье. Пять случаев: две девочки, три мальчика, пропали давно, cold cases. Шансов, что кто-то из них еще жив, почти не оставалось, но родители просили еще раз проверить обстоятельства их исчезновения.

Стоило Браму усесться за стол, как Икки спросил:

— Ты виделся с мамой Сары?

— Да. Оказывается, я был с ней знаком.

— Как? Ты когда-то видел ее здесь?

— Я знал ее, но под другим именем. Я знал ее, как Эву.

— Эва? Кто такая Эва? Ее зовут Батья, разве не так? Слушай, я ни хрена не врубаюсь.

— Если честно, я тоже не врубаюсь.

— Ты не мог бы выражаться точнее?

Брам колебался. Даже если они с Эвой вели себя как идиоты, ему не хотелось выглядеть идиотом в глазах Икки.

— Нет. Я не хочу об этом говорить. Может быть, позже. Что это тут у тебя?

— Я думаю, что имею право на то, чтобы мне все объяснили, — сказал Икки резко.

— Да. Право ты имеешь. Но ты его не получишь. Что у тебя здесь?..

Икки несколько секунд грустно смотрел на него, но Брам не собирался больше обсуждать эту тему.

— Давай посмотрим, что ты приготовил.

Икки деланно-громко фыркнул и взял из стопки верхнее досье. Старый случай. Случай шестилетнего мальчика Йорама, который во время хаотической эвакуации Эйлата не вернулся домой из школы. «Грязная» бомба взорвалась утром, в пол-одиннадцатого. Взвыли сирены, дети выбежали из классов, и все население попыталось покинуть город. Старшие сестры Йорама вернулись домой. А Йорама не было. Его отец сел в автомобиль и прочесывал зараженный город до тех пор, пока его не остановили бойцы специальных армейских частей, сброшенные с вертолета. Они были последними покинувшими город, после них остались только старики, не имевшие машин, бедняки и больные, ждавшие специального транспорта, опоздавшего на двадцать часов. Двести шестьдесят восемь погибших. Йорам не был найден. Восемь лет прошло. Случай, можно сказать, древний. Почему они занимаются этим теперь? Потому что его папка случайно оказалась сверху?

— Все, у кого были лодки, вышли в море, — рассказывал Икки, подготовивший досье. — Большинство из них взяли на борт столько людей, сколько смогли. Ветер все время дул с юга, и на море был очень небольшой шанс облучиться, потому что все сдувалось к северу, то есть в направлении, куда уехали те, кто был на автомобилях. Их зараза настигла в дороге. Но почти всех этих людей вовремя собрали, и они получили помощь.

— А те, что на лодках? — спросил Брам. Они сидели друг против друга, Икки — склонившись над листками досье, Брам — откинувшись на спинку стула, с кружкой кофе в руке.

— Сколько-то людей пропало. Их просто можно было видеть, те лодки, которые потонули. Двести шестьдесят восемь погибших, известная цифра. Но семьдесят три пропавших без вести?

— Там ведь были и военные корабли?

— Они были посланы для эвакуации.

— Куда направились те, что ехали на машинах?

— В Табу, ближайший город в Египте. В нескольких километрах. Но большинство поехали дальше, через всю страну, пока не почувствовали себя в безопасности. Египтяне позаботились о них, хотя одну из лодок все-таки расстреляли. Семнадцать человек. Но об этом случае стало известно позже, и он прошел незамеченным, потому что египтяне приняли пять тысяч человек, обеспечили их едой, питьем и пристанищем.

— Бедуины?

— Которые расстреляли лодку? Скорее всего. Некоторые из племен стали довольно радикальными и все еще пытаются создать собственное исламское государство на Синае. Тем, в лодке, просто не повезло: они причалили к берегу в том месте, где раскинули свои шатры такие вот радикалы. Большие участки берега там превратились в пустыню.

— Тела идентифицированы?

— Да. Йорама среди них не было.

— Бедуины забрали?

— Да. Или утонул. Может быть, лодка, в которой он был, перевернулась.

— Почему он не побежал домой?

— В этом безумии не все дети добрались до дому. Их забирали с собою другие. Но остальные потом вернулись к родителям.

— И все, кто погиб в городе, известны?

— Да.

Тут Брам заметил, что Икки глядит мимо него, в сторону входа. Брам сел прямо и развернулся вместе с креслом, чтобы посмотреть, что его так заинтересовало.

Ицхак Балин, окруженный охранниками, входил в двери. За окнами Брам различил темные силуэты двух джипов, на которых передвигался шеф Шабака.

Пока охранники бесшумно занимали свои места, Балин, поскрипывая по мраморному полу подметками дорогих башмаков, направился в их сторону.

— Прошу прощения, господа, за то, что прервал вас.

Икки узнал Балина и бросил на Брама смущенный взгляд. Брам приветственно помахал рукой:

— Ицхак, мы не видались столько лет, а теперь встречаемся по два раза в день!

Балин остановился у одной из касс, положив локти на прилавок — цельную плиту черного мрамора, перегораживавшую все помещение и названную президентом банка в речи, посвященной открытию филиала, «уникальным символом успеха проекта» (в одном из ящиков своего стола Брам нашел эту речь).

Небрежно опершись на символ успеха, Балин кивнул и ехидно спросил:

— Какую сумму я мог бы получить у вас, господа?

— Это зависит от состояния твоего счета, — ответил Брам, занимая у окошечка место кассира.

— Состояние моего счета, Ави? — Балин улыбнулся. — На моем счету уже много лет отрицательный баланс.

— Тогда придется платить высокую ренту, плюс процент за риск.

— Что возьмешь в залог?

— Твой галстук. Ты его не здесь покупал.

— Галстуки — мое хобби. Один я получил от тебя, когда ты уезжал в Принстон.

— Hermès. Стоил целое состояние. Его покупала Рахель.

Балин сделал вид, что не замечает растерянности Брама:

— Как человек экономный, я ношу его до сих пор. Но только в особых случаях.

— Синий шелковый галстук, с тоненькими голубыми полосками сверху вниз, так? — спросил Брам, холодея от воспоминаний, ведущих в глубокие подвалы памяти.

— Точно, — подтвердил Балин, — и по всему галстуку вытканы буквы «Н». Hermes всегда не прочь поведать миру, что ты носишь их галстук. Но я всем говорю, что «Н» означает Hatikva.

— Многие годы надежда была твоей профессией.

— Я знаю. В каком-то смысле все осталось по-старому.

— Но времена изменились.

— Ты стал циником, Ави?

— Ты ведь знаешь, что цинизм чужд мне.

— Я знаю, — кивнул Балин, на этот раз с серьезным видом. — Мы не могли бы потолковать? Наедине?

Зачем он пришел, Балин, директор Шабака — Ширут Бетахон Клали — Общей службы безопасности? Что-то не так с Эвой? Или с Икки? Или его внимание привлекла их идиотская поездка в Яффу, к Джонни Вайсмюллеру? Или они допрашивают всех, проходивших в эти дни через блокпост?

Брам обернулся к Икки:

— Оставь нас, пожалуйста, одних. Ненадолго.

— На пять минут, — встрял Балин.

— Можно, я пойду прогуляюсь? — спросил Икки.

— Мы живем в свободной стране, — напомнил Балин.

Икки, с трудом скрывая изумление, поднялся, обогнул перегородку и направился к выходу:

— Принести тебе чего-нибудь, Брам?

— Капучино. А тебе, Ицхак?

Балин отрицательно покачал головой.

— Среднюю или большую?

— Среднюю.

Один из охранников распахнул перед ним дверь, и Брам увидел за стеклом размытый силуэт Икки, поспешно направляющегося в сторону кафе.

— Брам, да, — заметил Балин. — Это твое голландское имя.

— Эйб в Америке, — отозвался Брам.

— Абрахам.

— Полное имя по голландским документам — Абрахам. А в Яффе — Ибрагим.

— Ты хорошо справляешься с работой здесь. Жаль, что бросил преподавать.

— Я специализировался в неверном направлении, — ответил Брам.

— По истории Ближнего Востока. Здорово тут у тебя.

— Можно усадить еще человек пятьдесят.

— У вас так много дел?

— Чем дольше работаешь, тем больше их становится.

— И ты работаешь волонтером в «Давидовом шите».

— Да.

Они замолчали, глядя друг на друга.

— Чем я могу быть тебе полезен? — спросил Брам.

— Ничем особенно. Я хотел спросить тебя о Хаиме Плоцке.

— Плоцке?

— Утром я навещал раненых, тех, кто мог говорить. И Плоцке, конечно.

— Он дежурил, когда я проезжал в Яффу. Ты хочешь знать, для чего я туда ездил?

— Зачем? Я и так знаю.

— Я должен радоваться этому? — сердито спросил Брам.

— Да. Гораздо хуже будет, если я не буду знать цвета трусов, которые на тебе надеты. Если мы не будем делать свою работу как следует, можно закрывать лавочку.

— Это-то понятно.

Балин усмехнулся, пытаясь показать Браму, что пришел с самыми дружескими намерениями.

— Какие-то проблемы с Плоцке?

— Никаких, но он вбил себе в голову странные вещи, которые меня беспокоят.

— Ты хочешь сказать: он считает, что никакой ракеты не было?

— Именно. Он сказал мне, что обсуждал с тобой свою, так сказать, теорию.

Они помолчали.

— И что ты хотел услышать от меня?

— Что ты уверен: он несет чушь.

— Я так ему и сказал.

Балин кивнул:

— Я знаю.

— Ракета — она ракета и есть, — сказал Брам, и подумал — интересно, зачем шеф Шабака лично принимает меры к замалчиванию рассказа Плоцке?

— Подобная история, — небрежно уронил Балин, — может вызвать беспокойство, если заживет, так сказать, своей жизнью. Мы не можем себе этого позволить.

— Я ни с кем не собирался ее обсуждать.

— Ты меня успокоил, — откликнулся Балин, протягивая Браму руку. — Договорились?

— Договорились.

И они пожали друг другу руки, скрепляя договор.

— Да, еще кое-что, — сказал Балин.

Брам выжидательно смотрел на него. Балин никогда не заходил с единственной карты, но, подобно фокуснику, выхватывал все новые и новые буквально из воздуха.

— У тебя ведь есть собственный банк данных?

— Да. Мы завели его четырнадцать лет назад.

— И есть доступ к другим банкам данных?

— Ты имеешь в виду такие же бюро в других странах?

— Да или нет?

— Мы можем официально войти в большинство банков данных. И они к нам. Такова договоренность.

— У них такие брандмауэры понастроены, надо убить несколько дней, чтобы только туда забраться.

Брам понял, что они пытались кракнуть какой-то банк данных. Какое это имеет отношение к истории Плоцке?

— Вы не могли бы нам помочь? — продолжил Балин.

— Мы? Помочь вам? Потрясающе! Ты хочешь сказать, мы круче Шабака?

— Вы заняты, черт побери, целыми днями этим дерьмом, правда же? У вас есть свои методы, свои контакты.

— За компом сидит Икки, он этому учился. Я его дел почти не касаюсь.

— Окажи нам кавод, — попросил Балин.

— Всегда, если смогу, но у нас уговор со всеми подобными клубами: вся информация конфиденциальна.

— Конфиденциальность — мое ремесло, Ави.

— Конечно. Но я могу действовать ровно до тех пор, пока это не опасно для моих контактов.

— Я тоже, Ави, но иногда приходится вести опасную игру, чтобы предупредить более серьезные потери.

— Ты точно знаешь, чего добиваешься?

— Точнее не бывает. Ну?

Брам пожал плечами:

— Что мы должны сделать?

— Поискать кое-что в ваших банках данных, вот и все.

Ни следа угрозы не проскользнуло в его позе, ни в голосе, но не имело смысла торговаться с Шабаком: Балин всегда ухитрялся получить то, что просил.

— Полная конфиденциальность, да, Брам?

— Зачем мне с тобой ссориться, Ицхак?

— Затем, что я надел не тот галстук.

На Балине был темно-красный галстук в черную точечку.

— Сколько их у тебя?

— Я думаю, сотни четыре.

— И как ты в них не путаешься?

— Раскладываю по спектру: красный, оранжевый… и так далее, до фиолетового.

— Ицхак, — сказал Брам, — зачем я тебе понадобился? Неужели я могу сделать что-то такое, чего не можешь ты?

Балин прошелся по залу, гордо поскрипывая дорогими английскими башмаками ручной работы. Потом, глядя в пол, словно боялся свалиться в яму, вернулся к окошечку кассы и, перегнувшись через барьер, придвинулся поближе к Браму.

— Начинай искать в ваших файлах, банках данных, не знаю, как вы их там называете. Четыре имени: Аделман, Броди, Френкель, Колберг. Мы ищем юношу, возраст от двадцати до двадцати четырех. Еврея. Я получил разработку от наших профайлеров — девять к десяти, что все это полная херня, тем не менее: мы ищем юношу, пережившего в детстве катастрофу. Возможно, он потерял родителей, ушел из дома или что-то в этом роде. Существует высокая вероятность того, говорят наши гении, что его когда-то объявляли в розыск, но потом перестали искать. Что мы знаем? Очень мало. Аделман, Броди, Френкель или Колберг. Мальчик, из которого легко может получиться радикал. Возможно, он ушел из дома, когда был маленьким, и его родители обращались в полицию. Он ненавидел отца — все они ненавидят своих отцов, любой хулиган, любой начинающий преступник. Big deal. — Балин замолчал.

— И что? — спросил Брам. — Теперь, значит, мы должны…

— Да, — кивнул Балин. — Мы не можем найти его в своих банках данных.

— Вы ищете Даниела Леви? Который взорвался на блокпосту?

Балин скептически посмотрел на него, потом во взгляде его мелькнула досада, словно он пожалел, что доверился Браму.

И он сказал:

— Аделман, Броди, Френкель, Колберг. Результаты сообщишь.

Он хлопнул на прощанье ладонью по барьеру и медленно направился к выходу, а эскорт устремился следом, привычно ощупывая взглядами пустые стены и потолок бывшего банка, словно за ними притаились снайперы.

14

Икки входил в «Банк» с двумя кружками кофе, когда Браму позвонила Эва.

— Привет, — сказал он.

— Привет, — отозвалась она.

Икки поставил кофе перед Брамом и уселся за свой компьютер.

— Я сегодня свободна, и я слышала прогноз, — сказала Эва, — сегодня должно быть очень тепло. Ты занят?

— Я сейчас в «Банке». Мы должны кое-что обсудить.

Он отвернулся от Икки, встал и пошел, прижимая телефон к уху, вдоль касс к одному из пыльных окон, сквозь которое просвечивал бесцветный, расплывчатый силуэт перекрестка.

— Я очень странно себя чувствую, — сказала она. — Как-то пусто внутри. Напряжение, в котором я жила все эти годы, исчезло. Осталась пустота, и мне от этого больно. Странно, да? И еще, я хотела поблагодарить тебя.

— За что?

— Теперь я могу по-настоящему освободиться, я ведь и раньше знала, что ничего не выйдет, но — против всякой логики, где-то в глубине, остается дурацкая надежда.

— Ты обманывала меня, — сказал он.

— Мне очень жаль, мне хотелось бы, чтобы все было по-другому.

В чем он ее, собственно, винит? Она подарила ему многие часы нормальных человеческих чувств. Тепло своего тела. Притворяясь, что продает свою любовь, она возвратила ему то, что он утратил, — возможность жить и любить женщину.

— Брам, слушай, что мне пришло в голову. Странная фантазия, но… Пошли на пляж? Я думаю, теперь я смогу. Пошли? Нет, я должна сказать это по-другому. Брам, если ты пойдешь, я пойду с тобой. Я думаю, что сегодня я смогу пойти. С того самого дня я ни разу не была на пляже. Помоги мне, Брам. Пожалуйста, если ты не очень занят, пойдем вместе, а? Мне кажется, это было бы хорошо. Пожалуйста, Брам, не говори, что это странно.

— Нет, — сказал Брам, — я не считаю это странным.

— Тогда увидимся? В три перед отелем, ладно?

— Ладно, — согласился он.

— Я захвачу чего-нибудь поесть. Устроим пикник.

— Почему бы нет?

— Знаешь что? Захвати с собой Икки Пейсмана. И твоего отца. Я хочу с ним познакомиться.

— Я попробую, — сказал он. — Пока.

Он отключился и подумал: у нее что, биполярное расстройство? Раньше это называлось маниакально-депрессивный синдром. Ему показалось, что она чересчур возбуждена. Он связался с маниакально-депрессивной дамой, которая, едва узнав о смерти дочери, собралась на пляж. Впрочем, разные люди скорбят по-разному. Не ему, после всех своих психозов, осуждать других.

Он вернулся к Икки.

— Шеф Шабака забегал, чтобы тебя поприветствовать? — спросил тот.

— Да.

— Я и не знал, что вы знакомы.

— Это было давно. «Мирная инициатива».

— Ты тоже в этом участвовал? Славно вы потрудились. Никогда еще мир не был таким прочным, как теперь.

— Благодарю за комплимент.

— Как он поживает? Кажется, в стране нет никого влиятельнее, чем он?

— Что бы ты ни говорил, он никогда не искал легких путей. Сперва, за столом переговоров о мире, он всегда подталкивал процесс, всегда искал компромиссов. Он ведь одно время преподавал в Шанхае, но вернулся назад.

— Он, значит, приходил поздороваться? — сделал Икки вторую попытку.

— Он ни к кому не приходит, чтобы поздороваться. Он приходит по делу. Он невероятно функционален, наш Ицхак Балин. Так что ты угадал. Он просил нашей помощи.

— No shit… — Икки изумленно уставился на Брама. — Что за херня, Брам, да ему ничего не стоит прошибить любую wall.

— В конце концов, это один из путей.

— Чудненько, мы будем помогать Шабаку. И каким образом?

— Аделман, Броди, Френкель, Колберг.

— Кто такие?

— Шабак ищет одного из них.

— Их, может быть, тысячи. Почему бы ему было не попросить нас найти человека по имени Джон Смит? Что у него еще есть, кроме имен?

— Ничего. Родился — между двухтысячным и две тысячи четвертым годами. И имена.

— Херовая работенка. Я начну с банка данных Американского центра пропавших детей. Речь идет о сбежавшем из дому ребенке, так?

— Да.

— Аделман, Броди, Френкель, Колберг, — сказал Икки задумчиво. — И что мы такое можем, чего не могут люди Балина?

— Это трудно — влезать в банки данных, если у тебя нет на это разрешения?

— Для крутого хакера вроде меня? Вопрос времени и везения.

— Может быть, Балин знает, что у тебя это хорошо выходит.

— Херню несет твой Балин. Если не повезет, это может занять несколько дней, но имея хороший комп и софт…

— Может быть, ты им понравился.

— Так и запишем: я им понравился, — ехидно произнес Икки. — Аделман, Броди, Френкель, Колберг?

— Да.

Икки настучал имена в окошке поиска Национального центра. Где-то в Америке лазерный луч деловито побежал по хард-диску.

— Бинго — Колберг, — сказал Икки. Брам придвинулся поближе.

— Юдит Колберг. Ушла из дому. Заявитель: Йозеф Колберг. Двадцать третье сентября две тысячи семнадцатого года. Вернулась через два дня. Болталась где-то с бойфрендом.

— И это все?

— Больше ничего. По крайней мере, в Америке. Что, Шабаку было не под силу это проделать, и они обратились ко мне? Если да, так у нас в стране большие проблемы.

— Ты хочешь сказать, у нас в стране нет проблем?

— Конечно, есть, — кивнул Икки.

— Мы идем на пляж, — сказал Брам.

— На пляж?

15

Отец почти ничего не весил. Он все еще был очень высоким, хотя сильно горбился, но Брам приспособился поднимать его так же, как иногда поднимал пациентов. Поворачивался к отцу спиной, опускался на колени, закидывал его руки себе на плечи и поднимался, наклоняясь вперед, пока не чувствовал, что ноги отца оторвались от земли и отец, как ребенок, повис у него на спине. Таким образом он мог снести его с пятого этажа. Икки нес легкое складное кресло на колесах и сумку с памперсами, салфетками и сменой одежды.

— Blistut nasja, — пробормотал Хартог.

— Ты в порядке? — спросил Икки.

Ноги Хартога задевали ступеньки, но он, казалось, не замечал этого, продолжая что-то бормотать. «Мне лифт не нужен, — постоянно повторял он. — Лифт нужен дерьмовым бездельникам. Из-за него слабеют мышцы и сердце». Надо было перебраться в дом с лифтом, как только отцу стало трудно ходить, но в ту пору мозг Хартога работал отлично, и он воспротивился переезду: «Когда я не смогу подниматься по лестнице, отнесешь меня в пустыню и оставишь там, как делали эскимосы: они оставляли своих стариков в ледяной пустыне. Нечего тянуть, конец он и есть конец».

Рита ждала внизу, с Хендрикусом на руках. Рядом стояла полная сумка. Она улыбалась:

— Чудесная идея, профессор!

Брам усадил отца в кресло, положил его руки на рукоятки, и Хартог, как робот, пришел в движение, слепо стремясь к неведомой цели. Браму оставалось только направлять коляску в сторону «ровера» Икки.

— Он болтает без остановки, — радостно сообщила Рита.

Пораженный новостью, Икки воскликнул:

— Брам! Вот здорово! Это результат нового лекарства?

— Возможно, — сказал Брам, который не слышал от отца ничего по-настоящему сенсационного, кроме Godverdomme. Но и это могло быть всего лишь игрой воображения. Говорят, что толпа обезьян, вооруженных компьютерами, может случайно напечатать полное собрание пьес Шекспира — через несколько миллионов, или через миллиард, или через пять миллиардов лет — вопрос времени и везения. Шарик размером с кончик отточенного карандаша, сгусток вещества и космической энергии взрывается — и появляется человек, — Чингисхан или Вольфганг Амадей Моцарт, Батья Лапински или Хартог Маннхайм. Godverdomme — слово, порожденное гениальным мозгом Хартога Маннхайма, которое он довел до сведения остальных.

Брам помог отцу усесться в машину и усадил Хендрикуса на колени Рите. Вещи сложили в багажник, и Икки повез их на пляж.

— Когда я была молода, я не пропускала ни одного погожего дня, — сообщила Рита, сидя рядом с Икки и смеясь, как девочка, и Брам вдруг увидел, как сквозь маску старухи проступает ее юное, семнадцатилетнее лицо. — Вы не поверите, мальчики, но я привлекала к себе всеобщее внимание.

— Rosjnasj, — пробормотал Хартог.

— Что говорит ваш отец, профессор?

— Тетя Рита, он говорит, что вы до сих пор привлекательны, — «перевел» Икки.

Она, смеясь, затрясла головой и, не глядя на Хартога, сказала:

— Старый льстец.

Перебирая пальцами шерсть Хендрикуса, она задумчиво смотрела вдаль, словно мысленно листая альбом со старыми фотографиями.

— Я была упитанной девушкой. То есть я была стройной, но не тощей. Мужчинам это очень нравится. Должна сказать: я не была застенчивой. Моя мама провела множество ночей без сна из-за меня. И в армии — ах, как давно это было, мальчики, теперь никто на меня больше не смотрит.

— Izganizizo, — пробормотал Хартог.

— Он сказал: неправда, я смотрю, — быстро «перевел» Брам.

— Когда я остаюсь с ним, он иногда подолгу говорит без остановки, — сказала Рита. — Я ни о чем не жалею, может быть, только о том, что у меня было не так много бойфрендов. Хотя и тех, что были, оказалось достаточно. Но что считать достаточным в моем возрасте? Вы знаете, когда я с ним познакомилась?

— Нет, — сказал Брам. — Когда?

— Когда мне было тридцать. В тясяча девятьсот семьдесят девятом году.

Она уже рассказывала об этом, он несколько раз слушал ее рассказы. Но ей нравилось снова и снова повторять свою историю. А может быть, она забывала, что уже говорила об этом.

— Там, куда мы сейчас едем. На пляже. Я видела его раньше. У меня уже был бойфренд, лет тридцати, кажется. Нет, я не была трусихой. Тогда в моде были крошечные бикини. Мой был белый с черными полосочками. Очень мне шел, у меня был красивый, ровный загар. А May — May был хорош собой и мускулист. С красивой фигурой. Я и тогда очень много читала. А он лежал на песке, метрах в десяти от меня. На бордовом купальном полотенце. В какой-то момент, когда он повернулся на живот, я тоже оказалась на животе. И мы бросали друг на друга такие… шаловливые взгляды. Как обычно смотрят друг на друга молодые. Провоцирующие. А потом мы оба взяли в руки свои книги, и оказалось, что мы читаем одно и то же.

— И что это была за книга? — спросил Икки, он тоже знал ее историю наизусть.

— «Жизни Дьюбина». Бернарда Маламуда. Он давно забыт.

— Кто? — спросил Икки.

— Маламуд. Бернард. Будь он жив, ему исполнилось бы в этом году сто десять лет. Я читала его рассказы, а тут выпустили «Жизни Дьюбина» в твердой обложке. May он тоже очень нравился. May не был интеллектуалом. Я изучала музыковедение, a May был электриком. Но он много читал. И он тоже знал Маламуда. Обожал его рассказ «Еврейская птица». Это я должна вам рассказать, история просто поразительная.

— «Еврейская птица»? — удивился Брам, этой истории он еще не слыхал.

— История ворона, которого зовут Шварц и который считает себя евреем. Он говорит на идише. Бежал от антисемитизма и ищет безопасного убежища в квартире, где живут евреи по фамилии Коэн. Но у Шварца не сложились отношения с отцом семейства Коэн. И в конце концов этот самый Коэн убивает еврейскую птицу.

— Что-то в этом есть очень израильское, — сказал Икки.

— May первым заметил. Он щелкнул по обложке своей книги и указал на мою. Тогда и я заметила. Мы расхохотались. Он подошел и сел рядом со мной. Оказалось, он прочитал дальше, чем я. Когда наступил вечер, мы пошли вместе обедать, а после я поехала к нему. Я уже знала, что May создан для меня. Навсегда. В первую ночь мы по очереди читали друг другу «Жизни Дьюбина».

Икки вел автомобиль к улице Айаркон, где стояли в ряд, глядя слепыми окнами на море, опустевшие отели.

— Я до сих пор много читаю, — продолжала Рита. — Они убили May двадцать лет назад. Возле Хеброна. — Время от времени она должна была повторять свои рассказы, словно боялась, что иначе они забудутся. — Он отвозил какому-то знакомому всякие электрические штуки. И у него лопнула шина. Они вытащили моего May из машины и переехали его. Потом бросили его в канаву и подожгли машину. Через несколько лет их накрыли в Дженине. Кроме них, погибло еще трое; те не были ни в чем замешаны. Но мне их не жалко. Подумать только — из-за лопнувшей шины. Смотрите, пляж!

Она знала, как должны были знать Икки и Брам, что широкая безлюдная полоса песка, вдоль которой они ехали, называется этим словом.

— Почти никого, — констатировала Рита, глядя на пляж. — Так что места много, мальчики! Те книги я до сих пор храню. Они стоят у меня в шкафу: «Жизни Дьюбина» и рядом еще раз «Жизни Дьюбина». Разве ты их не видел, Икки?

— Видел, — откликнулся Икки. — Только я всегда думал, что тебе подарили две одинаковые книги.

Эва — или Батья — ждала их перед дверями «Бич Плаза», у ног ее стояла картонная коробка. Брам вышел из машины, она не спеша поцеловала его в губы, потом он познакомил ее с Ритой. Икки, сидя за рулем, несколько секунд не сводил с Эвы глаз, словно подыскивая благовидный предлог, чтобы смыться.

Брам поднял коробку. Там были бутерброды, фрукты и две бутылки вина. Взяв Эву за руку, он подвел ее к полосе песка. Опершись на его руку, она разулась — очень по-женски, как показалось Браму: стоя прямо, сгибала ногу в колене, отведенной назад рукой сдвигала с пятки ремешок сандалии и позволяла ей соскользнуть. Он смотрел, как она ставит босые ноги в песок, как двигаются ее пальцы; она пошла вперед, оставляя за собой следы. Вместе они расстелили и расправили плед, рядом Икки воткнул в песок большой пляжный зонт и установил под ним кресло Хартога. Брам помог отцу выйти из машины, принес его на руках под зонт и усадил в кресло. Хартог, удовлетворенно бормоча, уставился на море. Рита нахлобучила ему на голову поношенную полотняную шляпу камуфляжной раскраски с широкими полями, отбрасывавшую тень на лицо.

В разных концах пляжа на песке сидели небольшие группы людей — ничего похожего на толпы, заполнявшие пляжи на пороге нового тысячелетия. Брам рассматривал отели: некоторые из них были превращены в жилые дома, в остальных персонал, заперев большую часть этажей, проводил время в курилках.

Эва обвила руками его шею.

— Оставайся со мной, — шепнула она ему на ухо, — даже если ты думаешь, что у меня не все дома.

Он кивнул и прижал ее к себе.

Она сделала бутерброды и разрезала их наискось, треугольниками. Семга с огурцом, клубника (где она это купила?), белое вино («один глоточек», — сказала она), и Брам задремал, лежа на теплом пледе, положив голову ей на плечо. Он проснулся минут через тридцать и увидел, что Эва сидит на песке, обняв руками колени, рядом с Ритой и кивает задумчиво, слушая ее рассказы. «Здесь мы встретились с Мау», — донеслось до него.

Он оперся на локоть. Икки стоял, облитый светом склонявшегося к закату солнца, и у ног его плескались волны; Хартог дремал в кресле, под которым лежал Хендрикус; Рита дошла до истории с проколотой шиной May, и Эва взяла ее за руку. Эва пока ничего не объяснила, но, если даже она и была немного не в себе, — какая разница, это-то, скорее всего, он сможет пережить.

Когда солнце зашло, Брам отвез отца домой. Он заказал обед по телефону, потом помыл Хартога и уложил его в постель. Рите он пообещал, что завтра приведет для нее в порядок свою спальню, потому что теперь она проводила у него больше времени, чем в собственной квартире.

В «Бич Плаза» Эва ждала его, стоя на балконе, прижавшись животом к перилам и сложив на груди руки. Легкий ветерок с моря шевелил шторы. Платье вызывающе облегало ее тело, на ногах — туфли на острых высоких каблучках, губы накрашены ярко, как у проститутки. Его личной проститутки.

— Эва? — спросил Брам.

Она кивнула.

— Ложись. Я хочу устроить стриптиз для тебя. Я захватила записи такой, специфически-сексуальной, музыки.

Она подвела его к кровати.

— Ты должен курить и смотреть на меня, — велела она. — Потом можешь сделать со мной все, что захочешь.

Она погасила свет, оставив только ночничок в углу.

Звуки саксофона из старенького СД-проигрывателя, встроенного в тумбочку у кровати, наполнили комнату: «Алабама» Джона Колтрейна. Эва и раньше включала музыку, но это никогда не сопровождалось раздеванием. Она дала ему прикурить и повернулась спиной, чтобы он расстегнул молнию на платье. Под первую часть «Алабамы», пока фортепьяно нервно перебивало меланхолично нащупывающий мелодию саксофон Колтрейна, Эва, как настоящая стриптизерша, едва сдвинувшись с места, позволила платью упасть к ее ногам. И, вслушиваясь в молящие пассажи Колтрейна, он понял, почему она взялась играть эту роль, почему здесь она не хотела быть матерью Сары, почему отказалась от своего имени. Она перешагнула через платье, оставшись в черном кружевном лифчике и черных стрингах — в точности как на рекламе шикарного нижнего белья, много лет назад украшавшей улицы города. Колтрейн нашел наконец нужный ритм, и оркестр радостно потянулся за ним; Эва разомкнула лифчик и позволила ему увидеть свои груди. Облизав подушечки пальцев, она смочила соски, наклоняясь к нему, даря ему свои груди. Он понял, что совершается некий ритуал, это возбуждало, и, отложив сигарету, положил ладони на ее бедра. А она, распахнув колени, придвигалась все ближе и ближе к его лицу.

— Ты и правда считаешь, что я не в себе? — спросила она, когда ночью они вышли в город.

— Да, — отозвался Брам.

Они шли под руку, она опиралась на него. На ней были спортивные туфли — такие же она носила на работе, в аптеке. В три часа ночи Тель-Авив был пуст: ни машин, ни пешеходов. Они шли по мощеной дорожке в сторону ее дома, словно дело было днем и они вышли прогуляться до библиотеки или собрались в кино.

— Ты понял, почему я почувствовала себя свободной?

— Нет.

— Надежда разрушает жизнь. У меня не было надежды. И все равно она напоминала о себе. Время от времени. Жутко, да?

— Да, — сказал Брам, но он не знал, так оно или нет. Он никогда не думал о малыше. Хотя — в каком-то смысле — постоянно думал о нем. Малыш всегда был с ним, словно руки или ноги, — но разве кто-то думает о них специально?

Она сказала:

— Я с самого начала знала…

Брам глядел на нее сбоку — они шли быстрым шагом, это успокаивало — и ждал продолжения.

— Через двое суток. Через сорок восемь часов. Собственно, я точно знала через два часа или даже через час. Правда же? Ведь так и бывает, а, Брам? Ты ведь тоже сразу все понял? Почувствовал в одну секунду. Что все переменилось навсегда. Что никогда не вернется прежняя жизнь.

— Да, — сказал он.

— Все это время я была в трауре, — продолжала она. — Я все еще в трауре, — но с тобой я начала новую жизнь, под другим именем. Это случайно вышло. Я не собиралась. Я просто хотела знать, кто ты такой, как ты можешь спокойно делать такую работу. Я могла просто назвать свое имя, когда мы впервые встретились в «Радуге». Я рада, что этого не случилось. Гораздо лучше быть Эвой. Для тебя. И для меня.

Голос Эвы дрогнул, но она справилась с собой.

— Брам, самое страшное, что мне пришлось пережить, уже случилось. И я так рада, что познакомилась с тобой. После самого ужасного может случиться только хорошее. Я верю, что теперь сама смогу справляться с непереносимым. Справиться — не значит ли это: начать снова жить, а, Брам?

— Может быть… — отозвался он. Он не справлялся. И тем не менее — кажется, Эва собирается предложить ему начать сначала? Об этом он не думал никогда.

— И — знаешь, я беременна.

Он попробовал прочесть ответ в ее глазах, она смело смотрела на него.

— Беременна? — пробормотал он.

— От тебя, — шепнула она.

— Что ты имеешь в виду?

— Что мне нельзя больше ни пить, ни курить.

Он кивнул, хотя не получил ответа на свой вопрос.

— Я поняла это сразу. Позавчера. Я проснулась и поняла: что-то случилось. И сразу поняла, что: я забеременела. Я почувствовала. Иногда знаешь сразу. Меня словно кто-то коснулся. Что-то изменилось. Трудно объяснить. Но я знала совершенно точно. У меня будет ребенок.

В ночь после теракта? После того как он рассказал ей о ее дочери? Может ли женщина сразу понять, что беременна? Кажется, должно пройти несколько недель прежде, чем она сможет убедиться в этом? Должны прекратиться месячные? Или что там происходит?

— Ты беременна?

— Да.

— И ты можешь сказать об этом через несколько часов?

Она кивнула:

— Да. Могу.

— Как можно почувствовать беременность через двое суток?

— Ты совсем ничего не знаешь о том, что чувствуют женщины, Брам.

Поцеловав, она повлекла его за собой, в ночь, и они снова пошли по притихшему городу, ступая в едином ритме, словно за много лет совместных прогулок научились соразмерять свои шаги. Он покорно шел за ней, думая лишь о том, с кем, собственно, свела его судьба.

— Почему ты тогда, в первый раз, заплатил мне? — спросила Эва.

— Я думал — я не знаю, что я думал, — пробормотал Брам.

Она сказала:

— Ты думал, что никто, кроме платной шлюхи, не захочет спать с тобой. Так?

— Может быть. А почему ты взяла деньги?

— Я была сбита с толку. Я не понимала, что случилось. Потом это было… в этом было что-то волнующее. А после — я не могла уже ничего изменить… Нет, я не собираюсь больше делать ошибок, — сказала она совсем другим тоном. — Я купила другую одежду, хотя у меня было что носить, сохранились даже детские вещи, я никогда их не отдавала, но у нашего ребенка будет все новое. Только для нее. Она не будет заменять собою никого. Она будет новой и начнет с самого начала. Она будет девочкой, я знаю это наверняка. Правда же, Брам, мы должны купить для нее все новое?

— Конечно, — сказал он, понятия не имея, как надо поступить, не зная, существует ли крохотное нечто, о котором она говорит, но точно зная, что ответить надо именно это. Больше всего на свете он боялся показаться безответственным. И ему страшно нравилось слушать ее.

— Я не хочу, чтобы она когда-нибудь подумала, что должна заменить мне погибшего ребенка. Это было бы ужасно. В мире достаточно зла. И я собираюсь защищать ее. Я собираюсь читать ей вслух. Я не допущу в дом ни газет, ни телевидения. Пусть она видит только прекрасное. Я покажу ей Лувр — если мы получим визу, может быть, нам удастся — через знакомых.

— Всегда можно попробовать, — сказал Брам.

— Пусть растет здесь? Или лучше уехать?

— Ты можешь уехать.

— А ты?

— Я никогда не получу разрешения.

— Может быть, нам удастся сделать так, чтобы и ты смог уехать?

— Может быть, — откликнулся он.

— А Эрмитаж в Петербурге! Ты знаешь, что там одного Рембрандта двадцать полотен? Больше, чем в Амстердаме! Ты их когда-нибудь видел?

— Да.

— И как?

— Как? — спросил он. — Можно мне обнять тебя?

Она кивнула и повернулась к нему. Брам обнял ее, прижал к себе и зарылся лицом в светлые волосы.

Он ничего не услышал, только почувствовал, что изменилось освещение улицы: вверху вспыхнул ослепительно-синий свет, они подняли головы и разом зажмурились. «Крылатая курочка» застыла над ними, чтобы оценить, насколько они опасны для страны. Какая же информация со скоростью света извлекается из компьютера и появляется на экране? Ни в чем не замешаны. Потрепаны жизнью. Пережили несчастье. Оба потеряли детей. Степень угрозы ноль целых хрен десятых.

Эва подняла руку и весело помахала тем, наверху. А «Крылатая курочка» дружелюбно бибикнула в ответ хриплым голосом старинного автомобиля. Свет потух, и черное насекомое, раскручивая огромные лопасти пропеллера, поднялось повыше, кокетливо развернулось и исчезло.

Эва взяла его под руку и повела вперед.

— Я не хочу ничего знать о том, что случилось позавчера, — сказала она. — Я все видела по телевизору. Но я больше не собираюсь терпеть. С меня довольно. Мне надоело ходить в заложниках. Вот так. Это не мой мир. Может, нам уехать, Брам? Как ты думаешь?

— Мне… мне хотелось бы, чтобы ты осталась. Что же касается…

Он искоса поглядел на Эву и увидел, что она кивнула. И крепче прижалась к нему.

— Ради ребенка, — сказала она, — мы должны уехать. Может быть, это и есть лучшее решение. Москва. Или Санкт-Петербург. Девочкой я мечтала стать балериной и танцевать в Большом. А оркестр Московской филармонии! Там снова, как раньше, много евреев. И в Национальном оркестре России. Говорят, Путин уговорил их вернуться. Мы будем чувствовать себя там почти как дома. Русские и евреи имеют много общего, разве нет?

Он кивнул, чувствуя, что после всего случившегося в последние дни снова обрел способность держаться прямо. Он освободился от воспоминаний — благодаря ее близости, ее удивительной способности радоваться жизни. Он проводил ее до дома, но они распрощались у дверей: она не хотела, чтобы его принимала Батья. Она была фантазеркой, но именно это ему в ней нравилось.

16

— У меня новость. Чудесная новость, папа, — рассказывал Брам, пока мыл отца в ванной. Хартог сидел, раздетый, на табуретке, а Хендрикус, устроившись на пороге, внимательно следил за происходящим. — Я знаю, что тебе трудно отвечать мне, но я надеюсь, что ты понимаешь, о чем я говорю. Та женщина, которая была с нами на пляже. Ее зовут Эва. Правда, у нее есть и другое имя. Она немного странная, но ведь и сам я не вполне… Кажется, я люблю ее. Кажется, я снова влюбился. Есть и более важная новость. Она ждет ребенка. И я — отец этого ребенка. Это немножко мешугас, но я подумал: мне не хочется скрывать это от тебя. Она удивительная. Она безо всяких проверок знает, что беременна, она это чувствует. Наверное, она могла бы стать интересным объектом исследования для тебя, папа.

Он помог отцу встать и положил его ладони на металлический поручень, чтобы тот мог держаться.

— Значит, я скоро снова стану отцом. После всего, что случилось. А ты — дедушкой. Тебе придется постараться жить подольше, чтобы познакомиться с внучкой. Обещаешь?

Хартог молча стоял лицом к стене, крепко вцепившись в поручень.

— Эва забеременела всего три или четыре дня назад, так что ты должен продержаться, по крайней мере, девять месяцев. А лучше — лет шесть. Она говорит, что это — девочка. Не понимаю, как это можно узнать в две секунды, я думал, что все начинается с кучки крошечных клеток или не знаю с чего, но Эва говорит, что это возможно, вернее, что она умеет узнавать это сразу. Замечательно. У тебя будет внучка. Эва, конечно, уже придумала имя. Но ты тоже должен подумать. Мы не сможем назвать ее Хартог. По-моему, у твоего имени нет женского варианта.

Брам вытер его, чувствуя сквозь полотенце свободно висящую кожу на ногах, — там, где у Хартога раньше были мышцы. Потом распрямился, разжал вцепившиеся в поручень пальцы и заметил, как на миг осмысленное выражение мелькнуло в глазах отца. Словно свет зажегся: он осознал, где находится, он узнал сына, и во взгляде появилась та внутренняя сила, которая была ему свойственна. Но вместе с нею и тоска — он понял, что сделало с ним время.

Брам схватил Хартога за плечи, вгляделся в его глаза.

— Папа? Папа?

Всего две секунды смотрели они друг на друга, но теперь Брам был уверен, что отец узнал его и понял, о чем он говорил. Потом Хартог снова отвел взгляд и уставился в стену.

Отец засыпал в своей постели, а Брам, держа его за руку, рассказывал анекдот Голдфарба, разворачивающийся бесконечной сказкой, как рассказывал бы его ребенку перед сном.

17

Вечер еще не наступил, когда он вошел в номер отеля, где, спокойная и умиротворенная, спала Эва. Икки он предупредил, что не придет. Брам поцеловал ее — тихонько, чтобы не разбудить, осторожно положил книгу, которую она читала, на тумбочку и растянулся на постели возле нее. Где-то в здании раздавались голоса, он услышал, как загудел и поехал вниз лифт — казалось, в отель снова съезжаются постояльцы, туристы из Европы, и сейчас, пересекая улицу Дизенгофа, поведут своих детей на пляж, делать куличики из песка, а по утрам в буфете беспечно положат на тарелки ананасы, персики, гранаты, лепешки-пита и по большому куску яичницы с копченой семгой, продремлют до полудня в шезлонге, после ланча займутся любовью — не так, как дома, а словно только что познакомились и потому должны вести себя бесстыдно, — это поможет им снова заснуть, а к вечеру, взявшись за руки, пойдут гулять в полосе прилива, глядя, как уходит в море солнце. Вот здорово, подумал Брам, положил руку на плечо Эвы и заснул.

Оказывается, Эва запаслась вином, хлебом и сыром. Она сидела возле него на постели, скрестив ноги, простыня, в которую она завернулась, чтобы скрыть от него грудь и живот, разошлась, и он мог видеть все. За окном плескалось море, и с вечерней набережной — это поражало его — доносился чей-то смех. Брам, опершись на локоть, не спеша рассматривал ее, проститутку, оказавшуюся его любовницей или, вернее сказать, — женой, которая распространяла вокруг себя аромат секса; на верхней губе и на плечах у нее выступали бисеринки пота, блестевшие в свете ночника. Чувство безвозвратной утраты, жившее все эти годы глубоко в груди и раздиравшее его сердце, чувство, ставшее почти привычным, все еще оставалось в нем, но теперь, благодаря ей, он мог с ним справляться. Он страстно желал ее тела, ему хотелось разгадать секрет ее нынешнего, особого состояния. И он понимал, что никогда не раскрыть ему этого секрета, что так оно и должно быть. Раньше, с Рахель, ему неприятно было, что в животе ее растет, внимательно следя за ним, постороннее существо, что он как бы касается его, когда занимается с ней любовью. Но с Эвой та же картина становилась символом плодородия и необходимой для этого тесной близости.

Где вырастет его новый ребенок? Эва может уехать в богатый русский город; она будет надевать на девочку платьице и завязывать ей банты; осенью они пойдут гулять по шуршащим под ногами листьям, а когда придет зима, Эва наденет ей шубку; они будут бродить по ГУМу, возле Красной площади; она будет держать ее ручки, чтобы было не так больно, когда ей станут прокалывать ушки, чтобы вдеть серьги.

— Но только вместе с тобой, без тебя я никуда не поеду.

— Я поеду с тобой, — кивнул Брам.

Она взяла его руки и прижала к своей груди.

— Без тебя — я не смогу без тебя, Брам. Правда-правда. — Она поцеловала его руку. — Я знаю, что говорю, как глупая девчонка, но это правда. — Она еще раз поцеловала его руку.

— Милая, милая, не надо. — Он осторожно взял ее руку и поднес к губам. — Это полагается делать наоборот, вот так.

Эва накинула простыню на плечи, а он спустил поднос на пол. Она прижалась к нему, положила голову ему на грудь и спросила:

— Кого мы возьмем с собой?

— Куда? — Он погладил ее по плечу.

— В Москву.

— Мы можем кого-то взять с собой?

— Это вопрос денег, как я понимаю. С русскими всегда можно договориться.

— Я не такой богатый, Эва.

— У меня есть деньги. Не слишком много, но нам хватит. Твой отец — ему можно лететь?

Идея приобретала конкретность — она говорила то, что думала. Сможет ли он перевезти Хартога? А Хендрикуса? Позволят ли русские въехать в страну такой старой собаке? Или это просто игра, болтовня?

Он спросил:

— Когда ты собираешься ехать?

— До родов. И не хочу тянуть с отъездом.

— Значит, месяца через четыре? Или пять?

— Да.

— На что ты собираешься там жить?

— Как здесь. Фармакология везде фармакология. Химия везде химия. Ты мог бы преподавать.

— По-русски?

— Там живет двести тысяч израильтян! Есть школы, где преподавание ведется на иврите.

— Ив них изучают историю Ближнего Востока?

— Вполне возможно.

— Нет. Я знаю, что я должен делать. То же самое, что здесь. Я пойду работать на «скорую». Буду водить машину. Наверное, придется пройти курс русского языка.

Она выпрямилась и с нежностью посмотрела на него.

— Профессор, это прекрасная идея.

— Да?

— Да.

— И спасать зимой русских пьянчуг.

— Им придется поставить тебе памятник, — улыбнулась Эва.

— А Икки?

— И его заберем. Заберем всех, кого любим. Прочь отсюда. — Она поцеловала его в подбородок, потом в щеки и в лоб.

— А кто же здесь останется?

— Никого не останется, — сказала она и уселась на него верхом.

Они заснули обнявшись; проснувшись, он почувствовал, что отлежал руку. Разбудил его звонок мобильника, и он сразу отключил телефон, чтобы не беспокоить Эву. Звонил Икки.

Бесшумно встав, Брам затворился в ванной и перезвонил. Было одиннадцать вечера.

— Что случилось? — спросил он негромко.

— Извини, если помешал, но я кое-что нашел.

— Я не знаю, что ты искал.

— Я искал имена, которые дал нам Балин.

— Господи, Икки, я не знаю, хорошо ли будет, если ты…

— Ты можешь приехать прямо сейчас?

— Это так важно?

— Если б не было важно, я тебе не позвонил бы!

— Тихо, тихо!

— Извини, Брам, я несколько перевозбудился. Слишком долго просидел за компом, какие-то архивы, банки данных… Господи, даже не знаю, сколько законов я нарушил.

— И наследил?

— Понятия не имею. Меня это уже не интересует.

— А меня, напротив, интересует, — сердито заметил Брам.

— Вот придешь сюда, заговоришь по-другому.

— Где ты?

— В «Банке».

18

Сквозь грязные стекла виден был свет, но, даже придвинувшись вплотную к окну, можно было разглядеть только неясный силуэт Икки и нечто расплывчатое на экране. Икки запер двери, и Браму пришлось стучать.

— Ты хоть принес чего-нибудь?

Вместо ответа Брам высоко поднял пластиковую сумку. Он купил по дороге гамбургер и бутылку колы. Икки снова запер дверь, и они прошли сквозь сумрачный зал к своим столам, к компьютеру.

— Я с полудня ничего не ел, — сказал Икки. Он забрал сумку у Брама и сел. — Решил попробовать порыться, эта штука не шла у меня из головы. То, что он нам подсунул, выглядело, как бесконечная работа. Поди-ка поищи. Одни имена чего стоят: Аделман, Броди, Френкель, Колберг. Ни малейшей зацепки. Найти где-то в мире еврея, родившегося между двухтысячным и две тысячи четвертым годом. С одним из этих имен. Или, по-другому: ему должно быть от двадцати до двадцати четырех лет. Замечательная задачка.

Он вскрыл коробочку и отхватил от гамбургера изрядный кусок, наклоняясь над столом, чтобы не капнуть кетчупом на одежду.

— Но ты ее решил? — спросил Брам, садясь за стол против Икки и закуривая.

— Прошелся по всем банкам данных. Чудовищно. Напоролся на какие-то жуткие дела. Насильники гнались за мной по пятам. Сколько же дерьма в мире, Брам!

— Никогда бы не подумал.

— Но я имел свой маззл. Я с самого начала чувствовал.

— Твоя способность к предчувствиям в один прекрасный день станет легендарной.

— Уйми свой сарказм, Брам. У меня голова кружится от напряжения, в глаза словно песок насыпали, и вот-вот начнется изжога от твоей дерьмовой котлеты.

— Икра в продаже еще была, но блины и сметана кончились, а я знаю, что ты ешь икру только с блинами и обязательно со сметанкой.

— Ты успел хорошо меня изучить за это время, — насмешливо протянул Икки. — Я нашел то, что искал твой Балин.

— Ты нашел его?

— Думаю, что да.

— Что ты, собственно, нашел?

— Я думаю, что узнал то, о чем ты мне не хотел рассказывать. Тот теракт. Какая, на хрен, ракета? Никакой ракеты не было. Кто-то взорвался там. Это был еврей, иначе он не прошел бы шлюз. И он нес с собой какую-то необычную взрывчатку, чтобы и химикам Шабака было чем заняться. Еврейский террорист. — Икки снова откусил от гамбургера и принялся жевать.

— Ну-ну, продолжай, — поторопил его Брам.

— Во время проверки ДНК они выделили его Y-хромосому. Они исследовали еврейское дерево, выяснили, чьи Y-хромосомы нужно отследить, и передали информацию Шабаку. Вот откуда эти четыре имени. Мне повторить их?

— Я их помню, — ответил Брам.

— Но это тоже полное безумие, — продолжал Икки. Он положил полгамбургера назад в коробку, открутил крышечку бутылки и глотнул колы.

— Благородная отрыжка, — объявил он.

— Безумие? — спросил Брам.

— Безумие, да.

— Рассказывай дальше.

— Я наткнулся на имя Френкеля в голландском банке данных.

— В голландском?

— На твоей родине.

— Френкель голландец?

— Американец.

Откуда Браму было известно это имя?

Икки продолжал:

— Вначале был Сол Френкель. Родился в Германии, после войны учился в Нью-Йорке, получил гражданство. Нашел работу в Амстердаме, женился, у него было два сына. В тысяча девятьсот восемьдесят третьем году вернулся в Америку с младшим сыном, у которого позднее родилась дочь. Линия Y-хромосомы здесь прерывается, потому что она передается от отца к сыну, дочери ее не получают, мы можем исследовать только мужскую линию.

Сол уехал, а его старший сын Михель оставался в Голландии до две тысячи второго года. Женился на голландке, у них родились две девочки, развелся с женой в тысяча девятьсот девяносто восьмом году. Через четыре года, уже после смерти Сола, Михель тоже уехал в Америку. Все аккуратненько записано в сети, в открытом доступе, ничего особенного. Но — кто бы мог подумать? — в Голландии от Михеля кое-что осталось.

— Ну?

— Герлфренд. И она была беременна. Еврейская девушка. Юдит де Фрис. Де Фрис. В Голландии это имя часто встречается?

— Да. И не только среди евреев. Де Фрис. Откуда ты узнал о герлфренд? Михель писал об этом в своем блоге? Или поместил объявление в газете?

— Погоди, — сказал Икки. — Герлфренд с ним в Америку не поехала. Понятия не имею, почему. В октябре две тысячи второго года родила мальчика. Назвала его по имени своего отца Якобом. В досье фигурируют еще имена Яап и Яаппи, Яаппи де Фрис.

— Яаппи — это уменьшительное от Яап, как Джон и Джонни. «Маленький» Яап. Дальше?

Икки отпил еще глоток колы и протянул бутылку Браму, но тот покачал головой.

— Ну?

— Яап, таким образом, получил Y-хромосому отца, но другое имя: он носит фамилию матери. И этот самый Яап пропал второго сентября две тысячи восьмого года. С закрытого школьного двора в Амстердаме. Ему не было шести лет.

Малыш Брама исчез за несколько дней до этого. Ему было четыре. Воспоминание причинило боль. Амстердамский мальчик исчез примерно тогда же, когда его малыш. Ничего особенного. Десятки детей исчезли в тот же день, а во всем мире, может быть, даже сотни.

— Теперь — внимание. Его мать заявила в полицию. В прессе эта история широко освещалась, я нашел вырезки в архивных папках газет. Но мальчика не нашли. Никогда больше никто его не видел. В одном досье я нашел отметку о том, что человек, имевший непосредственное отношение к появлению Яапа на свет, Михель Френкель, тоже контактировал с полицией. Это была удача, о которой я мечтал, я получил возможность реконструировать всю историю. В одном из голландских банков данных нашелся Михель Френкель: он возвращался в Голландию, жил по нескольку дней. Они завели сайт: те, у кого пропадают дети, часто так поступают. И тут я понял, что нашел его. Дело идет о пропавшем ребенке, Брам! Который появился здесь, у блокпоста, и взорвался! Еврей, взорвавший себя!

Икки тяжело дышал от возбуждения. Он наклонился к Браму и прошептал:

— И еще кое-что. Сол Френкель, дед этого мальчика, работал с профессором Хартогом Маннхаймом — это ведь твой отец? — в Амстердаме. Сол Френкель был медиком, химиком, физиком, имел целый букет титулов: доктор, доктор, доктор Сол Френкель, великий ученый, в точности как твой старик.

Брам молча кивнул. Внуки двух ученых, когда-то работавших вместе в Амстердаме, исчезли в разных концах мира с разницей в несколько дней. А через шестнадцать лет один из этих мальчиков вынырнул из небытия в Тель-Авиве и взорвался. Апрельским днем 2024 года.

Слышал ли он это имя раньше? Если отец работал с Френкелем, он должен был говорить о нем; может быть, Френкель бывал у них дома. Или он все это придумывает? Френкель вернулся в Америку в 1984 году, через год после того, как Хартог получил Нобелевку, Браму тогда было тринадцать.

Икки ухватился за колени Брама и посмотрел на него взглядом безумного фанатика.

— И что мне с этим делать? — спросил Брам.

— Я предлагаю тебе обдумать это, — прошептал Икки.

«Почему он шепчет? — подумал Брам. — Нас что, подслушивают?»

— Я хочу, чтобы ты как следует подумал и понял, что это может означать, Брам. Я хочу, чтобы ты рассказал Балину то, что сейчас от меня услышал. Я хочу, чтобы до тебя дошло: это не может быть случайностью.

Он сжал колени Брама и потряс их, как бы сбрасывая избыток энергии.

Брам оттолкнул его руки и поднялся. Он шел к двери вдоль пустых касс, по обшарпанному мраморному полу, через пустой зал банка, в котором больше никогда не появится ни единого вкладчика, пока не подумал, что не может оставить Икки наедине с этим дурацким делом. Хотя он-то не верит во все эти глупости — и тут ему пришлось зажать уши, потому что в зале взорвалась музыка «Queen».

Брам обернулся и увидел Икки, прыгавшего и оравшего:

— Bicycle! Bicycle! Bicycle! I want to ride my bicycle, I want to ride my bike, I want to ride my bicycle, I want to ride it where Hike!

Почему, собственно, Икки не мог ошибиться? Более чем вероятно, что за сотни лет у любого из мужчин, имевших специфическую еврейскую Y-хромосому, могло быть некоторое количество внебрачных связей. Можно ли проследить все эти неучтенные случаи? И как? Бесчисленные поколения рождались и умирали, сотни мужчин влюблялись и, когда накатывала слепая страсть, тайно или открыто вступали в связь с соседкой, крестьянкой, служанкой или племянницей, или с женой приятеля, и, возможно, у них появлялись внебрачные дети. Почему Икки решил, что Яаппи де Фрис был тем самым самоубийцей с блокпоста на Яффской дороге? Почему еврейская Y-хромосома не могла оказаться у мусульманина, христианина, атеиста — у любого антисемита?

Брам крепко схватил Икки за руку:

— Расскажи мне все это еще раз! И я хочу видеть документы! Выведи мне на экран все твои досье!

Покачиваясь в ритме музыки, полузакрыв глаза, Икки пел:

— You say black, I say white, you say bark, I say bite…

Брам схватил его теперь уже за обе руки и встряхнул:

— Дай мне посмотреть на эти документы!

Икки открыл глаза и кивнул, он был совершенно измучен.

— У этого мальчика был велосипед, их там, в Голландии, прямо из колыбели сажают на велосипед, велосипед лежал на углу…

— Кончай со своим мелодраматическим дерьмом! Покажи мне досье! — рявкнул Брам.

19

Ясное звездное небо над городом. Торговцы закрывают двери и окна магазинов решетчатыми жалюзи. Теплая ночь, позволяющая тому, кто ночует на террасе, выбраться из спального мешка. Обвязанные веревками, едва держащиеся в стенах балконы; кабели, проложенные поверх фасадов. С балконов свисает сохнущее белье. Тощая кошка вспрыгивает на край переполненного мусорного ящика, стоящего у магазина, и идет, осторожно ступая меж гниющих отбросов. Бродяга уселся в темноте под козырьком подъезда, пристроив для сохранности за спину пластиковые сумки с барахлом. Вдали «скорая», нервно мигая огнями, форсирует перекресток; сирены выключены, а номер отсюда не разглядеть. Они подходили к ночной закусочной, оба слишком усталые, чтобы заснуть.

Икки что-то напевал себе под нос.

Брам узнал мелодию:

— Bohemian Rhapsody? — спросил он.

— Музыка вашего поколения.

— Но не моя. Я в ту пору не понимал, насколько они хороши. Я был так занят всякой интеллектуальной чушью, что почти совсем не слушал рок.

— Много потерял, — констатировал Икки и запел: — Mama — just killed a man, put a gun against his head, pulled my trigger, now he is dead.

— Сопливая мелодрама, — сказал Брам. — Но все равно здорово.

Икки весь вытянулся вверх, раскинув руки, — совсем как Фредди Меркюри, прислонился к выщербленным плиткам фасада Бен Иегуды и запел: Мата — life had just begun, but now I've gone and thrown it all away. Mama…

Они засмеялись вместе — Брам поразился тому, что у него хватило сил рассмеяться.

— Когда ты слушаешь музыку? — спросил Икки.

— Никогда. — Музыка нарушала вакуум, в котором Браму нравилось находиться. Все эти годы он предпочитал жить, словно отгородившись от мира толстым полупрозрачным стеклом, не различая четких контуров, не слыша ясных звуков.

— Я скачаю тебе то, что тебе понравится. И мы должны пойти на дискотеку. Даже я туда хожу, несмотря на мою титановую ногу.

— А что, у нас до сих пор танцуют?

— Ты где, собственно, живешь? Это Тель-Авив, парень! Нигде и никогда так не оттягивались, как здесь! Нет ничего веселее, чем танцевать рядом с жерлом вулкана или на тонущем корабле!

Открыв дверь закусочной, они вошли в небольшое помещение, перегороженное решеткой: словно прямо с улицы попали в тюрьму. Пахло горелым маслом и пролитым пивом. Толстый сефард — кожа его блестела от пота после длинного рабочего дня, проведенного у плиты, — просунул меж прутьев решетки их заказ. Они вышли на улицу, сели на пластиковые стульчики у пластикового столика и, склонившись над открытыми пакетами, занялись своей швармой, лепешками-пита, хумусом и пивом.

Набив полный рот, Икки заговорил:

— Я собираюсь прямо сейчас обработать фотографию новой программой.

В банке данных одного из голландских фондов, где регистрировались пропавшие дети, они нашли снимки Яапа де Фриса, прелестного светловолосого мальчишки с большими голубыми глазами. Программа, о которой говорил Икки, обрабатывала фотографии и давала примерное представление о том, как изображенные на них лица могли измениться со временем.

— Завтра, прямо с утра, надо будет заехать к Плоцке, — медленно произнес Брам, словно он был электриком, собиравшимся с утра начать работу у заказчика. Он не желал поддаваться панике. Или, может быть, чувствовал, что дошел до края, что достаточно малейшего толчка, чтобы соскользнуть в безумие. Этого никак нельзя было допускать. Он не мог позволить себе никаких чувств.

— А как же Балин?

— Я позвоню туда, — сказал Брам, — он оставил мне карточку.

— Как ты думаешь, он нас подслушивал?

— Если бы подслушивал, то давно уже примчался бы.

— А как быть с матерью этого мальчика?

— Это дела Балина. Хотя, может быть, лучше мне позвонить… Нет. Пускай звонит Балин.

— Не забудь об отце, Михеле Френкеле.

— Можешь найти его номер?

— В две тысячи восьмом году он жил в Бостоне. Профессорствовал в Гарварде. Читал физику. На ней и трахался, — отрапортовал Икки.

— Во всяком случае, однажды точно на ней, — сказал Брам, пластиковой вилкой намазывая на питу хумус.

— Думаешь, мама Яапа была его студенткой? — оживился Икки.

— Сколько ей было, когда она родила?

— Двадцать три.

— А Михелю?

— В две тысячи втором году? Сорок три. Сейчас ему шестьдесят пять.

Они переглянулись.

— Точно, студентка, — кивнул Икки и набил рот швармой. — Я нашел на одном из сайтов брата Михеля, — добавил он, облизывая губы. — Он тоже был известным ученым. Погиб при взрыве «грязной» бомбы в Сиэтле.

Диана! — вспомнил Брам. Перед его глазами встал перекресток в Санта-Монике и девочка, которую он спас. Та самая Диана. Синяя машина, задевшая коляску…

— Эдди Френкель, — медленно произнес он. — У него была дочка, Диана. Сейчас ей, должно быть, пятнадцать. Или шестнадцать?

Икки, изумленно застыв с вилкой в руке, глядел на него:

— Диана? Дочь Эдди Френкеля? Ты ее знаешь?

Брам поднялся со стула, повернулся и медленно пошел прочь, глядя вверх, на крыши и сухие деревья вдоль дороги, ища успокоительную картину, которая поможет уняться бешено заколотившемуся сердцу. Сверхидея создает почву для безумия? Или — наоборот — безумие возникает на почве сверхидеи?

После несчастья, которое приключилось с ними, он занялся поисками нумерологических закономерностей, и это он, книжный червь, ведомый нумерологией, проехал через всю Америку, чтобы в один прекрасный день на каком-то перекрестке спасти незнакомую девочку. Чепуха, трагическая нелепость. Которая почему-то случилась с ним, добившимся — из страха, что он может потерять все: малыша, жену, дом — полного самоконтроля! Одна ошибка, но сколько времени потеряно! И сколько всего позабыто — фатальная забывчивость… Икки и он позволили играть с собой, как со слепыми котятами: ученые, полиция, ортодоксы вышли вперед и заставили их искать связь между случайными инцидентами.

Он почувствовал, как Икки коснулся его плеча:

— Что случилось, Брам?

Он обернулся и встретил озабоченный взгляд Икки. На трех скутерах промчались мимо, перекликаясь между собой, юноши; теплый ветер омывал их щеки, ерошил волосы.

— Брам, — спросил Икки, — что, к чертям собачьим, происходит? Как это связано с Дианой? Я совсем запутался…

Брам схватил Икки за руки и поглядел ему в глаза:

— Икки, я не знаю, что случилось, я ничего не понимаю, только мы — я знаю, вернее — думаю, что мы не там ищем; мой малыш — он давным-давно пропал, шестнадцать лет назад, ему должно быть сейчас двадцать, и тот мальчик, Яап, тоже пропал, но каждый год в мире происходят тысячи подобных случаев, и я боюсь сойти с ума, понимаешь?

Икки, вцепившись в руки Брама и быстро кивая, глядел на него, раскрыв рот.

— В этом совпадении что-то есть, Брам. Я пока не знаю что. Но решение совсем рядом, я чувствую это, я всегда чувствую такие вещи — что-то, чего мы пока не можем понять. Что-то есть, я точно знаю!

Брам покачал головой:

— Ничего. Абсолютная бессмыслица. Нечего этим заниматься.

— Но, Брам, — этот Яап исчез тогда же, когда исчез твой сын — почему? Должно же быть какое-то объяснение? И если твой сын исчез так же, как Яап, что случилось с ним?

Брам беспомощно смотрел на него.

— Пошли, — сказал Икки, взял Брама за руку и повел к столу, словно он не мог двигаться сам или превратился в инвалида, которого надо поддерживать. Но внезапно заорал:

— Ты, мешок дерьма!

И бродяга метнулся от стола, унося с собой его тарелку, а Икки попытался рвануться вдогонку, но Брам удержал его:

— Оставь этого попрошайку. Пойди закажи себе еще.

— Вонючий засранец! — проорал Икки вслед бродяге, в хорошем темпе заворачивавшему за угол, и сердито высвободил свою руку.

— Закажи себе новую порцию, — повторил Брам.

— Да я наелся, — отозвался Икки, усаживаясь.

Брам схватил бутылку пива и стал жадно пить. Господи, если это правда и есть связь между исчезновением Яапа де Фриса и его малыша, то теоретически существует вероятность… Но может быть, ни он, ни Икки не заметили, как у них разом съехала крыша? Не он ли только что серьезно думал о системе и числах, не он ли вспоминал потерянные формулы и мечтал о сухих аргументах псевдологических построений?

— Сядь-ка, — сказал Икки, — и расскажи мне про Диану.

— Очень странная история, — пробормотал Брам.

— Это мы уже слышали. Теперь мне хотелось бы узнать подробности.

Хозяин закусочной окликнул их:

— Заказывать чего будете? Я закрываюсь!

— Ты что-то хочешь, Брам?

— Нет.

— Мне пива! — крикнул Икки, обернувшись к дверям.

Брам сел, облокотясь о стол, и поглядел на напряженно ожидающего его рассказа Икки.

— Ладно, слушай: несколько лет назад я был безумен, как мартовский заяц.

— Был? — спросил Икки.

— Много хуже, чем сейчас.

— Я знаю, Брам.

Брам внимательно поглядел на него. Не слишком ли много знает Икки?

— Мы с тобой конченые люди, Икки, нас просто не существует!

Икки откинулся на стуле и отрицательно покачал головой:

— Нас просто сбросили со счетов, вот что. Поэтому я и не чувствую себя уверенно. Но информация, которую я нашел, абсолютно истинна! Все так и было на самом деле! Внуки двух стариков, больше сорока лет назад работавших вместе в амстердамской лаборатории, исчезли почти одновременно — от этого просто жуть берет.

Брам беспокойно кивнул. Чушь несусветная. Лоснящийся от пота хозяин поставил на стол бутылочку пива. Икки полез в карман за деньгами.

— Понравилась моя шварма? — спросил его хозяин.

— Первый класс! А ты как считаешь, Брам?

— Хорошая.

— Скажете об этом своим друзьям, о'кей? — попросил хозяин, разглядывая монеты, которые Икки выложил ему на ладонь. — Слишком много, — констатировал он и попытался вернуть Икки сдачу.

— Это тебе на чай, — сказал Икки.

— Я не беру чаевых, я беру только то, что заработал. — Он вернул Икки лишние монетки и гордо удалился.

— Слушай, — сказал Брам, — после того, как малыш исчез, я стал бродягой. Я был совсем болен, не воспринимал происходящего. Чистый псих. Типичные симптомы. Палилалия, глоссолалия.

— Это еще что?

— Непроизвольное повторение слов — палилалия, а глоссолалия — это когда говоришь вроде бы на своем языке, но употребляешь слова, которые никто не понимает. Когда я более-менее пришел в себя, меня несколько лет лечили. Я до сих пор пью лекарства.

— Я заметил.

— Сперва я бродяжничал в Америке. Я отправился на запад, как многие бездомные. Остановился в Санта-Монике, на берегу океана, и там в один прекрасный день — вернее, в восемь тридцать три, восьмого апреля две тысяча десятого года — на моих глазах автомобиль проехал на красный свет и сбил детскую коляску. Я оказал ребенку помощь. Девочку звали Диана. Потом я встретил ее деда, отца матери. Он рассказал мне, что отец Дианы погиб. При взрыве бомбы в Сиэтле. Отца звали Эдди Френкель, он был братом Михеля, отца Яапа де Фриса, который тут у нас взорвался, — слишком густо все замешано, ты не находишь?

Икки прикрыл глаза и сказал:

— Собственно, да. Много. Густо. — Потом открыл глаза, в которых плескалось непонимание: — Так ты встречался с кем-то из Френкелей? С дочерью Эдди?

— Да, и еще раз — через два года, когда приезжал к ним в гости.

— Понимаешь, Брам, эта девочка — двоюродная сестра Яапа, нашего самоубийцы.

Тут Брам пересказал ему историю, которую слыхал от Плоцке, о последних словах Яапа: «Аллах Акбар».

Икки долго, внимательно смотрел в лицо Брама, словно ища объяснения тому, что только что услышал, потом пробормотал:

— Господи…

— Что — Господи?

— Как мог еврей сделать это, Брам? Такого никогда еще не случалось. Еврей, взрывающий себя в толпе евреев?

Брам взмахнул рукой, словно показывая, что справляется со своим безумием:

— Нам чудятся совершенно абсурдные связи там, где их не существует. Может быть, этот мальчик, Де Фрис, и тот, что взорвался, — вообще разные люди.

— Еврейский мусульманин, — сказал Икки. — Все так просто, как это я до сих пор не понимал! Засранец-еврей, который стал мусульманином! Каким-то образом стал мусульманином за эти шестнадцать лет. И не таким, как те, которым достаточно молиться пять раз в день, поносить на всех перекрестках евреев и христиан, регулярно трахать своих жен и мечтать о средневековом священном халифате, — нет, мусульманин, для которого высшая цель жизни — взорваться, забрав с собой как можно больше евреев.

— Господи… — Брам снова поднялся со стула, его трясло.

— Брам, ты должен показать Плоцке компьютерную обработку фото Яапа. Эти программы очень хорошо работают. Ты ведь знаешь. Но у нас остался еще один неучтенный факт: у двух человек, работавших когда-то вместе, осенью две тысячи восьмого года, почти одновременно исчезли внуки. Это — невероятно для случайного совпадения.

— А какое отношение имеет к этому Диана? Что говорит твоя хваленая интуиция?

Икки смущенно помотал головой:

— Знаешь ли, Брам, моя интуиция устала. Сейчас — три ночи.

— А как обстоят дела у остальных, работавших с моим отцом? У них не исчезали внуки?

Икки тоже поднялся, оттолкнув стул в сторону:

— Ты знаешь их имена?

— Без понятия.

— Найди хоть несколько. Тогда я пройдусь по сайтам.

— Я поищу. В его архиве. Или, может быть, в архивах газет сохранились статьи об исследованиях, за которые он получил Нобелевку. Там должны быть имена.

— Я проглочу несколько пилюль и вернусь в «Банк», — сказал Икки.

Он раскинул руки, они обнялись, и Брам хлопнул Икки по спине:

— Давно хотелось врезать тебе как следует.

— Все равно ничего не добьешься.

Они разжали объятья, и Брам сказал:

— Ты такой же псих, как я.

— Буду считать это признание знаком искренней дружбы.

Они стояли друг против друга, не решаясь расстаться.

— Брам, — сказал Икки, — если и в самом деле исчезновение Яапа как-то связано с исчезновением твоего малыша, то есть шанс, большой шанс: то, что случилось с твоим ребенком, — не простая случайность. Если мы найдем связь — сколько времени у нас будет?

— Даже думать об этом не хочу, — сказал Брам, боясь возврата в прошлое, в нумерологию, систему, безумие. — Давай-ка сперва покажем фотографию Плоцке. А сейчас я должен освободить бедную Риту. Она спит у нас на диване.

20

Когда он вошел, Рита не проснулась. Брам тихонько прошел мимо нее в спальню отца. Хартог лежал на спине, до половины прикрытый простыней. Он был в майке и памперсах, которые еще не протекли. Можно было не будить отца, пока сам не проснется. Что может сниться человеку в таком состоянии? Что он может видеть, что переживает? Может быть, ничего, ни знакомых лиц, ни воспоминаний, ни страхов? Брам присел к нему на кровать и легонько провел пальцами по лбу старика. Если бы он остался самим собой, если бы Брам мог обсудить с ним то, что произошло, Хартог, со своей магической прозорливостью, мгновенно нашел бы все связи и восстановил покой и порядок, потому что прозорливость нужна как раз для этого. Брам всегда с восторгом наблюдал за тем, с какой легкостью Хартог входил в суть любой проблемы. Неужели его интеллект исчез навсегда? Неужели отец все еще дышит и сердце его бьется лишь благодаря упрямому, трудному, неподатливому характеру? Хартог передал ему свою Y-хромосому, а Брам передал ту же хромосому своему сыну. Он вдруг подумал, что и его ждет такая же старость, и вздрогнул. Кто будет за ним ухаживать?

Когда были сданы школьные экзамены и настал день получения дипломов, амстердамские приемные родители Брама, Йос и Хермина Фермёлен, пришли с ним на торжественный вечер в школу. Отец должен был вести в Тель-Авиве какой-то семинар и не смог прилететь. Брам никогда не признался бы даже себе в том, каким одиноким он чувствовал себя, особенно потому, что отца давно уже не интересовали ни его способности, ни успехи. У него были хорошие отметки, но точные науки в дипломе отсутствовали. Назвали его имя, он прошел вперед, принял из рук ректора свой диплом, а на обратном пути увидел у входных дверей своего высоченного отца в плохо сшитом израильском костюме. Хартог стоял, заложив руки за спину; он издали кивнул сыну, и сердце Брама подскочило от радости. Когда все кончилось, отец пожал ему руку, но, видимо, сообразил, что этого недостаточно, и, на секунду замешкавшись, неловко обнял его. Хартог никогда не был щедр — экономный и аккуратный, он не бросал денег на ветер и многое находил чрезмерным, — но на этот раз решил угостить Брама ланчем в «Европе», одном из самых дорогих отелей в центре Старого города. После первой перемены блюд — Брам заказал самое дешевое, что нашлось в меню, тарелку супа (здесь его называли «консоме») — Хартог выложил перед сыном на белоснежную дамастовую скатерть конверт с тремя тысячами гульденов. Этих денег должно было хватить на билеты: Брам собрался в кругосветное путешествие со школьным приятелем. Хартог не умел зримо выражать свою любовь — никаких неожиданных объятий, поцелуев и прочих нежностей, — но он хотел показать сыну, как сильно любит его.

Было ли это назавтра после теракта 6 июля или неделей позже? Брам уже не помнил, какого точно числа получил диплом, помнил только, что было это в пятницу. Но во время еды отец заговорил о теракте, совершенном в набитом людьми автобусе номер 405, Тель-Авив — Иерусалим.

Шестое июля 1989 года, четверг. Через тридцать пять лет, сидя на краю отцовской кровати, Брам вспомнил дату, потому что в специальной литературе эта акция палестинцев упоминалась, как самый первый теракт-самоубийство. Часть пути автобус проезжал над обрывом, и пассажир-палестинец, напав на шофера, вывернул руль. Автобус упал в пропасть, результат: двадцать семь раненых, шестнадцать убитых. Сам террорист выжил, его вовремя доставили в израильскую больницу.

— Так всегда бывает, — сказал отец, — когда недостаточно жестко отвечаешь на нападения.

— Что же Израиль должен был делать? — спросил Брам, восемнадцатилетний пацифист, уверенный в том, что рано или поздно соглашение должно быть заключено. Мирные соглашения ведь заключают не с друзьями, а с врагами — он верил тогда в подобные сентенции. Он знал, что отец стоит на точке зрения ястребов, но не хотел его провоцировать.

— Израиль должен уничтожать их, потому что иначе они уничтожат Израиль, — заявил Хартог.

— Папа, но нельзя же перерезать целый народ? Как ты можешь такое говорить?

— А я и не говорил: «перерезать народ», — передразнил его Хартог, сердито оглядывая аляповато-шикарный зал «Экселсиора» — так на самом деле назывался ресторан отеля. — Я говорил о том, что их надо было выгнать. О том, чего мы не сделали, не довели до конца, и за это палестинские арабы нам всем поотрезают головы. Мы должны были позволить им в тысяча девятьсот сорок восьмом году переправиться на тот берег Иордана. Там у них была своя собственная страна, Иордания, а река образовывала естественную границу. И если они причиняют нам боль, мы должны причинять им боль в десятикратном размере. Если они планомерно убивают наших граждан, мы должны убивать в десять раз больше на их стороне. Такова логика Востока. Так у нас заключают союзы. Следуя европейским правилам заключения союзов — оглянись вокруг! — там не продержишься и недели. Ты сражаешься против брата, а вместе с братом — против племянника, а вместе с братом и племянником — против троюродных братьев, а вместе с братом, племянником и троюродными братьями — против остального мира. Такова bottom line, остальное — комментарии.

— Но, папа, ведь те люди хотят того же, что и мы, разве не так? Крышу над головой, работу, школу для своих детей?

— Ты собрался в кругосветку?

— Да, спасибо тебе.

— Ну так по дороге ты убедишься, что люди в разных местах думают по-разному. Почему ты считаешь, что арабы понимают политику так же, как европейцы? Да для них Коран намного важнее любого закона. Так и с автобусом: тот араб был готов умереть вместе с евреями, потому что был уверен, что отправит евреев в ад, а сам попадет в рай. Тем, кто в этом уверен, ничего не стоит умереть. И нам ничем их не остановить. Кроме одного: брать их семьи и отдавать насильникам их матерей и сестер. Тогда все разом переменилось бы. Но Шамир на это не способен. Когда-то был несгибаемым бойцом-подпольщиком, теперь только и ищет компромиссов. Может быть, Рабин был бы лучше, он, похоже, потверже, но все равно никто не посмеет взглянуть правде в глаза.

— Пап, ты сам-то слышишь, что говоришь?

— Надеюсь, что ты слышишь меня.

— Таким путем… — как бы это так сказать, чтобы не обидеть его? — Таким путем мира не добьешься.

— Почему мы должны желать мира? — Хартог надменно смотрел на него, сильный, как всякий, кто отбросил беспочвенные надежды. — Если хочешь выжить, нечего умолять врагов о мире.

— Это по-другому называется.

— Ты совсем ничего не понимаешь, Брам. — Хартог сделал знак официанту и указал на их опустевшие бокалы.

— Я понимаю одно: с врагами нужно заключать мир, — сказал Брам, наклоняясь к нему. — Израиль имеет право на безопасность, но нельзя же вечно оккупировать палестинские территории!

— Нонсенс. С врагами не заключают мир. Их разбивают наголову. Так поступают с врагами. Откуда у тебя эта безумная идея, что с арабами можно заключить мир? Мир с арабами — не что иное, как отсрочка смертной казни.

— А о неграх ты что думаешь? — спросил Брам, полагая, что настал час показать отцу степень его экстремизма.

— А какое отношение к этому имеют негры?

— Ты что, расист? — спросил Брам резко. Он понимал, что бросает отцу вызов.

— Арабы — не раса, это негры — раса. У меня бывали сотрудники-негры. Работали прекрасно. Против тех арабов, которые выросли на Западе, я ничего не имею. Так что своими обвинениями в расизме тебе не загнать меня в угол, мальчик. Надо поумнее выстраивать линию защиты. Так называемые «палестинские территории» называются Иудея и Самария. Звучит очень по-арабски, не так ли? А какое отношение к истории арабов имеет Хеврон? Зато в Танахе город Хеврон поминается очень часто.

— Так какие планы у будущего премьера Израиля Хартога Маннхайма? — спросил Брам с максимально возможным ехидством.

— Столкнуть в пропасть десяток автобусов с арабами, — отвечал Хартог, жестом показывая официанту, что ему достаточно вина. — И все прекратится само собой. — Он поднял свой бокал, чтобы еще раз выпить за здоровье Брама. — Сегодня, в первый раз за много лет, я пью во время ланча, так что, Брам, лови момент.

Брам смотрел в сторону, он был зол до тошноты.

— Что случилось? — спросил Хартог.

Брам помотал головой, пораженный тем, что отец даже не подозревает, насколько отвратительны его взгляды.

— Расслабься, — сказал Хартог, — оставь то, что тебя напрягает, погляди на меня. Ты сидишь тут, у тебя все замечательно, об этом я позаботился, но ты не имеешь права критиковать евреев, которые там голыми руками таскают из огня горячие уголья.

— Каштаны, папа. Таскают из огня каштаны. На горячих угольях сидят.

Брам увидел, как в глазах отца на мгновение вспыхнул адский огонь бешенства. Хартог поставил бокал, не сделав и глотка вина, прикрыл глаза и сказал:

— В последнее время я совсем не говорю по-голландски. Иврит, иногда английский. Поэтому мне легко ошибиться. Но когда я поднимаю бокал, чтобы поздравить тебя с окончанием школы, специально прилетев, черт бы тебя побрал, из Тель-Авива, ты мог бы вести себя повежливее, понял?

Браму не хотелось выводить отца из себя, но он не мог так просто сдать свои позиции:

— Пап, ты заходишь слишком далеко и, основываясь на том, что ты сам пережил, рубишь, так сказать, сплеча. Я жутко рад, что ты приехал, правда, но твои политические идеи, они несколько… чересчур крутые.

Хартог глядел в свой бокал, сжимая пальцами тонкий хрусталь. Брам знал, что он запросто может раздавить его. Хартог заводился легко и под настроение начинал крушить все вокруг себя.

Но на этот раз он сдержался.

— Я полагаю, имя Самира Кунтара ничего тебе не говорит?

— Нет, — пробормотал Брам, поняв, что отец вот-вот его обыграет. Хартог выставил свое самое сильное оружие — эрудицию.

— Кунтар, Самир. Друз. Член ООП. Это случилось двадцать второго апреля тысяча девятьсот семьдесят девятого года. Тебе было восемь, так что ты вполне можешь не знать этого имени. Я тогда бывал в Израиле наездами: Технион в Хайфе, институт Вейцмана в Реховоте. В тот день я как раз там был. Ты, верно, думаешь, что я всегда был таким, как сейчас?

— Откуда мне знать? — пожал плечами Брам, гадая, на чем отец собирается его подловить.

— Я был почти таким же, как ты. До того самого дня. Не совсем таким же, потому что ты наивнее, чем я был тогда, но, в общем, похоже.

— Я, значит, наивный?

— А как же? Но теперь слушай внимательно, ладно?

Брам сердито кивнул.

— Этот друз Самир Кунтар принадлежал к группе из четырех человек, приплывшей на лодке из Ливана. По собственной воле? В тот раз — абсолютно. Надувная лодка с пятидесятисильным подвесным мотором, скорость пятьдесят восемь километров в час, — быстрая лодка, видишь, я знаю даже такие детали. Они добрались до Нагарии, местечка между ливанской границей и Акко. Около полуночи причалили к берегу и сразу застрелили полицейского, случайно там оказавшегося. В Нагарии они разбились на пары. Наш приятель Кунтар вошел в дом семьи Харан. Они были дома: отец Денни, мама Смадар и две дочурки: четырехлетняя Эйнат и двухлетняя Яэль. Смадар схватила Яэль и спряталась на антресолях в спальне, за чемоданами. Она боялась, что девочка заплачет, и рукой зажала ей рот. А наш приятель Самир выгнал Денни с Эйнат на пляж. На глазах дочери прострелил голову отцу и долго держал его под водой, чтобы убедиться, что он погиб. А потом забросал камнями, валявшимися на пляже, Эйнат и разбил ей голову прикладом винтовки. А Смадар, спрятавшись с младшей дочкой, со страху так сильно зажимала ей рот, что девочка задохнулась…

Хартог смотрел в окно, на изумительную башню Мюнт семнадцатого века. Часы на башне пробили три.

— Из четырех террористов евреи поймали двоих: Самира Кунтара и Ахмеда ал-Абраса. Каждого приговорили к нескольким пожизненным срокам, да, их судили, как людей. Я помню, в какой-то газете было интервью со Смадар. Она рассказала, как пряталась с девочкой на антресолях и как думала тогда: в точности как моя мама во время Холокоста. Четыре года назад Ахмед ал-Абрас был обменян вместе с другими на трех израильских солдат, сидевших в тюрьме в Ливане. Тысячу сто пятьдесят арабов поменяли на трех евреев. Ал-Абрас получил возможность начать новую жизнь. Зачем я об этом рассказываю?

Он поглядел на Брама и продолжал:

— Потому что Самира Кунтара многие арабы считают героем. Человека, который на глазах девочки убил ее отца, а после проломил ей голову. В глазах арабов он — герой. Этого зашоренного, абсолютно аморального психопата в ливанских и палестинских городах считают борцом за справедливость. Это случилось, когда я там был, в тысяча девятьсот семьдесят девятом году. Так что не хрена рассуждать о мире и «переговорах с врагом». Твой враг — чудовище. Он выпустит тебе кишки, едва ему представится возможность. И пока сам ты не живешь там, пока у тебя нет собственного опыта, вся твоя болтовня не стоит выеденного яйца.

Брам прервал его:

— Я круглые сутки только об этом и читаю. Я знаю, о чем говорю.

— Ты даже не представляешь себе.

— Чего ты хочешь? Чтобы я переехал в Израиль?

— Ты где собираешься учиться?

— В Тель-Авиве, — брякнул Брам, в неясной надежде, что эта новость выбьет Хартога из колеи. — Я поеду учиться в Тель-Авив. И буду жить с тобой.

— Со мной?

— Постараюсь не попадаться тебе на глаза.

— Кровать всегда к твоим услугам, — сухо отозвался Хартог.

Брам собирался устроить отцу провокацию, он полагал, что отец посчитает приемлемым сохранение некоторой дистанции между ними. Так что он не поехал вокруг света, а снял студию в дешевом районе Тель-Авива и начал, вопреки себе самому, вопреки собственному критицизму и ожиданиям, влюбляться в страну, в ее рассветы и сумерки, в дома и названия улиц, в критически смотрящий на мир талантливый народ с его мучительными мечтами и естественными страхами. Был ли прав отец? Брам отказывался согласиться с его мнением. И даже через тридцать с лишним лет отказывался жить в соответствии с его горькими, лишенными иллюзий идеями.

Сильное, крепкое тело Хартога продолжало функционировать. Брам сжал старческую руку отца, руку, выводившую то авторучкой, то мелом на школьной доске химические формулы элементарных процессов жизни, подносившую ко рту корку хлеба или полкартошки, когда он, ребенком, остался один. Исхудалую руку. С бледной кожей, сквозь которую просвечивали темные вены. Со старческими пятнами. Руку, которую он проклинал мальчишкой, потому что не получал от нее ласки. Тяжелый характер. А с некоторых пор — одиночество.

— Ах, папа, — прошептал Брам, задыхаясь от жалости и невозможности утешить отца, и погладил его руку.

В половине четвертого утра Брам открыл дверь своей кладовки на первом этаже, пятую по счету от той, что принадлежала Рите. У Хартога никогда не было лишней мебели, которую он мог бы сюда составить; лампы зажглись, и Брам увидел помещение, забитое картонными коробками, составленными друг на друга стопками, достигавшими потолка. На каждой приклеена этикетка с надписью — не на иврите, а по-голландски, элегантным, выработанным в довоенной школе почерком отца. Отчеты об исследованиях, эксперименты, годовые подписки специальных журналов. Через несколько минут Брам добрался до коробки, помеченной этикеткой: PRIVÉ.

Он откинул крышку и нашел папки с газетными вырезками. Брам не мог себе представить, чтобы Хартог сам собирал их. Наверное, этим занималась мама, а после ее смерти — какая-нибудь секретарша. Сообщения об исследованиях, интервью, а после известия о присуждении Нобелевской премии — десятки фотографий в журналах и научных приложениях к газетам, сопровождаемые статьями о лаборатории Хартога, и даже фотография, на которой юный, двенадцатилетний Брам стоит рядом с отцом, вытянувшись в струнку от гордости, в том самом костюме, который он носил после, когда жил в приемной семье. Статьи в иностранной прессе. Рассказы сотрудников о нем. Сол Френкель. Брам быстро просматривал статьи: «сильный», «упорный», «знает, чего хочет», «неустанно», «знания и интуиция», «справляющийся со всем», «выживший», «требовательный, но в первую очередь к себе самому», «добросовестный», «четко мыслящий», «с самого начала приучал» — эвфемизмы для описания характера человека, приучавшего своих сотрудников — как и своего сына — к трудностям.

Брам выписал имена основных сотрудников лаборатории Хартога, их оказалось семеро. Сол Френкель был содиректором — о нем у них было достаточно информации. Два молодых голландца, Фриц де Граф и Иоланда Смитс, рабочие лошадки лаборатории, как понял Брам. Британский исследователь Джозеф Льюис, попавший в группу поздно, всего за год до публикации исследования, принесшего Нобелевскую премию. Русский Досай Исраилов, дневавший и ночевавший в лаборатории, которого тоже считали своевольным одиночкой. Француз Андре Бернар, верный вассал Хартога. И австралиец Генри Шарп по прозвищу Кенгуру, которого Хартог считал своим наследником, — в научных лабораториях даже крупные ученые часто получают самые хулиганские прозвища. Интересно, какое прозвище было у отца? И что делать Браму, если обнаружится, что не только сын Сола Френкеля, но и еще чей-то сын обращался в полицию с заявлением о пропаже ребенка?

Пройдя по темному бетонному коридору, он зажег свет в тесной каморке, где когда-то занимался своими «изысканиями». Слабая лампочка едва светила, но целых два года ему это не мешало. Удобное кресло, в которое уселся Брам, подарила ему Рахель, когда он получил статус профессора. Кресло съездило в Принстон, а после продажи дома вернулось в Тель-Авив. Долгие часы посвятил он составлению тщательного плана действий. Он готовился к тому, что найдет predator, как называли подобных монстров американские сайты. Child predator. Sexual predator. Сидя в крошечной комнатенке, кладовке, принадлежащей квартире, где жила Рита Кон, он никогда не думал о сотрудниках Хартога — зачем? И все-таки с одним из внуков Сола случилось то, что случилось с внуком Хартога. Пока что ему известно только одно такое совпадение. И еще: он спас внучку Сола. Синий автомобиль. Неверно выбранный банкомат. Может, надо было тогда еще заняться этим инцидентом? Возможно. Исчезновение Бенни 28 августа 2008 года в Принстоне могло быть никак не связано с исчезновением Яапа де Фриса (какое чудесное голландское имя) 2 сентября 2008 года. Факт знакомства и совместной работы их дедов, имевшей место за четверть века до того, ничего не значит, доказательства найдены им еще в 2012 году. Джон О'Коннор убил его малыша. За это он убил Джона О'Коннора.

Настало время выкинуть к чертям все эти доски, распечатки, статьи, документы. Пора закрывать дело.

21

— Я заснул, извини, — стал оправдываться Икки, когда Брам заехал за ним в полдевятого утра. Брам и сам ненадолго прикорнул в своей комнате. Рита прочно обосновалась на диване в гостиной и спала на спине, в точности как Хартог, раскрыв рот и похрапывая.

— Я все-таки думаю, что мы ошибаемся, — сказал Брам. Он вел машину к больнице «Шеба».

— А я думаю, что мы правы, абсолютно. Я выпил таблетку, но она не подействовала.

— Надо было выпить две.

— Не могу понять, как это меня сморило. Наверное, переутомился. Не забывай, что лучшая моя половина сделана из титана.

— Никогда не думал, что титан может устать.

— Устает не титан, а то, что осталось от моего организма. Но картинку я сделал, нам ведь сейчас это нужно?

— Да.

— Ты звонил Балину? — спросил Икки. — Мы сделали такое открытие: еврейский мусульманин из Голландии взорвался на блокпосту. Охренеть можно. Еврей, взрывающий других евреев, Господи, — мы это раскопали, но, я думаю, Балин должен испытывать смешанные чувства.

— Почему? Мы помогли ему.

— Это должны были сделать его люди. Не мы. И теперь мы, уж точно, должны будем заткнуться.

— А кому мы могли бы про это рассказать? Газетам? Нам придется играть с Балином в открытую. Я позвоню ему, как только мы повидаемся с Плоцке.

— За такую историю можно получить кучу денег, — сказал Икки.

— Хочешь поссориться с Шабаком — валяй. Они тебя за яйца подвесят.

— За одно, второго у меня нет. Если это правда, им придется переоборудовать блокпосты. Проверка ДНК больше не работает. Как мы сможем вычислить евреев, перешедших в мусульманство?

— Это была случайность, — сказал Брам.

Но ведь он и сам пошел в неверном направлении, когда занялся О'Коннором. Избирательность сознания, от которой не избавишься, пытаясь отыскать логику и порядок там, где царит хаос.

— Случайность? — переспросил Икки. — Два одновременно исчезнувших мальчика, примерно одного возраста, оказались внуками ученых, много лет назад работавших вместе, — где тут случайность?

— Понятия не имею, — ответил Брам. Он с самого начала знал, что исчезновение малыша в 2008 году не было случайностью.

— О чем задумался? — спросил Икки.

— Ни о чем, — глухо ответил Брам.

Ему казалось: он видит свой дом в Принстоне — лабиринт коридоров, который должен превратиться в замок; слышит ужас и боль в своем голосе, чувствует, как вскипает в крови адреналин. Балин позвонил ему в неудачный день. Рахель только что уехала в Тель-Авив, он впервые говорил с психоаналитиком насчет своей бессонницы, было жарко, и солнце склонялось к закату, он стоял, болтая с Балином, перед домом, а малыш остался без присмотра и ушел с О'Коннором, который никуда не уезжал, просто запарковал свой вэн чуть дальше и вернулся, пробравшись сквозь кусты. Весь вечер и всю ночь метался Брам по своему участку, дважды менял батарейки в фонаре. Горло саднило от крика, глаза болели, и снова и снова он думал о том, что скажет Рахель. Он не мог сказать ей ничего. Ничего радующего, обнадеживающего, предсказуемого; он хотел осчастливить ее, потакая ее желаниям, и разделить с нею чудесное приключение — жизнь в Америке. Он плохо спал, потому что не был уверен, что поступил правильно, купив огромный дом в лесу — жилье для миллионеров, а не для профессора истории и врача.

Она послала ему эсэмэску, когда приземлилась в Тель-Авиве. Он ответил эсэмэской, наврал, что телефонная линия не в порядке, а по мобильнику он может только посылать эсэмэски. Потом позвонил в полицию. Не прошло и десяти минут, как две патрульных машины появились у дома. Он был спокоен, рассказал, что случилось, и поехал на одной из машин в местное отделение полиции. Дал показания, поставил свою подпись, согласился на публикацию одной из фотографий Бенни и продолжал лгать Рахель, славшей ему эсэмэски. Через трое суток его начали допрашивать и искать тело в реке. Ему пришлось принять успокоительное, когда они поволокли что-то баграми из воды. На четвертый день Рахель послала эсэмэску: она получила странное сообщение от подруги, та вроде бы видела фото их ребенка и сообщение о том, что он пропал, по местному телевидению. Что, собственно, случилось? Почему подруга смогла позвонить ей, а Брам не может? Он не знал, что отвечать. Она снова послала эсэмэску, что вылетает в Америку ближайшим рейсом. У него оставалось не больше пятнадцати часов на решение задачи. На карте штата Нью-Джерси он нарисовал крестик там, где стоял их дом. Он не мог примириться с тем, что это — слепой удар судьбы. Всему должна быть причина.

Пока он искал малыша по всей Америке, Рахель развелась с ним и вернулась в Израиль. Получила роль в индийском фильме, стала кинозвездой в Мумбаи, и индийский бизнесмен сделал ей предложение, от которого невозможно было отказаться. Теперь у нее трое детей, она живет во дворцах и шикарных апартаментах то в Москве, то в Париже, то в Лондоне, то в Нью-Йорке, у нее слуги, шоферы; краткий эпизод жизни с Брамом надежно похоронен в подвалах памяти. Иногда он отыскивал в сети ее имя и разглядывал на экране фото из светской хроники. Иногда, забывшись, мечтал о том, как позвонит ей и скажет, что нашел сына, пока до него не доходило: этого никогда не случится. Их сын давно мертв.

22

Когда Брам и Икки появились у его кровати, Плоцке чуть приподнял руку в знак приветствия. Он проделал это с видимым усилием. Рядом с ним на табуретке сидела жена, опершись на локоть, подперев ладонью щеку. Она была из эфиопских евреев, темнокожая и кудрявая. Шланги и кабели все еще соединяли Плоцке с башней, напичканной высокой технологией. Не похоже было, чтоб ему стало намного лучше с тех пор, как Брам навещал его в прошлый раз.

— Профессор, — произнес Плоцке едва слышно.

Его жена встала и поздоровалась:

— Привет, меня зовут Сира.

— Садитесь, — сказал ей Брам.

Но она осталась стоять:

— Вы подоспели как раз вовремя, не иначе как Ашем, Предвечный, привел вас туда.

— Не знаю, нашлось ли время у Предвечного заняться нами особо, Вселенная — довольно-таки обширная штука.

— Ему нравится возиться с нами, — уверенно заявила Сира.

— Вы все-таки садитесь, — сказал Брам. — Я постою.

Он улыбнулся ей и облокотился на высокую стальную спинку кровати. Сира снова села и взяла Хаима за руку.

— Хаим, — спросил Брам, — как ты?

— Все хорошо. Через некоторое время меня отпустят.

Он говорил еле слышно, и Браму приходилось напрягаться, чтобы разобрать слова.

— Когда Хаим вернется домой, — вмешалась Сира, — вы должны прийти к нам обедать.

— С удовольствием, непременно. Можно, я захвачу свою девушку?

— Конечно! — ответила Сира, едва ли не возмущенно. — Можете взять с собой всех, кого хотите.

— Только мою девушку.

— А это ваш сослуживец?

— Икки? Нет… то есть Икки работает со мной в «Банке», занимается розыском детей. Но не на «скорой». В тот вечер со мной был Макс Ронек.

— Пригласите и его от нашего имени, ладно? — попросила Сира. — И он тоже пусть приводит всех, кого хочет. Недели через три. Мы дадим знать когда. У нас есть ваш телефон?

— Я оставлю номер Хаиму.

— Без разницы, — согласилась Сира.

— Надо говорить: как вам будет удобнее, — поправил ее Хаим.

— А как дела у… — Брам на секунду запнулся, припоминая имена, — у Лонни? Лонни и Тонни!

— Через полчаса у нас связь с Лонни по скайпу, — отозвалась Сира. — Все в порядке. И похоже на то, что нашей семье позволят воссоединиться.

— Отваливаете? — поинтересовался Брам.

— Завтра у меня разговор с директором «Легии», — ответила Сира. — Он уверен, что все будет в порядке. Он хочет, чтобы Тонни тоже у них играл.

— Здоровенные парни, оба, — вмешался Хаим. — Полуевреи, полуафриканцы — невероятная комбинация, зато какой результат!

— Я везде ищу информацию о Варшаве. Ну и холодина там зимой! — сказала Сира. — Надо будет потеплее одеваться. Снег лежит по нескольку месяцев, представляете?

— Представляю, — улыбнулся Брам.

— Родители приехали за мной сюда, а теперь я уезжаю, — вздохнула Сира. — Почти наверняка.

— А вы остаетесь, профессор? — спросил Плоцке.

— Да, я остаюсь. Наверное. Пока еще не знаю.

— И вы придете к нам обедать, когда Хаима выпишут.

— С удовольствием, сударыня.

— Хаим, — Брам помедлил, собираясь с мыслями. — Хаим, мы хотели тебе кое-что показать.

Плоцке кивнул, но при этом нерешительно покосился на жену, которая немедленно пришла ему на помощь:

— Он еще очень слаб, профессор.

— Это совсем нетрудно, Хаим.

— Я ничего не знаю, — прошептал Хаим почти беззвучно.

— Мы хотим показать тебе один портрет. Может быть, ты…

— Я ничего не видел. Ничего.

— Похоже, мы знаем, кто это был…

— Ракета, — сказала Сира, — было официальное сообщение.

— Хаим?

Плоцке прикрыл глаза, а жена склонилась над ним, словно собираясь защитить мужа от Брама и Икки.

— Ему нужен покой, профессор. Поговорите с ним через несколько недель, когда он окрепнет.

Она была некрупная, но мускулистая и спортивная женщина, ясно было: такая вполне может дать сдачи.

— Хаим? — снова спросил Брам.

Плоцке взглянул на него и покачал головой.

— Я был в шоке, профессор. Извините, я был не вполне…

Брам переглянулся с Икки, тот напряженно кивнул, и Брам понял: Икки не намерен отступать.

Развернув компьютерную обработку детской фотографии Яапа де Фриса, Икки поднял листок повыше. Красивого юношу лет двадцати, светловолосого и голубоглазого, с волевым подбородком легко было принять за выходца из Норвегии или Швеции, только Y-хромосома в его крови указывала на длинную череду предков — пугливых евреев из восточноевропейских гетто; он мог бы быть честолюбивым молодым банкиром или профессиональным теннисистом.

Плоцке закрыл глаза и отвернулся.

— Он хочет спать, его нельзя беспокоить, — сказала Сира.

— Хаим? — включился Икки. — Хаим, если ты сейчас не откроешь глаза, значит, ты ответил «да», ладно? Ты не откроешь глаза?

Хаим лежал неподвижно, прислонившись к жене, делая вид, что ничего не слышит. И не открывал глаз.

Сира склонилась над ним, словно пытаясь отгородить мужа от надоедливых посетителей.

— Вам пора уходить. Недели через три я сготовлю для вас дыню с куриными крылышками — коронное блюдо нашей семьи. А сейчас Хаиму надо поспать.

В коридоре Икки шепнул:

— Он ведь так и не открыл глаз, а?

— Похоже на то, — устало отозвался Брам.

Они пошли к выходу.

— Это точно он! Яап де Фрис!

— Скорее всего, да.

— Черт побери, Брам! Ты понимаешь, что это значит?

— Понимаю.

— Ты знаешь, что я имею в виду.

— Понятия не имею, — ответил Брам. Ему надо было увидеть Эву. Лечь с ней рядом, заснуть и проспать несколько лет.

— Нечего изображать из себя идиота. — Икки схватил Брама за руку и заставил остановиться. — Брам, тот, кто взорвался на блокпосту, был в две тысячи восьмом году зарегистрирован как пропавший ребенок. В ту же группу входит еще один пропавший ребенок, твой сын. Вероятность того, что это случайное совпадение, равна вероятности того, что мне в голову сию минуту врежется метеорит!

— Мы должны сообщить Балину, что смогли идентифицировать того парня. А все остальное…

— Твой сын жив, Брам. Это — это мое предчувствие, оно появилось у меня после того, как мне сделали протезы. Я думаю, такие металлические штуки могут принимать какие-нибудь волны или черт его знает что. Я — человек-антенна. И я думаю, что твой сын…

— Ты симпатичный мешугинер, Икки, но всему есть предел, есть вещи, которых нельзя говорить людям.

— Почему ты не хочешь этого видеть?

Брам в бешенстве схватил Икки за руки и, наклонившись поближе, прошептал:

— Моего малыша убили шестнадцать лет назад! Такова истина! Истина, с которой я не могу примириться! И о которой ничего не хочу знать! Которая медленно-медленно вползает в мое тело и мозг и которой я не могу посмотреть в глаза! Не своди меня с ума! Я знаю, как это бывает! Оставь меня в покое!

— Господи, Брам…

Брам повернулся к нему спиной и быстро пошел по коридору к выходу. Пациенты в халатах и тапочках, наблюдавшие Брамовы безумства, расступались, давая ему дорогу. Охранники появились в дверях дежурки.

У австралийского «ровера» Брам закурил. Ему казалось, что вокруг поют птицы. В небе над его головой медленно набирал высоту аэробус.

— Извини, — услыхал он позади себя голос Икки. — Я никогда не буду делать того, что причиняет тебе боль.

Брам повернулся к нему, он знал, что вел себя совершенно неприлично:

— Это ты меня извини. Я не должен был так…

— Иногда во мне просыпается необоримый энтузиазм, — виновато пробормотал Икки.

— Энтузиазм — это замечательно. Ты — неугомонное сердце «Банка», Икки.

— Я только хотел тебе помочь.

— Я знаю.

— Ты нашел какие-то имена?

Брам положил ему руку на плечо:

— Слово «остановись» тебе незнакомо?

— Нет.

— Я не нашел имен, — соврал Брам.

— Ладно, я так и думал.

Икки явно расстроился. Потом пожал плечами:

— Поехали в «Банк»?

— Поезжай один. Мне надо еще кое с кем поговорить.

23

Браму пришлось ждать, пока Айзмунду удастся, потеснив пациентов, выкроить несколько минут свободного времени. В зале было тепло, несмотря на кондиционеры, а народу набилось столько, что Браму вспомнился Бен Гурион в прошлые, счастливые времена, полный пассажиров, ожидающих рейсов на Нью-Йорк или Париж. Правда, в Корпусе Беренстайна не было туристов с чемоданами, резвящихся детишек и мамаш, баюкающих младенцев, — только старики в сопровождении своих состарившихся потомков. Зато посетителей оказалось больше, чем стульев. Старики приходили в основном сюда, и потому «Беренстайн» сделался самым оживленным местом во всем комплексе «Шеба». А в детской больнице пустовали целые отделения. Макс прав: надо рожать больше детей, из любви друг к другу и ради страны. Но способен ли кто-то возродить свои мечты и передать их детям? Что сделали евреи для того, чтобы повернуть ход Истории? Брам десятки раз объяснял это студентам. В 70-м году Новой эры римляне разрушили Храм. Прошло шестьдесят два года, и Бар-Кохба поднял восстание против римлян, подавленное через три года. Римский историк и сенатор Дион Кассий Кокцеан, написавший в третьем веке «Историю Рима», сообщил о пятистах восьмидесяти тысячах погибших евреев, добавив, что иудеи все еще почитают свои ценности. Тора была символически сожжена на развалинах Храма. А имя «Иудея» — страна иудеев — заменили именем «Сирийская Палестина», словно евреи никогда не побеждали филистимлян. Иерусалим переименовали в Элию Капитолину, и евреям запретили там появляться. 1816 лет евреи мечтали о возвращении. Как долго смогут они выносить эту жизнь? Брам предполагал, что процесс должен завершиться к 2048 или к 2070 году, когда исполнится ровно два тысячелетия после разрушения Храма. Все, кто мог уехать, — уехали; почему он остался? Они с отцом давным-давно могли свалить в Австралию. Отец был крупным ученым, активно работавшим до тех пор, пока — пять лет назад — болезнь не лишила его разума. Университет в Брисбене, где жило много израильтян, десять лет назад послал Хартогу приглашение, но он не захотел уезжать, желая досмотреть этот смертельный забег до конца. В ту пору Брам не мог существовать самостоятельно — призрачный остов, не тонущий лишь благодаря железному режиму Хартога. В те годы он утешался лишь мыслью о том, что всегда может нырнуть в последний раз и пойти на дно. Но Хартог непрестанно подстегивал его: поднимал в определенное время и отправлял выгуливать Хендрикуса, заставил устроиться на работу в университет (Брам сперва работал консьержем, а после, когда смог нормально читать, консультировал нескольких соискателей). Брам плавал в бассейне университетского спорткомплекса и принимал лекарства, много разных лекарств.

— В лекарствах — спасение человечества, — говорил Хартог. — Надо только знать, сколько принимать и когда. Мозги — это необыкновенные электрохимические лаборатории, и при помощи правильных лекарств ими можно управлять.

— А душа? — спросил его однажды Брам.

— На ней ты сидишь, — отвечал Хартог. — На твоем тохесе.

Брам улыбался своим мыслям, пока ждал очереди среди стариков, пришедших за новым сердцем, почкой, искусственной костью. Грубость Хартога часто бывала остроумной, и нередко благодаря этому усиливался эффект высказанной им точки зрения. Но в то же время он мог жестко, безжалостно высказываться по самым незначительным поводам. Браму хотелось бы спросить его про Сола Френкеля.

Через тридцать пять минут прогудел бипер, который Брам получил в регистратуре, когда записывался в очередь. Айзмунд, маленький и сгорбленный, ожидал его в своем кабинете стоя, чуть покачиваясь, опершись на палки.

— Садитесь, господин Маннхайм. Что-то случилось?

— Ничего особенного, отец чувствует себя прилично, так же, как в последние месяцы.

Порядок на столе у Айзмунда был отменный. Бумаги разложены ровными стопками, стаканчик с остро очиненными карандашами, графин с водой и три стакана.

— Что привело вас сюда?

— Много ли больных принимают то же лекарство, что и мой отец?

— У нас — восемьдесят человек.

— И какая дозировка?

— Для каждого пациента разная.

— Что случится, если удвоить дозу?

— Что вы имеете в виду?

— Есть ли вероятность, что у моего отца благодаря этому наступит просветление?

— Это может привести к его смерти, — ответил Айзмунд и поглядел на Брама с подозрением. — Зачем вам это?

— Я хочу поговорить с ним.

— Весьма велика вероятность того, господин Маннхайм, что вам это никогда уже не удастся. — Он окинул Брама изучающим взглядом, словно искал в нем скрытые изъяны. — Вашему отцу сейчас — сколько? Девяносто три?

Брам кивнул.

— Настанет день, когда мы сможем прочищать кровеносные сосуды в мозгу чем-то вроде пылесосов размером с молекулу, но пока нам это еще не под силу. Пока что мы палим по цели вслепую, надеясь получить результат случайно. Мы можем заменять органы и части тела, но мозг остается загадкой. Может быть, к концу столетия — стоит подумать об этом, и я прихожу в восторг. Я до этого не доживу, но наши дети могут ожидать чудес от медицины. Подумайте об этом, господин Маннхайм. У вас есть дети?

— Нет, но моя жена… я хотел сказать, моя любовница, она беременна. И у меня когда-то давно уже был ребенок…

— Вы оставите ребенка здесь?

— Что вы хотите сказать?

— Ребенок, ваш и вашей любовницы, будет расти здесь или вы тоже уедете?

— Мы пока не приняли окончательного решения. — Ответ Брама был полуправдой, он не хотел, чтобы малышка оставалась здесь. Он мечтал о каминах и крышах, покрытых толстым слоем снега. О долгих зимних вечерах, посвященных чтению «Доктора Живаго». О стране, раскинувшейся от горизонта до горизонта, вечной и безграничной.

— Оставайтесь здесь, — сказал Айзмунд и, опираясь на палки, направился к двери, из чего Брам заключил, что разговор окончен.

24

Он возвращался на автобусе в центр Тель-Авива. Снова старики в поношенной одежде и стоптанной обуви. Седые женщины в бесформенных спортивных штанах — неужели так было всегда? Брам вспоминал полных дам с сиреневыми и серебристыми прическами, старательно накрашенных, с выщипанными в ниточку бровями, эффектных и трогательных, наряженных для дневного выхода в кондитерскую, где с русскими или французскими подружками можно обсуждать животрепещущие проблемы: невесток и мировой антиеврейский заговор. Умерли все они, что ли? Или для их существования нужна другая, беззаботная жизнь, в которой нарядные дамы появляются, словно на театральных подмостках, демонстрируя всем, как они заботятся о себе, своих серьгах и кольцах, историях о внуках и отдыхе на пляжах Майами? Их нет здесь больше. Все они теперь там, в Москве, на Тверской, роскошной торговой улице, не уступающей Парижу или Лондону. В чудесных норковых шубках, пальцы унизаны золотыми кольцами с драгоценными камнями; счастливые, они болтают о чепухе: о качествах льняного постельного белья и смешных ценах в новом ресторане на Арбате, где невозможно заказать столик и где племянница знакомой выпала из лопнувшего по шву платья, — какое счастье, что есть еще страна, где подобные дамы могут болтать о пустяках, поедая petit-fours!

Он сошел на улице Бен Иегуда, миновал пьяного, обнимавшегося с фонарным столбом, и пошел в сторону «Банка», обдумывая, трудно ли будет заработать на жизнь в Москве пятидесятитрехлетнему санитару «скорой». Вполне возможно, что Эве легче будет найти работу, но и ей придется переучиваться и получать российский диплом. В их возрасте эмигрировать непросто. А через некоторое время появится ребенок, и тогда на его плечи ляжет ответственность, — надо будет заботиться о тепле, о еде, о безопасности. Девочка. Дочь. Ему пришлось остановиться из-за переполнявших его мыслей; голова шла кругом от любви к этой, еще не родившейся, девочке. Он сможет любить ее, не предавая воспоминаний о другом ребенке, — забота о новой девочке не станет предательством по отношению к малышу. Но вдруг он понял — словно с глаз упала завеса и солнце хлынуло внутрь, — что пора оставить малыша в покое. Пора освободить место для девочки, а это возможно, только если Брам отпустит малыша. В сердце своем найдет он укромное местечко, где малыш сможет удобно расположиться, где ему будет хорошо, где никакой О'Коннор не сможет нанести ему вреда. Нужно скрыть малыша от чужих глаз и самому спрятаться от его взгляда.

Глубокий бас гремел внутри так, что слышно было на улице. Он открыл стеклянную дверь банка и вступил во врубленную на полную мощность «Killer Queen»: She's а killer queen, Gunpowder, gelatine, Dynamite with a laser beam, Guaranteed to blow your mind, Anytime!

Он подошел к своему столу позади касс. Икки, сидевший за его «Эпплом», молча поднял правую руку в знак приветствия, а левой быстро убрал громкость.

— Принес чего-нибудь? — спросил Икки.

— Ничего. Хочешь кофе? Я принесу.

— Да, пожалуйста. И бутербродик или что-то вроде.

Брам повернул назад, к двери. И услышал голос Икки:

— Новости тебя не интересуют?

Брам остановился:

— Что ты имеешь в виду?

Икки обернулся к нему, глаза его были полны слез из-за долгой, напряженной работы у экрана.

— Я тут кракнул несколько дерьмовых банков данных. — Он потер глаза, поморгал, снова поглядел на Брама — глаза его постепенно возвращались в нормальное состояние. — Я нашел имена людей, которые работали с твоим отцом. Набрел, блуждая по сети, на три десятка имен. И среди них один русский, Досай Исраилов. Исраилов: смотришь и думаешь, перед тобой — аид. Ничего подобного: это имя часто встречается в Центральной Азии. Мусульманское имя. Наш Исраилов прибыл из Казахстана, эдакий доморощенный гений, когда-то попросивший политического убежища в Лондоне и оттуда попавший к твоему отцу. Потом уехал в Саудовскую Аравию, оттуда попал в Афганистан. Примкнул к талибам, оказался экстремистом-фанатиком, был личным врачом Муллы Омара, — помнишь такого, приятеля Осамы Великого? Брам? Когда американцы после девятого-одиннадцатого прищучили талибов, Исраилов убрался на родину, в Казахстан. До тебя доходит, о чем я?

Брам должен оставить малыша в покое. Они оба заслужили это.

— Зачем ты все это делал? — проворчал он.

— Я думал… Я еще не закончил! Господи, Брам, да что с тобой?

— Извини, Икки, — так что ты нашел?

— По-моему, — сказал Икки, едва ли не виновато, — по-моему, и Яап, и твой мальчик, и другие были просто украдены. Раньше такое случалось. Мамелюки в Египте, каста рабов, купленных или украденных мальчиков, мальчиков-христиан, из которых выращивали воинов ислама. И оттоманы занимались этим веками: крали христианских мальчиков, обучали их и превращали в воинов ислама, смотри-ка, сколько я всего разыскал: янычары, мальчики, которых насильно вывозили с Балкан и в специальных лагерях воспитывали из них воинов ислама. Брам, ты же историк, ты знаешь об этом! Почему они не моглии повторить это теперь? Похищать еврейских детей и воспитывать из них самоубийц! Это тоже метод борьбы с врагом! При помощи вражьих детей!

Брам придвинул стул, сел и устало поглядел на Икки.

— Икки, милый, ты ошибся. Бессмысленное занятие. Безумные поиски мировой закулисы! Исраилов превратился в религиозного фанатика — о'кей, замечательно. Что случилось с Яапом — я не представляю. Но мой малыш, мой Бенни, был изнасилован и убит педофилом. Чем бы ты там ни занимался — заткнись-ка, а? Я не могу больше это переносить. Я… я должен оставить своего сына в покое. Я не могу снова начать искать его. Я покончил с этим двенадцать лет назад.

 

Офис Балина помещался в сером бетонном строении возле старого порта. Двадцать лет назад район этот пережил расцвет, тысячи молодых людей, беспечно слонявшихся между кафе и клубами, еще не понимали тогда, что непрестанные ракетные обстрелы из пограничных деревень — всего в нескольких километрах отсюда — скоро заставят их покинуть страну. И район снова станет таким, каким он был в восьмидесятых-девяностых годах прошлого века: безлюдным, продуваемым всеми ветрами, наводящим уныние.

Вывески над входом не было, но все знали, что здесь находится Шабак, служба, которая поддерживала страну с ампутированными конечностями в стоячем положении и охраняла ее жизненные интересы при помощи строжайших правил безопасности.

Брам назвал свое имя охране, и юная девушка в форме, классическая сефардская красотка с собранными в высокую прическу волосами и не накрашенная, проводила его до кабинета Балина. Самая умная и самая толковая молодежь страны работала на Шабак, страна, собственно, существовала благодаря им. Девушка, которая шла рядом с Брамом, стала бы в другое время и в другом месте талантливой студенткой-физиком или многообещающей художницей. Здесь и сейчас она была бойцом.

Без стука раскрыв дверь, девушка пропустила Брама в кабинет. Балин сидел за столом по-рабочему, без пиджака; он взмахнул рукой, указывая Браму на длинный стол, за которым уместилось бы человек тридцать, и поднялся.

Просторное помещение, светло-серые стены, в углу — шкафы с аппаратурой и экраны, единственное окно выходит на глухую стену. Рабочее место современного монаха.

— Привет, Ави.

— Привет, Ицхак.

— Садись.

Брам выдвинул один из стульев и сел. Балин надел пиджак — невозможно представить себе Балина, беседующего с кем-либо без пиджака, — переложил с места на место несколько досье, вытащил тонкую красную папочку и сел против Брама, положив ее перед собой. На нем был синий галстук, тот самый, подаренный Брамом.

— Будешь что-нибудь пить?

— Нет, спасибо. Красивый галстук у тебя.

Балин улыбнулся:

— Я подумал — дай-ка надену его. Цена на них, на те, что от Hermès, сейчас просто запредельная.

— Они и тогда так стоили, Ицхак.

— Тогда ты меня любил.

— Я всегда тобой восхищался, да. Энергией, с которой ты гонялся за своей мечтой, — за миром на Ближнем Востоке.

— Ты, кажется, тоже об этом мечтал?

— Я — жертва самообмана.

— Не ты один, Ави.

Они грустно смотрели друг на друга, обоим было неприятно вспоминать прошлое и вдребезги разлетевшиеся иллюзии, связанные с ним.

— Казахстан, — сказал наконец Балин. — Там есть чудесные места для отдыха. Страна разрушена землетрясением. Русские забрали себе север, но на юге фанатикам удалось построить священный исламский халифат. Помнишь фильм, который снял этот аидише комик, как его, кстати, звали?

— Барон Коэн. Фильм назывался «Борат». Ты нашел кого-то, кто хочет туда поехать?

— Нет. Мы точно никого не пошлем. А Моссад — они просто дети по сравнению с нами.

— Так что, получается, я могу ехать.

Балин постучал пальцем по красной папочке:

— Это выглядит, как отчет больных на всю голову заговорщиков. Вы просто обязаны поступить к нам на работу, я не шучу, Ави.

— Только если ты предложишь нечто такое, от чего мы не сможем отказаться.

— Вы получите неограниченные возможности для розыска пропавших детей. В конце концов, именно это занятие позволило нам понять, что происходит.

— Отпусти меня в Казахстан.

— Как ты собираешься это сделать?

— Достань мне голландский паспорт, у тебя ведь везде связи, разве нет?

Балин, казалось, не отреагировал на идею Брама.

— А дальше что?

— Дальше я обращусь к истинной вере. Стану мусульманином. В городе, где родился Исраилов, в Алма-Ате, или как она там теперь называется, они устроили что-то вроде музея. Исраилов у них — великий человек, казахский Эйнштейн. К ним со всего мира съезжаются волонтеры, помогают восстанавливать страну. Из Европы тоже. Я хочу туда попасть.

— Мы не знаем в точности, какими банками данных они пользуются для контроля документов.

— Да ладно, Ицхак, ничего у них нету. После землетрясения все линии связи или оборваны вовсе, или серьезно повреждены. Страна лежит в развалинах. Они рады всякому, кто готов на них вкалывать.

— Послушай, Ави. Даниел Леви, без сомнения, был Яапом де Фрисом. Мы безгранично благодарны вам. Работа действительно была проделана первоклассно…

— Благодари не «нас», а Икки Пейсмана.

— Да, поразительный парнишка, придется нам забрать его, Ави, мое сочувствие к тебе безгранично, но придется тебе справляться самому или тоже поступать к нам.

— Продолжай, — бросил Брам.

— Только какое отношение это имеет к твоему сыну? В группе, работавшей с твоим отцом, было три еврея: Френкель, Бернар и этот австралиец Шарп. Вместе с твоим отцом — четыре. У двоих пропали внуки, оба осенью две тысячи восьмого года. И один мусульманин, который тогда не стал еще верующим, а пока не сбежал на Запад, состоял в КПСС…

— Такова была плата за то, чтобы работать в серьезной науке и выезжать за границу.

— Точно. Этот мусульманин неожиданно вернулся к вере отцов…

— Ты называешь это «вернулся к вере»? Стал радикалом, уехал в Афганистан и примкнул к талибам!

— Который сделался радикалом и, как вы предполагаете, стал воровать детей у евреев. Боже мой, Ави, — ты хоть подумал, какие у него могли быть мотивы?

— Мотивов нет. Здесь у нас слабое место. Я думаю, он ненавидел моего отца. Возможно, классическая схема: узнал, что отец должен получить Нобелевку. Зависть — страшная сила.

— Но он и сам, кажется, был невероятно успешен в Англии? Со всеми своими патентами он превратился в мультимиллионера.

— Он возненавидел евреев. После того как поработал с ними в Амстердаме. Сол Френкель, Бернар, Шарп, мой отец.

— И подумал так: я увезу с собой их внуков?

Брам понял — защиту Балина будет трудно преодолеть:

— Что еще вам удалось выяснить о Яапе де Фрисе?

— Мы узнали, что он явился из Индии.

— Из Индии?

— Откуда попал туда — неизвестно.

— В Казахстане не искали?

— Мы не Моссад, мы Шабак. И занимаемся внутренними делами.

— То есть своим друзьям из Моссада ты даже не звонил?

— Там, насколько я понимаю, никого нет, кроме секретарши на полставки, которая отвечает на звонки.

— Яап де Фрис провел свою юность в Казахстане.

— Это ваши догадки, но доказательств-то нет.

— Их и не может быть на этом этапе, Ицхак. Кто-то должен поехать в Казахстан.

— Послушай, дружок, вы притащили мне фантастическую историю об ученом, ворующем внуков у своих бывших коллег. Теперь ты хочешь, чтобы я помог тебе проверить эту гипотезу: дал денег и задействовал свои связи?

Брам не мог сдержать улыбку:

— У тебя нет выбора, Ицхак. Тебе придется согласиться, но сперва ты желаешь убедиться, что я действительно хочу туда поехать. Да, я действительно хочу туда поехать. Так что кончай размазывать дерьмо по столу. Ты не хуже меня знаешь: мы не можем просто так отбросить эту гипотезу. Представляешь, а вдруг мы правы? Вдруг этот Исраилов на самом деле вывозил детей в Казахстан? Это не так сложно. Моего малыша он мог запросто взять с собой в Мексику, а оттуда — что два пальца об асфальт — вывезти куда угодно. А Яаппи де Фрис? Увезти на юг Испании, там сесть на паром — и в Марокко. Тогда, в две тысячи восьмом году, это было проще простого. Мне тебя тоже хочется кое о чем спросить. И я уверен, что у тебя есть ответ на мой вопрос. У тебя есть ответы на все вопросы, это твоя профессия, вернее, ты таким родился.

Балин глупо ухмыльнулся и пожал плечами.

— Какой ты, право, комплиментщик, Ави.

— Я точно знаю, когда должен похвалить тебя, Ицхак.

— Может, выпьешь чего-нибудь?

— Воды.

— Стакан воды, и мне тоже, — распорядился Балин, глядя в пространство; ясно, кто-то подслушивал весь их разговор. Может быть, еще и снимали скрытой камерой.

— Покинув Европу, — продолжал между тем Брам, — он вынырнул в Саудовской Аравии, но очень скоро уехал в Афганистан. Это было в тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году, Исраилову был пятьдесят один год. Стал личным врачом Муллы Омара в Харакат-и инкилаб-и ислами, дрался против советских. В тысяча девятьсот девяносто шестом году организовал в Шах-Вали-Кот медицинскую лабораторию. In the middle of nowhere, где-то в Афганистане. В сентябре двухтысячного года лаборатория взорвалась. Восемнадцать убитых, среди которых двое детей самого Исраилова. Может, в этом все дело?

— В том, что взорвалась его лаборатория?

— Да ладно тебе, Ицхак, хватит придуриваться. Я еду в Казахстан, расскажи мне все, что знаешь.

Дверь открылась, и красавица сефардка поставила перед каждым из них по бутылочке воды.

Балин медленно открутил крышечку, глотнул прямо из бутылки и утер губы тыльной стороной ладони. Потом сказал:

— В сентябре двухтысячного года все это было чистой фантастикой. Впрочем, не все. Эти штуки с ДНК именно тогда и начались. Мои предшественники постоянно этим занимались. Исследования генетики евреев, все это дерьмо, в которое мы теперь вляпались, было жутко модно. А тут еще и коммерческие интересы страховых компаний, которые хотели знать о генетической предрасположенности своих клиентов к болезням, когда вычисляли страховые взносы, и так далее. Мы знали, что в Европе и в Америке проводятся и другие исследования ДНК. Поиски биологического оружия, воздействующего только на людей со специфическим генотипом. Моссад очень волновала лаборатория Исраилова в Шах-Вали-Кот. Они понятия не имели, что там происходило. И они решили не рисковать. Досай Исраилов был гением. У него были мозги, а может быть, и возможности. Может, он искал оружие против евреев, а может — лекарство от рака, никто не знает. Моссад не хотел рисковать.

— Двое его сыновей погибли.

— Shit happens.

— Одному было три, другому шесть.

— Моссад не хотел рисковать.

— И тогда он забрал двух сыновей у своих прежних коллег.

— Ну, это ваша теория.

— Яап де Фрис просидел все это время в Казахстане. Без вариантов, — сказал Брам. — Исраилов содержал там сиротский дом.

— Что ж, очень благородно с его стороны.

— Ты должен мне помочь.

Балин кивнул, отхлебнул воды из бутылочки, оперся локтями о стол и посмотрел на Брама.

— Сперва они отрежут тебе пальцы на руках, когда поймут, кто ты такой на самом деле, спешить им будет некуда; потом — пальцы на ногах. Потом перейдут к более крупным частям тела. Ты пройдешь через чудовищные пытки и не скоро потеряешь сознание.

— Заткнись, Ицхак.

— А твой сын? Представь себе, что он все еще жив. И из него сделали убежденного мусульманина, радикала, который, как Яап де Фрис, видит перед собой только одну цель: как можно быстрее вознестись на небо, прихватив с собою как можно больше жертв. Евреев.

— Он — мой сын. Я должен попробовать с ним… с ним поговорить.

— С религиозным фанатиком?

— С моим сыном…

— Ави, Брам, Эйб, Ибрагим — мы сидим, черт побери, в дерьме по самые уши. Жаль, что твой отец больше не… слишком стар. Сейчас я с удовольствием обсудил бы с ним эти проблемы.

— Обсуди со мной.

— Почему? В этом весь вопрос, Ави: почему Исраилов сделал это?

— Почему? — повторил Брам.

Они улыбнулись друг другу.

— Может быть, через тысячу лет ты узнаешь почему, — сказал Брам.

— У меня есть теория.

— Я без ума от теорий.

— Мы не должны были сюда приезжать, Брам.

— И это говоришь ты, Ицхак? Ты — едва ли не самый могущественный человек в стране, говоришь, что нам не надо было сюда приезжать?

— Мы прибыли в неверное место, населенное враждебным, завистливым народом. Их религия полна неистовой злобы, основатели ее — мстительные кочевые племена, поклоняющиеся черному камню, их святилище — в Мекке. Добавлять к этому коктейлю монотеизм с мечтой о Храме в Святой земле было ошибкой.

— С нами так тоже было, — возразил Брам.

— Римляне выдрали нас отсюда с корнями, когда мы захотели отобрать у них свой Храм и защитить от них свой клочок земли. Мы годами рассказывали детям героические эпосы о Массаде. А на самом деле это было всего-навсего массовое самоубийство в знак протеста против победы римлян! Господи, Массада оказалась вовсе не героическим эпосом, а историей поражения! А наша религия, которая соткана была из святого для нас клочка земли, истории исхода из Египта и завоевания Ханаана по соизволению Господа нашего, Акадош баруху? Древние евреи готовы были за это умирать. Но вот что случилось: римляне уничтожили нашу религию. И мы ушли в диаспору, в новую религию: без страны, без Храма. А потом мы, народ без страны, вернулись на этот древний клочок земли, и они нас ненавидят. Но мы могли бы точно так же жить, где угодно, — в Канаде, Америке, Австралии…

— Ты пропустил историю Шоа, — напомнил Брам.

— Из-за Шоа ситуация усложнилась еще больше. Сперва мир ненавидел нас за то, что у нас не было страны; теперь они ненавидят нас за то, что у нас появилась страна. А еще они ненавидят нас за то, что из-за Шоа им пришлось испытать по отношению к нам чувство вины. Чувство вины — что за абсурд! Европейцы просто мечтали от нас избавиться. Я думаю, они с тысяча девятьсот сорок восьмого года надеются, что арабы завершат работу.

— Работу?

— Шоа.

— Зачем тогда ты сидишь здесь? — спросил Брам.

— Из упрямства. И еще — я надеюсь на чудо.

— На чудо?

— Может быть, мы отыщем средство, чтобы удалить их отсюда.

— Боже мой… — Брам с ужасом посмотрел на него, вдруг поняв, что Балин имеет в виду.

— Казахстан, — прервал сам себя Балин, не глядя на Брама.

— Нам надо заключить с ними мир.

— С Казахстаном?

— С палестинцами.

— Они на это не пойдут. Им это не нужно. Они думают, что время работает на них. В чем-то они правы. А может — не правы.

— Как мы это организуем, с Казахстаном? — спросил Брам.

— Поедешь через Китай. В Китае пройдешь начальный курс чтения Корана — ты вообще-то к языкам способен?

— Когда-то давно был способен. Я постараюсь.

— Достаточно хоть чуть-чуть уметь читать. Получишь голландский паспорт. И денег столько, сколько понадобится.

— А как с моим отцом?..

— О нем мы позаботимся.

— Хорошо, — сказал Брам. — И вот еще что…

Балин перебил его:

— Ты будешь там совсем один, Ави. У тебя не будет никакой поддержки. И никто не будет вытаскивать тебя из этого дерьма.

— Ицхак, — спросил Брам. — Зачем тебе понадобились эти игры? У тебя ведь была полная информация о Френкеле, о моем отце, о Яапе де Фрисе и Исраилове. Твои люди могли за пару часов сделать то, что сделал Пейсман. Почему ты мне об этом не сказал?

Глядя ему в глаза, Балин поднял брови и покачал головой:

— Откуда ты это взял?

— Ты так ловко нас провел. Ты уже обо всем знал, когда пришел к нам в «Банк». Но хотел, чтобы мы сами все нашли, правда? Ты знал, что я сам приду. Дело идет о моем малыше. О моем сыне.

Балин смотрел на красную карту, расстеленную на его столе.

— Почему? — повторил Брам.

Балин шмыгнул носом, облизал губы и посмотрел на Брама.

— Почему? — Он поднялся с места, обогнул стол, и Брам пошел за ним к двери и спросил на ходу:

— А что бы ты делал, если б мы ничего не нашли? Остановившись у двери, Балин оглянулся:

— Наверное, ничего. Я бы ничего не сказал.

— Рискуя тем, что ситуация вроде той, с Яапом де Фрисом, может повториться?

— У нас есть твоя ДНК. Мы бы его так и так отследили.

— После того, как его разорвало бы в клочья.

Балин опустил глаза и уставился на башмаки Брама.

— У меня есть для тебя еще кое-что, — сказал он. — Двенадцать лет назад, декабрь две тысячи двенадцатого года. — Теперь он смотрел Браму прямо в глаза. — Я случайно нашел старые мэйлы: из Америки запрашивали информацию о тебе в связи со смертью некоего О'Коннора.

— О'Коннора? — повторил Брам.

— Джона О'Коннора. Никогда о таком не слышал? Известный властям педофил, чья гибель пришлась как раз на те несколько дней, что ты провел в Америке. В доме О'Коннора нашли следы башмаков, купленных тобою в «Саксе».

— Я не понимаю, о чем ты говоришь.

— Дело было закрыто. Им не хотелось с тобой начинаться. Вряд ли удалось бы найти присяжных, которые осудили бы тебя за убийство этого чудовища.

— Почему ты не рассказал мне о том, что знал? — спросил Брам.

Балин снова шмыгнул носом:

— Почему? Я не мог бы попросить тебя об этом. О совершенно безнадежном деле. О безумном деле. Двое детей, пропавших много лет назад, внуков идн, которые давным-давно работали вместе. Совершенно абсурдная история. И из-за нее просить кого-то отправиться в исламский халифат, в район, разрушенный землетрясением? Ты должен был сам попросить меня об этом. Только так.

 

На Площади халифата в центре разрушенного города слепой мальчик схватил его за край джеллабы. Брам кинул монетку в пластиковую мисочку, и тотчас ручонки потянулись к его одежде и вцепились в нее. Браму нетрудно было бы освободиться, чтобы идти дальше, вряд ли маленький попрошайка был сильным, но он остался стоять, глядя вниз, на немытую голову, грязную повязку на глазах, черные пальцы.

Мальчик сидел, подстелив под себя картонку, скрестив ноги, обутые в изношенные сандалии; перед ним стояла пластиковая мисочка с монетками. Грязные лохмотья едва прикрывали тело. Чего хотел от него этот ребенок? Откуда он знал, что именно Брам каждый день дает ему монету? По запаху?

Брам стоял, ожидая, что мальчик отпустит его или что-то скажет, впрочем, он все равно ничего бы не понял. Но тот молчал. И Брам стоял посреди площади, между аккуратных песчаных холмов, под которыми были погребены развалины.

Каждый вечер на Площади халифата он давал монетку слепому мальчику с завязанными красной тряпкой глазами, чей возраст так и не смог определить. Ребенок сидел у памятника без вести пропавшим, две недели Брам проходил здесь каждый день и, выбрав почему-то именно этого нищего, всякий раз давал ему денег, чтобы он мог купить хлеба. В столице полно было бездомных детей. «Надзирающий», помогавший Браму освоиться, рассказал ему, что существуют специальные центры, где их кормят и дают ночлег, но детей было так много, что городской совет ежевечерне поручал их заботам щедрых верующих.

Сквозь разрывы в облаках светило солнце, его теплые лучи скользили по посыпанной песком площади, по тюрбану на голове Брама, по лицу ребенка, сидевшего у его ног. Двое попрошаек подошли поближе и что-то сказали, но он их не понял. Мимо проходил мужчина в снежно-белом тюрбане, кокетливо приподнимая, чтобы не запачкать в грязи, свою джеллабу; он спросил по-английски, не нужна ли Браму помощь.

— No, — ответил Брам, — I am fine.

Дети-попрошайки заговорили с человеком в тюрбане.

— Они говорят, что могут увести его, если он вам докучает. Они знают его.

— Как его зовут?

— Атал.

— Атал, — повторил Брам. — Что это значит?

— Дар Аллаха Милосердного, да будет благословенно и прославляемо имя Его.

Мальчишки снова заговорили.

— Они говорят, что он еще и глухой. Слепой и глухой.

— О нем кто-то заботится?

Мужчина перевел его вопрос.

— Они забирают его с собой перед заходом солнца. Он ходит хорошо. Они живут в разрушенном доме. — Он еще о чем-то спросил мальчишек и перевел: — Их каждый день кормит арабская благотворительная организация. Они осиротели во время землетрясения.

Брам дал им денег, мальчишки ушли, а он поблагодарил мужчину и поглядел на ребенка, неподвижно сидевшего на земле.

Потом наклонился, осторожно высвободил край одежды из его пальцев и пошел дальше.

После разрушительного землетрясения некоторые здания с усиленными фундаментами и специальной конструкцией, способной держать удар — отели, офисы, — которые еще в советские времена возводили западные архитекторы, остались неповрежденными. Постройки же, созданные по канонам современной эстетики — со стеклянными стенами и открытыми пространствами, — рухнули и позже были засыпаны песком, привезенным в город на грузовиках. Оплаченные западными инвесторами дворцы из стекла, дававшие правителям возможность смотреть вдаль, поверх городских крыш, превратились в уродливые песчаные холмы, на которых ничего не росло. Пережившие землетрясение памятники — по большей части солидные, возведенные при прежнем начальстве, — были снесены и валялись с обрубленными ногами, засыпанные песком; протянутые вперед руки, которыми они самоуверенно указывали народу светлый путь, иногда торчали из-под земли. Они оказались дерьмовыми начальниками, это Брам понимал, и было нечто символическое в том, что новые правители сбросили их с пьедесталов. Чаши фонтанов, которыми некогда славился город, высохли, их постепенно заносило песком. Скульптуры, по которым долгими летними днями струилась вода, неся с собою прохладу, разбили на куски, а знаменитый фонтан «Знаки зодиака» снесли и уничтожили бульдозерами. Тысячи барельефов, скульптур, мозаик были разрушены. Страна освобождалась от всего, в чем содержался малейший намек на красоту.

Зато восстановили Центральную мечеть, купол ее выкрасили голубым, мозаики подновили; это было самое высокое здание в районе. Десятки несчастных, осиротевших детей попрошайничали в тени минаретов. Целые кварталы на окраинах, человеческие муравейники еще советской постройки, рухнули во время полуночного землетрясения, но в центре уцелело множество старых, невысоких домов. Город окружали кладбища, где упокоились десятки тысяч погибших. А на Площади халифата, раньше называвшейся Площадью Республики, стоял единственный знак памяти тысячам тех, чьи тела не смогли найти. Страна столкнулась с катастрофой, объявленной учеными муллами карой Аллаха за то, что потомки кочевников обожествляли принадлежащие им степи и горы. И ветер, несущий их молитвы в Мекку. Добыча нефти замерла, иностранные бизнесмены больше не показывались в стране, но Брама поразило, сколько мусульман-европейцев встретилось ему, и не только потомков эмигрантов-мусульман, но и светловолосых новообращенных, потрясенных триумфальным шествием ислама по Афганистану и Центральной Азии.

Он перешел границу Китая в Хоргосе, проведя сутки среди вооруженных до зубов исламских боевиков и таможенников, бравших взятки; потом его посадили в автобус с юными новообращенными европейцами, чьи сияющие, восторженные глаза были красны от усталости и перевозбуждения. К поездке Брам готовился в китайском городе Урумчи. Он слушал лекции, изучал Коран и жизнь пророка и ждал приглашения, чтобы ехать дальше в качестве помощника-волонтера. Граница с Россией пересекала страну и была наглухо закрыта, это и заставило его ехать через Китай — в Урумчи он мог передвигаться совершенно свободно, мог связываться и с Москвой, и с Тель-Авивом по телефону и из интернет-кафе. Пока они ехали, останавливаясь в положенное для молитвы время, Брам преклонял колени у придорожной канавы рядом с кем-нибудь из юных, серьезных неофитов, одетых по-дорожному: в джинсы и модную теплую куртку с написанным на спине названием известной фирмы или американского баскетбольного клуба. Они произносили слова молитвы, ветерок играл их новообретенными бородами. Странно, но Брам чувствовал нечто общее между собой и этими юнцами, скорчившимися на молитвенных ковриках на пути к спасению.

Цепи высоких островерхих гор с вечными снегами на вершинах виднелись вдали, по берегам рек росли кусты и деревья, и ободранные серые стебли каких-то растений торчали над голой, покинутой землей. В день поездки — с шести утра до одиннадцати вечера, по кое-как подлатанной дороге — небо было бесцветным, земля — серой, а деревни, попадавшиеся на пути, состояли из полуразрушенных глинобитных домишек и торчащих там и сям обугленных балок: во время землетрясения, из-за непотушенного огня в печах, случались пожары. Иногда он видел издалека клубы дыма, поднимавшиеся над селениями; иногда, прямо у дороги, — группу ожидающих чего-то узкоглазых мужчин с обветренными, невозмутимыми лицами воинов, ждущих сигнала, верхом на низеньких, нервных лошадках. Они проехали мимо палаток, возле которых дети, играя, равнодушно поглядывали на то, как рядом режут корову; труп собаки валялся в канаве; у поворота дороги рядом с тремя тощими козами стоял, опираясь на палку, закутанный в тряпье человек и внимательно смотрел вслед автобусу.

Земля вздрогнула от ужаса перед Аллахом Милосердным и дрожала девяносто шесть секунд. Даже в полутора тысячах километров от эпицентра землетрясения трескались стены, крысы кричали от страха в подвалах домов, летели с полок и разбивались об пол в кухнях банки с персиковым и вишневым компотом. Брам до сих пор помнил ту ночь, хотя прошло больше трех лет. В Тель-Авиве был вечер, едва минуло восемь, когда он внезапно почувствовал легкую дрожь, словно где-то в доме сильным порывом ветра захлопнуло дверь.

Старые районы остались почти неповрежденными, эти дома — деревянные, не выше двух этажей — сохранились с той поры, когда город восстанавливали после разрушительного землетрясения 1887 года. Брам жил в центре для иностранных волонтеров вместе с американцами, латиносами, европейцами. Бороду он начал отращивать за четыре месяца до отъезда, чтобы всякому издали был виден его недавно обретенный фанатизм. С момента приезда он носил тюрбан, длинный кусок материи, который, с помощью одного из «надзирающих», научился оборачивать вокруг головы. Волонтеры работали по утрам в разных частях города: убирали мусор, водили грузовики, а тех, кто имел соответствующую квалификацию, использовали на строительстве новых домов. После полуденной молитвы они изучали Коран. Брам подготовился: он мог немного читать по-арабски, что было не очень трудно человеку, говорившему на иврите. Женщины-волонтеры жили в отдельном палаточном лагере за чертой города, на ровной площадке у подножья гор.

Ночевал он в огромном зале вместе с десятками мужчин своего возраста — пятидесятилетних, — которым обрыдла жизнь в бездуховной, потребительской Европе. Они бежали оттуда, чтобы начать жизнь заново, и теперь принимали истерический накал страстей за новый смысл их новой веры. После занятий они ели за длинными столами. А потом он шел прогуляться по улицам, подобно тысячам других мужчин в белых джеллабах, мимо чайных, где из репродукторов неслись слова молитв, а с телеэкранов ученые-муллы разъясняли смысл сутр Корана; мимо мастерских, где продавали оружие: пусковые установки для ракет, минометы, старые русские и китайские мины. Он шел и слушал, на каких языках разговаривают прохожие: французский, английский, немецкий, арабский, что-то скандинавское, русский. И каждый вечер он давал монетку слепому мальчику на Площади халифата.

Брам был опытным шофером, и ему поручили водить грузовик. Надо было разбирать руины, в которые превратились жилые районы. Тысячи волонтеров из исламских стран поделили на команды, каждая команда отвечала за очистку определенного сектора. Брам оказался самым старшим в команде из двадцати человек, во время работы распевавших молитвы и без труда наполнявших кузов мусором. Через несколько дней он знал всех по именам, а они звали его Седым Ибрагимом: теперь, когда он перестал бриться, оказалось, что борода у него поседела, хотя волосы оставались темными.

Во время вечерних прогулок он часто проходил мимо музея, но не торопился заглянуть внутрь, чтобы не привлекать к себе излишнее внимание. На семнадцатый день, еще до вечерней молитвы, он вошел в музей — деревянный дом неподалеку от железнодорожной станции, с которой после землетрясения не отправилось ни одного поезда. Дом оказался просторным, двухэтажным; длинный балкон во всю ширину фасада украшала искусно выкованная решетка, не тронутая маньяками-аскетами. Солнце, склонявшееся к закату, окрасило вершины гор и крышу дома в огненно-красный цвет.

Он отворил дверь и вошел в холл; пол был выложен синей и белой плиткой. У стола сидел коротко остриженный парнишка в белой джеллабе и очках в черной старомодной оправе; он читал какую-то книгу. Борода едва начала пробиваться на его юном лице. Волосы были темные, глаза карие, но на казаха или араба он не походил. Может быть, приехал из Северной Африки.

Брам поприветствовал его:

— Kajirli киип.

И юноша ответил:

— Kajirli киип.

Брам знал на этом языке всего несколько слов, но в его команде, где были люди из восьми разных стран, они общались по-английски. Он спросил по-английски:

— Можно мне посмотреть?..

— Пожалуйста. Если будут вопросы, я отвечу.

— Спасибо. С чего начать?

Юноша указал направо.

Пустая, обшитая деревянными панелями комната, когда-то здесь была столовая или гостиная состоятельной семьи; стены увешаны фотографиями и текстами по-арабски, по-казахски и по-английски.

Досай Исраилов родился здесь в 1937 году, отец — Нуржан, хирург, мать — Сагида, учительница. То было время сталинского террора, когда погибла четверть четырехмиллионного населения Казахстана. Брам внимательно прочитал тексты, посмотрел исторические фотографии и прошел в следующее помещение, обшитое точно такими же панелями.

Здесь посетителя информировали о Второй мировой войне и ошеломляющем росте советской индустрии после победы над фашистами, рассказывалось также об испытаниях первой советской атомной бомбы.

Боковая дверь привела его обратно в холл.

— Есть вопросы? — спросил юноша.

— Пока нет, — улыбнулся Брам.

Комната по другую сторону холла оказалась кабинетом с книжными шкафами, забитыми научной литературой на русском, немецком и английском языках. В рамках помещались фотографии и тексты.

Досай Исраилов поражал своими успехами с юности, семнадцати лет он отправился в Московский университет, изучать физику и химию. Окончил учебу за три года и прошел специализацию по фармакологии в Праге. На фото Брам увидел интеллигентного казаха, черноволосого, с любознательным взглядом; на другом фото — он же в белом лабораторном халате; еще на одном — в спортивном костюме, на стадионе; еще на одном — в горах, с друзьями-студентами.

В 1963 году, когда ему было двадцать шесть, он получил звание профессора в Ленинградском университете. Как человек известный и пользующийся доверием член партии, он имел возможность выезжать за границу, читал лекции в Массачусетсе, в Лейденском университете, в Сорбонне, а в Германии, среди прочего — в Министерском филиале Института Макса Планка, где занимаются биомедицинскими исследованиями.

В 1975 году (ему было тридцать восемь), во время поездки в Англию, Исраилов попросил политического убежища. Британская международная фармацевтическая фирма предоставила ему лабораторию и долю в доходах, получаемых при реализации лекарств по его патентам.

За несколько лет он приобрел финансовую независимость и перебрался в Амстердам. Брам был готов к этому, но все равно испытал шок, увидев фото амстердамской команды: Исраилов, Хартог, Сол Френкель, австралиец — Кенгуру — Шарп, француз Бернар, британец Льюис. И двое голландцев: Фриц де Грааф и Йоланда Смитс, тогда — молодые сотрудники, постдоки; теперь им, должно быть, под семьдесят, в живых от всей команды, кроме Хартога, остались только они; оба живут в Голландии, Брам говорил с ними по телефону.

Фото Исраилова у мечети в Амстердаме, среди работяг-марокканцев: в глазах этих неграмотных парней светится уважение к его учености. Подпись под фотографией сообщает, что в Амстердаме Исраилов вернулся к вере своих дедов, кочевников-мусульман из Казахстана.

После того как Хартог получил Нобелевскую премию, Исраилов покинул Голландию. Фотографии в традиционной арабской одежде, текст: открытие центра для медицинских исследований в Саудовской Аравии.

В 1988 году — Исраилову пятьдесят один год — он примыкает к Харакат-и инкилаб-и ислами, мусульманскому движению, сражавшемуся в Афганистане против советских. Исраилов лечил Муллу Омара, когда тот был ранен в глаз во время битвы при Джелалабаде, в 1989 году участвовал в освобождении Кандагара и Герата, а в 1996 году основал медицинский центр — неподалеку от Кандагара, в районе Шах-Вали-Кот.

Не было ни одной фотографии его жены (или жен), но под фотографией сожженного здания лаборатории в Шах-Вали-Кот имелось сообщение, что в сентябре 2000 года взрыв, организованный сионистскими врагами, прервал важнейшие исследования. Во время взрыва погибли не только шестнадцать сотрудников Исраилова, но и его маленькие сыновья, трех и шести лет.

В следующей за кабинетом комнате висели самые последние фотографии — с 2010 года до смерти Исраилова в 2016 году.

После падения режима Муллы Омара в 2001 году Исраилов, как видный член талибской элиты, мог бежать вместе с остальными в Пакистан. Но знаменитый ученый вообще исчез до 2010 года, когда, судя по фотографиям, он вернулся на родину. Огромное состояние позволило Исраилову организовать приют для сирот со всего мира. Он поселил их вдали от города, в похожем на монастырь комплексе зданий; в них воспитывали благочестие и преданность исламу, а также развивали их интеллект.

На фотографии, сделанной в 2011 году, снята была целая группа этих весело смеющихся сирот в традиционной долгополой одежде, совершенно не сочетающейся с их европейскими лицами. Брам узнал одного из них, и у него перехватило дыхание. Самый высокий из всех, девятилетний красавец блондин, голландец Яаппи де Фрис, внук Сола Френкеля. Яаппи, назвавшийся Даниелом Леви и взорвавший себя. Его малыша на фото не было.

В тупичке за домом Исраилова Брам просидел не менее получаса. Никто не должен был видеть его заплаканное лицо: что ответит он тому, кто спросит?.. У него не было ответов — одни вопросы. Был ли его малыш частью этой группы? Есть ли еще какие-то фотографии? Ничто в глазах внука Френкеля не наводило на мысль о трагедии, о том, что он был похищен. Какой была юность Яапа? А какой была юность его малыша? Обняв руками колени, Брам сидел в сумрачном тупичке позади ряда деревянных домов, выстоявших во время землетрясения, и ему хотелось рассказать Эве о том, что он увидел, хотелось обнять ее, а потом упасть на колени и положить ладони на ее бедра. Звонить ей было опасно: в столице контролировались все телефонные пункты и интернет, а ему, очевидно, предстояло прожить здесь несколько недель, может быть, даже месяцев, прежде чем он сможет вернуться.

Куда делся его малыш? Был ли он убит О'Коннором? «Мой малыш, — подумал он, — где он, мой малыш?» Надо подождать несколько дней, снова зайти в дом Исраилова и расспросить хранителя музея. Что произошло с приютом? Существует ли он до сих пор? А если нет, то куда послали мальчиков? В Афганистан, сражаться против западных армий? Или все они уже погибли? Взорвали себя, как внук Френкеля, затесавшись в гущу врагов?

Он пошел назад и на людных центральных улицах столицы затерялся в море тюрбанов; некоторые гуляли, придерживая рукой висевшее на плече оружие. Как же он завидовал верующим, обращающимся напрямую к Аллаху, умоляя его явить свою милость. Голода он не испытывал, но ему очень хотелось пить. На Площади халифата, проходя мимо слепого мальчика, он, как всегда, дал ему монету.

В эту ночь он не мог заснуть; прислушиваясь к храпу соседей и к биению своего измученного сердца, он пытался понять мотивы поступков Исраилова. Вдохновлялся ли тот рассказами о мамелюках и янычарах? Как любой образованный человек, Исраилов, без сомнения, знал эти истории. Но принял ли он решение изменить свою жизнь только ради мести за смерть детей? Моссад в сентябре 2000 года взорвал его лабораторию в афганском районе Шах-Вали-Кот, были убиты его дети. Возможно, Исраилов хотел отомстить сионистам и вообще евреям; он был гениальным ученым и нашел оптимальное решение для осуществления своего плана.

Через три дня Брам снова наведался в музей. Шел дождь, а в дождь работы прекращались. Улицы были пусты, дороги превратились в грязные взбаламученные лужи. Юный хранитель музея приветствовал его радостно, как старого знакомого, и дал полотенце, чтобы вытереть лицо; Брам размотал намокший тюрбан, а плащ повесил у входной двери. Он снова осмотрел музей, прочел все пояснения и испытал такой же шок при виде фотографий, изображавших его отца и Яапа, как и в первый раз.

Когда Брам вернулся в холл, юноша спросил, не хочет ли он чаю.

Только теперь Брам заметил, что хранитель музея сидит в старом-престаром инвалидном кресле: на Западе их давно заменили на новые, легкие и маневренные модели. Юноша выехал из холла и вернулся, держа чайник и управляясь с креслом одной рукой. Стакан, лежавший у него на коленях, он подал Браму и налил чаю ему и себе.

— Спасибо большое, — поблагодарил Брам.

— Редко бывает, чтобы кто-то заходил сюда во второй раз, — сказал юноша. — Да и один раз мало кто заходит. Вы ученый?

— Нет… Впрочем, когда-то был. Я занимался историей. Мой отец был ученым, он встречался в Европе с профессором Исраиловым. — Он осторожно отхлебнул ослепительно-горячего чаю. Дождь барабанил в окна.

— Потрясающе! Теперь я понимаю, почему вы пришли во второй раз. Вы сами-то откуда?

— Из Голландии. — Тут Брам почти не наврал.

— И давно вы стали мусульманином?

— Да — вернее, я только теперь понял, что многие годы ощущал себя мусульманином. Я шел путем, указанным пророком, sallallahu alaihi wa sallam.

— Вы — волонтер?

— Да.

— Я хотел задать вам странный вопрос.

— Задавай.

— Вы знаете, что шахматы запрещены?

— Как так — шахматы запрещены?

— Игра запрещена. Шахматы. Шестьдесят четыре клетки.

— Нет, я не знал.

Юноша доверительно наклонился к нему и, заговорщицки подмигнув, прошептал:

— А вы в шахматы играете?

И Браму вдруг показалось, что на лице юноши появилось типичное, свойственное только еврейским подросткам выражение: смесь иронии, любопытства и лукавства. Он видел такие лица сотни раз, когда преподавал в Тель-Авиве. А может, ему почудилось?

— Раньше играл, с отцом…

— У меня есть доска, — сообщил юноша, не спуская глаз с входной двери. — Наверху, в одной из комнат, спрятаны доска и фигурки, кроме одной: я потерял черную башню.

— Ее можно заменить чем угодно: кусочком дерева, камушком, — посоветовал Брам.

— Когда вы сможете прийти?

— Завтра… Или послезавтра?

— Послезавтра. Но вам придется отнести меня наверх. Сам я туда не заберусь.

— А что там, наверху?

— Ничего. Пустые комнаты. Правда, есть стол и два стула. И в тайнике спрятаны доска и мешочек с фигурками.

— Я приду, — сказал Брам.

— Это запрещено, — напомнил юноша, протягивая ему руку, и назвал свое имя: — Эркин.

— Ибрагим, — ответил Брам, пожимая его руку. — Я очень давно не играл в шахматы.

— Я тоже играл нечасто, — успокоил его Эркин. — Но мы все вспомним, пока будем играть.

— Если это запрещено, где ты научился играть?

— В приюте.

— В каком приюте?

— В приюте у профессора.

Сколько ему могло быть лет? Двадцать? Не объявляли ли когда-нибудь этого парнишку в розыск? Волосы у него черные, но слишком светлая кожа; интересно, был ли он знаком с малышом? И не знает ли, где может быть малыш сейчас? Брам спокойно кивнул, сердце его бешено колотилось где-то у горла.

— А приют существует до сих пор?

— Он разрушен землетрясением. Такова была воля Аллаха Милосердного, да будет благословенно и прославляемо имя Его.

— Ты был там, когда это случилось?

— Да. Я угодил под падающую балку, и меня парализовало — все, что ниже пояса.

— Какой ужас, — посочувствовал Брам.

— Тем выше ценится мой путь к Аллаху Милосердному, да будет благословенно и прославляемо имя Его.

— А остальные, те, кто жили в приюте?

— Мне повезло. Почти все погибли.

Брам умирал от желания расспросить его обо всем, но надо было сдерживаться. Шансов, что малыш все еще жив, оставалось немного.

— Кто научил тебя играть в шахматы?

— Мой друг Хайуд.

— Чем вы занимались в приюте?

— Мы изучали Коран, хадисы и сунну. И много тренировались. Мы все очень метко стреляли и владели ножом, могли убить врага голыми руками. Мы мечтали стать мучениками, умереть во имя Аллаха Милосердного, да будет благословенно и прославляемо имя Его. И до сих пор это — моя цель. Я был бы счастлив, если бы смог совершить то, чему учил нас профессор!

— Чему он вас учил?

— Что жертвовать собой — высшее благо.

— Вы все были сиротами?

— Да. Из разных стран. Я, например, родился во Франции.

— А твои родители тоже были мусульманами?

— Все рождаются мусульманами. Но истинный путь приходится искать среди лжи и соблазнов.

— Это правда, — согласился Брам, гадая про себя, не вызвал ли он нечаянно подозрений.

— И из моей страны, из Голландии, тоже кто-то был?

— Хайуд, шахматист. Его имя означает «гора». Он и выглядел как гора, высокий блондин. Сирота из Голландии. Нас собирали по всему миру.

— Хайуд тоже погиб во время землетрясения?

— Нет, он был послан год назад для исполнения миссии. Может быть, он уже погиб как мученик и получил воздаяние на небесах.

— Ты что-то помнишь о своем детстве во Франции?

— Нет. Слишком много времени прошло. Смутно. Какой-то длинный коридор. Комнату. Там было плохо. Я был сиротой.

— А Хайуд что-нибудь рассказывал?

— Нет. Мы редко говорили об этом.

— Но он умел играть в шахматы?

— Да. Он сам выточил фигурки. Он был жутко способный.

— Там висит снимок детей, которые жили в приюте, он был сделан в мае две тысячи десятого года. Ты там тоже есть?

— Меня там нет. Почти все, кто там сняты, погибли в ту ночь. Это ужасно, но Аллах Милосердный, да будет благословенно и прославляемо имя Его, знает, что Он делает. Для нас воля Его непостижима.

— Эркин, — сказал Брам, чувствуя в груди жар, словно там разгорался костер, и опасаясь, как бы мозг не разнесло взрывом, — Эркин, ты не скажешь мне, кто изображен на том снимке? Я хотел бы помолиться за них.

Эркин покатил свою коляску в заднюю комнату и остановился у книжного шкафа; Брам вошел за ним. Фотография стояла на полке, прикрепленной к стене, перед рядом книг. Эркин называл имена, и Брам, затаив дыхание, ждал, пока палец Эркина не уперся в изображение Яаппи, пока он не назвал имя.

— Хайуд, голландец, — сказал Эркин.

— А американцы у вас были?

— Да. Тхакиб.

— Тхакиб, — повторил Брам. И спросил: — А его фотографии тут нет?

— Нет. Только эта.

Брам помог Эркину добраться до холла.

— Тхакиб тоже выжил во время землетрясения. Он был послан для исполнения миссии вместе с Хайудом. Они должны были стать мучениками. Тхакиб много чего помнил о своем детстве, — добавил Эркин задумчиво, подбирая слова. — Он рассказывал, что жил среди змей. Много-много змей. Может быть, он уже стал мучеником. Аллах Милосердный, да будет благословенно и прославляемо имя Его, знает, что Он делает.

Облака расступились, и лучи солнца осветили горы, окаймлявшие город. Дождь очистил воздух, теперь пройдет не меньше суток, пока земля высохнет и все вокруг снова покроется пылью. Брам сошел с крыльца, и его башмаки промокли. Он спешил, хотя цель пока что не была ему ясна. После того, что он услышал, надо было отойти подальше от музея и спокойно все обдумать. Надо контролировать свои эмоции, чтобы не выдать себя, пытаясь разобраться в том, что он узнал. Есть надежда, что Бенни жив. Тхакиб. Если еще не взорвался. Это может случиться в любую секунду, он назовется Фредди Коэном, Сэмом Вайсом или Джо Корнблюмом и подорвется, собрав вокруг себя толпу евреев. В Тель-Авиве, Нью-Йорке или Буэнос-Айресе. Надо побыстрее связаться с Балином, это возможно только из Китая. Из этого города ничего нельзя послать в Тель-Авив. Они не должны допустить, чтобы Тхакиб проник в гетто, которое называется Израиль.

Он находился в каком-то трансе — и с изумлением понял, что видит себя со стороны: очень странное ощущение, словно у него появился еще один глаз, следовавший за ним и следивший за измученным телом в забрызганной грязью джеллабе. Едва показалось солнце, люди в тюрбанах высыпали наружу, дергаясь и приплясывая в грязи, полные восторга перед своими великими целями, перед новой страной, которую они строили, современным халифатом, который вот-вот распространится по всей земле, неся заповеданный Аллахом мир. Неверующий Брам был бы рад помолиться вместе с ними, попросить помощи в поисках тайного смысла происходящего: медленного умирания отца, беспокойного блуждания евреев по путям всемирной истории, причин землетрясений, судьбы своего малыша.

Тхакиб. Может быть, он еще жив. Может быть, он начал сомневаться в своей вере и захотел разобраться в смутных воспоминаниях детства. Помнит ли Тхакиб своих родителей? Знает ли, что не был сиротой, что его украли, увели из родного дома? Или ему объяснили, что все свершается по воле Аллаха и, следуя извращенной логике своих учителей, он живет лишь ради великой, жестокой, огненной жертвы, к которой его предназначили? Где он, его малыш? На Западе? В Америке? В Испании? Где-то в мире живет и дышит его малыш. В крошечном номере отеля в Монтевидео. На ферме в Кении. На корабле в Индийском океане. Он породил сына, готового принести себя в жертву своему богу.

Но он не исключал и другой возможности: однажды утром его сын встретит девушку, от которой не сможет отвести глаз, так прекрасна будет она, девушку, к которой ему захочется возвращаться каждый день, чтобы снова взглянуть на нее, девушку, которая подает чай в индийской деревне или торгует свежей мятой на Берегу Слоновой Кости.

Его сын все еще жив — он чувствовал это, как Икки чуял опасность, — с определенностью, не нуждавшейся в поддержке фактов. Его сын жив. Где-то на земле живет он в ожидании момента, когда сможет принести себя в жертву, или в ожидании достаточной силы озарения, какие случались у Моцарта и Вермеера. Он должен найти малыша и помочь ему; окружить его любовью, охранить эту, такую короткую, жизнь от религиозных фанатиков вневременного, потустороннего мира, которые требуют его крови. Он должен найти свое дитя — Беньямин, Бенни — он осмеливался произнести это имя только мысленно.

— Бенни, — тихонько сказал он, — любимый мой малыш, Бенни…

Связаться с Балином отсюда невозможно, значит, нужно срочно вернуться в Китай, в цивилизованный мир с модными шоу, веселыми торговыми улицами, новенькими мобильниками и полными народу ресторанами. Многие страны установили у себя ДНК-сканнеры и решили проблему фальшивых паспортов. Он сможет найти Бенни, если задействовать Балина.

Час за часом бесцельно блуждал он по разрушенному городу. По небу плыли белые облака, затеняя собою широкую долину, потом ветер забрал их с собою и солнце подсушило лужи на улицах и его лицо. Он опустился на колени, в мокрый песок, чтобы вознести полуденную молитву.

И снова слепой мальчик на Площади халифата схватился за край его джеллабы, когда Брам бросал монетку в пластиковую мисочку; это превратилось в привычку — давать монетку попрошайке, даже сегодня, когда он узнал, что его сына превратили в мусульманина, фанатика-самоубийцу. Что за абсурдная мысль. Брам хотел высвободиться из рук попрошайки, но, как и несколько дней назад, тот держался крепко, и вдруг он почувствовал, что начинает успокаиваться. Ребенку негде было спрятаться, он промок насквозь, пока сидел, скрестив ноги, на земле под проливным дождем. Грязная повязка на голове, грязные ногти, рваные сандалии на ногах. Чего хочет от него этот ребенок? Может быть, он просто подходит ближе, чем другие, и мальчик интуитивно хватается за него, как утопающий за проплывающий плот? Ребенок молчал. И Брам ждал.

Маниакальная суетливость, заставлявшая его бежать куда-то, постепенно исчезала. Надо подождать, пока ребенок разожмет руки. Он не шевелился, позволяя мальчику держаться за свою одежду, и, непонятно как, эта минута передышки освобождала его от безумных мыслей и от безумия окружающего мира. Атал — так звали ребенка, сидевшего у его ног. Ребенок — сильно сказано. Жалкое подобие человека, не более того. Почему здесь, на пустой площади, в сердце исчезнувшего с лица земли города мальчик выбрал именно его? Может быть, он просто ищет защиты, хотя не видит, не слышит и, наверное, не умеет думать — можно ли думать, не зная слов? Кто позаботится о нем в разрушенной стране, где инвалидность и болезнь считаются карой Аллаха? Он позаботится об этом мальчике, поведет его сквозь ночь.

Брам нагнулся и поднял легкого, как небольшая зверушка, ребенка. Тот цепко держался за одежду Брама, от него шел звериный запах грязи и пота. Зачем ему это? Из жалости? Из желания добавить себе забот? Он пошел, неся на руках ребенка, к Центру для волонтеров. Там Брам раздел мальчика (запах от этого сделался сильнее), вымыл его с мылом и, сняв повязку, увидел глаза, в которые не проникал свет. Он сообщил о ребенке дирекции центра, объяснив, что берет на себя оплату его содержания. Потом накормил мальчика хлебом, апельсинами, фигами и финиками. Он был мал, как четырехлетний, но по лицу видно было, что он старше — лет десяти-одиннадцати.

Впервые ночью Брам тихонько плакал о своем сыне, прислушиваясь к дыханию мальчика, спавшего на соседнем матрасе.

Что ощущает этот ребенок, соприкасаясь с окружающим миром? Брам купил темные очки, чтобы предохранить его глаза от солнечного света. Мальчик ощупал очки, и Брам отдал их ему. Потом проделал трюк: прицепил очки к ручке двери и дождался, пока мальчик нашел их. Он родился таким или его искалечили? Отправляясь к Эркину играть в шахматы, он взял ребенка с собой. Мальчик тихо сидел у ног Брама, крепко держась за его одежду.

В пятницу, после молитвы, он взял в свои ладони руки ребенка. Сжал. Подождал. Сжал. И почувствовал, как ребенок в ответ сжимает его руку. Он сжал руки подряд три раза. И мальчик трижды сжал его руки.

Трое мужчин с длинными седыми бородами, глубоко посаженными глазами и коричневыми мозолями на лбу, в белых джеллабах и черных тюрбанах на голове, с безразличным видом восседали за длинным деревянным столом в пустой комнате со светло-зелеными стенами. Дом был построен еще при Сталине и устоял во время землетрясения.

Он приветствовал их — ученых мужей — так, как его научили делать это в Китае: прижал руку к губам, а после коснулся ею лба и груди. Ему велели сесть на скамью против стола. Ребенка в синей джеллабе и темных очках он усадил на коврик у двери, и тот спокойно ждал его.

Переводчик — новообращенный американец, гигант-янки, вверивший себя пророку, — остался стоять рядом с ним.

— Hi, Ибрагим, — приветствовал он Брама. — Раньше меня звали Росс, теперь зовут Мухаммед.

— Hi, Мухаммед. Меня зовут Ибрагим.

Тот, что сидел в центре, заговорил — негромко, брезгливо поглядывая на Брама, — на языке, которого Брам никогда не слыхал.

Он замолк, и вступил переводчик:

— Почему вы хотите отказаться от своей работы и вернуться в страну кафиров, откуда вы прибыли? Может быть, с вами здесь плохо обращались? Халифат нуждается в каждом верующем, чтобы следовать завету пророка, sallallahu alaihi wa sallam, да будет с ним мир.

Брам ответил:

— Я хочу вернуться в страну, откуда прибыл, потому что отец мой стар и болен. И из-за мальчика, Атала, — он указал на ребенка у двери, — я хочу показать его врачам кафиров. Кафиры не понимают заветов пророка, sallallahu alaihi wa sallam, но очень хорошо разбираются в медицине. Я хочу знать, можно ли возвратить Аталу зрение и слух. Для этого мне придется вернуться в мир кафиров.

Переводчик выслушал ответ ученого мужа и спросил:

— Этот Атал, он что, ваш сын?

— Нет, но я должен заботиться о нем, как если бы он был моим сыном.

Переводчик, кивая, выслушал ответ ученого мужа и перевел:

— Эмир Азуз хочет знать, зачем вам глухой и слепой сын? Почему Аллах милосердный, да будет благословенно и прославляемо имя Его, сделал его таким?

— Мы не можем знать путей, которыми ведет нас Аллах Милосердный, да будет благословенно и прославляемо имя Его. Мне очень хотелось иметь сына, который мог бы видеть чудеса мира, созданного Аллахом Милосердным, да будет благословенно и прославляемо имя Его, и слышать молитвы, в которых мы выражаем покорность воле Аллаха Милосердного, да будет благословенно и прославляемо имя Его. Но не я выбрал этого ребенка. Он выбрал меня сам.

Едва они выехали из Казахстана, Брам связался с Балином и повез мальчика к китайско-монгольской границе, в веселый город Эренхот, полный складов, магазинов электроники и готового платья, ресторанов и рынков; в транспортных пробках на его улицах машины сердито гудели на разные голоса. На местной железнодорожной станции под русскими и монгольскими вагонами меняли колеса для того, чтобы они могли проехать по узкой китайской колее. Несколько недель они, ожидая русских виз, прожили в шумном отеле с гигантской столовой, где каждый день сотни быстрых китайцев, усевшись за круглыми столами, поглощали обеды из двадцати блюд. Он ловил себя на том, что пытается отыскать своего малыша на улице, среди людей. Клубы дыма поднимались над тысячами крыш, жирным дымом воняли тележки торговцев закусками, деловито проходили мимо китайцы в подбитых мехом сапогах, меховых шапках и темных очках, предохраняющих глаза от слишком яркого зимнего солнца; воняло бензином и мазутом.

На улицах и в витринах магазинов были развешаны плакаты и полотенца с изображением змей, игрушечные змеи, и он понял, что 29 января наступит год Змеи. Усадив Атала на колени, он поискал на сайте MapQuest координаты: 22°8′8″ северной широты и 22°8′8″ восточной долготы. Место оказалось в сотне километрах к югу от города Аль-Туллаб, в ливийской пустыне. Задав координаты Google, он нашел сообщения о бункере, построенном в тамошних песках: одном из мест, где ливийцы хранят свой ядерный арсенал.

Из вонючей кабинки телефонного центра — вокруг на разные голоса орали о нерушимой любви или ненадежных клиентах китайцы и русские — Брам позвонил Балину. И получил адрес магазина, где ожидал его «исправленный» мобильник. Вернувшись в отель, он позвонил снова.

— Год Змеи. Координаты. Это точные цифры.

— Американцы будут просто счастливы, когда я им это сообщу, — ответил Балин. — «Господин генерал, все цифры точные»; Ави, ты не в себе? Или напился?

— Что они сделают с ним, если поймают?

— Кто, ливийцы?

— Ты не мог бы с ними договориться, что даешь им информацию в обмен на его экстрадицию?

— Как ты думаешь, что он собирается делать?

— Я думаю… Как ты считаешь, могут быть фундаменталисты в ливийской армии?

— Как тебе удалось найти эту дату и координаты, Ави? Ты не мог бы объяснить точнее?

— Нет, и, может быть, все это вообще ерунда, Ицхак, — я чувствую это, вот и все.

— Когда ты возвращаешься?

— Сперва я должен заехать в Москву. Потом вернусь в Тель-Авив. Ты должен помочь мне найти его. Я думаю, он будет дожидаться двадцать девятого января. Пока что он выжидает… Кстати, как поживает мой отец? И Хендрикус?

При помощи скайп-камеры Эва продемонстрировала ему свой шестимесячный живот, а он показал ей Атала и рассказал, что у него не было другого выхода в тот день, на площади, что он не мог бросить мальчика на произвол судьбы. Она упомянула о бремени новых забот, которые он взваливает на себя, но добавила, что понимает и прощает его.

Короткая дорога через Казахстан была перекрыта, пришлось сделать тысячекилометровый крюк через Улан-Батор до Иркутска, чтобы попасть на транссибирский экспресс. Он побрился, взял руку мальчика и провел его ладошкой по своим гладким щекам. Атал улыбнулся. Он брал мальчика с собой на рынок, где продавались травы, и давал ему их понюхать. Каждый день ребенок касался его лица, бровей, ушей, век, проводил пальцами по скулам. Иногда в толпе мальчик неожиданно останавливался, в страхе хватаясь за него, и тогда Брам брал его на руки и относил в отель, в безопасность. Потом монгольские пограничники разрешили мальчику ехать: Эва купила ему российскую визу.

И поезд пополз по бесконечной снежной равнине.

Дни и ночи ехали они вместе, под железный перестук колес, мимо открытых всем ветрам полустанков и занесенных снегом лесов; мальчик, держа Брама за руку, спал у него на коленях. Брам кормил ребенка, давал ему попить, переодевал, расстегивал фуфайку, когда в купе становилось жарко, гладил по лицу. Где-то в вагоне пели песни. Поезд повернул к северу, и на горизонте время от времени стали появляться купола-луковки русских церквей, сверкавшие в лучах солнца. Проводница разливала чай из сверкающего кипятильника и разносила по купе дымящиеся стаканы. Пассажиры делились друг с другом сластями. Почему-то Браму было приятно, что мальчик выбрал его. Это помогало ему дожидаться возвращения Бенни. Им удалось приехать домой, в Москву, перед самым Новым годом.

За несколько часов до того, как они должны были прибыть на Ярославский вокзал — все спешно собирались, паковали вещи, причесывались, женщины наводили красоту, — зазвонил китайский мобильник Брама. Он встал и вышел из купе, чтобы в узком коридорчике выслушать сообщение Балина.

— Ицхак? — спросил Брам.

— Мы нашли его, — ответил Балин.

 

ЭПИЛОГ

1

Брам принял душ в номере амстердамского отеля и пошел к своему старому дому на Херенграхт. Типичный для Голландии серый январский день, небо плотно затянуто облаками, холодно, но сухо. Голые деревья недвижно застыли перед роскошными домами, над темной водой каналов. Несколько раз он останавливался поглядеть на расписные потолки и зажженные люстры за высокими окнами богатых купеческих особняков, которым реставрация вернула прежнюю пышность и великолепие. Машинам въезд в полукруг каналов был запрещен. Велосипедисты, пригнувшись к рулю, торопливо форсировали горбатые мосты; десятилетия миновали с тех пор, как он видел это в последний раз. Пешеходов было немного, но город не казался пустынным. На торговых улицах, пересекавших каналы, царило оживление; ярко освещенные магазины были забиты модной одеждой и дорогой посудой, рестораны предлагали немыслимые кулинарные чудеса. Но на самих каналах было тихо и безлюдно, как на картинах старых мастеров; казалось, он нечаянно забрел в девятнадцатый век.

Их старый дом, неподалеку от набережной Амстеля, был построен в 1672 году; за входной дверью начинался коридор, тяжелая дверь в конце его вела в сумрачную пристройку во внутреннем дворе. В комнате с забранными мощной решеткой окнами, выходившими на канал, отец устроил себе кабинет, «келью», как он его называл. Спальня Брама помещалась в пристройке, на третьем этаже, а огромная гостиная — ниже, в бельэтаже. В одной из комнат рядом с его спальней отец устроил библиотеку, в другой стояла стиральная машина.

Из окна спальни Браму был виден внутренний дворик и задняя стена выходившей на канал части дома, где в верхних этажах, над кабинетом отца, жили другие люди. Брам был счастлив там, пока жива была мама. Он рано понял, что не сможет оправдать ожиданий отца, но мама всегда выручала его. Теперь их дом, как и многие другие дома на Херенграхт, принадлежал банку. Брам коснулся рукой гладкой темно-зеленой двери, той самой, с той же старинной медной ручкой. Он заметил тень в зарешеченном окне и, присмотревшись, разглядел мужчин в рубашках без пиджаков и строгих галстуках, пялившихся на экраны компьютеров. В эту комнату Брам часто приносил отцу чай из полуподвальной кухни, где обычно находилась мама: поднимался на четыре ступеньки, проходил мимо туалета, входил в кабинет отца, ставил чашку на стол. Отец, погруженный в свои мысли, мельком взглядывал на Брама и вместо благодарности трепал его по волосам. Брам тихонько выходил из комнаты, но был рад этому жесту, сильным пальцам отца, касавшимся его головы. Теперь выяснилось, что кабинет не такой большой, как ему помнилось. В ту пору он казался Браму огромным, как зал.

А рядом со звонком была прикреплена медная табличка с черными буквами: Проф. Др. X. Маннхайм. Брам гордился отцом и их домом, большая часть которого, правда, не выходила окнами на канал, но все же это был настоящий дом на Херенграхт. Номер 617. Сумма цифр 14, ничего не означает. После смерти мамы отец был убит горем. Брам помнил, с какой нежностью относились друг к другу родители, но вплоть до сего дня не понял, почему отец после смерти жены не захотел оставаться в Голландии. Скорбь его была глубокой, но безмолвной.

Мама работала библиотекарем на полставки и к возвращению Брама из школы всегда была дома; маленькая темноволосая женщина с огромными глазами и полными губами, словно сошедшая с картин испанских мастеров, целовавшая его в щеку всякий раз, когда он оказывался поблизости. Он вспоминал домашние обеды, визиты университетских коллег отца и иностранных гостей; Брам не присутствовал при этих встречах, но иногда со двора до его спальни доносились взрывы смеха из гостиной и громкий голос отца. То были вечера, когда он чувствовал, что семья защитит его от любых невзгод, и с этим чувством спокойно засыпал. Только теперь он задался вопросом: как мог отец, которого он знал как человека скупого, терпеть подобные застолья. Может быть, домом правила мама и она определяла их социальный статус? По утрам Брам видел пустые бокалы и горы грязной посуды на кухонном столе, остатки от пиршества, к которому мама начинала готовиться загодя; он помнил, как отец за завтраком обнимал своей большой рукой ее хрупкие плечики — единственный миг, за которым угадывалась их интимная близость. Мама в войну пряталась от немцев. Она была первой и единственной любовью Хартога с тех пор, как он вернулся из лагеря; после того, как ей поставили диагноз, она прожила всего пять недель. В одно мгновение тело, полное жизни и самоотверженной любви, исчезло; мамина щека, прижимавшаяся к его щеке, бутерброды, которые она делала ему по утрам и складывала в коробку для завтрака — и пластиковая коробка наполнялась любовью, — вдруг всего этого не стало, как будто и не было никогда.

Отец переехал в Тель-Авив, и до окончания школы Брам жил на набережной Райнера Финкелеса, к югу от центра, в семье Фермёлен — учителей-пенсионеров, помогавших ему одолеть школьную премудрость. Он занимал комнату их сына, за двадцать лет до того покинувшего родительский кров и работавшего в сингапурском отделении компании «Шелл»; их внуки были ровесниками Браму. Теперь он и сам не понимал, как прожил пять лет один в чужом доме, в комнате на чердаке среди чужой дубовой мебели. Ему казалось, что он жил как бы в вакууме, без подростковых проблем, без отца, с которым можно было бы ругаться, без мамы, которая могла бы восхищаться его постепенным превращением из мальчишки в мужчину. Каждый день он добирался на велосипеде до гимназии Фоссиуса и изо всех сил налегал на учебу, понимая, что надо перетерпеть, пока эта жизнь не останется позади. У Фермёленов не было с ним проблем, а они, со своей стороны, давали ему достаточную свободу, как только поняли, что Хартога не волнует, в какое время его сын возвращается домой по выходным. Брам вполне мог бы сбиться с пути, но выпивка и наркотики не интересовали его. Он достаточно рано прочел Поппера, Солженицына и Сола Беллоу и мало что усвоил, но это чтение привело его к мысли, что мир не есть хаотическое стечение обстоятельств, что он может быть осмыслен и понят. Он хотел начать взрослую жизнь как можно скорее. Браму было шестнадцать, когда Соня, миленькая, но довольно-таки доступная девчушка позволила ему коснуться своей груди, но едва он попытался залезть к ней в трусики, заявила, что он «нахальничает», и оттолкнула его. На прощанье, когда они праздновали окончание школы, ему все-таки удалось ее трахнуть: ему было восемнадцать, это был его первый опыт; они никогда больше не виделись. Он уже учился в Тель-Авиве, когда Фермёлены умерли: сперва Йос, тремя месяцами позже — Хермина.

Брам шел назад, к отелю, где он остановился — «Краснопольский» на центральной площади Дам, — как вдруг вспомнил, что уже много лет не отмечал годовщину смерти мамы. И мысленно прочел на ходу кадиш, молитву памяти мертвых, хотя не был верующим. Или — был? Во всяком случае, он верил в расчисленные заранее законы, по которым крутится Вселенная. И в числовые ряды, рождавшие, один за другим, законы физики, — в ожидании того, главного, из которого явится Всевышний. Хорошо бы было обсудить это с отцом.

2

У портье для него была оставлена записка: «Комната 416. Макс Ронек».

Брам изумленно уставился на нее. Макс Ронек, огромный, грубый русский парень, с которым он оказался в одной смене на «скорой» и которого после взрыва на блокпосту никогда больше не встречал. Как Макс узнал, где он? Потом до него дошло, что Макс — тот самый связной, с которым, как предупреждал Балин, нужно будет наладить контакт в Амстердаме.

Он поднялся на четвертый этаж и постучал в дверь с номером 416 — в сумме 11, неинтересное число.

— Кто там? — послышался из-за двери голос Макса.

— Маннхайм.

Дверь распахнулась, и огромный русский медведь явил Браму свою улыбающуюся физиономию.

— Привет, Брам, проходи, — произнес медведь на прекрасном голландском.

Номер у Макса оказался больше, чем у него: люкс с деревянным столом, за который можно усадить человек восемь. Очевидно, чтобы устраивать совещания. Макс, в одних носках, прошел впереди Брама в комнату; на нем были новые джинсы и коричневый свитер.

— Мне не показалось, что ты свободно говоришь по-голландски? — смущенно спросил Брам. — Когда мы виделись в последний раз, ты говорил на иврите, как трехлетний ребенок.

— У меня проблемы с восточными языками. Не могу вбить их себе в голову, — ответил Макс по-голландски. — Я говорю на всех западноевропейских: по-немецки, по-французски, по-испански и по-голландски, как видишь. Где я только ни работал, когда жил в России, это была моя профессия. Перевод и так далее. В четырнадцать лет я свободно говорил по-немецки и по-английски. За два года выучил твой чудесный родной язык. Но ни иврит, ни арабский не смог осилить. Наверное, у меня мозги неправильно устроены.

Теперь, послушав Макса подольше, Брам уловил в его речи легкий намек на восточноевропейский акцент.

— А как твой голландский? — спросил Макс, наливая Браму кофе из термоса и указывая на один из окружавших стол стульев.

— Я до сих пор думаю по-голландски, разве это не слышно в моем иврите?

— Мне слышно, — отозвался Макс. — Сахар, молоко?

— Черный, — сказал Брам, снимая куртку и садясь к столу.

— Здорово, что именно мне поручили работать с тобой, — сказал Макс. Он поставил перед Брамом кружку и налил кофе себе.

— Как поживает твоя любовь к Путину?

— Усилилась во много раз. Мы должны просить Путина принять Израиль в состав Российской Федерации. Поверь мне: арабы немедленно заключат с нами мир.

— Гениальная идея. Ты не обсуждал ее с нашими политиками?

— У Израиля сейчас серьезные проблемы с политиками. Они все слишком упрямые. Классная идея, а? — улыбнулся Макс.

— Когда-нибудь им придется поставить тебе за это памятник. — Брам поглядел в широкое русское лицо Макса. — Но я понятия не имел, что ты работаешь у Балина.

— Я не у него работаю. Я — у родственников.

— В Моссаде? Я был уверен, что разведки не существует.

— Мы старательно поддерживаем в людях эту уверенность.

— И что ты там делаешь?

— Участвую время от времени в спецоперациях. Веду допросы дома, в штаб-квартире, иногда выхожу «в поле», когда нужен соответствующий язык.

— Ты будешь допрашивать моего сына?

— Если все пройдет по плану.

— Балин обещал мне, что с его головы не упадет ни один волос.

— За кого ты нас принимаешь, Брам?

Брам посмотрел на него с сомнением:

— Будет лучше, если я тебе не отвечу. А голландцам известно, что мы тут делаем?

— Нет. Официально мы в Берлине. Я навещаю родственников. У меня там и правда родственники.

Брам тоже летел до Берлина, а в Амстердам добирался поездом. На границе проверки не было. Он представления не имел, что случится, если ему придется предъявить паспорт. Хотя паспорт был настоящий, Балин добыл его перед поездкой Брама в Казахстан.

— И какой у нас план? — спросил Брам. — Или это вопрос непрофессионала?

— Мы все здесь непрофессионалы. — Макс кинул пять кусочков сахара в свой кофе. — Мы отвезем его в безопасное место, как только поймем, что он здесь делает.

— Мы знаем: работает в магазине.

— И еще чем-то занимается, ты понимаешь, о чем я?

— Макс, я был в Алма-Ате, Столице халифата, как они ее теперь называют, я знаю, что там из моего сына сделали сумасшедшего самоубийцу. Это-то я понимаю, будь уверен.

— Мы отвезем его в Германию, а оттуда — самолетом в Тель-Авив.

— И голландцы вас выпустят?

— Мы должны были сделать выбор: работать вместе с голландцами и сделать им подарок, за который им придется когда-нибудь отплатить нам тем же, или забрать Беньямина с собой, пусть все расскажет нам, когда мы допросим его дома.

— Он так важен для вас?

— Он может сдать нам всю сеть.

— Если захочет сотрудничать.

— Если захочет сотрудничать, да. Но мы вполне можем этого добиться, — сказал Макс. — Я думаю, ты прав. Балин согласился, чтобы ты поехал в Амстердам только потому, что, по твоим словам, парень может покончить с собой, когда мы его схватим. С такими экстремистами надо держать ухо востро, они просто счастливы, когда им удается умереть. Он может проглотить собственный язык, может захлебнуться стаканом воды — существует бесчисленное множество методов, и нет никаких сомнений, что его им научили. Ты — наш козырь в игре. Ты нужен нам, чтобы он расслабился, чтобы решимость его поколебалась. Ты даешь нам шанс. Балин так считает, и мое начальство — тоже.

— Нет ли какой-то иронии в том, что он выбрал Голландию?

— Не думаю, что это место что-то для него значит. Он ведь никогда не был в Голландии?

Брам покачал головой:

— Нет. А в Принстоне мы говорили по-английски.

— Вот что мы думаем, по крайней мере, так считают наши аналитики: прошлой весной в одном из районов, в западной части города, устроили референдум. Они хотели получить автономию и управлять своим анклавом по законам шариата, по примеру общины Брэдфорда, в Англии, которая проделала это два года назад. В районе девяносто пять процентов населения мусульмане, но противников отделения оказалось немного больше, и они выиграли. Исламисты жутко разозлились. Всех, кто голосовал против, называют ханжами и дезертирами, и, может быть, они решили их наказать.

— Через неделю. Двадцать девятого, — сказал Брам.

— С чего это ты решил? — изумился Макс. — Я читал об этом в досье. Что связывает твоего сына с китайцами? С китайским Новым годом? С годом Змеи? То, что в день исчезновения твоему сыну привиделись змеи?

— Да.

— Некоторые из наших аналитиков и психологов, и из тех, кто работает на Шабак, считают, что ты — законченный мешугинер.

Брам пожал плечами:

— Мне кажется, мой сын может так думать. Если его на самом деле прислали сюда для совершения теракта, день он должен выбрать сам. Я знаю, что он помнит какие-то картинки. Змей. Он рассказывал об этом друзьям в приюте. И он выбрал этот день. Начало года Змеи.

Макс покачал головой:

— Он — упертый мусульманин. Он не будет копаться в китайской мифологии.

— Он все еще помнит что-то из прошлого, по-другому и быть не может. Ему было четыре года, когда его украли. Он мусульманин, да, фанатик, но воспоминания подспудно хранятся в его памяти. Картины. Голоса. И это лишает его уверенности.

— Будем надеяться, что ты прав.

— Мне глубоко насрать, чего вы от него хотите. Я хочу, чтобы он вернулся, выучился, женился, чтобы стал одним из тех, кто помогает нам лучше понять окружающий мир, тебе ясно, Макс?

— Мне ясно. Но я здесь не в качестве отца. Моя забота — безопасность страны. Нас зажали со всех сторон, и мы не можем повернуть назад; счастье еще, что у нас есть субмарины с ядерными ракетами, иначе они давно взорвали бы реактор в Димоне…

— Они не будут взрывать реактор в Димоне. Ядерные осадки упадут на палестинские территории, и там все передохнут.

— Брам, дорогуша, они уже несколько раз пытались это сделать.

— В чем ты, собственно, хочешь убедить меня, Макс? — спросил Брам нетерпеливо.

— Ни в чем. Я тебя понимаю. Но он может рассказать нам очень много о том, что происходит в Центральной Азии. Наше положение значительно укрепится, если мы узнаем то, что знает он. Индия, Китай — у всех проблемы с экстремистами. Китайцы за эти годы подавили множество исламских восстаний, а если у нас будет что предложить коллегам из тех мест, мы и от них кое-что получим. Твой сын — главный приз в лотерее, Брам.

— Я хочу подарить ему жизнь. Я не хочу, чтобы вы его сломали.

— Мы знаем. Мы будем очень осторожны.

— Я хочу забрать его в Москву.

Макс улыбнулся:

— Я — в Тель-Авив, ты — в Москву. Как твоя Эва, когда ей рожать?

— Хочешь, чтобы я тебе сказал? Все равно ведь не поверишь.

— Неужели двадцать девятого? — поразился Макс. — Двадцать девятого, да?

— Да.

Макс недоверчиво покрутил головой:

— Твое безумие заразительно…

— А что твоя девушка? Которая работала в больнице?

— Все кончено.

— Хреново, — посочувствовал Брам.

— Такие дела… А тот мальчик, почему ты привез его с собой?

— Он был ужасно одинок.

Макс кивнул, сразу став серьезным. Потом спросил:

— Выпить не хочешь? К кофе ты даже не притронулся. Виски? Водки?

— Нет, только не алкоголь.

— А я выпью водочки. — Макс нагнулся к мини-бару, достал маленькую бутылочку и, выпрямляясь, задумчиво сказал: — Это твое двадцать девятое — ты меня заинтриговал. Змеи. Беньямин уверен, что видел змей незадолго до того, как его украли?

— В доме, где мы тогда жили. Огромный, полуразрушенный дом. Он видел змей сквозь дыру в полу на втором этаже. Но когда я поглядел в ту же дыру, то ничего не увидел.

— Почему ты придаешь этому такое значение? — Макс отпил глоток из бутылочки и прокомментировал:

— Выдохлась. Чистая вода. Так почему это важно?

— Не знаю. Все было очень странно, пугающе, словно у него было видение или что-то вроде. Чертовщина какая-то.

— Ты кто? Магический реалист? Каббалист? Хиппи-перестарок?

— Нет. Но что-то случилось тогда. Я не могу объяснить, потому что сам не понимаю.

— А твое нумерологическое безумие?

— Оно помогло мне выжить. В самое тяжелое время. Оно давало мне надежду. На то, что Вселенная подчиняется какому-то порядку. Честно говоря, я и сейчас в глубине души уверен, что наступит день, когда кто-то отыщет формулу, объясняющую все на свете. Вроде Е=МС2.

— Формулу Творения?

— Не знаю, как ее назовут.

Макс схватил трубку телефона и распорядился:

— Бутылку «Столичной» в номер, пожалуйста, да, целую бутылку. Нет, именно «Столичную», ничего другого… Отлично… И какого-нибудь сыру, и — да! — bitterballen, я их сто лет не ел. Да. Три порции.

Он вернулся к столу.

— Давай-ка как следует напьемся, Брам.

— Нам не надо ничего обсудить?

— Завтра.

— Как вы это делаете? Какая-то специальная техника?

— Возьмем его на улице. Стандартная процедура.

— Вы сейчас следите за ним? — Да.

— А голландцы? Вы им должны были что-то сказать?

— Эти считают, что мы разыскиваем какого-то мелкого мошенника. Ничего особенного.

Они молча поглядели друг на друга.

— Я думал, он давно мертв, — прошептал Брам.

— Послушай, Брам, Беньямин уже не ребенок. Он взрослый человек. И мы ничего о нем не знаем. Он изучал боевые искусства и может убивать голыми руками. Мы знаем, что он вооружен. И он готов умереть за свою веру.

— Может быть, все кончится хорошо. — Брам даже не сомневался в этом. Бенни вернется. Если он захочет слушать, захочет прислушаться к голосу отца.

— Вполне возможно, — сказал Макс.

— Вы ведь не будете пытать его? Балин гарантировал мне…

— Мы не пытаем.

— Я не хочу, чтобы ему причинили боль, чтобы он страдал.

— Он твой сын, Брам, мы все понимаем.

— И я смогу с ним поговорить, — полным веры голосом произнес Брам.

— Мы тоже на это надеемся.

— Я очень хочу его видеть. Ты не представляешь себе, Макс, как я…

— Я хочу кое-что тебе показать, — перебил его Макс.

Он раскрыл папку, лежавшую на столе, вытащил из нее листок бумаги и подтолкнул его поближе к Браму.

Это оказался пестрый плакатик, украшенный китайскими иероглифами и драконообразной змеей, извещавший о «грандиозном фейерверке» 28 января на берегу залива:

«Общество Китайско-Голландской дружбы отмечает в Амстердаме начало Года Змеи. Фейерверк, какого в Голландии никогда еще не видели! Между 22:00 и 23:00».

У Брама разом пересохло в горле, он посмотрел на Макса почти безнадежно.

— Если он что-то действительно планирует, — сказал Макс, — это идеальное время и место. В городе, как и в любой европейской столице, уйма китайцев. Сотни жертв, не исключено присутствие членов королевской семьи — одна из принцесс собиралась приехать, чтобы подчеркнуть сердечные и теплые отношения с Китаем, что-то вроде этого.

— Двадцать восьмого… — пробормотал Брам.

— Да. Тоже одно из твоих любимых чисел, разве нет? Два, двадцать два, двадцать восемь — что-то в этом роде?

Брам кивнул.

— Если твой сын здесь для того, чтобы взрываться, он должен выбрать именно этот вечер. Двадцать восьмого, в двадцать два часа двадцать восемь минут — здорово я изучил твою концепцию, а?

— Это не моя концепция, — оборвал его Брам. — Это безумие. Думать так вредно для здоровья.

— Охренеть от них можно, — вдруг сказал Макс. — Оказывается, в этой комнате нельзя курить. Представляешь? Вот суки!

Он встал, раскрыл чемодан, стоявший на багажной полке возле двери в ванную, вытащил блок «Мальборо» и разорвал целлофановую упаковку.

— Разве можно нормально думать, если не травишь свои легкие табаком? Ты тоже smoke?

Брам кивнул и спросил:

— Пока вы просто ходите за ним, — а потом? Вколете ему чего-то? Как это делается?

Макс покачал головой. Он вскрыл пачку и выложил на стол перед Брамом пару сигарет. Закурил, поднялся, пошел к двери в ванную и, глубоко затянувшись и выпуская дым, приоткрыл ее. В дверь просунулась голова Хендрикуса; неуклюже запинаясь и бешено виляя хвостом, пес направился к Браму.

3

В пол-одиннадцатого утра Брам отправился в магазин, который показал ему Макс. Сперва они проехали мимо на машине: маленький турецкий супермаркет, над входом вывеска — AGGUL MARKT. Он стоял на широкой улице, застроенной узкими, высокими домами, которую нельзя было сравнить с по-немецки аккуратным Тель-Авивом. С одной стороны к супермаркету примыкал магазин одежды: манекены в витрине были в платках и благопристойных мусульманских платьях; с другой — телефонный магазин, обувной, предлагавший кучу обуви за полцены, парикмахерская и аптека. В этом районе, на западе Амстердама, в пятидесятые и шестидесятые годы прошлого века понастроили жилищ-коробок, не задумываясь о красоте. Как раз в то время, когда эстетическая составляющая считалась столь важной при строительстве домов в Тель-Авиве, где старались построить для людей что-то необыкновенное, чтобы те, в свою очередь, передали особенное настроение своему дому. Мусульманский район Амстердама не выглядел как гетто или трущобы, но ничто здесь не радовало глаз. Кубики жилых домов с маленькими балкончиками отделялись друг от друга скверами с вытоптанными газонами, обрамленными сиротливо торчащими, ободранными кустами.

День был такой же холодный и бесцветный, как накануне, и Брам вспомнил, что, когда широкую дельту Рейна и Мааса укрывают свинцово-серые облака, такая погода может стоять в этой стране неделями.

Он пересек тротуар, вымощенный квадратными плитками, и вошел в магазин. Бенни поселился в семье Аггюл, которая понятия не имела о его связях. Тхакиба Исраилова — Бенни — отловили при проверке билетов в метро, потому что у него не оказалось документов. Трудно представить себе более банальную и более голландскую ситуацию. Контролеры поймали его, когда он выходил из метро, и отвели в полицию. Там он попросил политического убежища как беженец из Казахстана. Он знал, что подобная просьба запускает процедуру, дающую ему некий общественный статус. Ему немедленно предложили адвокатов, чьи услуги оплачивало правительство, и, пока вопрос об удовлетворении (или отклонении) его просьбы не будет решен, он мог просидеть в стране несколько лет. Кроме того, ему подыскали комнату в одном из центров для беженцев, а там пришлось пройти генетическую проверку. Через неделю он сообщил, что семья Аггюл из Амстердама готова взять на себя расходы по его пребыванию в Голландии до тех пор, пока не определится его статус. Каждую неделю он аккуратно ходил отмечаться в спецотдел полиции. Когда Брам покидал Казахстан, его сын жил в Амстердаме уже три недели.

Брам не знал, куда подевался Макс после того, как он вылез из «фольксвагена» и пошел к магазину. Он хотел увидеть Бенни, пока его не схватят. Снова похитят, как когда-то. «Только по-другому, — мысленно уговаривал себя Брам, — так будет лучше для него, стоит только освободить Бенни от идиотского религиозного психоза, и у него появится будущее».

— Ничего не говори, когда войдешь, — советовал Макс по дороге, — но дай ему возможность увидеть тебя. Он пойдет за тобой, могу поспорить. Мы не хотим входить внутрь, чтобы не светиться и чтобы местная полиция не увела его у нас из-под носа.

— А если он меня не узнает? Если он постарался забыть обо всем, что случилось с ним в первые четыре года жизни? Если он — фанатик и навсегда им останется, потому что вера для него важнее всего на свете?

— Тогда у нас будут проблемы, — сказал Макс.

— Где он живет?

— Он ночует в комнате за магазином, там у них склад.

— Он посещает мечеть?

— Нет, дома молится. А если выходит куда-то, то всегда в сопровождении трех-четырех человек.

— Почему бы вам не забрать его среди ночи?

Макс, улыбаясь, вел машину по кольцу вокруг города.

— Балин говорил, что хотел бы взять тебя к себе, что ты хорошо понимаешь нашу работу.

— Сомнительный комплимент, с моей точки зрения. Так почему не ночью?

— Потому что двери супермаркета специально укреплены и там стоят видеокамеры. Уверяю тебя, будет только хуже, если нас зацапают, приняв за взломщиков. Мы думаем, там могут быть решетки или еще что-то, что не сразу увидишь. Поэтому ночью ничего не выйдет. Вместо этого мы предупредили коллег из местной антитеррористической службы, ATVD. Но и их мы не хотим посвящать во все подробности, мы предпочитаем работать по своему плану.

Они добрались до места, и Брам вышел из машины. Он был взволнован, но не боялся предстоящей встречи. В этом районе на улицах попадались лишь пожилые мусульмане в традиционной одежде и усталые женщины с детскими колясками, в платках и широких, длинных пальто; а иногда — небольшие группы женщин, одетых в черное и закутанных в паранджу. Он шел, чтобы встретиться со своим сыном.

Перед супермаркетом были выставлены ящики с овощами и фруктами. Старик в поношенном зимнем пальто задумчиво перебирал авокадо. Пожилая женщина в платке складывала апельсины в пластиковый мешок. Брам вошел внутрь. Крошечный микрофон сливался с его темно-синей курткой.

Он взял магазинную корзинку и прошел вперед. Здесь стояли такие же ящики с овощами и фруктами, как на улице, потом длинный прилавок с мясом и хлебом, а дальше — стеллажи с консервами и хозяйственными товарами. Справа от входа, за кассой, стоял небритый турок в обтягивающем спортивном костюме, подчеркивавшем мускулистую грудь и сильную шею; похоже, он занимался бодибилдингом. Раскладывая фисташки по пластиковым мешочкам, он покосился на Брама. Брам приветливо кивнул, и турок ответил тем же.

Брам положил в корзинку четыре помидора и двинулся к мясному отделу. Там старик мусульманин в джеллабе наблюдал за тем, как мясник, молодой лысый парень в длинном белом халате, заляпанном кровью, отрубает ровные куски от бараньей туши. Брам прошел мимо них и взял с полки бутылку моющего средства. Он остановился у холодильника, где лежали сыры, оливки и йогурт, — турецкие продукты, производившиеся почему-то, как следовало из надписей на упаковках, в Германии.

Брам повернулся и в проходе меж высоких стеллажей, заставленных банками, увидел сидящего на ящике человека. Человек вынимал из коробки баночки с консервированными томатами и ставил их на полку.

Браму видна была только его спина, но он уже понял, что это — его сын, его малыш, которого ему так не хватало всю жизнь и которого в этот день он не мог защитить. Он узнал Бенни, хотя видел только его шею, спину и затылок. Бенни сидел на пустом ящике из-под фруктов, но было видно, какой он высокий. На голове — зеленая шапочка, скорее всего, из Казахстана, а из-под нее выбивались светло-рыжие волосы, такие же, как у Хартога в молодости.

Брам отвернулся, сердце его колотилось так, что, казалось, готово было выскочить из груди, взял из холодильника пластиковую кюветку с хумусом и задержался ненадолго, перебирая в уме возможные сомнения. Он был уверен, что там сидит его сын. Но он должен увидеть его лицо, обойти стеллаж с другой стороны и поглядеть на него оттуда.

Он быстро оглянулся, и тут сидевший на ящике человек, словно почувствовав взгляд Брама, повернул голову. Взгляды их встретились, и Бенни тотчас отвел глаза, словно что-то смутило его, словно он почуял ловушку. Потому что это был Бенни. Брам знал это точно. А что увидел Бенни, когда смотрел на стоявшего у холодильника покупателя? Незнакомец? Лицо, которое он помнил из далекого прошлого? Опасность?

Теперь надо уходить, подумал Брам, чтобы не вызвать подозрений; вести себя, словно ничего не случилось, хотя мне страшно хочется схватить его, обнять, рассказать, как тяжело было мне все эти годы и что теперь все будет хорошо, потому что он жив: пока человек жив — Брам слыхал это от мамы, — жива надежда.

Брам пошел назад, к ящикам с фруктами, и добавил в корзинку три яблока. Он не знал, следит ли за ним Бенни, но иначе и быть не могло. Мгновение, когда они смотрели друг на друга, запечатлелось в его памяти, Брам видел лицо Бенни — лицо молодого Хартога. Его сын был генетической копией Хартога. Та же форма черепа, те же синие глаза, те же рот, нос и рыжая борода — ДНК Хартога через промежуточную ступень, представленную Брамом и Рахель, возродилась в его внуке. Тхакиб — «восходящая звезда». Возможно, он получил в наследство и поразительный мозг Хартога. И может быть, ему повезет, и он сможет насладиться красотой открытых им законов мироздания. Бенни, малыш, гляди на меня, и пусть твоя память заговорит.

Он подошел к кассе и поставил корзинку на прилавок рядом с мешочками, полными орехов. Теперь он мог бы позвонить Рахель. Все было совсем не так, как мы думали, мог бы он сказать, мы прошли через трагедию, но наш сын вернулся. И Хартог — он должен свести их вместе, чтобы они поспорили друг с другом: упрямство против упрямства, заложенного в ДНК Хартога, гения, выжившего в аду. И пес, не надо забывать пса, который был товарищем Бенни целых четыре года.

Турок сложил покупки в белую пластиковую сумку, на которой красными буквами было написано «AGGUL MARKT», Брам рассчитался и, не оглядываясь, вышел на улицу. Ему нельзя оглядываться. Нельзя посмотреть на своего малыша. Если он обернется, это будет выглядеть подозрительно. Остановившись на улице у ящиков с фруктами, он оглядел пустую улицу. Велосипедист в другом ее конце. Горсточка прохожих на противоположном тротуаре. Куда пропал Макс? Вышел ли Бенни за ним из магазина?

Брам прошептал так, чтобы Макс мог слышать:

— Я видел своего малыша.

И не спеша пошел от магазина, зная, что у него была только одна возможность. Вдруг из двери впереди вышел и пошел навстречу Браму человек, неся пластиковую собачью переноску с прозрачной стенкой. Хендрикус спокойно лежал в ней; он много чего пережил, и ничто больше не могло нарушить его внутренний покой. Брам незаметным движением, не сбавляя хода, перехватил сумку свободной рукой. И спокойно пошел вперед. Если Бенни не выйдет из магазина, они попробуют похитить его по-другому, может быть, с применением силы. Но он был уверен, что Бенни узнал его. Бенни был его малышом, немыслимо, чтобы сын не узнал отца. Неужели промывание мозгов, через которое прошел Бенни, смыло его ранние воспоминания?

Он сделал еще несколько шагов, и вдруг услышал:

— Эй, сударь… sir?

Брам повернулся, изобразив на лице безразличие, и увидел совсем близко своего сына, высокого и широкоплечего, красивого, сильного, очень похожего на деда, с умными глазами и густой, курчавой рыжей бородой. На нем были широкие бесформенные бежевые штаны и толстый свитер того же цвета, на ногах — дешевые кроссовки.

— Sir? — повторил он.

— Вы это мне? — спросил Брам. Он хотел бы сказать Бенни что-нибудь другое, сердце его разрывалось, но его задачей было задержать Бенни здесь, чтобы дать возможность людям Макса занять свои места. Собачья переноска дернулась у него в руке, он почувствовал: Хендрикус поднимается, он заметил Бенни. Но Бенни даже не взглянул на сумку в руках у Брама, он глядел на отца.

— You speak English? — спросил Бенни.

— I do, — ответил Брам.

Бенни сделал несколько шагов в его сторону и посмотрел на него испытующим взглядом, чуть приоткрыв рот, словно вид Брама пугал его и в тоже время притягивал; он был похож на ребенка, зачарованно тянущегося к горящему огню.

Бенни сунул руку в карман штанов. Неужели за пистолетом?

— Have we met? — нерешительно спросил Бенни.

Да, подумал Брам, я видел, как ты родился, я видел, как мать кормила тебя, а потом наступил день, когда ты исчез.

— When? — спросил Брам.

— I don't know, — пробормотал Бенни, продолжая внимательно рассматривать его, и вдруг спросил: — May I ask your name?

— My name? — спросил Брам. — My name?

Брам замер в нерешительности. Ситуация выходила из-под контроля. Если он ответит, Бенни может убежать и исчезнуть навсегда. Но у него не было выхода. Он должен что-то сказать, это неизбежно. И Брам сказал:

— Иннеб Мйахнам.

И увидел, как Бенни облизнул губы. Но тут заскулил Хендрикус, сумка затряслась в руках Брама: пес бешено вилял хвостом, он узнал Бенни — и Бенни наконец увидел собаку, рот его снова сам собой приоткрылся — вид Хендрикуса привел его в замешательство.

За спиной его сына бесшумно, словно из-под земли, возникли четверо в черных вязаных подшлемниках с прорезями для глаз.

— What did you say? — спросил Бенни тихим, робким голосом, не сводя полных изумления глаз с Хендрикуса.

— My name is… ту name is… — пробормотал Брам.

Четверо парней крепко схватили Бенни, заведя ему руки за спину и зажав локтем шею. На тротуар выпал маленький пистолет и был немедленно подхвачен одним из парней.

Его сын, крупный, сильный юноша, не стал сопротивляться. Молча и спокойно позволил связать себя, и они подвели его к краю тротуара. Брам, не отрываясь, смотрел, как Бенни положили на пол в возникший у тротуара пикап, рванувший с места прежде, чем они успели захлопнуть дверцу.

А Браму казалось, что он все еще видит выражение, застывшее в глазах Бенни в те несколько секунд, пока его вели к пикапу. Он уставился на Брама взглядом, в котором читалось все, что он вспомнил: дом в Америке, годы, проведенные в приюте, воспоминания о родителях. Или это была ненависть? Ненависть к отцу, неверному, который сдал его евреям? Брам не знал, как расшифровать этот взгляд.

Никто ничего не заметил. Вокруг продолжалась тихая, монотонная жизнь. Проехал автобус. Возле супермаркета остановилась женщина с тяжелой сумкой, полной покупок. Хендрикус успокоился, и Брам двинулся вперед. Рядом с ним возник у тротуара «фолксваген» Макса. Он притормозил, но Брам отрицательно покачал головой. Макс кивнул, показывая, что понял желание Брама остаться в одиночестве, и дал газ.

С собачьей переноской в одной руке и сумкой из супермаркета в другой Брам шел в сторону чудесного Старого города и через полчаса добрался до домов, построенных в девятнадцатом веке. Хендрикус вел себя тихо. Макс сказал Браму, что они отвезут Бенни на военную базу Северный Рейн-Вестфалия, а оттуда — самолетом в Тель-Авив.

Освободят ли Бенни когда-нибудь? Или он просто исчезнет? Балин гарантировал ему, что через какое-то время Бенни освободят, но что значат слова, когда в игру вступают интересы государства? Чем ближе он подходил к Старому городу, тем яснее становилось, что он не знает, сможет ли Бенни когда-нибудь отказаться от своей веры, и не захочет ли он, если представится случай, придушить своего отца, предателя-еврея, голыми руками, потому что Аллах требует, чтобы он очистил землю от неверных. Был ли Аллах всем, ради чего он жил и желал умереть? Брам не хотел об этом думать. Он потряс головой, словно пытаясь выкинуть все это из своего сознания, глубоко вздохнул и решил, что улетит в Москву как можно скорее.

Брам хотел быть рядом с Эвой, когда она будет рожать. Слепой мальчик требовал его заботы. А потом, когда они закончат свои дела с Бенни в Тель-Авиве, надо будет помочь малышу приехать к ним — теперь, понял вдруг Брам, у него появилась настоящая семья. Даже с собакой, хотя и очень старой. У него появились дети, жена, отец; у него появилась ответственность — он должен заботиться о них. От этих мыслей Брам почувствовал себя счастливым.