Знаю я Россию б о с у ю, С серебряными покосами.

С праздником — Святой Троицей! Да с песнями за околицей.

С дождями и ливнями,

Да с криками журавлиными.

С мёдом пчелиным,

Да с пением глухариным.

С тополями, берёзами, елями, И с верёвочными качелями.

С тетрадками сентября,

С угрозой — отцова ремня…

С чёрным хлебом с повидлом.

(А под повидлом хлеба не видно!)

Со страшными сказками Да с материнскими ласками.

С печёной картошкой, С голубикой, морошкой.

С гармошками, да с баянами, Да с морозами окаянными.

К 135-летию со дня рождения Ивана Сергеевича Шмелева

ГАЛИНА КУЗНЕЦОВА-ЧАПЧАХОВА

ПОЗДНЯЯ ЛЮБОВЬ

ГЛАВЫ ИЗ РОМАНА

"РУССКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК"

В отличие от "французского треугольника", как известно, предполагающего любовный союз одной женщины и двух мужчин, "русский треугольник" составляют один мужчина и две женщины. В случае с большим русским писателем Иваном Сергеевичем Шмелевым, глубоко верующим человеком, положение усложняется тем, что к началу действия этого романа Шмелев уже три года вдов и умоляет покойную жену Ольгу Александровну дать ему "знак", как дальше жить, если жизнь потеряла смысл и его единственная мольба к Богу — взять и его к "отошедшей". Он совершенно уверен, что "отошедшая" по-прежнему участвует в его жизни.

В этот момент он получает доброе, нежное письмо читательницы-друга, другой Ольги Александровны, Субботиной-Бредиус. Это обстоятельство представляется ему "знаком свыше", данным по молитвам покойной жены.

Такая вот христианская "мистика трех", однажды оказавшихся в одном духовном пространстве.

События происходят в среде первой русской эмиграции (20-40-е годы минувшего столетия), иногда — в ретроспекции — в России.

КУЗНЕЦОВА-ЧАПЧАХОВА Галина Григорьевна родилась в Москве. Окончила МГУ им. Ломоносова. Автор книг "Холодный апрель" (1989), "Голубка" (1992), "Гость таинственный" (1999) и ряда повестей и рассказов о современной женщине, опубликованных в газетах и журналах Москвы, Санкт-Петербурга, Нижнего Новгорода, Краснодара. Член Союза писателей России. Живёт в Москве

Часть первая. Париж — Берлин — Утрехт 1. В Париже

Письмо неведомой Ольги Александровны Бредиус Ивану Сергеевичу передали через газету "Возрождение".

В редакцию на Елисейских Полях после смерти жены три года назад он заходил редко, только по делу — эмигрантские дрязги, и прежде ненавистные, отошли в сторону от него. В отчаянии он уничтожал архив, раздавал вещи, уверенный, что муки его непереносимы, жить осталось недолго. Лучше было бы поскорей, но руки-то на себя не наложишь.

Он был бесконечно одинок, бессчетно повторял эти страшные слова "как я одинок", бродя по квартирке на Буало, 91 или сидя часами возле дорогой могилы в Сент-Женевьев-де-Буа. Ему казалось, вот-вот разум изменит ему, как мутился он тогда, в 21-м году, когда их сына, больного туберкулезом, как и десятки тысяч бывших военных, не покинувших Россию, большевики под видом регистрации расстреляли в Феодосии. Две утраты — единственного сына и через пятнадцать лет жены Ольги — как перенести? Остались племянница жены Юлия Кутырина и ее сын Ивестион, Ивик, можно сказать, усыновленный — с детства с ними, но ныне взрослый молодой человек, у всех свои дела.

Одиночество — что может быть страшнее?

И вот письмо, он получал их в Париже так много, как никто из коллег-писателей, ни тишайший, всем приятный Борис Зайцев, ни дорогой друг Александр Куприн, собравшийся, слышно, в "Большевизию", ни, тем более, славный Нобелевский лауреат Иван Бунин, давний знакомец по московскому Товариществу русских писателей. Ему Иван Шмелев обязан хлопотами о парижской визе, у него в гостеприимном для многих бездомных Грассе написано летом 23-го года "Солнце мертвых", оповестившее о злодействах большевиков весь европейский мир. Но оттого не стали ближе между собой эти два человека и писателя, оба Ивана, ибо более разных людей и писателей на исходе великой русской классики невозможно представить.

Отвечать всем не удавалось: как ни запасешься конвертами-марками, денег почта поглощает много, а все равно приходится выбирать: отвечаешь тем, кто больше нуждается в твоем слове, то есть тем, кто пишет не для того, чтобы "выразить уверение в почтении", а "просит ответить на вопросы". И о чем бы его ни спрашивали бывшие граждане Российской империи, ныне шофера, модистки, шахтеры, официанты, врачи и домашние учителя русского языка — если повезет, в конечном итоге все они страстно хотели понять одно: "Почему так случилось?", то есть как могла Россия превратиться в аббревиатуру, составленную из странных букв, сначала РСФСР, потом СССР. Такой страны мир еще не видывал — круто брала.

Так что пришлось ему по этим письмам лет десять назад написать большую статью "Как нам быть?", то есть, по сути, "Быть или не быть", потому что бежали от голода, преследований, или, как они с женой, в тщетных поисках следов Сергея, хватаясь за соломинку слухов, якобы видели его на Западе. Большинство — подсчету точному не поддающееся, но сотни тысяч уезжали на время, а оказалось, навсегда. Так и жили: как бы находясь в небытии.

Вот оно когда настало, его полное небытие! Пустота, пылинка — вот что он без жены. Если бы не Иван Александрович Ильин! Его письма были единственной поддержкой, ибо в них была правда, внушенная когда-то ему, "неверу", его Олей. Конечно, она простит своего Ваню, что не уберег, вечно в своих листках, в пишущей машинке, в ожидании публикаций и всегда запаздывающих, всегда не соответствующих возложенным на них надеждам гонораров, в хлопотах с переводчиками. А она — его сострадание, его стержень, всегда рядом, с лекарствами, с утешением, советом — жила только заботой о нем и об Ивике, заменившем им, сколько возможно, Сереженьку…

Да и возможно ли было убедить ее жить другою жизнью? Какой? "Для себя"? Другой жизни они не представляли оба — в вечных замыслах и "ро-

дах" рассказов и повестей, перемежающихся болезнями и отчаянием сомнения в том, чему отдал жизнь. И опять она приходила на помощь…

Не было человека во всем мире, кто мог бы лучше Ивана Александровича Ильина утешить неутешного:

"Не кончается наша жизнь здесь. Уходит туда. И "там" реальнее здешнего. Это "там" земному глазу не видно. Есть особое внутреннее нечувственное видение, которым мы воспринимаем и постигаем Бога, когда Он, и только Он заполняет нас. Вы знаете это состояние, это внутреннее созерцание нашей связи с Ним, это не экстаз, не галлюцинация, упаси нас Бог от "прелести" картинного воображения! Может быть, для того и уведена в иной мир Ольга Александровна, чтобы Вам через страдания Ваши, через особое писательское зрение открылось видение большего, чем другим…"

Нет, не уменьшали горя слова друга-философа, но примиряли с решением Того, который и сам однажды просил: "Не как Я, но как Ты хочешь".

Кто знает, может, и его ученый берлинский, позже швейцарский корреспондент, тоже свыше не случайно послан ему, не сильно-то общительному, чуждому здешнего, замоскворецкому медведю, оказавшемуся в Париже не по своей воле. Он уставал от людской сутолоки, едва успев увидеть теми самыми глазами, о которых писал Ильин. И не все ли равно, как проходят дни, если нет с ним его Оли, Ольги Александровны Охтерлони-Шмелевой? И если Россия осталась только в сердце — отнята, может быть, навсегда, не все ли равно, что за окном, если можешь писать только о России. Да, он одинок, бесконечно одинок, они с Ильиным знают о неизбежности встречи в ином мире, об этом уже написал Достоевский возле гроба первой жены: "Маша лежит на столе…" И они это знают, как все православные: предстоит встреча т а м.

"Вот и в Голландии, похоже, не забывают бедолаг русских литераторов!" Иван Сергеевич перечитал адрес на конверте: "Le Renaissanse, 73, Ayenue des Champs-Elysees, Paris, 16". Как всегда, с пометкой редакции "От читат.". А вот и письмо (отличная дорогая бумага!), писано 9 июня 1939 года.

"…Когда мне тяжело на душе, я беру Ваши книжки, и т. к. в них не лицемерная правда, а Душа, то становится легко и ясно. И это Ваши "Лето Господне" и "Богомолье" были моими подготовителями и к посту, и к Св. Пасхе…" Так писали ему многие, особенно читательницы-женщины. Но несколькими строками ниже он непроизвольно вздрогнул: "Если Вам покажется, м. б., иногда, что Вы одиноки, то не думайте так!" Эти слова он подчеркнул — они отозвались привычной уже болью и все же заставляли их перечитывать, словно незнакомая Ольга Бредиус-Субботина (а что же отчество? Вдруг Александровна, как у жены?) проникла в его замершую душу и угадала "непоправимость" его утрат. Но и обещала облегчение, как будто это еще было возможно, даже если все его читатели заверят его письменно о своем сочувствии. О, благородное женское сердце!

Дней через десять Иван Сергеевич ответил "сердечной признательностью" за добрые слова, за "окрик на уныние". Такие письма-ответы он тоже писал не раз, но сейчас как бы не совсем безвестному человеку, ведь Ольга Субботина тоже называет Ивана Александровича Ильина пророком, она видела Шмелева тогда, в 36-м году в Берлине, где он был проездом, где весьма знаменитый герр профессор I. Ilyin организовал писателю встречу с берлинской русской диаспорой по пути из Риги в Париж.

"Да, я одинок, очень одинок и часто ропщу. Вы почувствовали это, сказали это, и правильно: я часто забываю, что я не одинок… моя покойная жена, мой отнятый мучителями сын… " Никогда не забыть, как Бела Кун и Землячка готовились к приезду Льва Троцкого в Крым, аресты производились под видом регистрации и под слово большевиков оставить жизнь бывшим белым офицерам, не захотевшим эмигрировать из России. Тогда еще не успели научиться не верить слову узурпаторов власти в России!

К своему дню рождения 21 сентября по старому стилю — Шмелев не мирился с большевистским летосчислением и с новой их орфографией — он получил из Голландии маленькую посылочку — авторучку, модное европейское "стило", при ней записку: "Я часто думаю о Вас с большим беспокой-

ством, Ваша Ольга Александровна Бредиус". Да, конечно, это не могло быть не замечено.

"Ваша", "Ваш" — очень скоро станут обязательны, ожидаемы, взаим-ножеланны. Шмелев сердечно благодарит 26 сентября (9 октября), в день преставления апостола и евангелиста Иоанна Богослова (он гордится своим небесным покровителем, автором четвертого Евангелия), за "стило, подарок писателю-другу". Но он не доверяет себе, своим ощущениям. Когда-то очень давно, совсем в другой жизни, он женился юным студентиком юридического факультета МГУ и любил всю жизнь только свою жену, он не привычен к сомнительным поступкам. Зато он привык к бремени скорбей и трудов. Собственно говоря, ему не надо было никогда и ничего, кроме близких родных и писчей бумаги. И природы среднерусской полосы.

В ответной благодарности за подарок он повторил ключевое слово с некоторой опаской: "Сердечно Ваш Ив. Шмелев".

Трудно было поверить своим глазам, своему желанию поверить, его смущал, но и влек незнаемо куда этот поток внимания. Одно за другим полетели из неведомого Бюнника, а потом Викенбурга все более ожидаемые весточки, а в них такие важные слова-обращения: дорогой, душевнородной, опять дорогой, ласковый (!), душевночтимый… Словно капли дорогого напитка, они проникали в самую глубину его иссохшего, исстрадавшегося сердца, "осветили, онежили".

Да и как же не отогреться сердцу, когда читаешь такое:

"Когда красиво небо, или слышно птичье пенье, иль просто кузнечики стрекочут ночью и звезды светят, — я думаю о Вас… "

"Вдруг неотрывно потянуло перекинуться с Вами словечком, мой дорогой, далекий друг!"

"И если бы Вы знали, как много я думаю о Вас и о Вашем мире, о Ваших страницах русской души и веры!… "

О, это женское вкрадчивое участие — обнадежить, подбодрить нерешительность, неуверенность мужчины: "Вы такой скромный, — чуть начнете о себе, как сейчас и оговоритесь, и извинитесь за это… "

Плотину прорвать нетрудно, известное дело; только вот как справиться со стихией, когда она случится, она же не может не случиться. Но там — не хотят осторожничать, не боятся нежных слов, там серьезное неземное создание, умное, тонкое, страдающее, искреннее, доверчивое… Отважное. Загадочное.

Нет ничего прекраснее встречи, открытия и узнавания родственной души, восторга ее обретения: "И да успокоится душа Ваша, родственная моей… А письмо Ваше перечитывал… "

Снова и снова тревога: так ли это? можно ли верить? А без веры, без надежды — как жить? "Верю, что Вам внушено было укрепить меня. Желаю Вам здоровья и света". "Вы, должно быть, еще очень юны. Вы меня знаете, видали, а я не представляю себе Вашего образа внешнего, и мне странно, будто мы говорим впотьмах".

Они едва успевают сказать о себе то, что считают самым главным, не сразу, но из письма в письмо.

"Знаете ли Вы Ярославль, Углич, Кострому?…Где в дремучих лесах живут воспоминания о Сусанине? Знаете ли Вы ту чудесную русскую природу?" (он ли не знает! — автор "Росстаней" и юрист, прослуживший добрый десяток лет в провинции; Господи, Боже мой, как давно это было…) "Вот там, в этих лесах родилась моя мать. Такая же цельная, неизломанная и прямая, как и вся эта природа. Ее отец был благочинный… "

А вот отец: "Род отца выходит из Углича… Опять милая Волга! Вся жизнь моих родителей была гармония, счастье, безоблачный сон".

"И я знаю, что Вы не посмеетесь и не осудите, если я скажу, что, читая Ваши книги, я плачу, плачу о Вашем и о своем потерянном Рае".

Она: "что Иван Александрович, он что-то не отвечает мне, я беспокоюсь…"

Он: "… и кажется, что мы, над обыденным поднятые, живем в надзем-ности, в вечности. И поставлены как бы перед лицом Судьбы" — это о войне? о себе?

Но по закону вечной драматургии жизни неумолимая действительность напоминает им об оккупации Гитлером Франции 14 июня 1940 года, затем и Голландии. Перерыв в почтовой связи: какие уж там пересылки подарков! — с мая 1940-го до апреля 1941 года объявлен запрет нового хозяина Европы на почтовое сообщение, — в их представлении он означал вечность.

2. В Берлине

Ольга Субботина с мамой и братом Сергеем уехали из России к отчиму А. А. Овчинникову — советская власть выдворила его из России на знаменитом "философском корабле". Застряли в Берлине, гостеприимно встречавшем в 20-е годы недавних врагов по первой империалистической войне. Гостеприимство по-немецки означало выгодный обмен слабой послевоенной марки на царские рубли и беспрепятственную организацию русских газетных и книжных издательств. Но денег не было, надо определяться с работой.

Ольга закончила в Берлине медицинские курсы и устроилась на работу в госпиталь. Она любила порядок, чистоту, ответственность не меньше немецких коллег, бурно и глубоко переживала любую мелочь в отношениях с сотрудниками, что-то рассказывала матери, но особого ничего не случалось, чего ждет каждая девушка. Ходила в православный храм, молила Бога "помянуть душу усопшего раба Александра", отца своего, и это было безотчетное моление о том, чтобы встретить в жизни подобного человека, представлявшегося ей идеалом мужчины.

На ее пути оказывалась врачебная братия, прагматичная и циничная, и прочая шушера: душевнобольные, нестойкие, ненадежные… Позже все они, как оказалось, не могли ничего значить для Ольги, стоил пристального внимания только Джордж Кеннан, будущий американский дипломат, что не ускользнет впоследствии от ревнивого сердца И. С.

Однажды в ее жизни появится этот американец, его приведет в дом отчим, знакомя интересующегося всем русским иностранца, вежливого, льстиво-восторженного. Он исчезнет почти так же неожиданно, как и появился, успев произвести на Ольгу поистине неизгладимое впечатление. Она будет многие годы прислушиваться к этому имени по приемнику, хранить вырезки из газет. Еще раз это имя возникнет в связи со Шмелевым уже после войны, и так же, как тогда, в Берлине, он будет сверхлюбезен, но не оправдает надежд О. А. на помощь.

Но годы шли, торя путь размышлениям и осознанному бытию. Ольга Александровна вместе с братом, как и вся русская берлинская молодежь, посещала лекции и беседы Ивана Александровича Ильина.

Приезд известного, горячо всеми любимого писателя в Берлин, торжественный ужин после его выступления был пронизан ностальгией, экзальтацией самого высокого напряжения. Ольга Александровна сидела на скамье в двух шагах от Ивана Сергеевича, она хорошо видела его, худого, изможденного страданиями и трудами, недавно потерявшего жену, слышала его голос, завораживающий, по общему мнению, слушателей. Он был похож на героя ее девичьих грез — старшего, чуткого. Воплощением качеств ее отца. Увы, она робела, он казался ей тогда недосягаемым. В тот же день вечером Шмелева проводили в Париж.

Жизнь потекла своим чередом, в работе и посещениях церкви. Еще раньше, причащаясь с маленькой племянницей, она почувствовала на себе пристальный взгляд мужчины. Хорошее лицо, скромный облик, робость и замкнутость.

После нескольких обменов взглядами, почти "случайных" столкновений — если вы перешагнули третий десяток, вам вряд ли пристала беззаботность — затеплилось общение. Молодой человек оказался голландцем Арнольдом Бредиусом, из старинной, известной у себя на родине фамилии, волею Провидения нашедшим себя в Православии, к чему дома отнеслись с пониманием, причины которого позже поймет и Ольга.

Арнольд много страдал, его тайна связана с его протестантским духовником и преподавателем музыки, тайным педофилом, которому неопытный

подросток доверился, как отцу. История была замята благодаря связям семьи, прелата подвергли изгнанию из Голландии. Об этой истории когда-то что-то проскользнуло и в берлинской прессе, некоторое время обсуждалось в добропорядочных протестантских кругах, но потом забылось, как забывается все на свете.

Но только не Арнольдом — ему для душевного возрождения понадобились годы, — и вот теперь замерцала надежда на полное исцеление благодаря Ольге, самоотверженно кинувшейся на помощь.

После обмена визитами Арнольд познакомил Ольгу с младшей сестрой, собравшейся замуж за русского, — во времена первой русской эмиграции было престижно или модно жениться и выходить замуж за русских. На встрече с отцом Арнольда Ольга упросила присутствовать И. А. Ильина — отчим лежал в больнице и вскоре умер. Начались хлопоты, связанные с предстоящей свадьбой, время самое замечательное в жизни всех невест и женихов.

Вежливость, чуткость Ара, как она его сразу стала называть, его уступчивость, не мелочность, особенно уважение к ней пленили ее гордое, израненное сердце, вынужденное один на один выйти на поединок с жизнью.

Бредиусы — большой клан родственников — довольно спокойно приняли правила, предложенные молодой русской, — ее ортодоксальную набожность, сопровождающее ее любое движение достоинство, умение сохранять некоторую дистанцию, что даже импонировало их собственной замкнутости. Только сестры — вторая жила в Америке — исподтишка ждали случая поставить на место эту гордячку русскую.

Предоставленные самим себе в красивом двухэтажном Бюннике, Ольга и Арнольд вплотную приблизились к узнаванию друг друга. Ольга наконец вполне вкусила сладость независимости и безоговорочного преклонения со стороны мужа, в те времена увлеченного русской музыкой, русской живописью и литературой, а значит, и женой, наследницей духовных богатств своего народа. Небезразличен был и достаток, предоставленный мужем.

Странно только, что очень скоро всего этого оказалось недостаточно для спокойной уверенности, что она получила именно то, что хотела, и хотела именно того, к чему стремилась, выходя замуж.

3. В Москве, которой больше нет

Ведь где-то есть простая жизнь и свет

Прозрачный, светлый и веселый…

Там с девушкой через забор сосед

Под вечер говорит, и слышат только пчелы

Нежнейшую из всех бесед.

За три года после смерти жены Ольги Александровны Иван Сергеевич передумал всю прошедшую жизнь, обвиняя себя, что принимал бездумно, как должное, преданную, не знающую слов упрека любовь жены. Он просил Олю присниться ему, сказать, что же ему теперь делать. Он больше не мог писать, а значит, совсем нечем было ему жить.

Раньше, во времена, отошедшие в безвозвратное прошлое, он любил песни исторические и военные. Оказавшись на берегу Атлантического океана, они пели их в Капбретоне со своими друзьями и соседями — генералом Антоном Ивановичем Деникиным, его женой Ксенией и дочкой Ириной, поэтом Константином Бальмонтом, доктором Серовым и философом-богословом Карташевым. А настоечки, изготовленные каждым единолично и с сохранением в глубокой тайне секрета изготовления, под Олины знаменитые пироги и Ванины собственноручно собранные и посоленные грибочки, хотя бы на время помогали забыть, что они на чужбине.

Они пели "Как ныне сбирается вещий Олег", "Горел, шумел пожар московский", "Коль славен наш Господь…", "Ревела буря, дождь шумел", "Славное море, священный Байкал… " и любимую их жен лихую гусарскую "Оружьем на солнце сверкая, под звуки лихих трубачей… "

Потом начинались вечные-бесконечные разговоры: почему уставшие от войны и неразберихи с правительствами мужики могли поверить, что им новая власть даст навечно землю.

Теперь его душа угасала, он хотел умереть.

Оля не снилась, а вспоминалась молодость, Москва и первые их встречи возле калитки отчего дома на Калужской, 13, — весной 1891 года.

После трагикомической истории, случившейся с ним на шестнадцатом году жизни (он потом, уже за границей, немолодым известным писателем опишет ее, так и назвав "История любовная"), после того женского авантюризма и пошлости, о которых не подозревал дотоле, гимназист Иван считал себя искушенным и разочарованным, сторонился даже безобидных, совсем еще глупых подруг сестер и вполне снисходительно выслушивал донжуанские фантазии своего друга Женьки Пиуновского, несильно доверяя его "победам".

Для себя он выбрал путь труда и аскетического образа жизни. Да и когда было развлекаться: готовился к экзаменам, много читал, брал книги в библиотеке Мещанского училища. Обожал Большой театр, оперу, но даже билеты на "галерку" требовали некоторых расходов, для него чувствительных. Отец умер, когда ему было семь лет. Подрабатывал на перепродаже прочитанных книг, ненужных учебников, прекрасно ориентировался в книжных развалах, давал уроки, гоняя по всей Москве от Калужской до Красных прудов, разумеется, пешком.

Вот так, возвратившись под вечер, хотел пройти в сад, столкнулся у самой калитки с незнакомой девушкой. Опалила несмелым огнем синих глаз, от смущения еще сильнее натянула вязаную косыночку на плечи, на прижатые к груди детские локотки… отстранилась, потупив взор, пропуская молодого человека слишком стремительного темперамента, чтобы успеть затормозить и пропустить незнакомку.

Механически, не помня себя, влетел в дом. На кухне никого, в столовой, у маменьки, у сестер — ну, вымер дом! Есть расхотелось, вышел во двор прогуляться, может быть, встретить еще раз незнакомую девушку. И тут никого. Куда она делась? Кто такая? Вот так налегке, с косыночкой на плечах — не в город же отправилась… Нет и на лавочке, и в небольшом их саду из нескольких деревьев да ягодных кустов вдоль забора — прошел с безразличным лицом, вернулся, совсем раздосадованный.

В дворницкую толкнуться? Лишнее. Гришка еще со времен "Истории любовной" нет-нет да и подморгнет ему как товарищу по амурным делам. Это противно. Спросить его — все равно как загрязнить незнакомку. Надо потерпеть, само выяснится. Сколько раз няня его учила: поспешишь — людей насмешишь, а он все нетерпеливый, таким мама уродила.

К ужину, однако, народ набежал. Матушка Евлампия Гавриловна после смерти папашеньки вела, как умела, хозяйство, то есть строго и расчетливо. За столом все и разъяснилось. Въехали новые жильцы на сдаваемый внаем третий этаж, к ним-то и заходила родственница, барышня, студентка. Кто родители? Отец — штабс-капитан в отставке Александр Александрович Ох-терлони, человек достойный, участник Крымской и Балканской кампаний.

Она звалась Ольгой (какое красивое имя!), училась в Петербурге в Патриотическом институте, учебном заведении для девушек из военных семейств. Приехала на каникулы. Хотелось еще что-нибудь услышать о ней, но разговор пошел о чем-то другом. Странно, что можно о чем-то другом. Поблагодарил маменьку за ужин, ушел к себе под неодобрительным взглядом — небрежно перекрестился. Места себе не находил.

Перед сном вышел на крыльцо, что-то распирало грудь, в доме ему было тесно. Конечно, ее встретить в этот час не надеялся, просто ходил и ходил, пока не погасили свет у жильцов. Вышел дворник Григорий проверять запоры.

Лежа у себя в комнате на спине, закинув голову на руки, он прислушивался к музыке имени Ольга, видел ее пытливо-скромные глаза, смешные бровки, доверчиво взлетевшие вверх. Глаза звали куда-то вдаль, обнадеживали, обещали неведомое и обязательно счастливое.

Утром солнце осветило Кремль, его лучи дотянулись, как всегда, и до его окна. Он об этом не думал, он просто знал, что, куда бы он ни собрался утром, он — за рекой, но солнце, поднимающееся над Кремлем, освещает и их Калужскую. Никто никогда не говорил: вот взошло солнце над Кремлем, просто так ощущали, хотя бы и целый день не смотрели на купола соборов. И никто не называл Москву-реку кормилицей-поилицей, просто знали, что там у отца были бани, портомойни, зимой устраивались горки для гуляний, ранней весной нарезали лед и складывали в погреба для летних нужд. Там, на болоте, над которым ныне нависает юный Петр-мореход, паслись их гуси без всякого пригляда, а наискосок от храма Христа Спасителя они брали воду для питья и для всего прочего.

И все это было совсем недавно, чуть больше века назад: огромное государство просыпалось с колокольным звоном к заутрени, в сверкании куполов храмов и монастырей Кремля.

От Калужской заставы уходили две улицы. Калужская, вечно в работе, в деловых поездках из города и в город, в увеселительных разъездах горожан на Воробьевы горы. И Донская улица, по которой увозили отмаявшихся в вечной человеческой суетной суете; по ней увезли и отца на вечный покой на кладбище Донского монастыря. Все рядом и все чередом и порядком, угодным Богу…

Встреча с "суженой" входила в ряд непреложного.

Нет, но какая прелестная девушка — у них таких не видывали! Ну, сняли и сняли квартиру, но кто же мог подумать, что есть на свете такая деви-ца-петербурженка. Сроду не был в Петербурге, наша Москва лучше всех городов мира, надо ей все показать: и реку с садами, спускающимися к ней, и Кремль, и соборы, и Большой театр.

Пусть услышит, как поет Бутенко: "Власть на власть встает войной… сатана там правит бал… люди гибнут за металл… " Бас Бутенко-Мефистофе-ля угрожает миру; кажется, нет спасения от могущественного врага рода человеческого… А потом — треск, молнии, дым, огонь, и он проваливается в Ад среди грохота, от которого, кажется, вот-вот рухнет огромная люстра.

Оля оказалась всего на два года младше его, просто маленькая и худенькая, как подросток. Она в первых же разговорах беспрекословно приняла его верховенство. Притом, имея свою программу жизни: как это можно не уважать преподавателей? Может, ему просто не повезло, немец тройки ставит, сколько ни старайся. У нее был такой же случай, надо добром, прилежанием…

И Ваня тут же дает ей честное слово, что к выпускным экзаменам в его Шестой гимназии он станет — ну, не первым, но одним из первых.

А Оля твердо знает, что будет сельской учительницей. Молиться Богу и ходить в церковь для нее не обязанность, не то что для него, а просто необходимость.

Какая она тихая, светлая. Возле нее так покойно. Ни на кого не похожая. Не знал, что такие бывают.

— Вы, должно быть, иностранцы?

— Знаю, что родом из шотландских дворян. В третьем поколении русские, православные, на военной службе у царя. Дедушка умер раньше моего рождения. Сколько помню, мы ездили с отцом и жили там, где он служил. Родилась в Орле, там оставались, пока отец участвовал в Турецкой кампании.

— А я помню эту войну потому, что по Москве ходили люди в белых рубахах ниже колен; старики, женщины и дети — некоторые без языков, они издавали жуткие звуки, вздымая к небу темные жилистые руки. Взрослые подавали беженцам, качали головами: какое зверство у этих нехристей, наш царь вступился за несчастных братьев наших. Няня, как могла, объяснила мне, испуганному ребенку…

Они не заметили, как прошло лето. Над Ваней подшучивали сестры, хмурилась суровая матушка: отказала постояльцам. Николай серьезным делом занят, Соня замужем, Мария в консерватории учится, Иван когда еще в люди выйдет — что за баловство эти "ухаживания"!

Никто не принимал всерьез их осторожных коротких встреч у всех на виду. И ведь ничего-то не надо, а только увидеть, как мелькнет впереди ее аккуратно причесанная головка. Днем выйдет в сад, посидит у стола в открытой беседке. Вечером с братом Гришей опять в сад, и Иван с ними. Вот и всего-то. Все на виду у взрослых, и в театр, и на прогулку — со старшими. На какие деньги? Удачно перепродал Загоскина.

Да, забросил свои интересы, всё Ивану кажется скудным, глупым, вот и "вьется вьюном" вокруг приезжих. Недаром няня в детстве называла его "гороховой болтушкой": рассказывает им, как в детстве у него были друзья, с которыми убегал на представленья возле Новодевичьего поля. Там целое поле — открытая сцена, где Наполеон кричал простуженным голосом, что возьмет Москву, а потом, охрипнув от мороза, очень смешно "убегал". Там некий француз (?) в спортивном трико летал на воздушном шаре, то есть в корзине, поднимаемой вверх огромным шаром, однажды сорвался вместе с корзиной вниз, но зрителей уверили, что завтра представление повторится. Им, однако, не удалось еще раз сбежать — их заперли дома, а Драпа, у которого был не родитель, а хозяин-сапожник, жестоко избили.

А Оле очень понравился рассказ о том, как Ваня со своими товарищами отстоял старую лошадь, чтоб ее не увели на живодерню.

Дома её с пристрастием допрашивали, о чем говорили, что делали в саду: такой милый, такой приятный и умный молодой человек…

А Ольга? У нее ничего нельзя было выведать, у молчальницы. Даже Ване редко удавалось ее разговорить. Что спросишь, на то и ответ. Но так слушает, словно никогда не слышала ничего интереснее. И только глаза под вопросительно взлетевшими бровками как бы хотят знать: а вы не шутите, когда говорите так серьезно?

Оля уезжала на учебу с новой шубкой в саквояжике, ее перешили из маминой. Накануне отъезда в Петербург Оля обещала отвечать на Ванины письма незамедлительно.

4. В Утрехте

Но разве можно броней почтового запрета перегородить потоки людских привязанностей и страстей? Муж Ольгиной подруги Фаси, Фавсты Николаевны Толен, тоже голландец, регулярно бывал во Франции по дипломатической линии; письма русской к русскому и наоборот ездили в экспрессе между двух стран, находя заждавшихся адресатов.

Изобретательности Ольги Александровны Бредиус можно было бы позавидовать, если бы не посыпавшиеся вскоре по-детски трогательные жалобы. Ее изматывали странные недомогания, ничем не объяснимые боли, иногда кровь. Врачи ссылались на плохую работу почки, пожимали плечами по поводу почти всегдашней слабости и редких внезапных обнадеживающих периодов бодрости, прилива сил, просветов нежных и светлых чувствований. Тридцатипятилетняя замужняя женщина, медик по образованию, она терялась в догадках о своих недомоганиях, не были едины в диагнозах и врачи.

Позже она осознает, что очень давно начала жить как бы через силу. Что поселило в самой ее глубине нездоровье, душевную некомфортность?

Ольга надолго останется даже не в ранней юности, а в далеком-далеком детстве на Волге — в мире, наполнявшем гордостью ее маленькое сердце, в мире всеобщего уважения к отцу — священнику церкви Спаса Нерукотворного. Там было первое говенье Великого поста и первое причастие, добрая нянюшка Айюшка, незабвенные поездки в гости с матерью и братом к дедушке, благочинному, и бабушке. Как все было тогда славно, бестревожно! Как могло все это, надежное, исчезнуть, разрушиться!

И вот теперь забрезжила надежда духовно соединить Россию с певцом России — спастись от себя самой и своих страхов, от разочарований и тоски. Что может быть достойнее, изысканнее, интереснее дружбы с большим писателем? Разве он такой, как все? Она и себя не чувствовала такой, как все, испытывала потребность излить свое на бумаге. Это призвание — писать, это не жизнь, это больше, чем жизнь.

Скорбное лицо, неправдоподобная худоба, весь его аскетический отрешенный облик рождал в Ольге Александровне Субботиной безотчетную для нее самой зависть к истории неведомой ей личной жизни писателя… В ее ушах и сейчас продолжал звучать его голос: "Еще горит в опаленных и оскорбленных, лишенных Родины "прометеев" огонь, огонь лампад России… наша незрелая интеллигенция, не воспитанный на демократических свободах народ… Ибо правит жизнью не "почва", а "сеятель"… и жизнь заставит, придет время, и Россия воскреснет, России — быть… "

И вот теперь, глядя в полукруглое окно выбранной для себя угловой комнаты первого этажа в имении Бредиусов Бюнник, Ольга поняла, что все воспоминания об И. С. живут в ней всё ярче и ярче.

На цветы легла тень, но это ненадолго; она проверяла движение солнца, перед тем как разбить клумбу.

Иван Сергеевич увидит в ней свою единомышленницу, он не будет так одинок, они оба станут выше, богаче, духовнее.

5. С Олей и без нее. "Монахини сказали…"

Как известно, бракам, совершаемым на небесах, присуща ясность и доброе согласие. Через двадцать с лишним лет Ольга скажет жене Бунина Вере Николаевне: вижу, человек серьезный, не то что другие, вот и пошла за него.

Иван дотерпел только до второго курса университета. Летом 1895 года Ольга и Иван обвенчались в храме подмосковного материного имения-дачи в селе Трахоньево на Клязьме в окружении родни, детишек-сестер, под перешептывание деревенских баб: "Совсем дети… " — такие они были бесплотно-худющие и безгрешно-наивные. Через два года родился сын Сергей.

Это было время почти напоказ выставляемого атеизма, когда отношения с Богом заканчивались в гимназии сдачей экзамена по Закону Божьему, когда Бог оставался только у народа.

Позже Куприн как-то расскажет Шмелеву, почему разошелся с первой женой Марией Иорданской: "Для совершения брака надо было предъявить среди документов свидетельство о говении. Столичный дьячок был человек понимающий: "Вы хотите говеть или т а к? Свидетельство я могу вам выписать сейчас. Это будет стоить десять рублей…" Свидетельство о говении было уже в руках, и само венчание было уже — "так", и развод был неизбежен".

Жизнь чистой женщины подобна глубокому сну наяву, как бы в одновременном соприкосновении с двумя мирами — земным и небесным. Такова была жизнь его Оли, Ольги Александровны, остававшейся до самой смерти нежной пугливой птицей с приподнятыми бровками над глазами, взявшими голубизну небес и беззвучно вопрошавшими: как это возможно, такое злодейство? Защита от бед — только вязаная косыночка, туго натянутая на плечи и удерживаемая хрупкими когда-то, а позже натруженными руками на груди. Да так и застывшими в том же положении в миг жуткой боли разрыва исстрадавшегося сердца.

И тут, наконец, ему приснилась жена, но совсем не такая, какую он знал полвека. Никогда в жизни она не смотрела на него строго, даже грозно:

— Монахини сказали: тебе предопределено что-то очень, очень трудное, тяжелое.

Он понял: дурное, страшное. Но во сне ведь живешь не по своим законам, не расспросишь, не уточнишь, главного так и не узнаешь.

— Зачем, зачем ты мне это сказала? Теперь я буду думать, мучиться. — Оля молчит и смотрит.

— Мне и так тяжело, лучше бы умереть…

И тут прежняя, жалостливая Оля согласилась:

— Да, правда… лучше…

Она и в жизни вот так же молча, про себя прикинет и повторит его же слова. Но зачем же и во сне соглашается, когда надо возразить, обнадежить?

Так что же на самом деле: Ольга его предупреждает о плохом или все же есть какая-то надежда? И что она имеет в виду? Ну, не может, не мо-

жет его Оля желать ему зла. Почему не предупредила, не объяснила? Ах да, ведь и она не властна во сне иметь свою волю…

6. Предсказание старца Симеона

Конечно, он пытался внять голосу рассудка. Он хорошо помнил тот августовский вечер 1941 года, когда он, выключив немецкие победные марши по французскому радио, вдруг, без видимой связи, внял этому голосу, призывавшего к благоразумию. "Вот сейчас было бы не поздно и хватило бы сил. Но тогда — опять космический холод одиночества, "без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви". Он провел рукой по лицу — оно было мокрым от слез.

По-прежнему падали с неба звезды, словно нет оккупации Европы, нет войны, докатившейся и до России. Глухо. Никаких подробностей, только марши "Великой Германии" по приемнику и речи об освободительной миссии уничтожения большевизма. Из Голландии его уверяют, что "их дорогой бабушке не может пойти на пользу предложенное доктором лекарство, оно опасно, может быть, смертельно", — так писала Бредиус-Субботина, в целях конспирации называя Россию любимой больной бабушкой, а Гитлера хирургом. Но тщетно пытаться что-нибудь узнать достоверное.

"Как объяснить этот ужас, что я все еще живу. Я не должен жить после всего, что было. Пора смириться".

Ответ последовал незамедлительно, благо уже по-немецки четко работало почтовое сообщение между Голландией и Францией.

"Я люблю Ваше каждое произведение, каждое слово, каждую мысль. Я все, все бы отдала, чтобы отнять у Вас страдания и неудобства, дать Вам и уют, и тепло, и беззаботность, но мне кажется, не страдания ли это Души Вашей одинокой дают Вам то, перед чем мы только можем склонить колени?… Вы так нужны нам, Господь избрал Вас, чтобы Вы не умолкали".

Невозможно не верить, так хочется знать, что ты в самом деле не одинок, можешь довериться всем сердцем. Так не лгут:

"…И я не знаю, как дальше жить без Ваших писем, без надежды на счастье. Домашние пожимают плечами — я то плачу, то смеюсь. Даже маме я не могу объяснить свое состояние, она осудит меня. Но я не хочу, понимаете, не хочу отказываться от этой муки и умоляю Вас поверить мне… Я полюбила Вас до всего, с тех пор, как открыла для себя Ваши книги, я только не понимала этого, а теперь знаю и живу надеждой на нашу встречу, я слышу Ваш голос то в шуме волн океана, то в теплом ветре, овевающем меня, идущую по полю; то в храме я узнаю Вас среди толпы, и мы вместе подхватываем пение церковного хора "Слава в вышних Богу…" А иногда представляю совсем невероятное: у Вашего камина нам тепло, уютно, и мы внимаем шуму дождя за окном и плачу ветра в осенней стуже… Нет, я не мыслю не увидеть Вас… "

И, конечно, о недомоганиях, отравляющих все: "У меня болит в груди. Сжимает грудь, как обручем железным, по ночам, и я должна вставать, то есть садиться. Это бывало и раньше. То болит рука, то грудь. Врачи пожимают плечами: нервное. Наверно. Ведь когда я думаю о бабушке и вижу ее во сне, и тогда боль тоже. Ну да, это все объяснимо, значит, пройдет. Только бы увидеться… "

"Я больше не могу жить без наших писем друг другу. Твоя Ольга".

"Сумасбродка безумная, что Вы со мной делаете?! Сколько в Вас молодой отваги, нетерпения. Я не знал, что так еще может быть. Вы приучили меня к Вашим письмам, я уже не могу без них. Да, конечно, нам надо встретиться…"

Они не знают, что до встречи годы и годы.

Иван обещал ей приложить все силы, чтобы получить визу в Нидерланды. О, только бы его пустили! Арнхем — дивный сказочный городок, в котором работает брат Сергей. Будут вполне естественны ее частые отлучки к брату. Естественны и хлопоты о визе известного русского писателя в страну, в которой у него, возможно, есть литературные интересы.

Как же хочется счастья, а его ни у кого нет. Нет Родины, все кругом чужое. Вот и подруга Фася несчастна и томима той же мукой:

— Ты веришь, что мы когда-нибудь вернемся на родину?

— Ходят слухи, Вертинский намерен хлопотать перед самим Сталиным, просить разрешения вернуться. А муж говорит, его там сошлют на Колыму. И всех наших безумных, что в Париже откликнулись на приглашение идти добровольцами в формирующийся русский полк. Их ждет та же участь.

Вся надежда на Ивана. Он должен приехать, он должен найти выход. Иван — это судьба.

Ивану Сергеевичу снилась весенняя земля — распаханная, ожидающая человека, который бросит в нее семя. Странно было только, что земля была не ровная-бескрайняя, а вырытый ров, и с двух сторон поднимались высокие гряды, вынутые из рва. Как же бросать сюда семя? Надо бы разровнять землю, но мешают какие-то наваленные друг на друга остатки неизвестно зачем оказавшейся здесь кирпичной кладки, неподъемные глыбы, их за здорово живешь не расколешь. Но во рву не сеют семена! Зачем этот ров?!

И где-то здесь должна быть его Оля, он чувствует. И что за манеру взяла — куда-то, не сказавшись, умотать. Отчего она не идет на его зов, будто ее кто-то не пускает, что за фокусы!

Земля пышет от щедрого солнца, готовящего ее к принятию семени, от земли поднимается легкий пар, потрогать бы ее, сжать в горсти, как это делали в Ключевой перед севом в его ранней повести "Росстани".

В нетерпении и досаде Иван Сергеевич проснулся, и сразу ему стало еще тяжелее: вчера он получил от Олюшеньки то, что она включала в свою повесть. О ее "претендентах". У них были условные, чтобы не путать и покороче обозначить, номера 1, 2, 3, 4. Она еще раньше прислала ему чудесный рассказик "Мой первый пост", он одобрил его искренно и умолял писать еще. Но кто же мог подумать, что она сочтет нужным писать о прохвостах, которые были ее любовниками? Ну да, мужчинам все хочется знать о любимой, но кто же знал, что будет так больно.

Он был отравлен. Он метался по квартире, не находя себе места. Конечно, он и словом до сих пор не обмолвился с Ольгункой на эту скользкую больную тему; они без слов молча договорились щадить чужую травму, чужое проклятье.

Арнхем — это испытание их любви.

Тайный голос говорит ему, что может случиться что угодно: Ольгунка может разлюбить его — шутка ли 30 лет разницы, — и тогда окажется, что они "разменяли свой золотой на ржавые железки".

Большое чувство иссякнет, уйдет в песок и тину жалких, уворованных встреч? Воришки — как они будут жалки!

Когда брился, опять вспомнил об этих проклятых поклонниках, и снова раздражение мешалось с жалостью. "Горячка, лупоглазка, огонь, загорится, запылает, не погасишь, себя сжигает и других не щадит. Только и написал, что "твой — пока — Иван". И для чего написал-то — чтоб опровергла, что "ее". Господи, что было! Свою ревность успокоить хотел — вот что было. А надо бессчетно твердить "твой навеки". Вот что с ней сделали эти негодяи — она не верит, что ее полюбил человек, а не подонок.

Когда же он вылечит ее от ревности? Трудно с ней. Но, может быть, любят именно тех, с которыми трудно.

За письменным столом он в несчитанный раз рассматривал ее фотографии. Вот давняя, начала 30-х годов. Дивно хороша и похожа на Олю. Фотограф ли выбрал этот полуповорот к плечу немного склоненной головы: что там, в этом чудно слепленном лобике? А девушку с ромашками прошедшего лета нельзя рассматривать без слез восторга и страха — какая худышка его Олеля! Ее бы к нему, в тишину, покой. А там она как на юру. В этой русской катастрофе полегли предназначавшиеся юным девушкам герои, уцелевших разбросала судьбина. Вот и пошли русские красавицы к чужим…

"Девушка с ромашками", последняя фотография Ольгуночки, как здесь много рассказано ему без слов!

"Знаешь ли ты, приходилось ли тебе оказаться в поле, когда цветет рожь, и внезапно в полной тишине лопаются семенники? Этот святой звук знают мужики, он им кажется нормальным, а я, грешный, вставал, услышав, на колени… Олюна, ты пишешь, "как бы я творить хотела и всю любовь свою туда отдать…". Так твори же! Писательству никто не учит, но если вдумчиво читать великих, тогда они у ч а т.

…Ольгуночка, я не могу без тебя, хотя терпелив и сговорчив, когда просишь ты. Не годы — дни, как годы, без тебя. Если б я мог без тебя, разве я стал бы обивать пороги насчет визы. Обещают. Дни без тебя длиннее вечности.

Целую, целую. Бессчетно. И крещу тебя. Твой навсегда Ваня".

Он отложил перо — осталось немного времени до закрытия почты.

Нет, он не преувеличивает. Она действительно талантлива. Она пишет: "Звезды глубоко тонут в прудочке". Понимает ли сама, как это объемно? Мы будем расти вместе. Наша любовь будет возрастать. Кто знает, может быть, моя Оля вымолит мне немного счастья. Ведь Ольгуна еще очень молода. А как же я хочу, мы оба с ней хотим еще одного Сережечку!

Бедная моя Оля, когда у нас родилась мертвая девочка, перестала поднимать голову, ей казалось, она в чем-то виновата. В чем, всемилостивый Господь, мы были виноваты, я так и не знаю. Но значит, так дано. "Через муку и скорбь", как говорил мой герой, "человек из ресторана жизни"…

Сереженьку, Оленька, Сереженьку мне, умоляю!…

Ольга, как часто в таких случаях, открыла Евангелие наугад — что Оно ей откроет сегодня, какую истину. Вот. Ее любимый апостол Лука, 2,35: "И благословил их Симеон, и сказал Марии, Матери Его: се, лежит Сей на падение и на восстание многих в Израиле и в предмет пререканий — и Тебе Самой оружие пройдет душу, да откроются помышления многих сердец".

Сколько загадочности и величия в словах Старца, который, некогда читая пророка Исаию, усомнился, что Дева родит Сына, и Господь продлил его дни, чтобы он убедился сам. "Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко… " — так поют в храмах. Наверно, очень долго жить еще тяжелее, чем умирать слишком рано.

Но что это значит: "Тебе Самой оружие пройдет душу"? Матерь Божия так сильно ужаснется страданиям Сына? Может быть, Она почувствует такую боль, словно Ее, а не Его ударил копьем грубый римский солдат?…

Да простит ее Бог, она знает эту боль, которая "проходит душу". И все же, как она должна понять, имеет ли к ней отношение слово "пройдет", то есть пронзит?

Ребенок Ване? Это было бы лучше всего. Но почему-то она знает, что это невозможно, этого не случится.

Ее утешило только письмо от Иванушки-милушика, с фотографией "Зимнего парижанина" в пальто и шапке, с этими добрыми, открытыми глазами, как бы виноватыми. Из-за того, что не может жить без нее. Она долго целовала эти глаза и письмо, полное любви и восторга, что она — есть.

Она незаметно заснула и проспала вечер и ночь. С того дня она еще долгое время ложилась спать с письмом и фотографией на груди.

"Родной мой, Ванюша-милуша, радость моя, пишу тебе в первый день нового 42 года. Страшусь его и верю, ох, как славно — верить, а не заставлять верить. Я верю, и ты верь!

Я люблю тебя так нежно, так хорошо, так глубоко. Всю ночь я спала с твоей карточкой на груди у самого сердца, под ночной рубашкой, которую мне полусонной помогла надеть мама в 12 часов. Поздравили, поцеловали друг друга, мама подала мне бокал вина, и я тихо сказала: "За далекого!", и мама кивнула мне в знак согласия.

Ванечка, еще я люблю тебя трепетно! Запомни, я никогда тебя не оставлю, потому что нельзя свою жизнь оставить. Всегда буду около те-

бя. Пока нельзя иначе, хотя бы в мыслях, а когда будет можно — то вся буду с тобой! (Убегу!) Умоляю не сомневаться в том, что ты для меня лучше всех. Ты — чудесен.

Солнышко мое, давно хочу тебе предложить каждый день думать друг о друге в 11 часов вечера, то есть всегда, но в этот миг — как перекличка.

Цветы в моих руках — это наши в Шалвейке собранные. А что я худа, так впереди лето, тепло, витамины, я поправлюсь.

Не ревнуй меня, нет причин и оснований. Как говорят немцы, ревность творит страсть, которая с азартом ищет то, что сотворит страдание.

Посмотри в Евангелии от Луки то место, где Симеон говорит Божией Матери об "оружии, которое пройдет сердце". Что бы это значило?

Я все хочу рассказать тебе сон о звездном Кресте на ночном небе, который мне приснился на папин 40-й день. А ты напиши мне о Дари в твоем романе и о Христе, ты так интересно пишешь, о, мой великий!

И я часто, очень часто думаю об Ольге Александровне. Как она самоотверженно тебя любила, даже умирая, просила Вашу родственницу покормить тебя обедом. Я тоже так хочу, так буду любить…

У меня скоро зацветут азалии.

Целую и люблю до бесконечности!

Твоя Ольга Шмелева".

Через два месяца Ольгу Александровну увезли в больницу "в связи с весенним обострением". Счастье откладывалось.