Жене действительно приснился сон. Почти вещий.

Ходили по Москве слухи, что Ельцин — пьяница, неврастеник, пытался вскрыть себе вены, когда погнали из Политбюро, во хмелю буен, нравом — самодур, типичный городничий из "Ревизора": чего хочу, то и ворочу; пробовал утопиться, ещё не будучи при российской власти. Любит подхалимов, всех, кто глупее и подлее его, пирожки супруги Наины Иосифовны и "хазановщину" (не путать с "Хованщиной").

Помню, сидим поздно вечером у телевизора в Доме творчества в Переделкине, прибежал какой-то мужичонко из писателей и кричит: "Ельцин в пруду тонет! Пойдемте спасать!" И убежал. Наверное, из тех "верблюдов", кто станет в будущем его оруженосцем (может, Приставкин или Попцов, Евтушенко или Коротич). Утром рассказывали уже в подробностях, дескать, шёл Ельцин с букетом цветов к своей любовнице, заблудился, и леший завёл его в тряс. Стоит по колени в воде и вопит на всю округу, как оглашенный: "Спасите!" Подручники-демократы, кто тащил Ельцина во власть на горбине с большой выгодой для себя, заверещали со всех подмостков, что на русского трибуна и вождя чекисты устроили западню, сбросили с моста в реку. Но Бог, дескать, не дал погубить злодеям надежду нации. Вскоре "вождь" укатил в Америку, облетел трижды Статую Свободы и подписал тайный сговор, закрепив его масонской печаткой. Но мы не знали, глядя на дебелого и моделого, объевшегося беленою честолюбца с седою гривой и повадками уездного купчика, проматывающего отцово наследство, что этот ретивый мужик уже серьёзно болен, и внутри его тлеет погубительная хворь. Ему бы цветики разводить, а он за власть так страстно ухватился всеми восемью пальцами -и клещами не оторвать.

И вот жене привиделся вещий сон со всякими приключениями. Длинный сон, и начало его я пропущу… Дескать, Ельцин, больной, дряхлый, бредёт, едва переставляя ноги, и, завидев Евдокию (мою жену), взмолился, чтобы она помогла ему куда-то дойти. До своей тайной цели? И ей стало жаль больного человека, и она подставила ему плечо, и они поволоклись к неведомой цели, куда непременно надо было попасть Ельцину. И вдруг они очутились в предбаннике какой-то огромной бани, внутри мылся народ, очищался от нажитой грязи, соскабливал с себя немощи, а Ельцина туда почему-то не пустили, а оказался он посреди глубокого бассейна, наполненного водой, на огромной сковороде, стоящей на каменной тумбе. Видимо, та сковорода была раскалённая, потому что несчастного корчило и мучило, и Ельцин снова взмолился, чтобы его спасли… "Но что я могла поделать, — рассказывала жена, — если бассейн этот широченек, и никак на ту сковороду не попасть, у меня ни сил нет таких, ни возможностей, хотя бы руку протянуть. Но вижу, что корчит и мучит его, такие у Ельцина несчастные глаза, он так молит меня о помощи, что я заплакала жалеючи".

"И чего его жалеть? Придумала, кого жалеть, — сказала соседка Зина, выслушав сон, и сурово свела губы в нитку. — Нашла, кого жалеть. Огоряй, серый валенок. У него совесть с пупком обрезали. Его бы (Ельцина) надо на Красную площадь привесть, чтобы все видели, каково ему ответ держать".

Как странно вспоминать, когда Зины уже в живых нет, а она вся в памяти, как в зеркальце, и каждое слово, брошенное впромельк, нынче обретает особую глубину и живость, которые не ощущались прежде серьезно, но проскальзывали мимо сознания, словно деревенская побрехонька.

И вот в свой черед подошли гонки в президенты: кто власть ухватит. Я говорю Зине, дескать, голосуем за Зюганова. А старушка рассвирепела вдруг: "Ага, придет твой Зюганов к власти, пенсии у нас отберет. Коммуняки проклятые, хорошего человека Вавилова сгноили в тюрьме". И такое отчуждение в её глазах ко мне, такой необычный сердечный холод в словах, словно бы через меня новые несчастья поселились в её дому, будто это я погубил прекрасного человека Вавилова, о коем прежде в деревне веком не слыхивали. Это телевизор — "машина кретинизма" — надудел в уши наивной русской деревне, в которой издревле любое слово сверху берётся на веру.

С одной стороны, тётя Зина вроде бы искренне ненавидит Ельцина, но с тайным оттенком сказочной надежды. Ведь от ненависти до любви один шаг: "А вдруг опомнится огоряй, возьмётся за ум, и всё само собой утрясется, вернется назад, и хлеб снова будет стоить четырнадцать копеек, а русская колбаса — два восемьдесят. Знать, не последнего ума человек, если в Кремль заехал средь бела дня не на таратайке навозной, а на белом коне… А от Зюганова ждать нечего, раз власть "коммуняки" сами отдали, да в позор и разруху кинули всё крестьянство, а связываться с ненадёжными людьми, что сами от власти отступились, — это последний сухарь из своего рта вынуть и отдать чертям поганым, что уселись на шею ярмом… "

Так примерно размышляла старуха, раскладывая на свой бабий лад политический пасьянс.

Понадобилось кому-то крепко обнадёжить Ельцина и повязать обязательствами по рукам и ногам, чтобы этот своенравный, честолюбивый человек полез на танк. Да, спасительные ворота в американское посольство были распахнуты на всякий случай, но ведь до того лаза-перелаза в блистательный демократический мир надо ещё добраться, если бы случился всей фанаберии карачун, когда бы ребятам из спецназа была дана команда на решительный отстрел. Но те "форосские затворники", кто в августовские дни отдавал подобные приказы, были уже надёжно прикуплены мировым банком, и рыла обросли густым пушком…

Да, поджилки тряслись, но и какую натуру надо было иметь, чтобы ухватить жар-птицу за перо; ведь не убоялся, полез Ельцин в августе на услужливо подогнанный танк, как на пьедестал, показал характер, сыграл ловко поставленную сцену победителя, покрасовался перед задурманенной публикой с глумливо-диковатой ухмылкой, де, "мне всё по барабану", пряча скользкий страх, что вот сейчас, в самом зените долгожданной славы, пуля снайпера продырявит затылочную кость. Такая минута в судьбе человека, да и всего государства, дорогого стоит; кто-то воспарит от обещанного, но больше того народа очень скоро очнутся от сладких грёз, мучительно застонут, прощаясь с близкими, иль горестно воспла-чут, проклиная тот хмель. Мал кусочек свинца, но и медведя завалит. Ведь на голову не натянешь бронежилет. Но после, что бы ни гоношил Ельцин на глупую пьяную голову, какому бы чёрту ни подпевал, какому бы бесу ни кланялся, многие русские против воли долго тешили в памяти то победное зажигательное (обманчивое) чувство, от которого по-иному мыслилась грядущая жизнь: дескать, "ну и пройдоха, ну и плут, на хромой козе его не объедешь, ну и атаман, пальца в рот ему не клади — откусит! С таким и в разведку нестрашно пойти".

Тут, братцы мои, главное — народу вовремя выгодно показаться, не спраздновать труса, пойти в масть, угодить в "очко", чтобы без перебора, и тогда весь кон твой, тогда и сам Господь Бог попустит тебе. Победителя не судят на земле, хотя и ежедень проклинают. А брань на вороту не виснет. Но ведь всякий стыд и совесть надо было побороть, списать за штат и окончательно позабыть, чтобы заполучить лавровый венок.

Само по себе чудно и странно явление Ельцина во власть. Внешне он примерно выглядит так, как я описал, таким принял его народ, мало сведущий о кремлёвском спектакле, написанном и поставленном режиссёрами "за бугром".

Если у Горбачёва "были не все дома", то Ельцин — "без царя в голове". Как мне думается, человек — нерешительный, часто робкий и колеблющийся, неврастенического склада. Внешне: "Я вас съем!" Что было обманом. Если он кого и снимал из окружения, то лишь из опасения, что его подсидят и скинут с власти; так ему внушали те, кто "был у тела", имея в этих интригах личный интерес. Сам Ельцин без подпорок не мог сделать и шага, а за плечами постоянно висели наушатели и дудели неистово, в какую сторону двигаться. В Казани на татарском сабантуе, больной, с разбитым сердцем, Ельцин, решив себя показать джигитом, к восторгу публики, разбил глиняный кувшин с завязанными глазами. Лишь охрана президента знала, что повязка-то на самом деле была прозрачной. В этом поступке весь Ельцин. Честолюбие выше нравственности, совести и чести. Власть любой ценою…

И вот денежки у граждан "схитили" средь бела дня, а Русь не ропщет. Ждала "гайдаровщина" гражданской войны, восстания, мести "око за око", воинственного подполья, эксцессов, террористов; для того и двойное гражданство "сынами Израиля" было задумано, чтобы вовремя смыться за кордон, в обетованную землю, под прикрытие американских ракет. Но эта странная, непонятная Русь молчит, не лезет из берлоги, сопит в две дырочки, но не рычит, не поднимается по-медвежьи на дыбки, чтобы грозно рявкнуть и смертно закогтить обидчика. Пьет, стонет, ползёт на кладбище, стреляется и убивает ближнего, кто уже успел "подбить" бабки и затариться "капустой", а обидчиков своих, кто свет в окне загасил, как бы и не видит. Даже Ельцин смутился, когда в Архангельске граждане, "по списку нанятые" на встречу президента, верноподданнически подольстили: "Борис Николаевич, вы там держитесь, а мы реформу поддержим".

И Ельцин отозвался в некой растерянности: "Меня восхищает стойкость русских людей. Такие испытания, а народ улыбчивый".

Начинался апрель, а до октября надо было ещё дожить.

* * *

…В вешницу река Нарма широко подтапливает бережины, и травяные кочки, будто волосатые рыжие головы, виднеются под прозрачным текучим стеклом воды. Щуки-матухи меж них и гуляют, мечут из плодильницы икру, а следом подбегают, как гончие собачонки, мелкие "мужички" и поливают молоками. Когда солнце в небе, то какой-то жар одолевает, и кажется, что сама вода кипит ключом и этим паром обдает твоё лицо, слезит глаза и всего распирает изнутри.

И вот выкидываю я в лодку сетчонку, а щучонки-молоканы висят в ней, как серьги; иная сорвется, не дойдя до моих рук, и, разрезав воду спинным пером, уходит прочь; я провожаю её взглядом и напутствую вослед: "Беги-беги, только далеко ли убежишь!" И действительно, сделав полукруг, щука невольно залипает в ячее чуть выше. Мне весело, и жене, сидящей у кормы, тоже весело глядеть на искрящуюся голубую заводь, сполохи уток, моющихся в тростниках и зазывно вопящих, на сиреневые тальники. И верно, какой неоглядный простор, и мы будто одни на всю Русь. И велика-то Россия, доставшаяся от Бога в неведомый подарок и на нескончаемые труды, чтобы мы берегли и холили эту землю на грядущие времена, и в то же время вовсе маленькая для каждого насельщика, вот с эту речную тёмную мещерскую заводь, обсаженную чёрным ольховником, корявой черёмухой и жёлтыми будыльями камыша…

Но, когда со щукой дело имеешь, надо держать ухо востро и не зевать: у хищницы уцепистые зубы, прилипчивые жабры и, как бритва, тонкие щёки. И только я расслабился слегка, выпутывая из ячеи улов, щука, резко изогнувшись, ухватила мой палец, вонзила зубы. "Господи, больно-то как!" — хочется мне завопить на всю реку. Но я сдерживаюсь из последних сил.

"Ну помоги мне хоть чем-нибудь!" — с раздражением кричу я жене.

"Ну чем я тебе помогу-то?" — она склонилась надо мною сзади, дышит в шею, ей жалко меня, но и хочется засмеяться, ибо действительно в нелепом, беспомощном положении оказался муж. "Бестолковая, нож дай, нож!"

Вот всех этих тонкостей и не найти в дневнике; когда вёл записи в девяносто третьем, тогда досадный случай показался пустяшным, не стоящим перевода чернил и бумаги, ибо иные гнетущие события будоражили Россию, но по прошествии лет эта "мелочёвка", как дрожжи для теста, и создала цветовую палитру, дала настроение, звук и запах…

…А следующим днём вынимаю сеть из воды и невольно устрашаюсь. Что за диво? Снасть моя в ком-жом, и из этой путаницы глядят на меня три головы змия-горыныча. Скрутились три щуки в груд: матуха-икрянка, а на ней сидят верхом два самца-молокана. Ну тут уж, наученный минувшим днем, доставал улов с осторожностью, надежно уцепив "полотуху" за глазницы. Дома свесил хищницу на безмене, и потянула она на восемь кило, а длиною оказалась мне до плеча. А щурята-молоканы, что сидели на мамке верхом, как клещи, были вовсе недомерки, граммов по шестьсот. Но коли припутались к речной матерой "бабе", значит, понадобились ей в урочный час, ибо в природе всё устроено "путно", в свой черёд, по росписи, и во второй сорт никто не будет выкинут, всяк пригодится по мужицкому делу, какой бы ни удался по рождении…

На четвёртый день ещё при полном речном разливе мою уловистую снасть умотали. И это было для меня настоящим несчастьем. Горько и долго жалел я об этой утрате. Да и как, братцы, не переживать? Не бывало у меня прежде подобного орудия… Да и не предполагал я, что подобные снасти вообще существуют на свете. Сеть-трёхстенка, полотно капроновое, нить тонкая — "жабровка", ячея "сороковка", высота стенки на два с половиной метра; снасть лёгкая необычайно, нет ни обычных громоздких наплавов берестяных и тяжёлых свинцовых грузов, а они, невидимые, вплетены в шнуры. Обычно пользовал я сети староманерные, строенные по дедовскому деревенскому обычаю, носить их было тяжело и неудобно, приспособлены они были для деревянных лодок. А тут как ловко исхитрились, придумали люди, знать, не нашего ума и полёта… Ну, кинулся искать по окрестным водоёмам, предполагая примерно, кто уворовал мою снастишку. Кидал блё-сенку, думая зацепить. Но увы…

Так, печалясь о пропаже, о невосполнимом уроне для моего рыбацкого хозяйства, я однажды подумал: "А что ты, братец, горюешь? Легко нажитое легко и сплывет, и не следует тебе так страдать, мучиться и искать потеряшку, ведь досталась тебе сетишка случайно, была она подцеплена твоим старым другом на Ладожском озере, присвоена бесцеремонно и привезена тебе в подарок. Ведь тогда ты, принимая гостинец, не жеманился, не отказывался, не думал о том, что вместе с приятелем нарушаешь поморские заповеди и ты, что и тому безвестному рыбачку, внезапно расставшемуся со своим снарядом, так же было горько, как нынче тебе, и он тоже страдал о потрате; он этой сетчонкой, наверное, "браконьерил", играл с рыбнадзором в заведенные государством странные прятки "кто кого"… Так что пусть плывёт она по рукам. Туда ей и дорога. Хоть душе спокойнее".

Но увещевания помогают слабо. Вещь уже стала моею, приросла ко мне, как любимая рубаха к хозяину.