Среди белых берёз, в рябиновом дымчатом подлеске, смеясь и играя своим смехом, бежал рыжий огонь — Рита. Он её звал Ри. И это ей нравилось. Она задыхалась от восторга, когда он, запрокинув ей голову, говорил протяжно, в самые губы: "Ри-и". Больше никто её никогда так не называл. И всё это осталось в прошлом. Как и та весна после армии. Он тогда пришёл домой под майские праздники, сразу перед Пасхой, а она приехала из института. "Ну, пошла метель по верхушкам, а пламя по корням", — сказала раз, увидев их, поднимающихся от бани из-под горки, бабка Проскуха, одиноко жившая на краю деревни в осевшем на все четыре угла доме среди одичавшего сада, и засмеялась, и хлопнула в скрюченные ладони. Чему радовалась она, отжившая свой одинокий век старуха? О чём ликовала? Что благополучно перезимовала в своей разрушающейся халупе и дожила ещё до одной весны? Что снова увидела, как лопаются на сирени почки, и молодые побеги, дрожа от напряжения проснувшейся в них упругой силы, нетерпеливо полезли вверх? Что двое молодых, ещё не познавших силы и нежности друг друга, сошлись под горкой возле старой липы? Возле той самой липы, которая когда-то, быть может, оприютила и её молодость и страсть?

Накаркала старая. Ничего-то у них с Ритой не вышло. Ничего. Кроме муки и страданий. И хорошо, что они были короткими.

Короткими… Короткими ли?

И зачем он теперь всё это вспоминает, когда со времени того огня, и смеха, и беспечных игр прошла целая жизнь? Снег прошлогодний… Даже смешно, чёрт возьми. Проблема первой любви, школьной, юношеской привязанности. Проблема, которая, кажется, переросла в комплекс неполноценности и преследует его теперь везде и всюду…

Теперь сентябрь. Лето позади. Прошло, отшумело, сумбурное, жаркое, как и всякое лето в жизни человека, с шальными обвальными ливнями и ночными грозами, с душными вечерами, когда не знаешь, куда деть своё тело, и пахучими, нежными зорями вдвоём. Прекрасное лето…

Впрочем, сентябрь, и это он открыл совсем недавно, — ещё и не осень вовсе. До унылых, скучных дождей пока далеко. Днём яркая, спокойная теплынь. Правда, зори уже холодные, будто чужие. И приходят они, одна холоднее другой, словно бы в напоминание о том, что жизнь-то, в сущности, прошла. И ничего-то нового и прекрасного, как светло ожидалось когда-то, уже не надо ждать. Одна холоднее другой… Глупо ждать. Холоднее и холоднее… Даже семью создавать поздно. Всегда, год за годом, от встречи к встречи, считал — ещё рано, рано. И вдруг — уже поздно.

Алексей приехал в деревню на неделю, как всегда об эту пору, — помочь матери управиться с огородом. Самая нудная и скучная работа — копать картошку. С детства её не любил. Но, странное дело, с годами эта неприязнь исчезла, переродилась в нечто щемяще-больное: поездка на родину, встреча с мамой, долгие разговоры с ней об отце, о прошлом, запах мешков и сарая, запах картошки в старом чугунке, который по его просьбе мать ставила в печь, на угли. И во всём этом — черты прошлого. И снова — она, Рита, Ри…

"Да, — думал он теперь, — в жизни многое меняется, вырождаясь или преображаясь в свою противоположность".

Первый день, после поезда и пяти километров пешком по просёлочной дороге от станции, проспал на стареньком диване, на котором умирал отец. С постели поднялся только вечером, перед закатом. Стало совестно. Мать весь день хлопотала, слышались то на кухне, то под окном её торопливые, шаркающие шаги. А он всё никак не мог разорвать пелены полусна, полуяви. На родине всегда так сладко отдыхалось.

— Алёшенька, — окликнула мать, отворив дверь. — Не заспи солнышко, сынок. Головушка болеть будет.

— Я не сплю, мама, — отозвался он и резко, как тогда, после армии, вскочил с отцовского дивана и быстро оделся.

В армию он призван был сразу после школы. Вернулся через два года. Сразу — в институт. Потом — ординатура. И — закрутила жизнь! С тех пор прошло почти двадцать лет. Целая жизнь. Он ещё шинель не успел снять, отец сказал: "Маргарита вчера приходила, спрашивала, с каким поездом приедешь. Так что ждёт". Он в ответ промолчал. "Она тебе писала?" — снова спросил отец, раздражённый его молчанием. "Да". — "И что вы решили?" — "Пока ничего". — "Так не бывает. Она два года тебя ждала. Подруги — на танцы, в клуб. А она — за книжку. Ну, что ты молчишь?" — "Я тоже не на танцах был". — "Смотри, — сказал отец то, ради чего, видимо, и начал тот разговор, — такие, как она, редко встречаются. Твоя мать меня так ждала". — "Сравнил. Тогда была война". — "Какая разница. Тоже два года. Я знаю, тебе, дураку, сейчас кажется, что жизнь только начинается и что впереди столько всего хорошего, быть может, лучшего, и рано делать выбор. Быть может, это так. Но, возможно, что и нет. Ты меня, надеюсь, понял".

Послушать бы ему тогда отца…

Мать снова вошла в горницу. Села возле окна.

— Ты уже переоделся? Сегодня копать не будем, — сказала она. — Завтра на ранках и начнём.

— Пойду взгляну на твой огород.

— Утром коня приведут. Гришка, конюх, сам и распашет. Я ему уже посулила бутылочку. Распашет. А я сама уже за плугом не могу. Ноги не поспевают. Старая стала мамка твоя, Алёшенька.

— Ну что ты, мамочка, — сказал он и обнял её мягкие, такие родные плечи, услышал, как она легонько, чтобы не насторожить его, вздохнула.

— А сегодня уже кое-кто начал копать. Соседи вон с утра напахали, с обеда вышли.

Он замер. Неспроста мать начала этот разговор. Сейчас скажет о главном.

— Рита с девочкой своей приехала. Часто стала приезжать. Видать, несладко в городе живётся. Большая уже девочка, бойкая такая, но дельная. Мне утром: "Здравствуйте, бабушка Нюра!" О здоровье справилась. Хорошая девочка. Вся в мамку, все крошечки подобрала. Даже похода такая же. Рита что-то похудела. Совсем худая стала, когда с мужиком своим разошлась. Знать, переживает. Или мода нынче такая, на худых? — И мать внимательно посмотрела на Алексея.

Он ничего не ответил.

В комнате стало совсем тихо. Только муха мучительно билась под потолком, так и шлёпала о матицу. Да часы тикали, отмеряя стремительный ток жизни этого дома. Часы были старые, и они всегда висели тут, тикали, отмеряли — час за часом, день за днём, год за годом…

Вышел на огород. И правда, соседи ходили среди распаханных гряд. Гремели вёдра. Слышались голоса. Дядя Стёпа гудел, недовольный чем-то. Девочка в жёлтой куртке на коленях копошилась рядом, успокаивала его. Тётка Шура на облоге к старой яблоне привязывала пегого, как холмогорская корова, коня. А чуть в стороне, вся в солнечных лучах, уже прохладных, но ярких до рези в глазах, наклонялась над грядкой она.

— О! Лёнька приехал! — вскинул голову дядя Степан, радостно дёрнул густыми седыми волосами. — Здорово, сосед! С приездом в родные пенаты!

Он поздоровался со всеми.

— Что-то поздно глаза продрал. Нюра-то сказала, что ещё с утреннего поезда пришёл. Не торопишься на материн огород. Не зовёт уже земля… Или что, сладко спится на родине?

Алексей засмеялся и посмотрел туда, где ослепительно играло уходящее за облогу солнце. Девочка в жёлтой куртке откинула рыжую прядь, в лучах солнца казавшуюся совсем огненной, и с любопытством, в котором сквозило уже женское, посмотрела на него.

— Кто это, деда? — услышал он.

— А ухажёр твоей матери! — громко сказал дядя Степан и рассмеялся. Стало неловко. Тётка Шура забранилась на облоге. То ли на коня, то ли

дядю Степана.

Рита наконец набрала полные вёдра, распрямилась, поправила куртку и пошла навстречу. Бурт они насыпали рядом с межой. Солнце слепило ему глаза. Он прищурился, приложил руку и выглядел, должно быть, довольно нелепо. А она шла, постепенно выходя из солнечной реки, навстречу, становясь с каждым мгновением всё ближе и ближе. Вот поставила одно ведро, ловким сильным движением подбросила другое, и золотые клубни сыпанули наружу и с глухим стуком покатились по верхушке бурта.

— Здравствуй! — сказал она и улыбнулась, как будто и не было этих двадцати лет друг без друга.

Да, он не ошибся, всё та же улыбка, тот же безмятежный покой в серых глазах. Точно таким же "Здравствуй!" она встретила его, когда он вернулся из армии. И точно так же улыбнулась.

— Здравствуй, Рита, — сказал он, и ему сразу захотелось покурить.