Дядя Степан вытопил печь. Заложил душник под стрехой и сказал:

— Ну, я пошёл баб звать. А мы, Лёнь, с тобою после них попаримся. Но дядя Степан есть дядя Степан…

Он вышел на горку и, увидев там идущую навстречу жену, вдруг широко раскинул руки, пошатнулся и крикнул:

— А что-то угорел я, Санюшка!

— А где ж ты взял, пралик ты этакий! — всплеснула своим громким голосом тётка Шура. — Во! Вы только поглядите на него! Люди! Уже угорел! Ну хоть бы ж детей постеснялся!

— Виноват, Санюшка. Виноват, голубушка моя небесная. Бреду исправляться.

— Иди, ложись! А то будешь колобродить, детей пугать!

— Прилягу, Санюшка. — И дядя Степан, кивая головой и подсекая ногами, пошёл к дому.

Алексей сидел у телевизора, когда пришла из бани мать. Долго и протяжно пила на кухне квас. Сказала:

— Иди. Шурка с Катюшей уже ушли. А Риты что-то не было. Ждали мы её, ждали…

Так вот почему дядя Степан на горке придурился, догадался Алексей.

Он разделся в холодном предбаннике. Прислушался. Вошёл в баню. Здесь всё было по старинке. На подоконнике горела керосиновая лампа. Он немного убрал огонь, чтобы фитиль не коптил. Два свежих веника были заботливо замочены в тазу. Он вынул один и встряхнул им над каменкой. Камни отозвались вибрирующим сердитым гулом.

Стукнула дверь. Он замер, прислушался. Шаркнула чья-то осторожная ладонь по стене. Кто-то, видимо, искал дверь. Вот нашёл, потянул за скобу.

Она вошла, нагнувшись под низким присадом, плотно придавила спиною дверь. Огонёк лампы вздрогнул, завибрировал. Одна рука её лежала на груди, прикрывая соски, а другая всё ещё шарила по двери. Она накинула на петлю крючок, которого он раньше даже не заметил, и распрямилась под низким, чёрным, как ночное небо, потолком. В неверном вздрагивающем свете керосиновой лампы на фоне закопчённой стены вся она казалась сияющей. Вся она была озарена — от кончиков пальцев ног до кончиков коротко остриженных каштановых волос.

— Ну? Что замер? — как всегда, первой нарушила она оцепенение.

— Смотрю.

— Ты смотришь слишком… как врач. Как человек профессии. Никто тебе никогда не говорил, что не надо относиться к профессии, как к женщине?

— Как к женщине?

— Да, как к женщине.

— Ну и что?

— А то, что она завладеет тобой без остатка. А ты этого и не заметишь. Не заметишь даже того, что женщина, которая всегда была рядом, стала чужой…

Он усмехнулся. Да, она права. Слишком серьёзно он в своей жизни относился к своей профессии. В итоге — ничего не добился, кроме богатых клиентов. Ведь это им он нужен. Его руки, его талант, в конце концов. А они ему…

— Ну что, так и будем стоять? Поддай, что ли! — И она взяла с лавки таз и, уже не глядя на него, начала наливать пластмассовым ковшиком из бака воду.

Странно, думал он, усмехаясь над собой, прожить другую жизнь, с другим человеком, что-то строить, обустраивать, достигать чего-то, всё большего и большего, а потом, через годы, сойтись в старенькой допотопной родительской баньке на родине и почувствовать здесь какой-то странный восторг, похожий на счастье…

Нагота их раскрепощала. Освобождала от многого. В том числе и от лет, прожитых друг без друга. Он откровенно любовался ею, её телом, её движениями. Он испытывал восторг оттого, что она — рядом. Протяни руку — и коснёшься её плеча, матовой загорелой кожи. Он вдыхал её едва уловимый запах, запах здоровой женщины, который волновал его, быть может, всего более и который она, видимо, чувствуя это, поскорее старалась смыть.

— Не смотри на меня такими глазами, — сказала она, села на лавку в углу, где было меньше света и где причудливо играли тени от чёрной пау-

тины, легко развевавшейся над стеклом лампы, опустила голову и стала омывать себя.

А он не отрывал от неё глаз. Её движения были плавны и нежны. Он следил за кончиками её пальцев, смотрел на линию шеи и спины, на загорелые бёдра и плотно сжатые коленки, настолько плотно, что там, в коленях, затопляя низ живота и колечки волос, собиралась вода и в ней плавали звёзды. Она была похожа на птицу, на молоденькую белую уточку, которая только что с берега осторожно, бережно сошла в воду и теперь плавала по тихой гавани, подныривала неглубоко, клювом и гибкой шеей оглаживала грудь и спину, блаженствовала, потягивалась то одним крылом, то другим…

— Рита, Ри, — позвал он её.

Она оглянулась, улыбнулась и сказала полушёпотом, как будто кто-то их мог подслушать и разрушить всё то, что послала им судьба:

— Нет-нет, Алёшенька, давай сперва хорошенько помоемся. И поддай, поддай ещё!