СОФЬЯ ГЛАДЫШЕВА
"ДРУГОГО ПУТИ НЕ ДАНО…"
(Встречи с Анатолием Передреевым, и не только с ним)
1. "Всё впереди ещё пока, всё впереди еще…"
В феврале 1962 года меня приняли на работу в журнал "Знамя" в качестве заведующей редакцией. Отделом поэзии в то время руководил Станислав Куняев. Молодой, симпатичный, приветливый, уже признанный поэт, но полностью лишенный комплекса собственной значимости, он для всех, начиная от уборщицы и курьера и кончая главным редактором, был просто Стасик. В комнате, где находился отдел поэзии, всегда хватало народа. Некоторые из поэтов приходили к Куняеву по делу, другие - просто побеседовать. Наше начальство хоть и ворчало по поводу этого литературного клуба, но в общем-то относилось к нему снисходительно, понимая, что в редакции не может быть казенщины. И вот в один прекрасный день Стасик, встав из-за стола, обратился ко мне с несколько торжественными, звучащими на старинный лад словами и с соблюдением светского этикета:
- Соня, разреши представить тебе молодого талантливого поэта Анатолия Передреева!
При этих словах стоящий в глубине комнаты высокий стройный светловолосый молодой человек смущенно улыбнулся и направился в нашу сторону. Бросились в глаза доброе выражение лица, скромная, но очень опрятная одежда. Мы протянули друг другу руки, и моя ладонь буквально спряталась в его большой крепкой ладони.
Так с легкой руки Куняева состоялось это знакомство, которое вылилось в многолетние товарищеские отношения, дружеские встречи с доверительными беседами. Передреев познакомил меня со своей семьей, с друзьями - спустя год-другой. Вначале же мы даже виделись крайне редко. До этого времени мне не приходилось не только читать стихи Передреева, но и слышать его имя, а на лестные слова Куняева я, каюсь, не обратила должного внимания. Дело в том, что в редакции все были очень щедры на похвалы, и кто только не ходил в талантливых и даже "гениальных"! "Привет, старик! Читал твои новые стихи. Гениально!!!" - такие восклицания можно было услышать сплошь и рядом. Бывали в редакции и "маленький Белинский", и "будущий Достоевский", и мастер слова, не уступающий Бунину. Некая абитуриентка Литературного института уверяла, что ее рассказы признаны приемной комиссией "на уровне чеховских".
Мало-помалу мы с Анатолием разговорились. Сначала это были короткие, случайные разговоры о редакционной жизни, об опубликованных в "Знамени" произведениях, о событиях в Литинституте и в его "общаге", где в это время он жил. И наконец, о классиках и современниках, о только что увидев-
ших свет стихах. Здесь, как свидетельствуют многие знавшие Передреева, он мог говорить часами, в любое время дня и ночи. В частности, поэт Геннадий Ступин в статье "Ты, как прежде, проснешься, поэт…" очень точно заметил: "…мог без конца говорить со всяким внимательно слушающим, весь открываясь, может быть, даже слишком выговариваясь… Но он не экономил, не берег себя. Напротив, был слишком щедр, слишком по-русски, по-равнинному открыт… "
В число этих "всяких" посчастливилось попасть и мне. Беседовать с Пе-редреевым было интересно. Он обладал удивительным даром улавливать особенность каждой стихотворной строки, высвечивать ее суть, характер ее создателя. Хорошо известные с детства стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Никитина, А. Толстого, Блока, Есенина, много раз слышанные и, казалось, глубоко прочувствованные, открывались Передреевым по-новому, в едва уловимых оттенках, так что порою становилось стыдно из-за собственного невнимания к вроде бы столь очевидному.
Подкупало и его умение вести беседу. Он не только щедро делился своими впечатлениями и мыслями, но и внимательно, с интересом и живым участием слушал собеседника, задавал вопросы ("а что ты сказала?", "а что он ответил?"), советовал, одобрял и, конечно же, нередко возражал. Привыкнув делиться с ним, я частенько говорила о чём-то совсем незначительном, пустячном, но и тут он всегда слушал со вниманием, умел извлечь что-то интересное, найти повод для шутки. А уж чувства юмора ему было не занимать - он ценил хорошую, меткую шутку и сам мог славно пошутить, часто прибегая к поэтическим строкам. Помню, как однажды Самуил Дмитриев выговаривал мне за задержку гонорара Передрееву, размахивая его телеграммой из Грозного: "Каждый день я прихожу на почту". Услышав, что Куняев собственноручно превосходно отделал вагонкой прихожую своей квартиры, Анатолий заметил: "Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак!" Однажды, читая вёрстку, я обратила внимание на фразу: "Много испытал герой, но понял одно: жизнь - не хаос!" Указав на нее автору, одному из завсегдатаев комнаты-клуба, услышала за спиной негромкий смех. Повернувшись, увидела широко улыбающегося Передреева. Прочитав затем всю заметку, он указал и на другой перл: "Героиня помогла ему вырваться из бездны пессимизма". Говорю об этом так подробно потому, что выражения "жизнь - не хаос" и "бездна пессимизма" прочно вошли в обиход Передреева. О рождении его дочери, например, я узнала из первомайской телеграммы: "Поздравляем праздником жизнь не хаос Толя Шема Леночка". "Письмо твое немногословно - оно и понятно: работа, Муля, фестивали, Марина Влади, бездна пессимизма"; "Пиши, в какой бездне пессимизма сейчас ты. Не может быть, чтобы ее (бездны) не было", "Как живешь, как преодолеваешь бездны?" - и так почти в каждом письме.
Моя "резиденция" в журнале располагалась хоть и в отдельной, но очень небольшой комнатке ("За что вас сюда?" - заметил как-то В. Богомолов), названной по этой причине сурдокамерой. Кроме книжного шкафа, письменного стола со стулом, в неё вмещался еще лишь один стул для посетителей, втиснутый в единственный свободный угол, словно в "медвежьей" комнате Кирилы Петровича Троекурова. В этот медвежий угол стал частенько наведываться Передреев. Как уже упоминалось, излюбленной темой его разговоров была поэзия, он действительно "знал одной лишь думы власть". Однако в первые несколько лет нашего знакомства, наших бесед он ни словом не обмолвился о собственных стихах, ни разу даже не упомянул о своей принадлежности к "поэтическому цеху". Между тем Передрееву было что рассказать о себе, о своих успехах уже тогда, в самом начале 60-х годов. Ведь еще в июле 1959 года в "Литературной газете" увидели свет стихи "Три старших брата", "Четвёртый брат" и "Работа" с напутствием Николая Асеева:
"Анатолий Передреев живет в Саратове. Ему двадцать пять лет. Он был рабочим, шофером, мечтает поступить в Литературный институт. Три старших брата его погибли на войне, четвертый вернулся домой без ног. Впрочем, об этом написаны стихи, вы их прочтёте.
Стихи Анатолия Передреева безошибочно свидетельствуют о несомненных поэтических способностях их автора.
Они свежи, не шаблонны, отмечены хорошим поэтическим вкусом. Смотрите, как свободно, объемно и по-настоящему поэтически сказано:
И день и ночь Зеленая звезда
Притягивает грузные составы…
Это талантливый молодой поэт со своей дорогой в будущее. От всей души пожелаем ему доброго пути. Ник. Асеев".
Бытует версия, будто стихи прислал в газету друг Анатолия даже без его ведома, и Асеев извлёк их из широкого русла так называемого самотёка. Однако, по свидетельству С. Куняева, Передреев, приехав в Москву из Саратова, посетил Б. Слуцкого, показал ему свои первые опыты, и Борис Абрамович передал их Асееву. Он посоветовал молодому поэту поехать в Братск - "делать биографию". Слуцкий потом, как выразился Е. Евтушенко в "Огоньке", "носился" с Передреевым (равно как и с Куняевым). Он угадал его талант, о чем говорят и дарственные надписи на книгах, в частности: "Анатолию Передрее-ву с верой в его большое будущее".
Еще в Братске Передреев встретился с Ярославом Смеляковым, который также высоко оценил его молодой талант. Будучи руководителем поэтической секции в Союзе писателей и возглавляя отдел поэзии в журнале "Дружба народов", Ярослав Васильевич поощрял одаренного поэта, доверял ему переводы, приглашал выступать на поэтических вечерах. На одном из таких вечеров он учинил форменный разнос за искажение фамилии поэта в афише. Он даже настаивал на приёме Передреева в Союз писателей в обход такого формального условия, как уже изданная книга.
Талант Передреева сразу признали и его молодые друзья, и в первую очередь С. Куняев. Встретились они впервые в 1959 году на строительстве Братской ГЭС. Затем, уже в Москве, особенно в пору работы Куняева в "Знамени", встречи стали почти ежедневными, благо Литинститут, куда Передре-ев поступил в 1960 году, находился рядом. Делясь впечатлением о новом знакомстве, Куняев пишет в книге "Поэзия. Судьба. Россия":
"Полная независимость и какая-то изначальная самостоятельность и естественность и его поэзии, и его жизненного пути сразу же очаровали всех нас". И затем: "…вдруг зазвучал какой-то абсолютно естественный голос Анатолия Передреева, чурающийся любого поэтического разгильдяйства, любого политического подтекста, голос, стремящийся к одной цели - выразить простую русскую судьбу и русскую душу".
Ведая отделом поэзии в "Знамени", Куняев также стремился поддержать своего друга-студента, живущего в общежитии без какой-либо материальной опоры.
Итак, уже самые первые шаги Передреева на поэтическом пути были весьма успешны. Успешно было и продолжение. Его первая книга стихов "Судьба", которую и книгой-то назвать трудно - так невелик ее объем, - была восторженно встречена. Сразу же после ее выхода в свет появилось несколько положительных откликов, в то время как многих пишущих критика не замечала годами. Среди первых откликнувшихся были весьма авторитетные в то время критики Ал. Михайлов ("Рабочая косточка", журнал "Знамя") и Л. Аннинский ("Ритм и жизнь", журнал "Москва"). Со временем положительные отзывы только множились, и даже спустя семь лет на страницах такого серьезного, уважаемого журнала, как "Вопросы литературы", с очень добрыми словами о поэте выступил известный критик и литературовед Виктор Пер-цов. Этот патриарх литературы, в частности, заметил: "Случай, когда первая книжка заслуживает особого внимания". Безусловные достоинства "Судьбы", ее редкий для поэтического дебюта успех отразились в пожелании, высказанном - увы! - на поминках поэта: учредить премию его имени за первую удачную книгу стихов. К сожалению, это пожелание не воплотилось в жизнь: настали иные времена.
Книжку "Судьба" мне посчастливилось получить в подарок. Под лестной для меня дарственной надписью стояла дата 26.11.64. Вот тогда-то, после двух лет общения, мне представилась возможность впервые познакомиться с творениями поэта, так часто и подолгу беседовавшего со мной о чем угодно, кроме собственных стихов.
Сейчас, спустя более сорока лет, я смотрю на книжку "Судьба" с чувством досады. Тоненькая, небольшого формата, тираж - 10 тысяч при 100-тысячных тиражах модных в то время, но так убедительно раскритикованных
Передреевым поэтов. Цена - 7 копеек. Под ярким супером невзрачная бумажная обложка печально-мутного цвета. Имя и фамилия поэта начертаны мелким шрифтом и вытянуты вертикально вдоль узкой полоски, расположенной под названием книжки, не привлекая к себе тем самым должного внимания. "Судьба" не нашла и места на столичных прилавках. Поговаривали, что весь тираж был отправлен на периферию. И все-таки книжка дошла до истинных любителей поэзии. Восторженное письмо прислали поэту даже из Бразилии!
Успех "Судьбы" нисколько не вскружил ему голову. Вошедшие в нее стихи хвалили и раньше друзья-поэты, а к критическим статьям он относился безучастно и даже, по-моему, не читал их. Во всяком случае, никогда о них не говорил.
2. "В атмосфере знакомого круга…"
Как отметил С. Куняев, "Передреев был одним из немногих поэтов моего поколения, кто каким-то чутьем ощущал, что есть правда и что есть неправда в стихотворении. Слух на правду (эстетическую, этическую, духовную - любую) у него был абсолютный. Я верил ему больше, чем себе, когда нам было по двадцать пять лет, и продолжал верить, когда нам стало по пятьдесят… " Его "хороший поэтический вкус" отметил и Н. Асеев, а затем и другие поэты признавали его редкий и, подобно музыкальному, абсолютный поэтический слух.
В начале нашего знакомства, то есть в начале 60-х годов, чуть ли не все беседы Передреева сводились к Владимиру Соколову, к его стихам. О них он говорил всегда восторженно и в подтверждение своих слов с большим чувством читал:
Всё как в добром старинном романе. Дом в колоннах и свет из окна. Липы черные в синем тумане. Элегическая тишина.
Читая эти строки, он очень точно следовал знакам препинания - выдерживал долгие паузы, словно любуясь в это время картиной, созданной поэтом.
- После Есенина у нас не было настоящих поэтов, - сказал он однажды и, показывая на кончик мизинца, добавил: - Немного к нему приближается лишь Соколов.
И в другом разговоре:
- Вот что значит настоящий поэт! Прочитал Соколову новые стихи, и он сразу назвал, а затем и несколько раз повторил лучшую строку.
Назвать лучшую строку - это был своеобразный тест Передреева.
Ни Соколов, ни Передреев никогда не рассказывали, как и при каких обстоятельствах они познакомились. Скорее всего, их познакомил Куняев в "Знамени" или, по словам Передреева, знакомство произошло само собой:
В атмосфере знакомого круга, Где шумят об успехе своем, Мы случайно заметим друг друга, Неслучайно сойдемся вдвоем.
Эти посвященные Соколову стихи датированы 1967 годом. Соколов же посвятил Передрееву стихи "Попросил я у господа бога…" еще в 1963 году, то есть когда Передреев только начинал свой путь к поэтическому Олимпу. Соколова глубоко тронуло и раннее стихотворение Передреева об отчем доме, и он откликнулся на него еще одним стихотворением:
Слушай, Толя, прочти мне скорее стихи О твоем возвращенье в родительский дом…
Поэт большого таланта, Соколов довольно широко печатался, но был, как тогда выражались, "широко известен лишь в узких кругах". Помню, как в одной литературной (!) семье обсуждали статью Е. Евтушенко "о каком-то Со-
колове". А ведь этот "какой-то" печатался не реже автора статьи. Дело, очевидно, было в силе голосовых связок, в чем признавался сам автор статьи:
Голос мой в залах гудел, как набат, Площади тряс его мощный раскат…
Голос же Соколова, равно как и Передреева, не "гудел", а тем более не "тряс площади", и они оба, как правило, отказывались от выступлений в больших аудиториях. Лишь один раз Соколов пытался уговорить своего молодого друга: "Пойдем, Толя, попользуемся неуспехом".
Передреев, повторяю, часто заводил речь о Соколове, рассказывал о различных случаях из его жизни, повторял его острые шутки, каламбуры, а на это Соколов был большой мастер.
"Не напрасно мы ищем союза" - общность взглядов, взаимоуважение поэтического дарования сближало их. Однако между ними не было сердечной дружбы, поскольку были они людьми очень разными. Передреев всегда - в беседах и статьях - выступал открыто, с поднятым забралом. Соколов же мог прямо-таки виртуозно скрыть за внешней похвалой явное порицание, порою очень язвительное, болезненное.
С годами Передреев стал все реже и реже упоминать о Соколове, они стали отдаляться друг от друга. По свидетельству С. Куняева, Соколов отдалился и от других своих прежних друзей, и тут, на мой взгляд, не последнюю роль сыграла его новая женитьба - на Марианне Роговской, женщине редкой красоты.
Соколов, которому как-то не везло с женщинами - после гибели его жены-болгарки он два-три раза представлял нам своих новых жён - на этот раз признался, что Роговская "как с полки жизнь мою достала и пыль обдула" (на что один из присутствующих тут же заметил: "Ну, насчет пыли ты, Володя, загнул… протри глаза и посмотри вокруг").
Умный, проницательный, ироничный Соколов, внешне, казалось бы, довольный новой жизнью, в глубине души не мог не сознавать ее тщетности, не мог не знать истинной цены прежнего и нового окружения. Это, нет-нет, да прорывалось в разговоре, колких замечаниях, грустно-пронзительном взгляде. (Говорят, он вёл дневник. Интересно, где он?) Но наиболее убедительно это выразилось в момент, когда невозможно не быть искренним, до конца откровенным - в снежный, не по сезону морозный ноябрьский день похорон Передреева. Когда тихо, но так взволнованно, проникновенно-грустно, с сознанием невозвратимости потери близкого и, может быть, даже единственно близкого человека и поэта прозвучал голос Соколова:
…Прощай, высокий Анатолий, Прощай, ребенок бедный мой. Еще не создан капитолий, Где мы бы встретились с тобой.
Ужасно снег сегодня взвинчен. Околица пустым-пуста. И с кем мне радоваться нынче, С кем… возле этого креста?
Как страшно, Толя, до рассвета Петлять по полю без следа… И улиц нет… И нет поэта… Лишь воля божьего суда.
По свидетельству Э. Балашова, Соколов, узнав о кончине Передреева, произнес: "Совесть нашей поэзии закатилась. Аминь!"
В своих беседах о современных поэтах Передреев несколько раз заводил речь о Глебе Горбовском. Он неизменно хвалил его стихи и читал:
Ты танцуешь! А юбка летает… Голова улеглась на погон…
На словах о юбке широко взмахивал рукой, затем читал стихи до конца. К сожалению, у меня не осталось в памяти подлинных слов Передреева о Гор-бовском, помню только, что это были добрые слова.
* * *
Столовую Литинститута в перемену наполняла шумная, веселая, многоцветная стайка студентов: девушки из среднеазиатских республик в ярких национальных одеждах, в тюбетейках, молодые дарования с Севера, Украины, из Белоруссии и даже темнокожие жители Африки. На их фоне резко выделялся более взрослый, уже лысеющий, всегда сосредоточенный, с углубленным в себя взглядом, более чем скромно одетый студент. Однажды, придя к своим давним приятелям, большим любителям поэзии, увидела на столе раскрытый журнал "Юность" на той странице, где помещены стихи и фотография того самого студента. Николай Рубцов! С большим любопытством и пристрастием читаю: "Я забыл, как лошадь запрягают…" Я, наверное, ждала большего, так как слова "запрягать", "лягать", "залягать" показались мне не очень-то благозвучными, а упоминание о жареном поросенке - неожиданным, странным. Моим же приятелям вся подборка стихов понравилась, и потому на следующий день я обратилась к Куняеву - узнать его мнение. В его комнате увидела и Передреева, сидевшего в глубоком кресле. Это массивное кресло перекочевало в комнату-клуб из кабинета главного редактора. И кто только из великих мира сего не сиживал в нем! И если высокий Передреев тонул в нем по грудь, то у Рубцова виднелась лишь голова.
- Нет, ты не поняла, это шутка, наив простодушного деревенского паренька, - возражая мне, Куняев с лукавой улыбкой смотрел на Передреева, и тот отвечал ему такой же улыбкой. Чувствовалось, что за этими улыбками кроется свое, особое мнение, которым они явно не хотят делиться. И лишь какое-то время спустя я узнала - ранние стихи, например "Дышу натружен-но, как помпа…", Передрееву "не показались". Тем не менее, говоря порою о жизни в "общаге", Передреев всегда тепло отзывался о Рубцове. Посмеиваясь, рассказывал об историях, связанных с его именем. Это уже не раз упоминаемая о портретах классиков, снятых Рубцовым со стен общежития якобы для беседы с умными людьми. Или история со стихами "Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны… " - когда некий шутник, увидев в комнате Рубцова листок с этими стихами в пишущей машинке, подпечатал затем не очень-то печатную строку, а вернувшийся Рубцов, как ни в чём не бывало, продолжил работу и отнес затем рукопись в издательство Егору Исаеву, внимание которого привлекли именно эти стихи из-за необычного размера. Хорошо, что Егор Александрович был, как говорится, "своим парнем", иначе не избежать бы Рубцову очередной неприятности.
А как-то чуть ли не с порога моей комнаты в "Знамени" Передреев обратился ко мне со словами:
- Какое замечательное стихотворение прочитал нам вчера Коля Рубцов! Вот послушай:
За всё добро расплатимся добром,
За всю любовь расплатимся любовью…
Его восторженная речь о Рубцове затянулась, и я кивнула в сторону стула, но он отмахнулся:
- Да нет, внизу меня ждет такси… Я заехал только поделиться…
И в дальнейшем он всегда говорил о стихах Рубцова и его исполнении их под гармошку только восторженно. Он был первым, кто откликнулся на дебют Рубцова в столице - книжку "Звезда полей", и первым, кто отметил особенность его стихов: "продолжение традиции русских поэтов, для которых тема родины всегда была главной", чувство радости и боли за нее, тютчевское отношение к миру природы, "философское освещение темы "природа и человек". Первый печатный отклик на поэтический сборник Рубцова был и первым выступлением Анатолия на критическом поприще.
О первом посещении "Знамени" Рубцовым подробно рассказал в своих воспоминаниях Куняев, он же подготовил к публикации подборку его стихов, которая открывалась получившими вскоре широкую известность стихами "В горнице моей светло… " И мне посчастливилось познакомиться с Рубцовым как автором "Знамени".
После гибели Рубцова меня не раз просили поделиться впечатлениями о встречах с ним, но я неизменно отказывалась, так как виделись мы не часто, при разговоре он был больше молчалив, замкнут, редко улыбался. И всё же вот то немногое, что осталось в памяти.
Итак, был Рубцов крайне немногословен. Это поэтессе Ларисе Васильевой посчастливилось часами разговаривать с поэтом по телефону, о чем она дважды упоминала на вечерах его памяти. Мне, к сожалению, не повезло. Каких-либо суждений Рубцова о жизни, о поэзии, о друзьях мне услышать не пришлось.
Однажды он пришел в мою редакционную комнату и, хотя там никого больше не было, молча вручил мне вчетверо сложенный и без того небольшой клочок бумаги - записку: "Соня! Не могла бы ты одолжить меня тремя рублями?" Он и после не раз обращался с такой же просьбой, уже без записок. Долг, как бы ни был мал, всегда аккуратно возвращал. А как-то, когда я шла из столовой Литинститута, сидевший в вестибюле за журнальным столиком Рубцов бросил, как мне показалось, дерзко, с вызовом: "Соня, дай рубль!" Я, показывая ему кошелек, сослалась на отсутствие денег.
- Ну и не надо, я только хотел тебя проверить: дашь или нет.
"Столько раз брал взаймы и вдруг решил проверить", - подумала я с обидой. Но, вернувшись к себе и почувствовав неловкость - просил-то он всего один рубль! - выгребла все содержимое кошелька и крикнула ему, перегнувшись через перила второго этажа: "Коля, а тебя устроит мелочью?" "Конечно, устроит!" - и он стремглав, перепрыгивая через несколько ступеней, буквально взлетел на второй этаж.
По долгу службы я располагала небольшими суммами казенных денег, и потому ко мне нет-нет да и заглядывали, чаще других, молодые поэты, чтобы немного "стрельнуть". Сейчас, по прошествии лет, мне показалась любопытной величина займа. Так, Соколов просил всегда десять рублей и всегда аккуратно возвращал. Передреев никогда с денежными просьбами ко мне не обращался. Куняев довольствовался тремя рублями, а однажды вернул долг дважды, обвинив меня в забывчивости. А ведь три рубля по тем временам были не такой уж малой суммой, если учесть, что батон белого хлеба стоил 13 копеек, килограмм картофеля - 10, обед в столовой Литинститута - 50-60, экземпляр газеты - 4, сборник стихов Передреева - 7, а "Звезда полей" Рубцова - 15 копеек. Сам же Рубцов, как мы видим, довольствовался порою и одним рублем. Для полноты картины добавлю услышанное как-то признание одного поэта: "Мне Евтух дал сто долларов!"
Однако Рубцов, бывая в "Знамени", всегда заглядывал ко мне не только ради денег, но и по делу, а порою просто поздороваться. От стакана чая неизменно отказывался, на предложение взять хотя бы конфету отвечал, что в противоположность Достоевскому сладкого не любит. И по-прежнему был всегда немногословен, сдержан. Тем неожиданнее и приятнее было получить от него в подарок "Звезду полей" с надписью: "Соне с великой нежностью и уважением Н. Рубцов. 2.06.67 г."
Как гром среди ясного неба прозвучала весть о его трагической кончине. Передреева эта весть застала в Грозном. Свое письмо, датированное 26.01.71, он начинает как ни в чём не бывало: "Милая Соня! Что-то всё затихло. Как пелось в одной блатной советской песне "Тишина немая, только ветер воет…" Даже мой проигрыватель замолчал. Думаю, надорвался на Шаляпине…" И далее еще несколько строк - о Шеме и Леночке. И вдруг словно вскрик: "Соня, Соня, пока я писал тебе, принесли газету. Умер Коля Рубцов. Пиши мне, ради бога… Толя".
Позже он глубоко возмущался убийцей: "…Она оправдывается: он, дескать, был в неистовстве. Ну ты же женщина, мать, видишь любимого человека, да еще и превосходного поэта не в себе, пусть даже в неистовстве, так уйди на кухню, запрись в ванной, в туалете. И если еще как-то можно понять случившееся, запусти она в него под горячую руку что-нибудь тяжелое, неосторожно толкни… Но задушить бедного Колю своими руками?!"
Передреев неизменно хранил память о Рубцове. Будучи главным редактором "Дня поэзии" за 1981 год, он не пожалел места для стихов Рубцова, редкого гостя на страницах этого альманаха. Присутствовал на открытии памятника поэту, посещал его могилу в Вологде, посвятил его памяти стихи "Кладбище под Вологдой". Сохранилась видеозапись чтения Передреевым этих стихов на одном из вечеров в очередную годовщину гибели Рубцова.
Знакомя меня с Э. Балашовым, Передреев, показав большой палец руки, сказал "Вот такой поэт!" И, как всегда, его оценка оказалась точной - Балашов очень быстро, уже в довольно зрелом возрасте, стал известен. Его первое же выступление в печати со стихами "Бабушка", опубликованными в "Дне поэзии" за 1967 год, привлекло к себе внимание: стихи перепечатала без ведома автора одна из центральных газет, а их перевод был опубликован в Польше. Передреев до конца своих дней был дружен с Балашовым, они часто посещали мой дом у Красных ворот, беседовали о поэзии, читали друг другу свои новые стихи, обсуждали их. Так, по совету Балашова, в стихах "Как эта ночь пуста, куда ни денься… " Передреев заменил строку "Твое лицо откинуто назад" на фетовскую "Сияла ночь, луной был полон сад".
Когда Балашов прочитал свои новые стихи "Уходит друг, и песня умолкает…", Передреев, выслушав их с явным одобрением, заметил: "Как бы я хотел, чтобы такие стихи посвятили мне!" Видимо, сам высоко ценил дружбу, плохо переносил одиночество и всегда тянулся к людям, любил общение, но никогда и никому не прощал "чего нельзя простить", как и из-за чего, как сказано у Балашова, был "витиям и чинам опасен, бездарностям невыносим". Стихи же "Уходит друг… " были, естественно, посвящены Передрееву.
В 1974 году Передреев жил в Электростали, и в один из декабрьских выходных Балашов пригласил меня поехать к нему по случаю Толиного дня рождения.
Прямо с порога - за стол. Едва прозвучали слова поздравления, как в руках Передреева появилась небольшая книжица, и он, призвав нас к вниманию, стал читать:
Се - последние кони! Я вижу последних коней. Что увидите вы?
Вороные! Как мчатся! Сильней и сильней! Разнесут до Москвы.
Последние слова - "пропадай, сукин сын!" - он сопровождает широким, энергичным жестом - будто они принадлежат ему самому. Он обводит нас восторженным взглядом, перелистывает несколько страниц и читает другие стихи: "На Рязани была деревушка… " И вновь восторженный взгляд, радостная улыбка на лице. И только затем поясняет, что получил от Юрия Кузнецова его новый сборник "Во мне и рядом - даль", и в восторге от его стихов, особенно только что прочитанных. Он еще раза два брался за книжку и вновь читал эти стихи с явным удовольствием.
Наступил вечер. Пора было прощаться, но нас настойчиво оставляли ночевать. У Балашова оказались какие-то причины уехать, а мне пришлось сдаться на уговоры. На следующий день пошли к Эрнсту Сафонову. В его квартире было уже много гостей - группа писателей из Бурятии. Но для всех нашлось место за столом. Семью Сафоновых отличало искреннее радушие, гостеприимство, приветливы были даже дети. Ляля, жена Эрнста Ивановича, предложила посмотреть свою коллекцию почтовых открыток с изображением цветов. Совсем еще крошка Ванечка взобрался ко мне - какой-то совершенно не знакомой тетке - на колени и доверчиво обнял за шею, более взрослая Машенька прильнула бочком. Ну а что же Передреев? Он вновь читал все те же два стихотворения Кузнецова. И не один раз! И всё с тем же восторгом! Позже мне встретилось в словаре Даля: "Восторгъ м. состояние восторженного, в знач. нравственном; благое исступление, восхищение, забытие самого себя… "
Когда я рассказывала все это Кузнецову по дороге в Электросталь, куда мы ехали на вечер памяти Передреева, он слушал меня с чуть заметной довольной улыбкой, но искренне признался: мол, позже Передреев изменил мнение о его стихах.
Среди писем, различных бумаг и бумажек, связанных с именем Передре-ева, в архиве Куняева хранится сборник "Стихотворения" с размашистой, во
всю поперечную ширь титульного листа надписью: "Стасик! Спасибо, что ты есть! Как поэт и как человек! С любовью. А. Передреев (Толя). 16.03.87". То есть надпись сделана всего за несколько месяцев до кончины. Рядом на обороте обложки - портрет автора последних лет жизни.
Передреев, безусловно, ценил стихи Куняева, хотя я не помню высказываний о них. Он, впрочем, не делился своим мнением и о произведениях некоторых других своих близких друзей. Но о Куняеве "как человеке" говорил весьма часто и всегда с искренней любовью, теплотой. Ведь их связывала тесная, обеспеченная единством взглядов, а поэтому и особенно крепкая дружба, длившаяся без малого 30 лет!
После знакомства в Братске они вновь встретились в Москве. Работая в то время в "Знамени", Куняев предоставил поступившему в Литинститут Передрееву возможность рецензировать так называемый самотек, то есть обеспечил хоть каким-то заработком. Стараниями Куняева в "Знамени" были опубликованы стихи Передреева "Четыре воспоминания", а затем и сборник "Судьба" в издательстве "Советский писатель". Какое-то время Передреев вместе с женой жили в семье Куняевых. Покидая "Знамя", Куняев рекомендовал Передреева в свои преемники и оставил ему неплохое "наследство" - внушительный коллектив поэтов "хороших и разных". Ведь именно при Куня-еве в журнале печатались А. Ахматова и А. Вознесенский, М. Алигер и Д. Самойлов, А. Прокофьев и Э. Межелайтис, И. Сельвинский и С. Щипачев, Л. Мартынов и Н. Рыленков, О. Берггольц и Р. Рождественский, В. Боков и Р. Гамзатов…
Передреев ценил твердость убеждений своего друга, его добродушие, бескорыстие и в то же время темпераментность, его порою "взрывной" характер. Свою строку "добро должно быть с кулаками" Куняев всегда был готов доказать на деле: чаще с помощью пера, а порою и более решительно. (Строка эта стала крылатой, поскольку отвечает тяге нашего народа к справедливости, близка поговорке "Доброта без разума пуста".) На неё ссылаются уже без указания автора, как на чье-то изречение. Так, включив однажды (21.05.06) "ящик", я услышала из уст ведущего: "Кто-то из великих, может быть, Ленин, сказал: "Добро должно быть с кулаками". Невольно вспоминается находчивый знакомый, который все изречения приписывал Плинию Младшему. "А что? Выглядит очень солидно - Плиний, да еще Младший!" - смеясь, признавался он. Но эта шутка предназначалась, так сказать, для внутреннего пользования. Наше же телевидение обращается с подобными "шутками" к многотысячной аудитории, чем, впрочем, Куняев может только гордиться.
Что же касается действий кулаками, то тут я сама была случайным свидетелем хоть и неприятной, но заслуживающей внимания сцены. Так, в баре ЦДЛ, за сдвинутыми столиками Куняев с друзьями отмечал какое-то событие. Неожиданно к ним приблизился весьма разгоряченный посетитель ресторана, как выяснилось позже, автор недавно опубликованных в журнале "Москва" "Записок серого волка", эстонец Ахто Леви. Не известно, что ему не понравилось, только он, не говоря ни слова, схватил первую попавшуюся под руку бутылку с вином и с силой швырнул ее на стол. Едва придя в себя от звона и грохота разбитого стекла, я увидела уже катающихся по полу, вцепившихся друг в друга Куняева и Леви. На шум из ресторана в бар сбежались перепуганные официантки, и Куняев, высвободив руку из-под подмявшего его в этот момент Леви и сделав широкий жест в сторону столиков, обращается к ним: "За всё плачу!" Передреев не раз вспоминал потом этот широкий рыцарский взмах руки простертого на полу Куняева.
Куняев всегда ценил Передреева и как поэта, и как ценителя поэзии. После очень темпераментного чтения стихотворения "Размышления на Старом Арбате", когда Юрий Кузнецов только ахнул от восторга, у Куняева вдруг вырвалось: "Эх, был бы здесь Передреев!"
В конце 1965 года, чуть ли не с порога "Знамени", глядя на меня в упор, очень решительно, преодолевая, может быть, тем самым, смущение, Пере-дреев спросил:
- Соня! Почему никогда не пригласишь к себе домой, в гости? Не познакомишь с родными, друзьями?
Признаться, я очень растерялась. Одно дело разговоры на работе и совсем другое - обязывающее приглашение домой. К тому же у меня, более
старшей по возрасту, была, как говорится, своя жизнь, свои друзья и знакомые, с которыми встречалась лишь в праздничные дни. Все мы интересовались литературой, поэзией, но на сугубо любительском уровне. Приглашать в такую компанию Передреева? Мне это даже в голову не могло прийти. Тем не менее, преодолев смущение, говорю:
- Да пожалуйста, Толя, приходи хоть сегодня. Просто не думаю, что тебе это интересно.
Прошло всего несколько дней, и в мою небольшую узкую, но с высоким потолком комнату, также называемую сурдокамерой (Передреев потом смеялся: "Хорошо бы повернуть ее на девяносто градусов"), входят: он с широко улыбающейся Шемой и незнакомый (подумалось: наверное, тоже поэт) худощавый, выше среднего роста, скромно одетый молодой человек в очках, придававших ему весьма серьезный вид.
- Вадим Кожинов, - коротко представил его Передреев, полагая, что это имя не нуждается в каких-либо пояснениях.
Гость держался очень скромно, просто. В разговоре с Передреевым - а они, пока женщины занимались хозяйством,обсуждали фетовскую строку "тебя любить, обнять и плакать над тобой", - Кожинов был немногословен, сдержан.
Когда сели за стол и наполнили рюмки, Передреев деликатно предложил тост за хозяйку дома (чего он никогда не забывал сделать и при последующих посещениях), сказал что-то одобрительное об убранстве стола. У меня, обычно не находчивой, неожиданно вырвалось (подействовала, наверное, поэтическая аура гостей):
Тьфу, прозаические бредни, Фламандской школы пестрый сор!
И тут же в глазах Толиного спутника вспыхнул огонек, его лицо осветилось особенной, широкой и открытой, сугубо кожиновской улыбкой. Он мгновенно поставил на стол уже поднятую было рюмку, стремительно вскочил со стула, устремился ко мне и дружески обнял. При этом он не произнес ни слова, очевидно полагая - пушкинские строки, словно пароль к сердцу, сами по себе открывают путь к дружескому расположению. Лишь затем, спустя несколько месяцев, он подарил мне свою книжку "Виды искусства" с надписью: "Милой Соне, владеющей уютом, домом, пушкинским словом, на память этот грех молодости. Вадим".
В этом "пушкинском" отношении Кожинову не уступал и Передреев. Так, в отделе поэзии журнала "Дружба народов" сначала под руководством Я. Смелякова, а затем и единолично работала Валентина Георгиевна Дмитриева (некогда она возглавляла отдел поэзии и в "Знамени"). Человек широкой, щедрой души, беспредельно, до фанатизма, преданный своему делу, знающая наизусть множество стихов и классиков, и современных поэтов, она обладала не очень-то уютным характером, высказывала свои суждения довольно высокомерно, с апломбом. И когда как-то зашла речь об этих её качествах, Передреев вступился:
- Не ругайте Валю - ведь она знает редкие стихи Пушкина "Зачем арапа своего младая любит Дездемона… "
Пушкин, как известно, предвидел свою славу "в подлунном мире", но чтобы знание его стихов послужило паролем сердцу, а тем более - своего рода индульгенцией, - это он вряд ли мог предвидеть.
Итак, Передреев, Шема и Кожинов впервые побывали у меня в конце 1965 года. С тех пор Передреев всегда вместе с Кожиновым, а иногда с целой ватагой своих знакомых - тут уж инициатором был Кожинов - нет-нет да и наведывались ко мне. Засиживались порою заполночь, читали стихи, обсуждали их, горячо спорили. Вино пили редко, чаще довольствовались чаем.
Тогда Кожинов еще не имел того харизматического ореола, который приобрел в годы так называемой перестройки, и, повторяю, несмотря на солидный научный багаж, держался весьма скромно. И даже, по-моему, в беседах о поэзии отдавал пальму первенства Передрееву. Познакомились они, по словам Кожинова, "в предзимний день 1960 года" и уже "не могли расстаться целые сутки".
Судьба Кожинова и Передреева сложилась совершенно различно. Ведь Кожинова отличали глубокие университетские знания, широкая эрудирован-
ность, начитанность. Передреев же, выросший в многодетной крестьянской семье (семеро детей), получил не очень-то солидное образование. Семилетка военных лет и вечерняя школа в Грозном, совмещаемая с работой крановщиком, затем кратковременная учеба в Нефтяном институте и на заочном отделении Саратовского университета, работа водителем, на заводе, на стройке. Жителем столицы стал только накануне своего тридцатилетия, поступив в Литинститут, где ютился в общежитии, довольствовался стипендией, не имея никакой поддержки.
Однако, по словам Кожинова, Передреев сумел всего за несколько лет обрести "безусловное признание, проявив редкостную широту литературных интересов". И затем: "…очень рано обрел подлинную культуру (здесь и далее разрядка автора статьи. - С. Г.) творческого сознания и самого поведения, культуру, состоящую не в наборе сведений и мнений, а в глубине понимания и переживания любого явления поэзии и мира… И, может быть, особенно замечательна была его способность беспристрастно оценить далекое ему или вообще чуждое".
Едва познакомившись и проведя вместе целые сутки, они и затем многие годы были почти неразлучны. Передреев подолгу, даже с семьей, жил у Ко-жиновых в Москве и на даче в Переделкино.
С именем Кожинова связан так называемый салон, которому посвятил стихотворение Олег Дмитриев - "остроумное и правдивое", по словам Куня-ева. Но это, скорее, был кружок, в основном поэтов, единомышленников, возникший в общежитии Литинститута, о чем довольно обстоятельно рассказал бывший студент, поэт Александр Черевченко. Его имя знакомо мне со времен "Знамени". Не помню, печатались ли его стихи в журнале, но о нем говорили как о талантливом поэте "со своим поэтическим голосом" (обычная, ставшая штампом оценка), живущем тогда в Харькове. Затем его имя перестало встречаться, и только сейчас, спустя более сорока лет, благодаря интернету, послышался его голос. Итак, Александр Черевченко вспоминает:
"На нашем курсе было всего два бывших моряка - Коля Рубцов и я. Ясное дело, мы поселились в одной комнате. Соседство вскоре переросло в дружбу, затем к нам прибавилась целая когорта единомышленников. Лидером, безусловно, стал Анатолий Передреев,…прошедший перед Литинсти-тутом строительство Братской ГЭС. Братскую ГЭС прошел и его закадычный друг Стас Куняев, возглавлявший в то время отдел поэзии журнала "Знамя". Вот что писал об этой когорте Вадим Кожинов: "В моей памяти Николай Рубцов неразрывно связан со своего рода поэтическим кружком… К этому кружку, так или иначе, принадлежали Станислав Куняев, Анатолий Передреев, Владимир Соколов и ряд более молодых поэтов - Александр Черевченко, Игорь Шкляревский и другие. Нельзя не подчеркнуть, что речь идет именно о кружке, а не о том, что называют литературной школой, течением и т. п.". Конечно, Вадим Кожинов был уже тогда ведущим научным сотрудником Института мировой литературы, кандидатом наук, но, справедливости ради, замечу, что и он входил в наш "кружок" на правах рядового члена. Активно участвовал в наших поэтических дискуссиях, попойках (если у кого-то из нас появлялся гонорар) и даже драках со шпаной, группировавшейся около Останкинского пивзавода, расположенного напротив общаги. Надо сказать, что Кожинов был настоящий боец - и в литературных баталиях, и в бытовых уличных потасовках".
Об участии, да еще активном, в потасовках Кожинова мне никогда не приходилось слышать, и даже трудно представить его, всегда сдержанного, корректного - размахивающим кулаками. Но вернемся к кружку. Со временем он расширился и переместился из общаги в квартиру Кожинова. Однако смена адреса отнюдь не означала смены лидера. Впрочем, среди столь ярких, самобытных, обладающих твердым характером и убеждениями личностей, как Соколов, Передреев, Рубцов, Куняев, Кузнецов, Балашов и другие "кружковцы", не могло быть какого-нибудь главенства. Просто все собирались, чтобы почитать или послушать новые стихи, обсудить их, обменяться мнениями, поспорить, благо в квартире Кожинова всегда царила самая теплая, дружеская атмосфера. Глубокие знания, широкая эрудиция сочетались у Кожинова с готовностью развлечь гостей пением романсов под собственный аккомпанемент на гитаре, повеселить их с мальчишеским озорством всевоз-
можными розыгрышами. Передреев не раз рассказывал мне с улыбкой о его забавных поступках, да и я сама бывала их свидетелем.
Как-то Передреев, придя в редакцию вместе с Кожиновым, спросил, не могу ли я прямо сейчас отпроситься с работы и поехать с ними к себе домой. Рабочий день близился к концу, и я, легко получив разрешение, выхожу с ними на улицу. У подъезда редакции ждет "газик" с совсем еще юным солдатиком за рулем. Он с сердитым ворчанием обращается к Кожинову, явному виновнику его недовольства. И действительно, кому, кроме Кожинова, могла прийти мысль воспользоваться столь необычным видом транспорта?! Ведь такси в то время можно было поймать на каждом шагу, а стоимость проезда до моего дома у Красных ворот не превышала семидесяти-восьмидеся-ти копеек.
Кожинов успокаивает водителя, похлопывает его по плечу, называет шефом. "Газик" трогается и лихо, с ветерком мчит вперед. В пути, а затем и дома за беседой, я с любопытством поглядываю то на одного, то на другого своего спутника, силясь понять: что случилось? почему такая поспешность? И только спустя примерно около получаса, проведенного в обычной беседе, Передреев встал и, несколько смущаясь, сообщил:
- Свои новые стихи я посвятил Вадиму и хотел бы сейчас прочитать их вам. Кожинов даже вздрогнул от неожиданности и весь обратился в слух.
От начальных строк повеяло грустью:
Как эта ночь пуста, куда ни денься, Как город этот ночью пуст и глух… Нам остается, друг мой, только песня - Еще не всё потеряно, мой друг!
Далее Передреев читал стихи всё с большим воодушевлением. Он читал их негромко, с расстановкой произнося каждое слово, словно подчеркивая его особое звучание:
Еще струна натянута до боли,
Еще душе так непомерно жаль
Той красоты, рожденной в чистом поле,
Печали той, которой дышит даль…
Едва прозвучала последняя строка, Кожинов с увлажненными глазами и со словами: "Я не стою таких замечательных стихов!" - бросился обнимать поэта. И Передреев, в свою очередь, безмерно растроганный, горячо обнял своего друга. Почувствовав себя лишней, я под нелепейшим предлогом - "пойду поставлю чайник", выбежала на кухню. Но едва чиркнув спичкой, увидела входящего туда Передреева.
- Соня! Скажи честно: тебе понравились стихи?
Мне сначала не удавалось найти подходящих слов, и я лишь лепетала какие-то междометия, но потом все-таки выдавила из себя:
- Конечно же, Толя, очень понравились. И это, по-моему, одно из лучших твоих стихотворений.
- Ну спасибо… Спасибо… Значит, я не зря занимаюсь этим делом! Грустно, не без горечи произнес он эти слова, в его глазах стояли слезы.
И сам он выглядел непривычно растерянным, особенно на фоне небольшой коммунальной кухни, тесно заставленной кустарными дощатыми столиками, с такими же кустарными полками и видавшей виды кухонной утварью. Теперь, по прошествии нескольких десятилетий, я, вспоминая эту грустную сцену, думаю: ему, хорошо знающему истинную цену себе и не нуждающемуся, казалось бы, в чьих-то одобрительных словах, более того - даже конфузившемуся от них, такому мужественному, сильному, стойкому, хотелось, наверное, хоть иногда слышать не снисходительно брошенное "Гениально, старик!", не "мертвое пустое одобрение" критики, а непосредственную, товарищескую, похвалу от души. К сожалению, у нас почему-то не было принято хвалить в глаза. К тому же мне всегда помнились слова: "в присутствии профессионального певца негоже петь любителю", и потому я всегда избегала высказывать свои суждения о стихах поэтам. На прямой упрек Передреева при разговоре о чьих-то стихах - "а ты почему молчишь?" - сказала о полном несовпа-
дении своих впечатлений с другими и для примера сослалась на его собственные стихи: вот, мол, все хвалят твои известные стихи, а меня чуть ли не до слёз трогают, щемят душу никем даже не упоминаемые "Сон матери" или "Тётя Дуся, бедная солдатка, Дуська, голосистая вдова…" Я хотела было продолжить, но остановилась - Передреев, казалось, готов был разрыдаться. Такая же реакция была при разговоре с одной из моих сестёр, глубоко взволнованной его строками о потерях в минувшей войне:
Но двадцать, Двадцать миллионов Недавних… Памятных… Родных…
Он, думается, вкладывал очень много душевных сил, много чувства в свои стихи, особенно о минувшей войне, и потому так остро реагировал на разговор о них, даже, казалось, избегал таких разговоров. И всё же я корю теперь себя за редкие слова одобрения в его адрес, хотя Передреев, как мало кто другой, умел отличить слова искренние, идущие от сердца, от просто вежливых, сказанных лишь для того, чтобы сделать приятное. Он и сам избегал похвал, а тем более лестных слов, кроме дарственных надписей на своих книжках. Он единственный раз за все наше двадцатипятилетнее знакомство сказал мне нечто похожее на комплимент - это, по его выражению, "стопроцентное отсутствие нахальства".
Но вернемся в мою комнату. Передреев дарит мне и Кожинову по автографу, где стихи озаглавлены "Песня", и Кожинов тут же, подбирая мелодию на гитаре, напевает слова, в своей обычной романсовой манере. Возможно, потому они были названы затем "Романс", однако при следующих публикациях лишились и этого названия. К сожалению, никому из нас не пришла в голову мысль о дарственной надписи или хотя бы просто о подписи и дате, так что отпечатанные на пишущей машинке, как обычный текст, стихи не приобрели обаяния подлинности истинного автографа.
В некоторых изданиях стихотворение датируется 1965 годом, но это явная неточность, так как знакомство с Кожиновым запомнилось мне еще и тостом Шемы во здравие и благополучие его новорожденной дочери, то есть мы познакомились только в конце 1965 года, стихи же читались никак не раньше, чем через полтора-два года. Об этом свидетельствует и гитара, с которой Кожинов посещал нашу семью и, в конце концов, оставил ее в нашем доме. Потому-то она и оказалась у него под рукой после чтения стихов. К слову, эта гитара долгие годы бережно хранилась в нашей семье, Кожинов уже не нуждался в ней, но просил хранить до поры до времени. После его кончины я, не считая эту гитару своей собственностью, с согласия его вдовы хотела передать ее кому-нибудь из тех друзей и близких Кожинова, кто особенно дорожит памятью о нем. Таким человеком оказался Александр Васин, он воспринял гитару как ценную реликвию и, по его словам, хранит ее в красном углу.
Передреев, крайне скупой на посвящения своих стихов кому бы то ни было, сделал щедрое исключение для близких своего друга: посвятив стихи Вадиму, а затем и его жене Елене Ермиловой, он написал стихотворение "Ты просто Нюркою звалась… " об их домработнице, а по сути члене семьи Анне Петровне.
Стихи, посвященные Елене Ермиловой, по словам Передреева, он предложил ей на выбор, среди нескольких других, в качестве подарка на ее день рождения, и она остановилась на "Лебеди у дороги". Они были опубликованы в "Литературной газете" с посвящением "Е. Е.". Однако затем они почему-то утратили это посвящение (возможно, из-за Шемы, гордившейся тем, что ее муж никому из женщин, кроме неё, стихи не посвящал), но досужие острословы объяснили это возможностью приписать такое посвящение Евгению Евтушенко.
3. "Дни Пушкина"
Кожинов, отметив способность Передреева "распознать и выделить безусловные и высшие ценности", пояснил: "Он, например, безошибочно находил в наследии поэтов первого, второго, третьего и т. п. ряда, скажем, Апухтина и Фофанова, - те несомненные достижения, которые и обеспечивали им законное место на русском Парнасе. И, может быть, особенно замечательна была его способность беспристрастно оценить далекое или вообще чуждое".
Затем Кожинов ссылается на верную и беспристрастную оценку книги маркиза де Кюстина.
Однако я не могу похвастаться беседами о столь высоких материях. В наших беседах о "далёком" Передреев делился впечатлениями только о Пушкине, Лермонтове, Тютчеве, Некрасове, Ал. Толстом, Блоке, Есенине. И в первую очередь - о Пушкине. Благоговейно относясь к его гению, он говорил: "К Пушкину следует ходить на поклонение, словно в Мекку" и был ярым противником бездушного толкования его стихов, о чем сказал в статье "Читая русских поэтов". Поводом для статьи послужил заданный ему на госэкзаменах вопрос: "Что хотел сказать Пушкин в стихотворении "Пророк"?" Имея полную возможность что-то "провякать" о назначении поэта, Передреев, тем не менее, пустился в полемику с преподавателем и в сердцах покинул экзаменационный зал, а в результате - остался без диплома.
Поскольку большинство бесед сводилось к гению Пушкина, было решено отмечать день его памяти 10 февраля, и это решение неукоснительно выполнялось много лет и Передреевым, и Кожиновым. Этот день, а вернее, вечер, начинался с "Пророка" в исполнении Федора Шаляпина. И надо было видеть в этот момент и Передреева, и Кожинова. Оба, прикрыв ладонью глаза, застывали словно изваяния, в глубоком молчании - нечто подобное изобразил художник Таир Салахов в картине "Слушают музыку".
- Да… Три гения: Пушкин, Римский-Корсаков, Шаляпин! Не могу простить только одного: как можно петь "горный" вместо "горний ангелов полет", - замечал в конце, словно очнувшись, Кожинов, и эта ошибка, видимо, так досаждала ему, что он повторял своё замечание при каждом прослушивании.
На одном из таких вечеров Передреев обратился к Кожинову:
- Димочка, прочти, пожалуйста, мое любимое стихотворение. Только прошу тебя, не старайся, читай просто: так у тебя лучше получается.
Интересно, какое же это стихотворение? И как стало досадно на себя! Ведь Передреев спрашивал о любимых мной стихах и даже строчках Пушкина, вызывающих у меня слезы, интересовался, какое, по-моему, стихотворение Пушкина любил больше всего Блок, знал ли поэт о своей гениальности и т. п., а я ни разу не удосужилась спросить у него самого об этом. Между тем Кожинов встает и после небольшой паузы, не очень громко и чуть замедленно произносит:
Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя…
Звучит последняя строка, и Передреев, положив свою большую ладонь на мою руку, что он всегда делал, стремясь, чтобы его слова были лучше восприняты, повторил:
Тоска, предчувствия, заботы, Теснят твою всечасно грудь. То чудится тебе…
Глаза у него чуть увлажненные и, немного помолчав, он продолжает:
- Представляешь? Так виделась Пушкину его няня, старая крепостная женщина…
Для меня это было открытием! И не только для меня - все, кому я рассказывала об этом высказывании, а среди них были и очень уважаемые, именитые писатели, конечно же, хорошо знавшие знаменитые пушкинские строки, неизменно удивлялись дару Передреева, его умению "распознать и выделить безусловные и высшие ценности".
Однако на этих вечерах главенствовал больше Кожинов. Он знал множество стихов Пушкина наизусть и особенно часто читал - и как читал! - из "Графа Нулина":
Кто долго жил в глуши печальной, Друзья, тот верно знает сам, Как сильно колокольчик дальний Порой волнует сердце нам.
Не друг ли едет запоздалый,
Товарищ юности удалой?
Уж не она ли?… Боже мой!
Всё ближе, ближе… сердце бьется…
Но мимо, мимо звук несется,
Слабей… и смолкнул за горой.
Особенно выразительно и эмоционально он произносил: "Боже мой!". Он мог прочитать на память даже варианты стихов Пушкина. Как-то зашла, например, речь об известном пушкинисте, который приписал Направнику оперу Даргомыжского "Русалка", и Кожинов тут же стал вдохновенно декламировать отрывок из первоначального замысла драмы: "Как сладостно явление ее, из тихих волн, при свете ночи лунной!"
На этих же вечерах обсуждались и работы о Пушкине, в частности, труд академика М. П. Алексеева "Пушкин и наука его времени", который, исследуя творчество поэта, в мельчайших деталях, вплоть до описания комнаты графини из "Пиковой дамы", доказал знание поэтом важнейших достижений науки того времени. При этом Кожинов то и дело с восхищением восклицал: "Гений!", "Одним словом, поразительный гений!!!" И, казалось, уже не хватало слов восторга при разговоре о работе С. М. Громбаха, продолжившего исследования М. П. Алексеева, но уже в области медицины. Тут Кожинов, часто читавший стихи "Не дай мне Бог сойти с ума", особенно воспринял слова о точном, с медицинской точки зрения, изображении Пушкиным различных случаев потери рассудка: Германом, Марией Кочубей, Мельником, старым Дубровским. А сколько пылких слов было высказано при сравнении Пушкина и Лермонтова! Стихи, посвященные женщинам: "Я Вас любил, любовь еще, быть может…" и "Я не унижусь пред тобою…", "Бородино", где бой изображен в прошедшем времени, как воспоминания очевидца, и "Полтава", где поэт развертывает сражение на наших глазах, вовлекая в эту битву и нас. И многие другие стихи "подвергались их суду" неизменно в пользу Пушкина.
Вечера эти прекратились с отъездом семьи Передреевых в Грозный и, к сожалению, больше не возобновлялись.
4. "Ты повторяй, повторяй золотую строку…"
В одной из бесед Передреев спросил меня:
- Ты, конечно, помнишь, как начинается "Пугачев" Есенина?
- Конечно, не помню. Читала давно, но и тогда не обратила внимания.
- А зря… "Пугачёв" начинается словами: "Ох, как устал и как болит
нога!… "
Представляешь? Признается: пришел на Яик, чтобы "грозно свершить свой замысел", и в то же время просто, по-человечески жалуется на усталость и боль в ноге! А ведь первые строки задают тон всему произведению. Создают определенный настрой, определяют отношение поэта к своему герою!
А спустя немного времени я попадаю в Театр на Таганке на премьеру "Пугачева", не в последнюю очередь из-за интереса к тому, как поставлен спектакль и как звучит там монолог Пугачева, о котором говорил Передреев. У входа в этот весьма модный тогда театр и в его фойе много народа. Но они явно не похожи на почитателей Есенина. Как сетовал сам Ю. Любимов (в одном из выступлений на ТВ), "Таганка" походила на филиалы "Берёзки" - магазины для владельцев валюты, то есть определенной касты людей (среди модниц более высокого ранга бытовало выражение "одевается на уровне "Березки", то есть хоть и в импортный, но по сути дешевый стандарт).
В зале поодаль от своего места вижу стоящего у стены Любимова. Он, видимо, пришел наблюдать за спектаклем, а заодно и реакцией зрителей, в чём чувствовалась какая-то нарочитость, что-то показное. Занавеса на сцене нет, а в темноте можно разглядеть несколько виселиц с повешенными манекенами - зрелище не из приятных.
Наконец спектакль начинается. Но вместо усталого Пугачева на сцене появляется нечто вроде ладьи с пышно одетой императрицей. Ладья, ярко освещенная перекрестными лучами прожекторов, медленно движется к середине сцены. Звучат слова о Екатерине II, принадлежащие Пушкину, о чем нигде не говорится, и забывший, а скорее, не знавший об этом зритель вправе
считать их есенинскими и полагать, что именно так, со слов о Екатерине II, начинается "Пугачёв". Во всяком случае, монолог Пугачева, даже в исполнении Николая Губенко, полностью заслонился пышностью предшествующего эпизода.
В роли Хлопуши выступал Высоцкий. Прочитав знаменитый монолог "Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть…", он, словно в изнеможении, упал на пол сцены. Раздался громкий стук от падения, и один из зрителей невольно вскрикнул, другой же заметил: "Не боись! Они за это деньги получают!" Раздался смех. Я оглянулась на режиссера, но он хранил невозмутимое спокойствие. Этот прием - падение актера после монолога - мне уже встречался в БДТ на спектакле "Горе от ума". Там Сергей Юрский, исполнив монолог Чацкого "Вон из Москвы!…", тоже падает, хотя, согласно тексту, должен был стремительно покидать дом Фамусова. Театроведы находят объяснение этому приему, но, судя по реакции зрителей, он не очень-то оправдан.
О своих впечатлениях рассказываю Передрееву. Он сначала было подосадовал: "Почему не пригласила меня?", но потом даже порадовался, что избежал, как он выразился, "этого безобразия".
Зачем понадобились слова Пушкина?! Ведь свой взгляд на императрицу Есенин выразил в неодобрительных репликах персонажей, и среди них есть даже нецензурные. Он тщательно изучал материалы о Пугачеве, считал его гениальным человеком и хорошо знал, о чём писал. И дело режиссера понять и донести замысел поэта до зрителя, а не менять его по своему разумению, - возмущался Передреев.
Его реакция была тем более точной, что Есенин был для него истинным кумиром, самым любимым поэтом. И если Пушкина он считал "превысившим бога поэтом" (по словам В. Соколова), то Есенина - словно близким, любимым другом. Строки Есенина "Отдам всю душу Октябрю и Маю, / Но только лиры милой не отдам" были для него, можно сказать, девизом, он произносил их с особым выражением, особым блеском глаз. В беседах он то и дело ссылался на своего кумира, а чтение его стихов сопровождало многие застолья. Особенно часто Передреев читал "Прощай, Баку!…", и я до сих пор помню его интонацию и то проникновенное, волнующее чувство, с которым звучали строки:
Теперь в душе печаль. Теперь в душе испуг. И сердце под рукой теперь больней и ближе, И чувствую сильней простое слово друг…
Но особенно проникновенно, впечатляюще исполнял Передреев монолог Хлопуши. Он вкладывал в него столько души, столько чувства, что становился мертвенно-бледным и словно бы худел на глазах. В этот момент, казалось, он него исходят какие-то неведомые токи, которые проникают в самое сердце слушателей, гипнотизируют. Не менее самозабвенно читал он и "Исповедь хулигана". А однажды признался:
- С каким удовольствием я написал бы книгу о Есенине. Он весь у меня как на ладони.
В то время Юрий Селезнев ведал редакцией "Жизнь замечательных людей" и потому мог бы удовлетворить это желание Передреева. Но не тут-то было! Селезнев оказался не в силах что-либо сделать. Видимо, еще не пришло время взглянуть на Есенина глазами такого человека, как Передреев.
Тем не менее он часто обращался к его творчеству в своих статьях и, в частности, в рецензии на книгу Н. Рубцова "Звезда полей" и статье "Читая русских поэтов", где уделил много внимания монологу Хлопуши, стихам "Прощай, Баку…", "Исповедь хулигана", "Черный человек".
Стихи Есенина были настолько любимы Передреевым и близки ему, что как-то естественно, сами собой вливались в его речь, в обычный разговор, в письма. "Привет тебе, привет", - пишет он из Грозного и далее: "не дозвонились, а потому умчались "без руки, без слова". Посылая "Равнину": "можешь написать рецензию под названием "По равнине голой катится бубенчик" и т. д. А сколько есенинских строк в письмах Куняеву, приведенных в его книге!
Передреев, конечно же, очень ценил Лермонтова, Тютчева, Некрасова, Фета и в своих статьях много и восторженно писал о каждом из них, однако
их стихов, за очень редким исключением, вслух не читал, свое отношение к ним в своих беседах высказывал крайне редко.
5. "Я из той страны огромной, где такой простор…"
Вопреки утверждениям, что у Передреева, мол, "всё формировалось в горах Чечни", поэт вырос в русском городе Грозном, основанном еще генералом Ермоловым как русская крепость для отражения набегов горцев, и преобладало в нём русское население. Город расположен в долине реки Сунжа на предгорной равнине Северного Кавказа. Как сказано в справочнике "Города России", Грозный, несмотря на развитие нефтяной промышленности и проведение железной дороги, оставался неблагоустроенным городом с преобладанием одноэтажных мазанок и саманных домиков. И только после принятия в 1950 году генерального плана застройки начал приобретать иной вид. Однако в 1954 году Передреев уже покинул город. Между тем в книжке поэта "Судьба", о которой критик Л. Аннинский в свое время писал: "Передреев биографию в стихах пишет - словно анкету заполняет: по этапам, деловито, экономно… Читателю ничего не стоит по стихам Передреева восстановить достаточно полно его послужной список", - он не нашел места даже для упоминания о жизни в Грозном, на Кавказе с его темпераментным народом, яркой природой, экзотикой. Это тем более обращает на себя внимание, что поэзия Передреева, действительно, очень тесно связана с его жизнью, она неизменно откликалась только на подлинные события, реальные встречи, непосредственные наблюдения. Он охотно делился своими впечатлениями, любил рассказывать об интересных случаях, которые затем воплощал в стихах. Побывав, например, несколько раз в Азербайджане - для переводов стихов Наби Хазри и в составе "Шекинской группы", - он увлеченно рассказывал о старинной традиции поливать дорогу водой из кувшина и даже показывал, встав и словно наклоняя воображаемый кувшин, как это делала старая женщина, и этому обычаю, этой встрече он посвятил затем стихи "Азербайджанской матери". Даже кратковременное посещение Азербайджана запечатлелось затем в стихах с точным "географическим" названием: "Дорога в Шемаху", "Ветер в Баку", "В Азербайджане". Строки этих стихов проникнуты теплом, любовью, встретившиеся поэту люди изображены с симпатией, дружелюбно, природа - красочно, живописно. И сам поэт был встречен, по крайней мере, с пониманием: "Кажется, в этом меня угадали краю… " Азербайджан, повторяю, поэт посетил всего несколько раз, а в Грозном он жил не одно десятилетие, с годовалого возраста - и никаких упоминаний ни в беседах, ни в стихах, вошедших в книжку "Судьба". Лишь один раз в его письме из Грозного мелькнуло что-то южное: "Построил себе нечто вроде шалаша в Разливе. На крышу падают абрикосы, я вздрагиваю и пишу стихи. Что из этого получится - не знаю". Но в стихах нет упоминания даже об абрикосах. В них, напротив, дымятся щи, горько пахнет мята, и хриплый голос петуха, подзагулявшая трехрядка, саратовская деревня Старый Сокур, рассказы о Каштанке и Муму, и настойчиво повторяются строки о русской деревне, ее истории, о своей привязанности к земле.
Только из обстоятельной статьи Александры Баженовой ("НС", N 12, 2002) стали известны некоторые подробности о жизни поэта в Грозном той поры. Так, семья имела четыре огорода в пригороде Грозного, то есть продолжала работать на земле. Нет сомнения, что трудились там и дети, так что будущий поэт рано познал тяжесть крестьянской доли. Судя по строкам из письма: "…усадьба моя на исходе сил. Нет былой радости и покоя. Мать и отец до отчаяния слабы. Деревьев в саду осталось мало. Куры ходят с облезлыми шеями", - семья вела еще так называемое приусадебное хозяйство.
Только спустя много лет, вернувшись в уже изменившийся Грозный, Передреев пишет стихотворение "На Кавказе", где впервые сказал о своей причастности к этому краю. Но прежде о его возвращении.
Поступив в Литинститут и обосновавшись в Москве, он время от времени навещал родителей в Грозном. Однако через несколько лет после окончания института (примерно в 1968 году) вернулся туда по весьма веской причине - жена ждала ребенка. Возвращение было вынужденным, поскольку в Москве не имелось не только собственного угла, но и прописки, не приходилось рассчитывать на чью-либо помощь с малышкой, а в Грозном ждали заботливые бабушки, родные.
После рождения дочери Передреев наконец-то - на пороге своего сорокалетия! - обрел собственное жилье. "Обживаем большую, со всеми неудобствами квартиру. Забиваю гвозди, затыкаю щели", - писал он из Грозного. К этому времени город сильно изменился, вернулись высланные в годы войны чеченцы, их численность быстро росла. В стихах "Двадцать лет спустя" поэт отметил: "Здесь давно, / Покончивши со старой, / Наступила / Новая пора…"
Судя по некоторым письмам того времени, он чувствовал себя там одиноко, тоскливо. Ведь он лишился московского окружения, встреч с единомышленниками. Лишился возможности напрямую связываться с издательствами, что не могло не отразиться на заработке.
Отношения с литераторами Грозного, а вернее, с их официальными представителями поначалу не сложились: в отличие от Азербайджана, здесь, в Грозном, поэта не "угадали", о чём можно судить хотя бы по разговору с приехавшим в Москву небезызвестным чеченским стихотворцем - при вопросе о Передрееве он сначала даже не мог понять, о ком идёт речь, и только затем догадался: "А-а… это тот русский, что женился на нашей чеченке!"
Со временем, правда, Передреев сблизился с чеченскими поэтами и много трудился над переводами стихов Р. Ахматовой, М. Мамакаева, Н. Му-заева, З. Муталибова, Х. Осмиева, М. Салаева, Х. Эдилова. Некоторые из этих переводов увидели свет в столичных изданиях, в частности в журнале
"Знамя".
Тем более досадно, что в городе, где поэт вырос, прожил в общей сложности много лет, где родилась его дочь и похоронены его родители, не проявили должного внимания к его памяти. Но, возможно, сейчас, спустя двадцать лет после его кончины, найдутся и в Грозном такие же сподвижники, как Александра Баженова из Саратова и поэт Геннадий Гайда из Иркутска, много потрудившиеся для сохранения памяти о поэте.
Что же касается стихотворения "На Кавказе", то оно датировано 1969 годом, то есть поэт впервые сказал о своей причастности к этому краю незадолго до своего сорокалетия. И сказал именно о причастности - внешней, продиктованной жизненными обстоятельствами, словно следуя изречению: "Небо, не душу меняет уехавший вдаль". Приметы кавказской жизни в них едва различимы: Эльбрус и Казбек лишь "возникают по соседству", и лишь "издалека слышится гул долины Терской". Поэт лишь "дышал звездным воздухом", пил воду и "нечаянно влюбился в женщину" Кавказа. И как бы отдав необходимую дань реальности, подводит черту:
Не лови меня на слове… Не о том рассказ… По рожденью и по крови Я не твой, Кавказ! Я из той земли Огромной,
Где такой простор…
И далее следуют два фрагмента об этой огромной стране, два из четырех. И в этих стихах истинно родная земля видится не издалека, а воочию, она слита с поэтом:
Обниму тебя,
Рябина…
Листья отведу…
Здравствуй, родина,
Равнина,
Вся ты на виду!
Обниму тебя,
Березка,
Слышишь мой привет?…
И далее:
Принимай меня, Как сына,
Под листву и гром…
Родина моя, Равнина,
Необъятный дом!
"Недавно приобрел новую книгу А. Передреева, какой замечательный, по-русски чистый, редкий в наше время, действительно талантливый поэт! Жаль, что мало пишет. Впрочем, мал золотник, да дорог", - так отозвался о Передрееве и его новой книге поэт Федор Сухов в письме С. Куняеву.
* * *
В статье Александры Баженовой содержится много не известных ранее сведений о жизни семьи Передреевых, о жизни самого поэта. И, в частности, такой любопытный факт, как его "дворянское" происхождение. Так, по словам Баженовой, глава семьи Константин Васильевич славился благородством (!), а по словам поэта, его отец в молодости, во время Первой мировой войны служил писарем и был отмечен за хорошую работу. Мать поэта, Дарья Фёдоровна, постоянно "кружилась посреди забот", стремясь, чтобы дети "были все учителя, врачи и инженеры". Но и сами дети, а их, повторяю, было семеро, занимаясь крестьянским трудом, тянулись к учебе, к знаниям: Виктор и Михаил окончили военное училище, Анатолий после семилетки продолжил учебу в вечерней школе, одновременно занимаясь на курсах крановщиков и шоферов. После непродолжительной учебы в Нефтяном институте братья Борис и Анатолий уехали в Саратов, где оба поступили в институты, совмещая учебу с работой.
По рассказу Анатолия, один из старших братьев на первые заработанные деньги купил собрание сочинений А. С. Пушкина, а в их тесном саманном домике книги какое-то время хранили на расстеленной по полу газете.
Анатолий рассказывал, как старший брат чуть ли не со слезами на глазах умолял его не привлекать внимания к его инвалидности и не публиковать "Балладу о безногом сапожнике". Да и сам Анатолий, уже признанный поэт, заслуживший похвалу самых известных мэтров, не только не кичился, но и вёл себя удивительно скромно и даже явно конфузился от лестных слов. Помню, как он, словно недоумевая и смущаясь, рассказывал о щедром подарке Александра Яшина, который в знак признания его таланта в искреннем порыве снял со своей руки массивные золотые часы и вручил их Передрееву на память. Объясняя этот жест лишь минутным чувством, Передреев хотел было вернуть часы их владельцу, но тот решительно воспротивился этому.
Передреев, хоть и говорил о себе "я сын, я выкормыш земли, я думаю о хлебе", походил на крестьянского сына только внешне: высокий, широкоплечий, красивый, с пышной копной светлых волос, но его поведение, манеры отличал какой-то особый, внутренний, очевидно, врожденный такт, "благородная красота и особое изящество" (Г. Ступин). Распахнуть перед женщиной дверь, пропустить ее вперед, взять из рук хозяйственную сумку, подать пальто - всё это он делал очень естественно, просто, как само собой разумеющееся, но вместе с тем грациозно, изящно. Белая скатерть, сервировка стола - как бы ни была она скромна, вызывали не только довольство, но и некую торжественность. Отличало Анатолия и поведение за столом: как уже говорилось, обязательный первый тост - за хозяйку дома, крайняя умеренность в пище. Он вообще очень мало ел и, может, поэтому быстро хмелел, но и слухи о его хмельных поступках явно преувеличены. Он если порою и раздражался, а иногда и дерзил, то причиной этому было совсем не содержимое рюмок, а поведение собеседников.
Одевался Передреев, может быть, и скромно, не броско, но неизменно был очень опрятен и элегантен.
Он никогда не забывал прислать поздравление с очередным праздником, в письмах обязательно справлялся о друзьях и знакомых, передавал приветы сотрудникам редакции вплоть до машинистки и секретарши.
Будучи знакома с Передреевым много лет и зная его с самой хорошей стороны, я тем не менее порою удивлялась его особой внимательности, учтивости. Так вот, например, звонит мне по телефону Э. Балашов:
- Передреев прислал "Равнину" из Грозного, он не послал ее тебе, так как потерял твой адрес, и просит меня сообщить его.
- Чудак! Неужели не мог заодно послать и для меня?
- Не мог заодно… Заодно… - сердится Балашов. - В том-то и дело, что не мог. Будто ты не знаешь Передреева?
- А будто ты не знаешь, что значит выбраться на почту, стоять в очереди, оформлять бандероль и так далее?
Балашов не затянул с ответом, и вскоре я получаю книжицу с письмом: "Прими „Равнину". Не обессудь. „Стою один среди равнины голой…" Вернее, лежу. Отдыхаю. Как говорил незабвенный Леня Панин, нахожусь „в ремонте". Давно бы выслал тебе книжицу, да не знал адреса, потерял, как всегда. Можешь написать рецензию „По равнине голой катится бубенчик… " Далее следуют еще несколько строк, но и они лишены даже малейшего оттенка довольства собой, тщеславия.
6. "Навстречу идет человек"
Передреев тянулся к людям, интересовался каждым встретившимся ему человеком. Ведя беседу, он внимательно всматривался в лицо и глаза собеседника, будто полагался не на его слова, а на собственное впечатление. Он вступал в беседу со "всяким" только потому, что относился с уважением, доверчиво к каждому человеку, невзирая на его положение, ранг. В "Знамени" некоторые обязанности - присматривать за входом и гардеробом, приготовить чай - исполняла уже немолодая Марта Яковлевна. Одинокая женщина, потерявшая в войну двух сыновей, она жила в общежитии Литинститута, где работала ранее уборщицей, и, возможно, поэтому считала себя причастной к литературе. Я не раз видела беседующего с ней Передреева. А как-то раз до меня донеслись ее слова: "Да, рифмов не хватает!" У меня было дрогнули в улыбке губы, но Передреев, продолжая внимательно слушать, сделал мне едва уловимый осуждающий знак.
Добрый по природе и абсолютно правдивый, Передреев не считал зазорным высказать свое мнение о стихах любому поэту, порою самому именитому. Он мог, указывая на кончик мизинца, сказать своему собеседнику: "Вот какой ты поэт!" Я была свидетельницей не одного такого случая и лишь однажды бурной реакции обиженного: заявив "Меня поет весь мир!", он дал Передрееву пощечину и быстро удалился. Передреев почему-то не последовал за ним.
- Странные люди! - произнес он как бы в раздумье. - Ну скажи он мне то же самое: ты, мол, плохой поэт, и я охотно соглашусь, я сам знаю, что я плохой поэт… Зачем же пускать в ход руки? Поверь мне, я никогда не начинаю драку первым.
А спустя некоторое время я увидела их как ни в чем не бывало и даже весело беседующими друг с другом. Затем, выступая на вечере памяти Передреева, этот поэт, к его чести, не сказал ни единого предосудительного слова о покойном.
И не будь у Передреева доброго, внимательного и заинтересованного отношения к людям, не будь он столь наблюдателен, сумел бы он создать так много стихов, посвященных конкретному человеку? О чём говорят даже многие названия: "Мать", "К образу матери", "Сон матери", "Азербайджанская мать", "Старуха", "Одинокая", "Ты просто Нюркою звалась…", "Тетя Дуся, бедная солдатка…", "Жил старик", "Кондуктор пригородного", "Гуинплен", "Поэту", "Знакомцу" и т. д. Но и большинство стихов с "безадресным" названием также обращены к человеку: "Итог", "Самолет над деревней", "Ботинки", "Уличная баллада" и другие.
Эти стихи создают целую галерею лирических портретов, удивляющую и обширностью, и разнообразием. В них соседствуют всемирно известный ученый и солдатская вдова тетя Дуся, парящий над родной деревней летчик и клоун цирка, кондуктор пригородного поезда и карманник экстракласса Мурашкин, водитель самосвала на далекой стройке и московская домработница Нюра, школьник военных лет и инвалид сапожник, убитая горем старуха и девушка, кормящая птиц, русская и азербайджанская матери, а также Пушкин и Фет, Заболоцкий, Соколов и Рубцов, Яшин и Новруз… И все эти люди изображены с любовью, теплыми мягкими красками, а если кое-кто и с иронией, то это добрая, едва уловимая ирония.
Наряду с друзьями и почитателями таланта, были у Передреева и недоброжелатели, и явно не любившие его люди. Почему? Ответом на этот вопрос могут стать проницательные строки из статьи Г. Ступина "Ты, как прежде, проснёшься, поэт…": "…ему не прощали уже того, что он был русский (разрядка автора. - С. Г.) - в изначальном и единственном, самом высоком и прекрасном смысле этих слов. Не прощали глубины и тонкости ума, благородной простоты и особого изящества, присущих только от природы одаренным людям, не прощали нетерпимости к лицемерию, низости, наглости".
Некий писатель, увидев как-то у меня фотографию незнакомого ему Пе-редреева, гневно бросил мне: "Сволочь! Антисемитка!" Однако через какое-то время раздался его звонок в редакцию:
- Читал в "Литературке" превосходные стихи вашего Передреева об Эйнштейне.
Речь шла об опубликованном вместе со стихами "Памяти Заболоцкого" ("Мы все, как можем, на земле поем…") и "Ночь" стихотворении "Когда весь мир перед его трудом…". В отличие от первых двух, стихи "об Эйнштейне" не имели названия (лишь затем - "Итог"), имя ученого в них не упоминается, но одного предположения оказалось достаточно, чтобы их заметили и похвалили. А о двух первых стихотворениях в разговоре даже не упоминалось.
Порою дело доходило хоть и до мелких, но досадных пакостей. Ему, например, могли не выдать денег по уже оформленной командировке из-за звонка в бухгалтерию не питавшей симпатии к Передрееву сотрудницы редакции. Она, весьма довольная своей проделкой, объяснила потом мне свой поступок неточностью в оформлении предыдущего отчета (чуть ли не годичной давности), однако при этом явно лукавила, поскольку такие неточности улаживались обычно в стенах бухгалтерии…
Этот случай, может быть, и не стоил внимания, если бы не выглядел особенно обидным на фоне совсем иного отношения к другим командировкам. Та же сотрудница редакции не скрывала, что оформила командировку известному поэту, одному из плеяды "детей XX съезда партии", поскольку ему, дескать, понадобилось посетить строительство своей дачи на Черноморском побережье Кавказа. А сколько откровенно циничных признаний по этому поводу прозвучало в пору так называемой свободы слова…
Подобные выпады Передреев, казалось, воспринимал вполне спокойно и даже подшучивал над их виновниками. Он не держал зла даже за рукоприкладство, если это случалось, выражаясь юридическим языком, в состоянии аффекта. Что не скажешь о его оппонентах. Обиженные, они затевали ссоры, а порою дело доходило и до кулаков. Они же распространяли молву о "небезопасных" беседах с Передреевым, а, как известно, "добрая слава у порога лежит, а худая - по свету бежит".
За многие годы знакомства с Анатолием мне довелось стать свидетелем всего лишь двух таких злополучных бесед. Об одной из них я уже упоминала, но о другой хотелось бы рассказать подробнее. Так, к столику в буфетном зале ЦДЛ, где мы пили кофе, подсел далеко не молодой поэт с юной спутницей, студенткой его семинара в Литинституте. Бравым, хозяйским жестом он достал из своего портфеля и поставил на стол бутылку водки. Прервав нашу беседу, он стал рассказывать что-то о себе, явно рисуясь перед своей студенткой. Пе-редреев, долго и внимательно слушавший его, неожиданно вскипел:
- Перестань, пожалуйста, паясничать! Невыносимо видеть, когда живое лицо превращается в задницу!
Не успела я ахнуть - никогда не слышала от Передреева ничего подобного, - как рассвирепевший Дон Жуан вскочил и, схватив бутылку с водкой, замахнулся ею на Передреева. Дело принимало дурной оборот, но, к счастью, благоразумие взяло верх, и водка вновь воцарилась на столе, уступив место брани. Позднее поэт объяснил свое негодование тем, что Передреев, дескать, дискредитировал его в глазах ученицы. Передрееву же не понравились не только ломания собеседника, но и сам факт приглашения юной студентки уже седеющим наставником распить с ним не что иное, как бутылку 40-градусного горячительного, которую он озаботился заранее купить и принести с собой.
К слову, и другие случаи, о которых мне довелось или услышать, или прочитать в воспоминаниях, по сути аналогичны: Передреев лишь высказывал свои суждения, порою, может быть, и болезненные для чужого самолю-
бия, но всегда небезосновательные, а его разгоряченные собеседники отвечали далеко не лучшим образом. Впрочем, такие случаи происходили весьма редко, и молва о них явно преувеличена. Хотелось бы еще отметить, что и тут Передрееву не прощали того, что охотно прощали другим.
7. "Обниму тебя, березка, слышишь мой привет?…"
Мои родные снимали на лето часть домика в деревне на Пестовском водохранилище, и Передреев с Шемой и Э. Балашовым несколько раз навестили нас там. Природа тех мест сказочно красива. Отстав от всех во время лесных прогулок, Передреев мог на долгое время застыть в глубоком молчании, вглядываясь во мглу лесной чащи, в чуть шелестящую листву деревьев, любуясь залитыми солнцем полянами. Вечером они с Балашовым, сидя на речных подмостках, часами наблюдали за тихим плеском речных волн, сиянием луны и звезд, мельканием огоньков на медленно проплывающих мимо пароходах. Уставшие за день и мечтавшие о подушках женщины недовольно поглядывали в их сторону, но не решались нарушить царившее там молчание.
Позднее Балашов нет-нет да и вспоминал красочные пейзажи тех мест, восторг Передреева, его преобразившееся лицо:
- Только при таком восприятии природы можно создать такие превосходные стихи, как "Зачем шумит трава глухая, грустит пустынная вода…", "И вот луна над миром встанет…", "Наедине с печальной елью…", "Бегут над полем чистым облака…". Или стихи о море "Не помню ни счастья, ни горя…", например, так и просятся на музыку.
"Чувство природы" поэта отметил и В. Белов: "Анатолий Передреев совсем близко стоял к тютчевскому восприятию окружающего мира". Писатель имел возможность наблюдать восприятие природы Передреевым и при совместной поездке в его родную деревню Тимониху, запечатленное затем в стихах "Баня Белова":
И вот предо мною зеленый простор
Величье свое бесконечно простер.
Стояли леса, как недвижные рати,
В закатном застывшие северном злате.
Сияли поля далеко и прозрачно…
Но было душе неуютно и мрачно.
Бескрайние эти великие дали
Мне душу безмолвьем своим угнетали.
Проблемы "деревенской Руси" всегда волновали Передреева, и он не оставил их без внимания и в стихах "Баня Белова":
…Доколе лежать ей, как спящей царевне, Доколе копить ей в полях свою грусть, Пора собирать деревенскую Русь! Пора возродить ее силу на свете…
Не менее, и даже более современно звучат эти строки и сейчас, спустя более двадцати лет.
8. "Что-нибудь для сердца…"
В поэзии Передреева много внимания уделено русской народной песне. У меня сохранилась газета "Огни Ангары" от 12 марта 1960 года с двумя стихотворениями Передреева: "Каждое утро", в корне переработанное потом в "Сон матери", и "Про ямщика" - о песне "Вот мчится тройка почтовая" - также подвергшееся затем коренной переработке, при которой были опущены вся его первая часть и конец второй. Эти опущенные строки очень точно выражают отношение поэта к русской народной песне; он, возможно, и опустил их, не в последнюю очередь, из-за излишне откровенного личностного содержания. Поскольку они нигде больше не публиковались, хотелось бы привести их полностью. Итак, часть, помеченная цифрой 1:
Ее поют столичные солисты - Солисты знаменитые, солидные. Ее не исполняют, нет -
поют!
Ее поют над скатертью залитою, Над кружкой опрокинутой,
забытою… И те поют, которые не пьют. Поют и в даль глядят серьезно,
пристально,
И узнают
волнующее исстари Родное что-то,
кровное,
свое!
Ее поют поля,
вокзалы,
пристани… О, как самозабвенно, жадно,
истово И вдохновенно как
поют ее! Сквозь города российские и веси, Сквозь времена,
что под землей текут, Я в старой этой
заунывной песне
Плыву,
рукою подперев щеку. Закрыв глаза,
плыву в раздольном русле,
Плыву,
плыву к оплаканным векам. И волны
теплой
человечьей грусти
Мне в душу
катят,
словно в океан!
После начала второй части, опубликованной как самостоятельное стихотворение в книге "Лебедь у дороги", следуют также нигде более не публиковавшиеся строки:
Что засигналит
космонавт из бездны (Пусть будет физик до мозга костей): "Земля… Земля… Пришлите срочно песню… Без песни
задыхаюсь в пустоте…" И закричит, застонет в мегагерцах Затерянная в космосе тоска: „Земля!
Спасите…
Что-нибудь -
для сердца…
Про родину…
Про Русь…
Про ямщика!"
Хочу напомнить: стихи увидели свет в 1960 году, то есть в самом начале поэтического пути. Передреев обратился к народной песне, видя в ней "родное что-то, кровное, свое!" Он и затем не раз посвящал песням как отдельные строки, так и целые стихотворения: "Песня" ("И снова сердце вздрогнет и забьется…"), "Как эта ночь пуста…" (в автографе "Песня"), "Тётя Дуся, бедная солдатка…", "На Волге":
И на корме, где песен праздник Волнует душу мне до слёз - Объятый думой Стенька Разин И в диком мху Седой утес…
В дружеском окружении Передреев слушал пение с тем же чувством, что выражено в его стихах. Глаза его всегда увлажнялись при пении Кожиновым романса на стихи А. Дельвига "Когда, душа, просилась ты… " Словно сливаясь с песней, "рукою подперев щеку, закрыв глаза", слушал он пение А. Лоб-зова и Н. Тюрина на стихи Рубцова.
На тех пушкинских вечерах, о которых говорилось выше, Передреев, прослушав "Пророка", неизменно просил поставить "Ноченьку". И каждый раз словно впервые слушал пение великого певца. Я даже подарила ему комплект пластинок с полным репертуаром Шаляпина, но он по-прежнему, бывая у нас дома, просил поставить "Ноченьку". Почему именно эту песню? Подарок - "для сердца", "родное что-то, кровное, своё".
Некоторые современные песни, а вернее, их тексты, высмеивались поэтом беспощадно. Не явился исключением и "День Победы":
- Представляешь? Победа! Весь народ ликует "со слезами на глазах". И долгожданная встреча матери с сыном, прошагавшим "пол-Европы, полЗемли" вроде бы невозможна без слёз и даже рыданий, а тут, как ни в чём не бывало: "Здравствуй, мама, возвратились мы не все". Кто эти "не все"? Будто мать сама не знает о неисчислимых потерях войны, не пережила их своим материнским сердцем! Затем, едва переступив порог родного дома после долгих военных лет и высказав матери, казалось бы, столь горестные слова о погибших, сын изъявляет желание "босиком бы пробежаться по росе". Кошмар!
Присутствующий при этой беседе Соколов также вдоволь потешался над текстами некоторых современных песен. Не поздоровилось и знаменитой "Гренаде". Поводом послужил рассказ о двух поэтах-переводчиках, сопровождавших Соколова на прогулке в Малеевке. Строго следуя производственной норме, то бишь выдавая на-гора ежедневно определенное количество строк, они то и дело поглядывали на часы и, наконец, с возгласом "Назад, к машинкам!" повернули к Дому творчества. "Я же, - рассказывал далее Соколов, - стыдливо опустив голову, продолжил прогулку, но "отряд не заметил потери бойца". Помолчав, он добавил: "Видишь ли, "не заметил" и безмятежно "яблочко-песню допел до конца". Присутствующие продолжали: почему, дескать, кавалерийский эскадрон "держал в зубах" песню "Яблочко"? Ведь это, скорее, плясовой напев, что-то вроде частушки, под его мелодию в балете "Красный мак" матросы выбивали чечетку. И вообще, ни движущиеся шагом, ни тем более мчащиеся в боях кавалеристы никогда не поют, и тому есть целый ряд причин.
Известно, что и Николай Рубцов подсмеивался над словами: "Мы будем петь и смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда… " Что сказали бы эти поэты по поводу звучащих и сейчас таких перлов, как "будь или не будь, делай что-нибудь…"?
9. "Кого зовёт он так по белу свету…"
Не отличаясь аккуратностью в переписке, я, бывало, получала за это упреки от Передреева. А однажды из тощего конверта выпала всего лишь красочная открытка с изображением поющего во все горло петуха и с надписью на обороте:
Страшно Пете жить на свете - Никого на свете нету. Петя крикнет вдаль… А Пете Ни привета, ни ответу.
Эта открытка с поющим петухом напомнила мне о впервые услышанном чтении Передреевым стихов "Воспоминание о селе". Несмотря на скромную аудиторию - я и моя молодая приятельница, студентка МГУ, вспоминавшая потом эту встречу с поэтом, как одно из самых счастливых событий в ее жизни, - Передреев сам предложил нам послушать стихи и начал негромко, раздумчиво, как и подобает воспоминанию:
Кричит петух
Рассветный и охрипший…
Чуть шевелит солому ветерок…
Кричит петух
И бьёт крылом по крыше…
Тем неожиданнее и более волнующе прозвучали затем слова о драматично сложившихся судьбах семьи, родной деревни, страны - когда "кому-то захотелось очень круто судьбу крестьян перемолоть, как рожь". После накаленных строк "Какие бури / В мире просвистели, / Каким железом / Век мой прокричал… " поэт словно бы вернул нас к началу стихотворения:
И вот над краем
Дорогим и милым
Кричит петух…
Ах, петя-петушок,
Как вскинуть он старается
Над миром
Свой золотой,
Свой бедный гребешок!
Кого зовет он так
По белу свету,
Как будто знает -
Песнь его слышна,
И понимает -
Русскому поэту
Нужна земля
И Родина нужна.
Для нас, горожанок, даже ласковое упоминание о петушке всегда казалось окрашенным иронией, а Передреев словно бы пропел ему гимн! Хотелось спросить: "Почему?", но не осмелились. Видимо, крылось в этом "родное что-то, кровное, свое". Иначе не встречались бы строки о пении петуха и во многих других стихах: "Жил старик", "Дома", "Любовь на окраине", "Гармоника в метро" и даже в "Кавказских стихах".
Особое внимание хотелось бы обратить на стихи, опубликованные в посмертной книге поэта "Лебедь у дороги". После начальной строфы:
Всю ночь про жизнь свою Я сочинял стихи… И наступал рассвет, И пели петухи…
следуют мрачные строки о предчувствии смерти, о небытии, забвении. И, как итог, заключительная строфа:
Я прожил жизнь свою. Я сочинял стихи… И наступал рассвет. И пели петухи…
И в этих, столь мрачных, с раздумьями о предстоящей смерти стихах поэт вновь обратился, как к некоему символу, поющему петуху. Ведь он с самого раннего детства и вплоть до юношеских лет просыпался утром под пение петуха и, видимо, связывал с ним наступление рассвета, нового дня, новой жизни. Изображением петуха украшались избы, его вышивали на рубахах, передниках и полотенцах, детей радовали карамельными петушками, деревянными и глиняными игрушками.
10. "И в тишине первоначальной"
Во время похорон, когда процессия провожающих растянулась вдоль узкой дорожки Востряковского кладбища, ко мне подошла незнакомая женщина, и лишь много позже я догадалась, что это была Валентина, сестра Анатолия. Взяв меня под руку, она с глубоким вздохом промолвила:
- Толя так любил тишину… А прожил всю жизнь в шуме… Действительно, Передреев любил тишину, тихую размеренную беседу, безмолвное созерцание природы. Скромное домашнее застолье предпочитал шумным многолюдным сборищам. Он не любил и даже не переносил одиночества, но не любил и больших компаний, ему нравилось посидеть в обществе одного-двух собеседников. Готовя к изданию новую книгу, он завел как-то разговор о ее названии:
- Перебрал множество вариантов и остановился на "Равнине". Представляешь? Даль… Широкая, едва обозримая русская равнина… и тишина… Тишина…
- "Отрадная тишина": "И всюду страсти роковые, и нет отрадной тишины", - припомнилась мне черновая концовка "Цыган".
Строка Пушкина глубоко поразила Передреева. Он словно застыл от изумления, долго и отрешенно молчал. Ведь "отрадная тишина" была не только его вожделенным желанием, но и главным условием поэзии. "В книге, если только она производное души поэта, - писал он в статье о Рубцове, - должна стоять тишина, подобно тишине глубокой реки, в которой отражается окрестный мир". Он назвал это "поэтической тишиной", и такая тишина всегда стояла в его собственных стихах. В них даже слово "тишина" упоминается особенно часто. Пахнущая "дымком и сеном тишина", "островки тишины", "раздолье тишины", "сельская тишина", "высокая тишина", "заботливая тишина", "тихая земля", "тихая ограда", "тихая звезда", "тихое здрасьте", "тихая полночь" и еще множество подобных упоминаний. И наряду с этим: "Бешеный мир, принимаю тебя, как врага!"
Однако, говоря о шуме, Валентина Константиновна имела в виду, скорее, семейную жизнь Передреевых и, думается, не без оснований.
…Как-то, в начале 60-х годов, в редакцию пришла красивая, изящная молодая женщина. Широко и доверчиво улыбаясь, она отрекомендовалась: "Я - Шема, жена Передреева". Всем, особенно представителям сильного пола, она очень понравилась. На нее смотрели с любопытством - ведь Пере-дреев никогда не говорил о своей женитьбе.
Потом она рассказывала мне о совершенно случайном знакомстве с Пере-дреевым в привокзальном ресторане Грозного, где она в то время работала. Впечатление от нового знакомства было настолько велико, что она, оставив работу, родных, вопреки своей мусульманской вере и пренебрегая студенческим положением своего избранника, приехала вскоре к нему в Москву, а затем стала работать проводницей, а потом и официанткой в поезде с тем, чтобы чаще бывать в столице. Через некоторое время она, оставив и эту работу, обосновалась в Москве. Не имея жилья, они ютились в общежитии Литинсти-тута, у друзей и знакомых. Неизвестно, на что и как существовали. Перед рождением дочери уехали в Грозный, но через три-четыре года вернулись в Москву. Вновь, уже втроем, жили где придется. Затем последовало несколько хлопотных переездов: в Электросталь, в Москву. Квартиры приходилось обживать заново, подрастала дочь. На единственные доходы - гонорары Передреева - семья еле-еле сводила концы с концами. Шема, однако, нигде не работала - редкая, непозволительная по тем временам роскошь! Женщины единой с ней веры судачили: "Разве это восточная женщина?! По нашим законам жена должна мужу ноги мыть и своими волосами вытирать, а она и дом-то толком вести не хочет". Не берусь судить об их правоте, но
должна признать - мгновенно вспыхивая даже из-за пустяков, целиком отдаваясь охватившему ее чувству, Шема порою была крайне несдержанна, горяча. Тогда-то и стоял в доме шум, доставалось не только Передрееву, но и всем, кто попадал под ее горячую руку. Передреев отшучивался: "Земляничная поляна!" - имея в виду известный фильм знаменитого Ингмара Бергмана, а именно - поведение супружеской пары в автомобиле.
И все-таки в Шеме подкупали искренность, непосредственность, некая детскость. Мастер давать меткие прозвища ("Оскар Уайльд", "фантомас", "толстолобик", "Паниковский"), Передреев называл жену "дитя природы" и посвятил ей несколько стихотворений, где отметил загадочность ее "глаз диковатых", и "детский восторг во взоре". В стихотворении "На Кавказе" он признался:
И поставил всё на карту До последних дней, - На крестовую дикарку Из страны твоей…
После кончины Передреева мы какое-то время навещали друг друга, затем ограничились телефонными переговорами, с годами все более редкими. Ссорились и мирились, но в общем-то поддерживали добрые отношения. Книгу "Лебедь у дороги" она подарила мне с надписью: "Милой, любимой Сонечке, другу жизни, с любовью Шема Передреева. 7.06.90".
По ее просьбе я помогла ей разобрать бумаги Анатолия. Они хранились в небольшом чемодане. Это были в основном адресованные ему письма, в частности письмо из Бразилии с лестным отзывом о его стихах. Никаких вырезок из газет или журналов, стихов и печатных отзывов о них там не было и в помине. Шема обещала передать мне всё содержимое этого чемодана, книги и икону, а Э. Балашову - посмертную маску, однако этого обещания не выполнила, и дальнейшая судьба архива мне неизвестна. У меня сохранились какие-то чудом попавшие ко мне (скорее всего, после перепечатки редакционной машинисткой) рукописи нескольких стихотворений и статей, а также экземпляр газеты "Огни Ангары".
Последний раз я звонила Шеме по телефону 10 декабря 2005 года с тем, чтобы поздравить ее с днём рождения. Позвонив затем через несколько месяцев, услышала незнакомый мужской голос и печальную весть: Шема скончалась после тяжелой болезни. Пережив мужа почти на два десятилетия, она обрела последний покой на мусульманском кладбище Подмосковья.
11. "И на страницах имярека…"
"Верный рыцарь настоящей поэзии" (по словам В. Белова), Передреев служил своей Прекрасной Даме верно и преданно, даже не помышляя об измене. Он посвятил ей не только свою лиру, но и ряд статей.
У меня сохранилось несколько черновиков, и из них видно, как внимательно относился поэт к каждой фразе, каждому слову. Он отдавал своим статьям много времени и сил, поскольку искренне, от души стремился донести до всех, до каждого ("всякого") радость от общения с прекрасным миром поэзии, с ее лучшими творениями. Вместо "школярского подхода" к содержанию стихов, поиску ответа на вопрос: "Что хотел сказать поэт в этом стихотворении?", вместо привычных суждений о лейтмотивах и поэтических кредо, Передреев рассматривал стихотворение как "производное души поэта" и предлагал читателю прежде всего "увидеть" особый поэтический мир личности стихотворца и те чувства, которые руководили его пером. Он делился с читателем своим видением поэзии, своим взглядом как на лучшие поэтические творения, так и на незаслуженно пользующиеся успехом. В целом же статьи написаны убедительно, ярко, с тонким юмором и в то же время смело, прямо, невзирая на лица. Неслучайно даже при появлении его первых статей - "Мир, отраженный в душе" и "Чего не умел Гёте… " - высказывалось мнение о большом, не уступающем поэтическому, критическом даровании автора, о его блестящих анализах и редком художественном вкусе. Среди тех, кто по достоинству оценил критическое перо Передреева, был и писатель Юрий Власов, в прошлом тяжелоатлет, олимпийский чемпион. Получив от не-
го письмо с заключительными словами: "Крепко жму руку", Передреев, верный себе в умении обратить в шутку "хвалу и клевету", смеялся: "О, тяжело пожатье каменной его десницы!"
Но были и другие оценки. Позволив себе "без страху обличаху" и некоторых современных признанных поэтов, Передреев уподобился мальчику из андерсеновской сказки "Новое платье короля", во всеуслышание сказавшему об отсутствии той дорогой одежды, которую якобы видели на короле его придворные. Но если простодушного мальчика поддержал народ и о его правоте подумал и сам король (на то и сказка!), то Передреев был встречен в штыки большой группой литературной "элиты", стал мишенью всяческих нападок, вплоть до клеветнических. Весной 1968 года я проводила отпуск в Коктебеле и была невольным свидетелем реакции на едва появившуюся его статью "Читая русских поэтов". В этой обширной статье Передреев делился, оговаривая сугубую субъективность, своими раздумьями о стихах Пушкина, Лермонтова, Фета, Некрасова, Блока, Есенина и Пастернака. Однако все великие имена остались без внимания критиков - они сосредоточились только на Пастернаке. И, как это часто водится, никто не рассматривал суждений автора, более того, недавно вышедшую в свет статью многие даже в глаза не видели, но весьма горячо осуждали.
В своем письме Передрееву из Коктебеля я, рассказав о тамошнем житье-бытье, упомянув о своем обгоревшем носе, посвятила его и в толки o статье. Но в ответном письме он ограничился лишь словами: "Как твой нос?… Наверно, тебе его окончательно ободрали из-за меня?"
К сожалению, пишущие о Передрееве обходят молчанием его статьи и даже не упоминают о них, за исключением, если не ошибаюсь, только Г. Ступина - всё в той же статье "Ты, как прежде, проснёшься, поэт… " он уделил несколько строк общей реакции на статью "Читая русских поэтов": "Передре-еву не простили и блистательного, проникновенного, сделавшего честь любому критику анализа и точной - с высоты всей русской поэтической традиции - оценки творчества Б. Пастернака… "
В посмертную книгу "Лебедь у дороги" вошли еще две статьи: "О времени или о себе" (впервые "ЛГ", 7.10.1970, N 41) и неоконченная "Два пророка". К сожалению, в книгу не попали статья "Мир поэта", опубликованная в "Дне поэзии" за 1969 год (и перепечатанная затем в N 1 за 2007 год "Нашего современника" в связи со 170-й годовщиной гибели Пушкина), а также интервью о Некрасове ("Вопросы литературы", 1971, N 11).
Для Передреева неотъемлемой частью служения поэзии были и его беседы - по сути, мини-лекции, содержание которых воплощалось затем в его статьях. Но чаще он вступал в беседу просто из желания разделить с собеседником чувство восторга от "пленительной сладости" стихов, предполагая, что это чувство доступно всем. Тщетно ссылалась я на слова Белинского (понимание поэзии - такой же редкий дар, как и поэтический), - Передреев, по справедливому замечанию Г. Ступина, "мог без конца говорить со всяким, весь открываясь, может быть, даже слишком выговариваясь… Геннадию Ступину вторит Сергей Агальцов: "О стихах Анатолий Передреев мог ярко, неподражаемо, свободно цитируя любимых поэтов, говорить часами - в домашней беседе, по телефону, днём и ночью - когда и где угодно". (Как-то он пригласил Кожинова и меня в ЦДЛ "обмыть" очередную публикацию и, едва мы заняли столик, начал читать нам статью Петра Палиев-ского "К понятию гения", время от времени бросая на нас восторженные взгляды. И я, и тем более Кожинов читали эту статью ранее, читал ее и Передреев, но ему хотелось еще раз испытать чувство восторга от ее содержания и разделить это чувство с нами. И мы охотно слушали ее вновь, поскольку читалась она с большим воодушевлением, заинтересованно, а потому и казалась более яркой, убедительной.
Тарелки с едой уже давно стояли на столе, а Передреев всё продолжал читать, но и окончив, еще долго толковал содержание статьи, хвалил ее автора, в чем его от души поддержал Кожинов.) Передреев служил поэзии преданно и бескорыстно, то есть нисколько не заботясь ни о своем месте на Парнасе, ни о житейском благополучии. Покидая, примерно в конце 1963 года, "Знамя", Куняев предложил в свои преемники Передреева, и руководство журнала согласилось с ним. По перестроечным меркам это должно выглядеть как истинное ЧП. Ведь "Знамя" имело ста-
тус "общественно-политического и литературно-художественного журнала", а новый зав. отделом поэзии не был членом ни партии, ни Союза писателей, не имел ни диплома, ни опубликованных сборников стихов. К слову, почти все рядовые сотрудники в отделах критики, прозы и даже такого актуального отдела, как публицистика, были беспартийными. Да и от отдела поэзии ждали скорее стихов на гражданские темы, особенно к знаменательным датам.
Зав. отделом поэзии, несмотря на громкое название, представлял отдел в единственном числе и выполнял много рутинной работы, особенно с графоманами. Не обходилось и без трудностей в отстаивании своего мнения. Мне не раз приходилось становиться свидетельницей довольно бурных споров Куняева, а затем и Передреева с начальством. Один из таких споров достиг особенного накала. Так, войдя в кабинет первого заместителя главного редактора, я увидела крайне возбужденного Б. Л. Сучкова, готового, казалось, испепелить гневным взглядом довольно спокойного Передреева.
- Поймите, Борис Леонтьевич, - убеждал Передреев, - столь возвышенные строки: „Кругом благородные, умные лица, цвет нации, гордость Отчизны моей" никак не сочетаются с концовкой: „И кажется мне, что на бахче арбузы звенят". Ведь речь идет о симфоническом концерте в Зале Чайковского, и упоминание о бахче с арбузами придает стихам комичность, пародийность…
Сучков почему-то не соглашался, горячился, но все-таки уступил, и эти стихи не вошли в подборку. К чести Сучкова, он не только не затаил раздражения против Передреева, но и проникся к нему уважением, следил за его успехами и после увольнения поэта из журнала лестно отзывался о его стихах "Робот" и "Ветер", опубликованных в "Новом мире" еще при Твардовском. Став директором ИМЛИ, приглашал выступать на вечерах института. Однако Передрееву пришлось все-таки покинуть редакцию, и не столько из-за несговорчивости, сколько из-за нарушения дисциплины - сорвавшись на праздники в Грозный, он задержался там еще на несколько дней, когда зачем-то срочно понадобился начальству. Впрочем, он оставил работу без всякого сожаления, хотя и потерял постоянный заработок и завидную для многих должность. Та же участь постигла его в журнале "Наш современник" при С. Вику-лове, где Передреев состоял членом редколлегии.
Вообще стремление к каким-либо должностям и званиям было совершенно чуждо ему. Даже живя после окончания института в Москве на птичьих правах - без квартиры и без прописки, - он не стремился хоть как-то упрочить свое положение. После издания и единодушного одобрения первого поэтического сборника Передреев имел возможность вступить в Союз писателей, что могло определить его жизненный статус, но не воспользовался этой возможностью и затянул оформление необходимых бумаг на много лет. В очередном письме из Грозного он сетует: "А надо делать хоть какие-то дела. Протаскивать свою личность в Союз пис. Прописываться. Боже мой!" Когда сетование по поводу "Союза пис." он повторил затем в Москве, я невольно поинтересовалась: в чём же дело? Ответ прозвучал с глубокой тоской:
- Так ведь надо идти фотографироваться!
- Неужели это так трудно? - не унималась я. В ответ он лишь безнадежно махнул рукой.
Что касается прописки, то тут помогли друзья - Егор Исаев познакомил Передреева с неким номенклатурным работником, поклонником его стихов и статей, в частности, статьи "Чего не умел Гёте…", и тот предложил ему на выбор несколько подмосковных городов. Передреев остановился на Электростали, возможно, потому, что там жил его студенческий друг Эрнст Сафонов. Семья жила там несколько лет, последняя поздравительная открытка датирована 1976 годом, но далеко не на всех стояли даты. И только затем была предоставлена квартира в Москве - сначала крайне неудобная по планировке в так называемой "хрущёвке", недалеко от станции метро "Кузьминки", и наконец более достойная на Хорошевском шоссе. Но получив хоть в конце жизни достойное жилье, Передреев так и не обрел достойных условий жизни.
12. "Я окружен дружелюбною музыкой речи…"
Вторая книжка стихов "Равнина" вышла в 1971 году, то есть спустя семь лет после "Судьбы", и еще через год - "Возвращение" в издательстве "Советская Россия". Затем, после девятилетнего перерыва, в 1981 году, в Баку уви-
дела свет "Дорога в Шемаху" и в 1986 году "Стихотворения" - как и два первых сборника в "Советском писателе". Пять сборников за всю жизнь!
Все его редкие сборники издавались мизерными тиражами, имели небольшой объем, и потому не приходилось рассчитывать на щедрость издательских касс. Чтобы обеспечить семье хоть мало-мальски достойную жизнь, он был вынужден отдавать всё больше времени переводам, единственному доступному ему и обеспечивающему более или менее надежным заработком труду. "Перевожу, как машина!" - признался он в письме Куняеву, и в это сравнение можно было бы поверить, если судить по количеству имен поэтов, чьи стихи он переводил. Находясь в библиографическом отделе Союза писателей, я заглянула в картотеку Передреева и была поражена - 39 фамилий! У меня сохранился их список, его открывает Ф. Абдуразанов и Р. Ахматова, а завершают X. Шарипов и X. Эдилов. Но в него не вошли почему-то Я. Ян-диев, М. Ласуриа, X. Дзабалов и Ш. Цважба. То есть для сорока трех поэтов - из Азербайджана, Абхазии, Белоруссии, Ингушетии, Латвии, Литвы, Молдавии, Осетии, Узбекистана, Украины, Чехии и Чувашии - Анатолий Передреев "прорубил окно" в широкие просторы нашей страны, к сердцам многочисленных любителей поэзии. Заслуга, достойная глубокого уважения! К тому же эти переводы выполнены далеко не механически, не абы как. Иначе кто бы стал называть Передреева лучшим переводчиком и искать его согласия на эту работу?!
В свой последний прижизненный сборник "Стихотворения" поэт включил переводы из Э. Межелайтиса, Н. Хазри и А. Чиботару. Почему именно их? Думается, что некоторые стихи этих поэтов были близки Передрееву, отвечали его мыслям и настроению в те годы.
Передреев питал теплые и дружеские чувства ко многим национальным поэтам, ценил их дарование, уважал традиции народа. Однако его заслуги в этой области не получили должного признания, в частности, у литературной общественности тех народов, чьи стихи он переводил. В какой-то мере его оценили лишь в Азербайджане: в Баку издали сборник его стихов, Наби Хаз-ри откликнулся на кончину поэта телеграммой соболезнования и денежным переводом для семьи. Из других республик, насколько мне известно, откликов не поступало.
12. "Всё беззащитнее душа в тисках расчётливого мира…"
Из черновиков поэта и публикаций ранних вариантов некоторых стихов видно, как совершенствовалось с годами его мастерство, какой коренной переработке и тщательной шлифовке подвергались стихи, как безжалостно отбрасывались целые строфы, а порою и целые стихотворения.
Но дело не только в отделке. "Передреев умел без музыкального инструмента извлечь какие-то щемящие душу, прозрачные, как звезды над равниной, мелодии… " - сказал поэт Александр Бобров, впервые прочитав - "это было откровение!" - сборник Передреева.
В чтении самого автора эта мелодия еще больше щемила, волновала душу. Не могу похвастаться, что слышала много стихов Передреева в его исполнении. Это были лишь редкие случаи, и они оставляли незабываемое впечатление. Кроме уже упоминавшихся "Романса" и "Воспоминания о селе", несколько раз слышала "Ты просто Нюркою звалась, хотя красой - под стать царевне… " с особым ударением на последних строках:
Хотя давно На свете этом Деревни не было твоей.
Очень выразительно Передреев читал "Окраину". В начале чтения подумалось: это сугубо личное, свое. Но вот прозвучали строки:
Окраина, ты вечером темнеешь, Томясь большим сиянием огней, А на рассвете так росисто веешь Воспоминаньем свежести полей, И тишиной, и речкой, и лесами,
И всем, что было отчею судьбой… Разбуженная ранними гудками, Окутанная дымкой голубой.
И уже не приходило в голову, о чем эти стихи. Они вызвали особое чувство, не поддающееся определению. "Чтобы написать о нашей окраине, нужно почувствовать мелодию. Без нее и приниматься не стоит", - заметил Виктор Лихоносов в "Записках перед сном". Видимо, эта мелодия и трогала так глубоко души. Передреева же "мелодия окраины" волновала многие годы, она уже звучала в стихах "Обруч" (1960 год):
Я гнал его… крутилось колесо… Мелькало всё - заборы и деревья, Околица - ни город, ни деревня, И дом родной, и матери лицо.
Сразу же на "Окраину" откликнулся Кожинов. Он тут же, под свежим впечатлением написал статью, опубликованную затем в "ЛГ" - редкий случай появления отклика лишь на одно стихотворение. В дальнейшем "Окраину" не раз хвалили в печати.
С годами наряду с тёплыми, добрыми строками о "живом" человеке начинают проскальзывать нотки разочарования. Они прозвучали впервые в стихах "Робот" (1966) - о человеке, не знающем, "что такое робость, лень, тоска и воспаленность век". В книге академика Р. А. Будагова "История слов в истории общества" эти стихи приведены в качестве удачного использования понятия "человек-машина". Затем появляются стихи "Я видел, как скудеют чувства, мертвеют краски и слова…", и они также о "полотнах, где бездушны краски" и "словах без жизни и лица". В том же ключе написаны стихи "Знакомцу" ("Ты на виду повсюду, как на сцене…"), "Ты умудрен и жизнью, и судьбой… " (в одном из сборников - "Монстр"), "Ночью слышатся колеса… " с выразительной строкой: "Ночью слышно - ветер стонет: это надо мной", "Ностальгия".
Тяготило и общее отношение к истинной поэзии, к истинным поэтам. Пресловутые слова главного редактора одного толстого журнала "За лирику мы платить денег не будем!" буквально травмировали поэта, он нет-нет да и повторял их с большой горечью. В беседах порою признавался: "Как тяжело жить, когда почти никто ничего не понимает". "В письмах: "Такова се ля ви, в которую я влип", "Читай Пушкина - это единственное, что нам остается". Возможно, потому, что Передреев вырос в многодетной семье, в обстановке, "где настежь распахнуты окна и радость - на всех, и беда", он всегда тяготился одиночеством, искал общения, встреч. К последним годам жизни накопилась усталость, особенно от изнурительной работы над переводами. Чтобы развеяться, шел в ЦДЛ, где всегда можно встретить любителей побеседовать за рюмкой горячительного, но где, к сожалению, сталкивался с непониманием, самодовольными высказываниями, задиристыми репликами, насмешками. Понимал, что подобно Дон Кихоту выступает против ветряных мельниц и в статьях, и в беседах или, как Чацкий в доме Фамусова, напрасно тратит свою горячность. Автор одной из последних статей о Передрееве (2003 год) пишет: "На свою беду, он чересчур тонко чувствовал стих", то есть большой редкий дар оборачивался для Передреева бедой - поистине "горе от ума"! Понимая все это, досадуя на себя, поэт не без горечи сознавал:
В какую я впутался спешку, В какие объятья попал И как я, под эту усмешку, Душою еще не пропал?!
И сколько душевных сил тратилось напрасно при этих посещениях ЦДЛ, этих беседах! Как пагубно они влияли на душу поэта, портили настроение, отвлекали от творчества! Ведь стоило ему покинуть привычные стены, поехать куда-нибудь, скажем, в Азербайджан, Вологду или Тимониху - деревню В. Белова, как вновь рождались стихи, достойные его пера. И думается, "поэтическая немота", приписываемая кое-кем поэту якобы из-за непомерной
тяги к совершенству, была следствием, скорее, не лучшего настроения. Об этом стихотворение "Дни Пушкина":
Всё беззащитнее душа В тисках расчетливого мира, Что сотворил себе кумира Из темной власти барыша.
Всё обнажённей его суть, Его продажная основа, Где стоит всё чего-нибудь, Где ничего не стоит слово.
При чтении этих стихов поэт делал особое ударение на концовке строки: "Где ничего не стоит слово". Стихи завершаются строками:
Ты светлым гением своим Возвысил душу человечью, И мир идет тебе навстречу, Духовной жаждою томим.
Следуя Пушкину, поэт также выразил собственное видение, собственное понимание цели поэзии: возвышать душу и утолять духовную жажду. И он всеми силами стремился, чтобы именно с этой меркой подходили к поэтическому произведению. Но - увы! - всё сильнее чувствовал бесплодность этих стремлений.
В стихах Раисы Романовой, опубликованных в цикле "Венок Анатолию Пе-редрееву" ("День поэзии", 1988) очень, на мой взгляд, точно передано то состояние, которое тяготило Передреева в последние годы жизни:
Поэт напряжен, как струна, И жизнь его хлещет по нервам. И, первым восстав ото сна, В тьму вечную сходит он первым,
Поскольку несёт из глуши К сверкающим высям познанья Всю жажду творящей души, Всю крайнюю боль пониманья.
Поскольку велик его спрос, Поскольку строга его совесть, Поскольку свята его злость, Поскольку горька его повесть.
И пусть ощущает он ход Светил и давление света… Но если унижен народ - Взрывается сердце поэта.
В стихах этого цикла есть и другие стихи с очень точными (опять же на мой взгляд) строками об Анатолии: "Человека увидеть хотел на толкучем базаре искусства…" (Ю. Кузнецов), "Вновь один - в окружении всех, но объят уже думой иною… " (О. Кочетков), "Но вы - вас мало - не прельщались ложью, и ты доверчиво друзей искал. И находил сочувствие и злобу… " (В. Байбаков), "…Лежал он, обликом прекрасен, витиям и чинам опасен, бездарностям невыносим… " (Э. Балашов).
Впрочем, всё в его жизни могло измениться. Поворотом могла стать предлагаемая ему работа в издательстве "Современник". Были планы написать большую статью об отношении к поэзии, закончить стихи, посвященные горячо любимой дочери. Уже начата поэма с эпиграфом из Пушкина: "В поле чистом под ракитой богатырь лежит убитый…", символизирующим, по сви-
детельству Э. Балашова, судьбу русского народа. Но внезапная кончина оборвала все эти планы.
На панихиде в Малом зале ЦДЛ было много выступающих, звучало много хороших слов. Поэты читали стихи памяти умершего. Почувствовав недомогание, я взяла под руку стоявшего рядом Кожинова. Он был весь напряжен, и его словно била лихорадка. Как раз в это время ему предоставили слово прощания, но он лишь отрицательно покачал головой - не мог говорить от волнения. С трудом заставила я себя взглянуть на покойного. Вопреки строкам Э. Балашова: "Лежал он молодо в гробу,…лежал он, обликом прекрасен…", лицо выглядело изменившимся до неузнаваемости.
Затем всё происходило по обычному ритуалу: опустили гроб, бросили "в могильную тьму ком холодный от мира иного" (Ю. Кузнецов), поехали на поминки. Из многих провожающих и присутствующих на поминках, кроме Кожинова, Балашова и семьи Куняевых, запомнились семья Ю. Кузнецова, Ф. Кузнецов, Т. Глушкова, В. Фогельсон.
Глубоко преданная мусульманской вере Шема, тем не менее, достойно отметила еще и девятины, и сороковины. На первые заработанные деньги дочь поэта установила на могиле металлическую ограду, был водружен деревянный православный крест, повешена скромная табличка с фотографией и годами жизни. В годовщину кончины на страницах "Дня поэзии" увидел свет "Венок Передрееву" со стихами В. Соколова, Ю. Кузнецова, Э. Балашова, М. Вишнякова, Р. Романовой, И. Савельева, В. Байбакова, О. Кочеткова.
А дальше… К величайшему сожалению, строки поэта "пускай зароют труп, пускай уходят прочь… " оказались провидческими - много лет могилу никто не посещал. Правда, сделать это пытались и С. Куняев, и Ю. Кузнецов. Но, не запомнив места захоронения, не смогли ее отыскать. Несмотря на подробное объяснение Шемы, остались безрезультатными и несколько моих попыток. И только спустя много лет, после продолжительных поисков и уже было отчаявшись, могилу обнаружил, стал регулярно посещать и обихаживать А. В. Авдеев, большой любитель и знаток поэзии, в прошлом капитан первого ранга, командир подводной лодки. Благодаря Авдееву могилу стали посещать друзья поэта, почитатели его таланта из литературно-музыкальной студии А. Н. Васина.
При первом посещении состояние могилы показалось мне плачевным. Затем всё тот же Авдеев привёз свежей земли, мы посадили ландыши, подрезали разросшиеся кусты. И всё же отсутствие не только памятника, но и какого бы то ни было надгробия с достойной надписью, потемневший и ветшающий с годами крест оставляли тяжелое впечатление.
В свое время среди писателей бытовало изречение: пусть не повезет с женой, лишь бы повезло с вдовой. Иными словами, посмертная память зависит не от заслуг и степени таланта, а от настойчивости бедной вдовы. Трудно сделать более жестокий упрек в адрес литературной общественности, Союза писателей! К сожалению, с тех пор мало что изменилось.
Однако память о поэте не угасает в сердцах людей, знавших его и почитающих его талант. И еще находятся сподвижники, стремящиеся воздать должное его памяти.
В заключение сошлюсь еще раз на статью Г. Ступина: "…русский Божьей милостью поэт Анатолий Передреев был и навсегда останется бриллиантом чистейшей воды".