Дневальный сменился, и в коридоре у тумбочки возле входа теперь стоял Горпиняк, а рядом с ним в настороженном ожидании - Шишлин с тем же виноватым, заискивающим лицом. Он, разумеется, не знал, что уже решено предать его суду Военного трибунала, и когда я подошел, попытался с собачьей преданностью заглянуть мне в глаза, но мне его нисколько не было жаль: я уже утвердился в мысли, что он во всем виноват, и старался на него не смотреть.
- Майор Елагин уехал? - спросил я Горпиняка.
- Никак нет! - поправив ножны с кинжальным штыком на правом бедре и усердно вытягиваясь, доложил он. - Майор… они бреются! В умывальной!
В большой светлой, отделанной белой плиткой комнате, оборудованной вдоль трех стен умывальными раковинами, Елагин, сняв китель и укрепив на подоконнике небольшое зеркало, брился опасной бритвой. Оборотясь, он посмотрел на меня быстрым сумрачным взглядом и продолжал намыливать помазком щеки и подбородок.
Не зная, что сказать и что делать, я в нерешимости стоял посреди умывальной, и так продолжалось более минуты, а он тем временем брился, обтирая бритву, снимая с нее мыльную пену на кусок газеты.
- Три года я возился с этой обезьяной, и все впустую! - не оборачиваясь, злым, хриплым голосом проговорил он, разумея, как я тут же понял, Лисенкова. - Его бы выгнать в стрелковую роту - он сто раз это заслужил, - а я все нянчился!… Сколько я его защищал!… Ведь верил в него, верил, что переменится! И еще, как дурак, третий орден Славы ему пробивал… Воистину: не накормивши, не напоивши и не отогревши - врага не наживешь и дерьма не нахлебаешься!
Я вспомнил, как две недели назад - за день до обеда с американцами - меня срочно вызвали в штаб дивизии, где решался вопрос о представлении Лисенкова к третьему ордену Славы, и как полковник Фролов и полковник Кириллов осторожничали, предупреждали, что полный кавалер ордена Славы это, можно сказать, - национальный герой, а Лисенков - вор-рецидивист, и уговаривали Астапыча воздержаться. А тот сидел, слушал, смотрел на них вроде с интересом и не спеша, с явным удовольствием пил крепкий коричневый чай из тонкого стакана в трофейном серебряном подстаканнике, благодушно щурился и, допив и обтерев лицо белоснежным носовым платком, обратился ко мне как к младшему по должности и по званию:
- Пусть командир роты скажет, достоин ли Лисенков третьего ордена Славы за бои апреля и марта месяцев. Конкретно, по статуту! Заслуживает или нет?
И я, почувствовав настроение Астапыча и не стесняясь присутствия начальника штаба дивизии и начальника политотдела, только что высказывавшихся против представления Лисенкова к третьему ордену Славы - они предлагали оформить ему орден Красной Звезды или даже Отечественной войны, - четко ответил:
- Так точно, заслуживает!
Потом такой же вопрос Астапыч задал Елагину и, получив опять же положительный ответ, приказал немедленно оформить наградной лист…
- И с тобой, недоумком, я два года возился, - меж тем продолжал Елагин, подправляя бритвой висок, - вот ты и отблагодарил!
- Виноват, товарищ майор, - вступился я. - Если бы я знал…
- Если бы!!! - оборачиваясь, в ярости закричал Елагин; остатки мыльной пены белели у него на шее и на левом виске. - Если бы у моей бабушки были яйца, она была бы дедушкой!… В день полкового праздника, когда людям выдан алкоголь, командир роты не имеет права уходить из расположения раньше отбоя! Более того, через час после отбоя он должен пересчитать спящих по ногам и головам и убедиться, что все на месте. Офицер - это круглосуточные обязанности и круглосуточная ответственность! А ты напялил чужую фуражку, - он смотрел на меня с откровенным презрением и неприязнью, - и смылся сразу после обеда, бросив на произвол полсотни подвыпивших подчиненных, рядовых и сержантов, будто тебе все до фени и за роту ты не отвечаешь!
Отметив про себя, что надо без промедления вернуть Коке фуражку и поскорее надеть свою пилотку, я молчал. Что я мог сказать в свое оправдание, да и надо ли было говорить?… Ни на минуту я не забывал, что в моем положении главное - не залупаться и не вылезать. Тем временем майор, подойдя к раковине слева от окна, сполоснул бритву, тщательно умыл лицо и вытер его большим мятым носовым платком.
- Ты оставил за себя Шишлина, он поручил роту сержанту, а тот взял и сам первым нажрался! Аллес нормалес!… - возвратясь к окну, с издевкой сказал Елагин и после короткого молчания продолжал: - Двое погибло и двое ослепло, так что отстранение от должности ты заслужил и на меня не рассчитывай, я тебя защищать не буду! Совесть не позволяет!… - пояснил он. - Иди к Астапычу, он человек добрый, жалостливый, и ты у него в любимчиках, иди к Фролову, он тоже относится к тебе неплохо… Может, они подсоломят… Не знаю… Боюсь, им сегодня не до тебя, у них сегодня еще "че-пе" с полковником из Москвы… Еще один труп, ты же слышал… Но ты иди и царапайся - до последнего! Другого выхода у тебя нет. Дышельман, чтобы устроить мне подлянку, будет тебя топить вмертвую - надеюсь, ты это уже понял!
- За что? - потерянно проговорил я.
- Революционный инстинкт!… Не было бы меня и тебя, других бы жрал!… Это слепой животный инстинкт… постоянная жажда крови… - раздумчиво сказал Елагин. - Кем бы он был до революции?… Жил бы в черте оседлости, где-нибудь в Сморгони или в Бердичеве, сапожничал или портняжничал, унижался бы перед заказчиками и перед каждым городовым шапку бы ломал! Был бы он тогда ничем, а теперь стал всем!… Инспектор политотдела корпуса - это тебе не хала-бала, не фуё-моё и не баран начихал! Собирает недостатки, выискивает нарушителей и врагов и прямиком информирует начальника политотдела или самого командира корпуса… Раньше это доносами называлось, а теперь информацией… Да его не только равные по званию, его и полковники боятся!… Вот напишет, как угрожал, что ты спал с немкой, и она тебя завербовала, и ведь не отмоешься!… Жизни не хватит!… Такую кучу навалит - на тачке не увезешь!… А вот тебя увезти запросто могут!… На Колыму, медведей пасти, - уточнил Елагин, с хмурым видом глядя в окно, и, малость погодя, повернув ко мне лицо, продолжал. - Когда будет приказ командира корпуса, его не переделаешь, и уже никто - ни Астапыч, ни Фролов - тебе не поможет! А как оценит произошедшее генерал, неизвестно. С подачи Дышельмана он может и тебе "Валентину" прописать! Что мог, я сделал, а теперь царапайся сам!
- Разрешите идти? - после недолгой растерянности я вскинул руку к козырьку, продолжая озабоченно осмысливать сказанное майором.
Своим неожиданным заявлением, что защищать меня не будет, он словно облил меня холодной водой; его предположение о возможном предании меня суду Военного трибунала и о том, что меня могут отправить на Колыму пасти медведей, показалось мне нелепым и невероятным - я не чувство-
вал себя совершившим преступление, я был убежден, что, коль оставил за себя офицера, командира взвода, то он и должен отвечать за все, что произошло; однако совет Елагина царапаться до последнего, идти к командиру дивизии и начальнику штаба - они действительно относились ко мне по-доброму, по-отечески - побуждал меня к активным действиям.
- К Астапычу и Фролову ты пойдешь потом, ближе к вечеру. А сейчас обеспечь похороны! К обеду чтобы были два гроба, грузовик и два комплекта нового обмундирования! - приказал он. - Отбери десять человек с автоматами для салюта! Похороны надо провести с отданием воинских почестей, а при отравлениях никакие почести не положены! Так что холостых патронов нам не дадут, возьмешь боевые! * Место для захоронения я выберу сам, а ты после завтрака выделишь трех человек с лопатами отрыть могилу! И к пятнадцати часам привезешь все в медсанбат, там и встретимся.
Я напряженно запоминал каждое его слово, и тут на меня какое-то затмение накатило, и неожиданно я сказал:
- Товарищ майор, разрешите доложить… В девять часов я должен участвовать в соревнованиях в корпусе по бегу, прыжкам и метанию гранаты. Есть приказ… Должны были я и Базовский, но Базовский…
- Ты, Федотов, недоумком был, таким в моей памяти и останешься! - заверил меня Елагин, впервые за многие месяцы назвав меня наедине по фамилии. - Из-за твоей безответственности или разгильдяйства двое погибло и двое ослепло, а ты готов бегать и прыгать?… А плясать тебе не хочется?… Ну что ты варежку раззявил, ты что, сам не соображаешь?… Чтобы и люди для похорон, и два комплекта обмундирования по росту, и два гроба к пятнадцати ноль-ноль были в медсанбате! И пачку патронов не забудь! Иди!
И снова я жил выполнением ближайшей задачи, на этот раз удручающей, скорбной - изготовлением гробов. Бойцы в роте мне подсказали, что неподалеку от казармы в большом сарае хранился целый штабель подходящих досок. С хозяйкой, толстой, седой, мужеподобной немкой, я договорился не сразу, но и без особого труда. Я привел ее в сарай и, показывая на доски, закрывал глаза, складывал руки на груди и замирал, изображая покойника. Как она говорила не раз, у нее самой погибли на войне не то муж и сын, не то и муж, и сын, и брат или брат мужа - я точно не понял, - и когда она уяснила, что нам надо сколотить два гроба, "фюр золдатен", как я ей повторил трижды или четырежды, мы нашли общий язык. Я приласкал ее двухфунтовой банкой немецкой свиной тушенки и трофейной же пачкой немецких армейских сигарет, и, увидев пачку, она вдруг заплакала, но взяла и опустила в большой накладной карман передника, повторяя стонущим, рыдающим голосом: "Зигфрид!… О-о, Зигфрид!… Майн Зигфрид!… " Очевидно, так звали одного из погибших - ее мужа, или сына, или брата, или деверя, - курившего такие солдатские сигареты. Вытирая слезы платком, она помогла нам отобрать два десятка отличных сосновых досок выдержанной прямослойной древесины, сама очистила от мелкого хлама не по-российски длинный, со многими приспособлениями, упорами и зажимами верстак, стоявший под большим окном слева от входа, и затем притащила из дома тяжелый фанерный чемодан с прекрасным золингеновской стали столярным инструментом. Увидев его, я невольно вспомнил деда.
С помощью Волкова и Бондаренко я изготовил два ровных, аккуратных гроба, правда, в поперечном разрезе не шестигранных, как следовало бы в мирных условиях, а прямоугольных, в форме узких длинных ящиков - для Лисенкова немного покороче. Нижние доски для прочности я прихватил шурупами.
Я старательно, до гладкости обстругал фуганком все до единой доски, маленьким ладным шлифтиком выровнял до зеркальности торцы, будто это имело теперь какое-то значение для Лисенкова, Калиничева или для меня и
моим усердием можно было что-то поправить. И всё время я думал о Лисен-
* Статья 269 Устава гарнизонной службы Красной Армии того времени предусматривала производство салюта при погребении военнослужащих не боевыми, а холостыми патронами.
кове, как он, маленький, худенький, спас мне жизнь: вытащив из-под обломков, он под шквальным огнем тащил на себе меня, пятипудового, раненого и оглушенного, несколько километров; вспоминал, каким он был ловким, умным, хитрым и бесстрашным разведчиком, казалось, заговоренным от пуль, вспоминал его нелепую темно-зеленую фуражку и особенно перебирал в памяти вчерашний праздничный обед, то, что он говорил, и его признание: "Душа тоскует…", и молящую просьбу не уходить, и слезы у него в глазах, и проклинал все: и вчерашний день, и бочонок с метиловым спиртом, и старшего лейтенанта Шишлина, и самого себя.