А на другой день к вечеру меня вызвал прибывший из бригады следователь. Поместился он в землянке, именуемой в то время "кабинетом по изучению передовых армий мира", то есть американской и английской. Позднее на это определение обратили внимание бдительные поверяющие из штаба округа, усмотрев в слове "передовые" низкопоклонство и восхваление, командованию бригады и батальона влетело за политическую близорукость, после чего землянка стала называться "кабинетом по изучению армий вероятных противников".

Малорослый, худенький старший лейтенант с высоким выпуклым лбом над узким скуластым лицом, в меховой безрукавке и трофейных финских егерских унтах сидел за маленьким столом между двух коптилок и внимательно рассматривал меня.

Я ожидал, что он станет угрожать, будет кричать, как орал на меня, командира взвода автоматчиков, под Житомиром в ноябре сорок третьего года другой допрашивавший меня старший лейтенант, наглый подвыпивший малый: "…Я тебя, вражий сучонок, расколю до ж…, а дальше сам развалишься!… Выкладывай сразу - с какой целью! - Быстро!!!". Я попал как кур в ощип, именно этого - с какой целью? - я не знал и представить не мог, и не понимал, потому что случилось несуразное, совершенно невообразимое. При переброске дивизии после взятия Киева в рокадном направлении на юг под Житомир двое автоматчиков из моего взвода втихаря запаслись американским телефонным проводом. Нашими соседями на марше оказались военнослужащие корпусной кабельно-шестовой роты, они и заметили тянувшийся вдоль шоссе этот отличный, оранжевого цвета особо прочный провод и, располагая кошками для лазанья по столбам, вырезали свыше двадцати пролетов - он был им нужен про запас, для дела, ну а моим-то двум дуракам зачем он понадобился?… Однако, поддавшись стадному чувству, они выпросили себе по нескольку метров. Как выяснилось, это была нитка высокочастотной, так называемой правительственной линии, и несколько часов штаб соседней армии не имел связи ни со штабом фронта, ни с Генеральным штабом; предположили, что совершена диверсия, и шум поднялся страшенный. Когда на ночном привале в хату, где разместились остатки взвода, ввалился командир роты с двумя незнакомыми мрачноватого вида офицерами, вооруженными новенькими автоматами, и, присвечивая фонариками, стали шмонать вещевые мешки, я, естественно, не мог ничего понять. А когда обнаружили и вытащили мотки ярко-оранжевого заграничного провода, я только растерянно-оторопело спросил бойцов, зачем они его взяли. Один из них, убито глядя себе под ноги, проговорил: "Уж больно красивый… " Наверно, я сгорел бы там, под Житомиром, как капля бензина, но меня и обоих солдат не отдал Астапыч, заявивший, что накажет нас своей властью, а двое офицеров из корпусной кабельно-шестовой роты и четверо рядовых и сержантов попали "под Валентину"…

Был я тогда начинающим командиром взвода, робким желторотым фен-дриком, и потому принял и ругань, и угрозы как должное, как положенное… Однако с той поры я прошел войну и уже более года командовал ротами - разведывательной, стрелковой и автоматчиков, - я был теперь не тот, совсем другой, и заранее решил, что в самой резкой форме поставлю следователя на место и дам ему понятие о чести и достоинстве русского офицера, как только он начнет драть глотку. Но этого не произошло: он говорил тихо и вежливо, обращался ко мне исключительно на "вы" и ни разу не повысил голос.

С полчаса, как бы доверительно беседуя, он расспрашивал меня о моей службе и жизни, о родственниках, интересовался, с кем я переписываюсь, кому и на какую сумму высылаю денежный аттестат. Я говорил, а он все время делал заметки на листе бумаги.

Поначалу я решил, что он из контрразведки, но когда расписывался, что предупрежден об ответственности за дачу ложных показаний, прочел, что он - следователь военной прокуратуры бригады, старший лейтенант юстиции Здоровяков; ни его щуплое телосложение - соплей перешибешь, смотреть не на что, - ни его болезненно-бледное лицо никак не соответствовали этой фамилии.

Он неторопливо задавал мне вопросы и записывал мои показания в протокол, разговаривали мы в полном согласии и взаимопонимании, пока не добрались до главного - до текста злосчастного частушечного припева. Когда я, глядя в некую точку на его лбу - пальца на два выше переносицы, - сообщил, что Щербинин пел "в Андреевку", он, отложив ручку, с интересом посмотрел на меня, а затем спросил:

- Вы что, были в состоянии алкогольного опьянения?

- Никак нет! - доложил я и для убедительности добавил: - Чтобы опьянеть, мне надо выпить литра полтора-два!…

Я крепенько приврал и тут же испугался своей наглости и того, что он уличит меня во лжи.

- Может, у вас плохо со слухом? - продолжал он. - Вы не ослышались?

- Никак нет! Ослышаться я не мог.

- И вы утверждаете, что Щербинин пел "в Андреевку", а не "в Америку"?

- Так точно! "В Андреевку"! - подтвердил я, фиксируя взглядом все ту же точку над его переносицей.

Он некоторое время в молчании, озадаченно или настороженно рассматривал меня - я ни на секунду не отвел глаз от его лба, - а затем спросил:

- Вы, Федотов, ответственность за дачу ложных показаний осознаете?

- Так точно!

- Не уверен, - усомнился он и раздумчиво повторил. - Не уверен… Мне доподлинно известно, что Щербинин пел "в Америку", и свидетели это подтверждают, а вы заявляете "в Андреевку". С какой целью?

Насчет "свидетели подтверждают" я не сомневался, что он берет меня на пушку, я знал, что все восемь офицеров должны показать одинаково - "в Андреевку", - но следователь об этом не подозревал, и в душе у меня появилось чувство превосходства над ним.

- Вы последствия для себя такого лжесвидетельства представляете?… - продолжал он. - В лучшем случае вас сразу же уволят, выкинут из армии. Подумайте, Федотов, хорошенько - вам жить… О себе подумайте, о своей старенькой бабушке, о том, кто ей будет помогать… Образования у вас… - он посмотрел в лежавшие перед ним бумаги, - восемь классов, специальностью, профессией до войны не обзавелись, вы же на гражданке девятый хрен без соли доедать будете, а уж о бабушке и говорить нечего… Подумайте хорошенько, Федотов, трижды подумайте…

Он понял, что бабушка самый близкий и самый родной мне человек, уловил, сколь она мне дорога, и бил меня, что называется, ниже пояса… Но я этого не ощущал, я не боялся ни его самого, ни последствий, о которых

он меня предупреждал - я не сомневался, что их и быть не может, поскольку им, как и следователю, противостояло неодолимое единство офицерского товарищества.

Когда он предложил мне хорошенько подумать, я опустил глаза и, глядя на его коричневые трофейные унты, изобразил на своем лице напряженную работу мысли; с каждой минутой я все более презирал этого "чернильного хмыря", как называл следователей и военных дознавателей старик Арнаутов, и желание у меня было одно - скорее бы все это кончилось! Но допрос продолжался, он разговаривал со мной еще не менее часа, и походило все это на сказку про белого бычка.

После некоторого молчания он снова спрашивал, как пел Щербинин: "в Америку" или "в Андреевку", и я убежденно повторял: "в Андреевку". И при этом преданно смотрел ему в центр лба, пальца на два выше переносицы, и тогда он опять осведомлялся, сознаю ли я ответственность за дачу ложных показаний, и я вновь заверял, что сознаю, а он снова спрашивал, представляю ли я себе последствия лжесвидетельства, а я твердо заявлял, что представляю, и тогда он в который раз предлагал мне хорошенько подумать. Опустив глаза, я демонстративно и упорно рассматривал его новенькие меховые унты и изображал на своем лице сосредоточенное мышление - так повторялось три или четыре раза, после чего он огорченно заметил:

- По кругу мы идем, Федотов, по кругу!

- А как же еще идти? - изображая непонимание, вроде бы удивился я. - Вы же сами сказали, что я должен говорить правду и только правду… Зачем же я буду говорить то, чего не было?…

- Было, Федотов, было! - вздохнул он, сдерживая приступ зевоты, отчего у него задрожали сжатые челюсти. - Только, к сожалению, вы, советский офицер и к тому же комсомолец, не желаете помочь советскому государству в установлении истины! Тем хуже для вас… Но я не теряю надежды, что на суде вы скажете правду… У вас есть время подумать! Я надеюсь, что вы наш, советский человек, и делом докажете это…

А через три дня я был вызван в большую утепленную палатку, где заседал прибывший из штаба управления бригады военный трибунал.