Горегляд В.Н

Этот суетный десятый век

***

В десятом веке города были деревянными. И хотя Столице мира и спокойствия (Хэйанкё), как тогда именовали Киото, не было еще и двухсот лет (императорскую резиденцию перенесли сюда в 794 г., а строительные работы продолжались в столице до начала IX в.), в ней встречались и дряхлые строения, даже в престижных кварталах, ибо дерево требует постоянного за собой ухода, а хозяин не всегда его обеспечивает.

Столицу сооружали по твердым канонам, касающимся не только ее внутренней планировки (у северной границы города — императорский дворец, городские «линии» и «проспекты», пересекаясь между собою под прямым углом, делят город на 1200 равных кварталов, восточная половина столицы — зеркальное отражение западной, от планировки до управления), но и ее расположения в ландшафтном окружении (чтобы с трех сторон столицу окружали горы, чтобы она была открыта к югу, чтобы омывалась двумя потоками)… Старая концепция «воздуха и вод».

В литературе часто встречается утверждение о том, что Столица мира и спокойствия планировалась и застраивалась по образцу китайской столицы, г. Чанъани. Это не совсем точно, потому что некоторыми деталями новая японская столица отличалась от китайской. До Хэйанкё в Японии по китайскому образцу (хотя и с небольшими отклонениями от него) сооружалось несколько столиц. «Но, — как заметил Дж. Холл, — историческая Чанъань достаточно отличалась как от Хэйдзе (совр. г. Нара — В. Г.), так и от Хэйана, так что нужно допустить, что японцы либо имели для подражания другие образцы, либо использовали идеальный вариант».

Начало и середину десятого века средневековая японская традиция считала золотым веком. У тогдашней знати отношение к миру определялось в первую очередь эстетическим его восприятием, «печальным очарованием». И сама эта знать была представлена «цветоподобными девами» и «облачными кавалерами», искусными в стихосложении, стрельбе из лука и церемониальном танце (а часто и в знании китайской классики). К началу X в. знать и младшие чиновники в столице, по оценке историков, составляли десятую часть ее населения — около десяти тысяч человек. В общей массе выделялись три соподчиненных уровня государственных чиновников и особый слой «семейных чиновников», обслуживавших высшую знать (с одобрения своих патронов они тоже могли перейти в категорию государственных и даже достичь высоких постов на государственной службе). На государственной службе состояли как могущественные сановники вроде канцлера или министров, так и клерки низших рангов, специалисты в строительном деле, астрологии или медицине.

От начального младшего ранга до старших царевичей существовало девятнадцать официальных рангов. Чем выше был ранг чиновника, тем уже круг претендентов на этот ранг, ибо «всяк сверчок знал свой шесток»: если данный род из поколения в поколение не претендовал больше, чем на шестой ранг, то представители его только по наивности могли рассчитывать на должность, соответствующую четвертому рангу (исключения, конечно, были, и заканчивались они для претендента трагически).

Быт придворной знати был регламентирован жестко. Мы привыкли считать, что всяческие ограничения в средневековом обществе касались главным образом низших слоев населения. Это неверно. Запретов и ограничений у высшей аристократии в средние века было не меньше, чем у простолюдинов, но отношение к ним было несколько иным. Ведь цель таких ограничений одна — подчеркнуть социальный статус. Здесь не дозволялось нарушать ни верхнюю, ни нижнюю границу. Соответственно рангу регламентировалась ширина ворот в усадьбе и высота экипажа, цвет и материал шнуров, кистей и декоративных тканей, фактура, расцветка и покрои одежды, нормы поведения, походка и жестикуляция. «Подумать только, — писала младшая современница автора настоящего дневника, Сэй-сенагон, — куродо вправе носить светло-зеленую парчу, затканную узорами, что не дозволяется даже отпрыскам самых знатных семей!»

Мужчина, кроме главной жены, мог иметь несколько жен и наложниц. Главная жена именовалась Госпожой из Северных покоев (усадьба аристократа, состоявшая из садика, пруда, ручейка и целого комплекса строений разного назначения, среди которых постройка для главной супруги хозяина располагался в северной части усадьбы). Другие жены жили отдельно, как правило, в собственных усадьбах, полученных ими в наследство от родителей. С ними супруг поддерживал так называемые визитные отношения, причем навещал их обычно сам, и только в самых исключительных случаях (общественное мнение относилось к таким посещениям неодобрительно) — они его. (С одной из таких ситуаций читатель встречается в приведенном дневнике.)

Наследование шло от матери к дочери. Семьи, как правило, были разветвленными: от разных жен мужчина имел по несколько сыновей и дочерей. Дети жили с матерью. Распространен был обычай принимать детей на воспитание, причем такие дети брали фамилию приемных родителей и пользовались правами родных. Такой обычай сохранялся в Японии до XX в.

В середине VII в. большие заслуги перед будущим императором Котоку проявил вельможа Накатоми-но Камако (614–669), который впоследствии по монаршему соизволению стал называться Фудзивара-но Каматари. К середине X столетия род Фудзивара превратился в обширный разветвленный клан, контролировавший и центральную, и провинциальную власть в Японии.

Беспримерное упрочение позиций Фудзивара началось с того, что в 858 г. при малолетнем императоре Сэйва (850–880) пост регента занял его дед со стороны матери — Фудзивара-но Ёсифуса (804–872), который закрепил собственную власть, женив в 868 г. своего царственного внука на одной из своих же младших дочерей и сделавшись, таким образом, не только дедом, но и тестем императора Сэйва. Надо заметить, что близкородственные браки в высших слоях раннесредневекового общества в Японии не были в диковинку. Пример оказался заразительным. Племянник Ёсифуса, Фудзивара-но Мотоцунэ (836–891), в 882 г. объединил в своих руках пост регента и канцлера (кампаку) и положил начало господству регентского дома рода Фудзивара (сэкканкэ), продолжавшемуся до середины XII в.

По материнской линии японские императоры в эту эпоху принадлежали только к этому дому (в историко-культурных исследованиях ее нередко так и называют — «эпохой Фудзивара»), что при сохранении в обществе многих матриархальных традиций удерживало их во власти авторитета старейшин рода Фудзивара.

На протяжении раннего средневековья было предпринято несколько попыток отстранить от власти регентский дом этого рода. На заре X века, когда он еще набирал силы, на его пути к высшей власти чуть не встал талантливый поэт, дипломат и администратор Сугавара-но Митидзанэ (845–903). Его оклеветали, сослали на о. Кюсю в г. Дадзайфу, разметали по провинциям всю его большую семью. В ссылке поэт умер. В 935 г. поднял восстание и в 939 г. объявил себя «новым императором Тайра» (хэй синно) крупный феодал, представитель одной из линий императорского дома, Тайра Масакадо (?—940) а во Внутреннем Японском море и в районе Санъё открыл военные действия против центрального правительства его единомышленник Фудзивара-но Сумитомо (?—941). Мятеж (тэнкэй-но ран) был подавлен, а зачинщики казнены.

Регентский дом рода Фудзивара разделился на пять ответвлений (госэккэ), из числа которых императоры выбирали для себя (вернее, из числа которых им предлагали) жен и которые снабжали из своих рядов государство высшими сановниками.

Муж писательницы, создавшей «Дневник эфемерной жизни», Фудзивара Канэиэ (929–990), принадлежал к одному из этих ответвлений. По образному замечанию автора дневника он «возвышался над обычными людьми как высокий дуб над прочими деревьями». Дед Канэиэ был регентом при несовершеннолетнем императоре и Первым министром, дядя — Первым министром, государственным канцлером и регентом при собственном внуке, малолетнем императоре, отец — Правым министром. Сам он был представлен ко двору в десятилетнем возрасте и пользовался монаршим благорасположением.

Однако высокое рождение еще не гарантировало ему занятие ключевых постов в государственной структуре. Начать с того, что отец Канэиэ, Фудзивара Моросукэ (908–960), был лишь вторым сыном в семье. Впереди по административной лестнице поднимался его старший брат. А у того было два сына. Да и Канэиэ у своего отца был только третьим сыном. Мало того, что в общей очереди к высшим административным постам он занимал отнюдь не первую позицию, даже его материальное положение оставляло желать лучшего: у старших братьев было больше прав на родительские владения.

Правда, некоторые возможности предоставляла молодому аристократу принятая в тогдашней Японии система надельного землевладения, закрепленная сводом законов «Тайхорё», принятым еще в начале восьмого столетия. Законы предусматривали для сановников высокого ранга выплату регулярного жалования, сезонных и кормовых пожалований и пожалований за заслуги, разного рода земельные наделы и натуральные пожалования.

Однако судьба Фудзивара Канэиэ сложилась совершенно непредсказуемо. После кончины его дяди, Фудзивара Санэёри (900–970), первым вельможей в государстве стал не кто-либо из его сыновей (как чаще всего случалось в Европе), а его племянник, старший брат Канэиэ, Корэтада (924–972). Но через два года после смерти дяди умер и он. Канэиэ в год смерти старшего брата был возведен в ранг старшего советника (дайнагон), который тогда имели представители либо императорской семьи, либо близких к ней домов рода Фудзивара. Число старших советников в те времена ограничивалось четырьмя, и по своему положению они следовали непосредственно после Правого министра, замещая любого из министров во время его отсутствия. Казалось бы, двери к правительственному Олимпу были для Канэиэ распахнуты. Однако реальная его судьба оказалась сложнее: чем ближе Олимп, тем сложнее узоры интриг.

На всех ключевых постах преемником старшего брата стал средний брат, Канэмити (925–977), который не замедлил укрепить свои позиции, выдав замуж за императора свою дочь. Однако воспользоваться результатами этого шага Канэмити не смог, потому что вскоре умер. Казалось бы, настала очередь Канэиэ. Но сбыться его честолюбивым мечтам на этот раз не было суждено. Дело в том, что средний брат при жизни недолюбливал младшего. Чтобы к нему не перешла вся полнота власти, он завещал высшие посты двоюродному брату, сыну покойного Санэёри, Еритада (924–989). Тот, как водится, выдал замуж за императора свою дочь и стал ждать появления августейшего внука, чтобы занять при нем должность регента и обеспечить себе безраздельную власть.

Канэиэ с головой погрузился в придворные интриги. Еще раньше, озабоченный в первую очередь своим материальным благополучием, Канэиэ заключил свой первый выгодный брак. Он женился на Токихимэ, дочери губернатора одной из самых богатых провинций Японии Сэтцу. Тесть обеспечил материальное благополучие Канэиэ, а зять при необходимости стал поддерживать в Высшем государственном совете и при дворе его новые выгодные назначения. Немного времени спустя благосклонным вниманием Канэиэ овладела красавица и талантливая поэтесса, дочь губернатора провинции Муцу, Фудзивара-но Томоясу (?—977). В провинции Муцу, расположенной в северной части страны, находились месторождения золота, что предоставляло богатые возможности для безбедного существования местным чиновникам. Недаром, как отмечено в одном из средневековых памятников, Томоясу однажды преподнес императорской казне в виде дара триста золотых. Дочь Томоясу и стала в 954 году второй женой Канэиэ.

Укрепив свои финансовые позиции, Канэиэ продолжал попытки подняться вверх по административной лестнице. Свою дочь Сэнси он выдал замуж за императора Энъю (959–991), который до этого стал зятем его двоюродного брата Ёритада. Можно только гадать, сам ли Канэиэ решился на такой шаг или его побудила к нему партия сторонников, но улучшить отношения между братьями он, понятно, не мог: ставка была уж очень серьезной. В своеобразном соперничестве верх одержал Канэиэ: в то время как дочь Еритада оставалась бездетной, Сэнси родила мальчика, который чуть позже был провозглашен наследником престола Канэхито, а в 987 г., в возрасте семи лет, 66-м императором Японии Итидзё.

Чтобы семилетний мальчик мог удержаться на престоле, при нем нужен был регент. По традиции, регентом стал его дед по матери, Фудзивара-но Канэиэ. Предусмотрительные царедворцы имели по несколько дочерей (не обязательно от одной жены), чтобы по меньшей мере одну из них выдать за императора и стать дедом наследного принца. Не этим ли объясняются многочисленные любовные похождения героя, которые так ревниво описываются в «Дневнике эфемерной жизни», автором которого и была дочь Томоясу?

***

Дочь Томоясу (Томоясу-но мусумэ) или Мать Митицуна (Митицуна-но хаха)… Не под собственным именем (даже в очень знатных семьях по собственным именам становились известны потомкам далеко не все женщины), но по имени отца или по имени сына известна нам писательница — автор «Дневника эфемерной жизни». Ее считали одной из самых красивых женщин своего времени. Литературной традицией она причисляется к тридцати шести лучшим поэтам эпохи Хэйан (IX–XII вв.). В начале XI века кто-то из близких поэтессе людей собрал ее стихотворения, не вошедшие в «Дневник эфемерной жизни», и составил «Собрание стихотворений Митицуна-но хаха» (Митииуна-но хаха касю), включив в него 51 стихотворение-танка (позднее «Собрание» стало переписываться как приложение к «Дневнику эфемерной жизни»).

Будущая поэтесса родилась в 935 г. Своего отца, Фудзивара-но Томоясу, писательница в дневнике называет «скитальцем по уездам»: он поочередно занимал должности губернатора в провинциях Митинокуни (Муцу), Исэ, Тамба, Ава, Хитати и Кадзуса. Одна из жен Томоясу, дочь хэйанского аристократа Минамото Митому (имя ее осталось неизвестным), и стала матерью Митицуна-но хаха.

Митицуна-но хаха принадлежит к числу людей, с раннего детства до последних лет жизни связанных с литературой. С литературой и политикой. Время и окружение писательницы было такое, что тем и другим занимались в основном люди одного круга. Императоры и министры были поэтами, организаторами поэтических состязаний и инициаторами составления антологий.

Семья была талантлива: старший брат, Фудзивара-но Масато (он был сыном Томоясу от другой жены и старше Митицуна-но хаха на четырнадцать лет), пошел по стопам отца: дослужился до пятого ранга и стал губернатором провинции Хидзэн. Младший, единоутробный с поэтессой, брат Фудзивара-но Нагато — один из тридцати шести известнейших хэйанских поэтов. 56 его стихотворений включено в официальные, составленные по высочайшему повелению, поэтические антологии. Племянница Митицуна-но хаха стала известной писательницей.

Главное произведение Митицуна-но хаха — «Дневник эфемерной жизни» — посвящено переживаниям ее как жены и матери. Муж и сын были людьми разного склада: если отец с самого молодого возраста был активно настроен на организацию своей быстрой карьеры, то сына вполне устраивали вторые роли, которые он исполнял бы под патронажем удачливого и напористого режиссера. Вначале Митицуна опекал отец, потом единокровные братья (их было трое). В «Дневнике эфемерной жизни» мы видим начало жизни Митицуна: рождение, детство, юность. Штрих за штрихом писательница показывает, как взрослеет ее сын. В конце дневника ему столько же лет, сколько ей самой было в начале его. Описано начало его официальной карьеры — первый придворный чин, который он получил при содействии Канэиэ. В начале 974 г. Митицуна был зачислен при дворе вторым по важности чиновником ведомства, занимавшегося выездными лошадьми и экипажами императора. Обязанности его не были обременительными, но для девятнадцатилетнего аристократа обременительные обязанности и не предусматривались.

И в дальнейшем Митицуна повышался в чинах: его братья (один из них был старше него, два других моложе) заботливо опекали юношу, когда поочередно становились обладателями высших чинов в государстве. Самый младший из братьев был фактическим диктатором Японии около тридцати лет. С такой надежной поддержкой Митицуна занимал различные придворные должности, пока в 996 году не стал средним, а летом 997 года и старшим советником и начальником охраны наследного принца — все это не взирая на то, что ни особенной остротой ума, ни образованностью не выделялся. В дневнике Правого министра Фудзивара-но Санэсукэ (957—1046) «Сёюки» отмечено, что Митицуна не мог прочесть никаких иероглифических записей, исключая собственное имя (стихи на японском языке записывались национальным слоговым письмом). Впрочем, и он сам, и его ближайшее окружение были вполне довольны тем, как сложилась жизнь Митицуна: «Век при дворе, да при каком дворе!».

***

Читатель-европеец найдет в «Дневнике эфемерной жизни» немало деталей, требующих введения в ситуацию. Это касается религиозных представлений, примет и суеверий, детален культуры, быта.

Прежде, как и в наши дни, основная часть японцев исповедовала две религии одновременно: исконную — синто и заимствованную с континента — буддизм. Один и тот же человек, в зависимости от ситуации, посещал либо синтоистское святилище, либо буддийский храм. В «Дневнике» Митицуна-но хаха упоминание синтоистских церемоний в основном связано со святилищем Нижний Камо, расположенным недалеко от столицы (ныне — в черте г. Киото), а буддийские службы, верования, обряды — с целым рядом храмов, расположенных, главным образом, в окрестностях столицы (это было не очень далеко от города, даже если автор дневника пишет, что храм расположен «глубоко в горах»: езда на быках создавала свои представления о расстояниях).

Исконная синтоистская вера выросла из шаманских корней, отличалась многообразной и крепкой связью с явлениями живой и неживой природы, с обожествлением предков и культом чистоты. Во главе пантеона богов здесь стояла богиня Солнца, я император считался ее потомком. Буддизм, заимствованный с континента, делился на множество школ, группирующихся в «явные» и «тайные» учения. «Явные» учения (школы, позднее — секты) были сосредоточены, главным образом, в Нара, «Тайное учение» — это прежде всего теория и практика эзотерической школы сингон («Истинное слово»), центр которой находился к югу от столицы, в провинции Кии.

Проповедники сингон придавали большое значение выявлению тайных функций плоти, речи и мысли каждого адепта, приводящих его как к достижению высшего просветления, так и к выполнению прижизненных желаний, «выгод в настоящей жизни». Возглашение особых мистических формул в сочетании с ритуальными манипуляциями рук и пальцев были предназначены для налаживания контакта (осознания принципиального единства) с вселенским буддой Дайнити (санскр. Махавайрочана) и достижения желаний.

Священнослужители из сингон-буддийских храмов приглашались в дома киотоской знати для совершения всевозможных эзотерических обрядов: снятия наговоров, изгнания из одержимого злого духа, ограждения от неблагоприятных сил новорожденного, моления о благополучном исходе задуманного дела, исцеления больного и т. д.

Недаром, описывая болезнь Канэиэ, Митицуна-но хаха отмечает: «При помощи чтения сутр и проведения буддийских обрядов здоровье Канэиэ… стало понемногу улучшаться…» Или: «Пришел буддийский наставник и они стали заниматься целительными заклинаниями и осуществлять магические движения» (попутно нужно заметить, что для исцеления больного использовали жесты, позы, движения рук и всего тела, а также и микстуры, для приготовления которых употребляли побеги, корни и листья растений, растертые в порошок минералы, а также иглоукалывание и прижигание).

Хэйанцы время от времени оказывались в ситуации, которая считалась оскверняющей. И здесь нужно было осуществить очищение — в буддийском храме или в синтоистском святилище. Существовала сложная система представлений о благоприятных и неблагоприятных для каждого человека направлениях для передвижений в разных ситуациях, о благоприятных и неблагоприятных днях для разного рода начинаний. Их определяли астрологи. Для поддержания чистоты или для очищения от скверны регулярно проводились воздержания, когда человек соблюдал определенную сумму запретов, не вступал в контакт с посторонними и т. д. Временами люди выезжали в горные буддийские храмы для молений и временного затворничества, также имеющего очистительный характер.

Оскверниться можно было не только из-за собственного поведения, но и из-за ситуации, в которой оказался. Оскверняющими не только участников, но и свидетелей считались, к примеру, роды. Особо оскверняющей была, разумеется, смерть. Быть свидетелем чьей-то смерти, видеть умершего (даже мертвого животного) считалось предельно дурным признаком, требующим немедленного проведения тщательного очищения.

Обряды проводились ситуационно и по календарному признаку. Календарь в хэйанской Японии был сложным, но чаще всего летоисчисление вели по девизам царствования императоров и по шестидесятилетним циклам. Вступая на престол, император выбирал девиз из двух иероглифов с благоприятным значением, и этим девизом обозначались годы его царствования. Если случалось какое-нибудь знаменательное событие, в память о нем девиз правления мог измениться и до смены царствующего императора. Так, при жизни Митицуна-но хаха четыре девиза правления было у императора Мураками (правил в 946–967 гг.), пять — у императора Энъю (968–984). На практике в письменных памятниках сочетались два принципа обозначения года события — по девизам правления и по циклической системе.

Год делился на двенадцать лун по лунному календарю, причем обозначались они как по порядковым номерам (китайский порядок счисления), так и по старинным японским названиям, ориентированным на сезонные изменения в природе. В быту равно употреблялись оба вида названий. Новый год считался началом весны (в переводе на солнечный календарь он приходился на конец января—февраль). Обычно по названиям знаков зодиака обозначались и часы: так принято называть отрезки времени, на которые делили сутки.

Обычно пишут, что один час равнялся двум современным (европейским). Это удобно, но не совсем точно, поскольку его продолжительность зависела от времени суток и от сезона: светлая и темная части суток каждая в отдельности делилась на шесть равных частей, поэтому летом «дневной час» был длиннее «ночного часа», а зимой — наоборот. Одинаковую продолжительность (два наших часа) они имели только во время осеннего и весеннего равноденствия.

С конца IX в. в традицию вошел китайский обычай отмечать пять сезонных праздников в году (госэкку): 1-й день 1-й луны (дэиндзицу), 3-й день 3-й луны (дзёси или хинамацури), 5-й день 5-й луны (танго), 7-й день 7-й луны (танабата) и 9-й день 9-й луны (mёё). С каждым из них были связаны многие благопожелательные обряды и приметы.

Празднования Нового года не ограничивались его первым днем и были связаны с поверьем о том, что новогодние обряды проецируют судьбу на весь год. Такого рода приметы и обычаи бытуют в Японии до наших дней. При наступлении нового, 1793-го года, глава первого Российского посольства в Японию поручик Адам Лаксман записал в своем путевом журнале:

«Накануне же Нового года зажигают перед своими идолами курительные свечки и, ходя по углам, бросают горстью жареный горох, произнося с криком следующие слова: „Онива сото фуку уджи“, значащие: „Дьявол вон, добро останься!“ И каждый, сколько от роду ему лет, съедает по стольку числом горошин».

Аналогичные детали отмечает для современной Японии С. А. Арутюнов, а для десятого века — Митицуна-но хаха.

Новогодние праздники были самыми продолжительными среди всех. В разные дни 1-й луны проводились ритуальное вкушение супа «из семи трав» (7-й день), «процессия белых коней» в синтоистском святилище Камо и др. В 3-й день 3-й луны в числе обрядов важное место занимало изготовление бумажных кукол, которые пускали плыть по воде, чтобы избавиться от всевозможных напастей (в позднее средневековье этот день стали считать праздником кукол или праздником девочек и сооружать в домах целые кукольные ансамбли с фиксированными персонажами).

В 5-й день 5-й луны цветы ириса на длинных стеблях и чернобыльник втыкали в карнизы домов, образуя сплошной ковер, из искусственных цветов сооружали шары, к которым прикрепляли кисточки из длинных пятицветных крученых нитей, и этим старались отпугнуть злых духов. На обед готовили особые рисовые клецки, которые подавали на бамбуковых листьях, и завернутые в дубовые листья рисовые лепешки.

Еще через два месяца, в 7-й день 7-й луны отмечался праздник влюбленных. Считалось, что в ночь на 7-е в небе происходит встреча влюбленных Волопаса и Ткачихи (звезды Альтаир и Вега), которые для этого переходят друг к другу через Небесную Реку (Млечный Путь) по распростертым крыльям сорок, слетающихся к месту их встречи. На улицах всю ночь царило ликование, ворота домов украшали ветками криптомерии и бамбука, а также разноцветными бумажными лентами с благопожелательными надписями на них.

Последний из Пяти сезонных праздников — Праздник хризантем — отмечали в 9-й день 9-й луны. Его справляли и в семьях, и при дворе. Хризантема — символ долголетия. Сам праздник приходится на время сбора урожая риса, потому с ним связано много примет и обрядов. Самый, пожалуй, интересный из них — обтирать тело ватой, пропитанной росой с хризантемы, которую укрывали этой ватой в ночь на «двойную девятку». Так хэйанские дамы стремились вернуть себе молодость.

Помимо сезонных отмечали еще и другие праздники — в седьмую луну — Бон (День поминовения усопших, считалось, что в этот день они навещают своих близких, которые встречают их весельем и угощеньями), в 8-ю — любование полной луной, сопровождаемое возлиянием и стихотворными состязаниями, позднее — любование багряными листьями клена, свежевыпавшим снегом, цветущей сакурой. При дворе проводились всевозможные церемонии и соревнования — по борьбе, танцам, стрельбе из лука, скачкам. Митицуна-но хаха время от времени упоминает и о них.

***

«Дневник эфемерной жизни» охватывает огромный промежуток времени — 21 год (954–974 гг.). Это не фиксация одного какого-то события и не собрание поденных записей бытового характера, а рассказы о большом отрезке жизни, составленные в конце (или после завершения) этого отрезка под определенным настроением и, следовательно, с сознательным отбором фактов, укладывающихся в авторскую концепцию бытия. В изложении есть большие пропуски — от нескольких дней до трех лет.

«Дневник» записан созданной в начале эпохи Хэйан — на базе иероглифической скорописи — слоговой азбукой хирагана. Как правило, ею записывались стихотворения на японском языке (вака). Преимущественное хождение хирагана имела в женской среде, в сочетании с нею почти не употреблялись иероглифы (они именовались «настоящим» или «мужским» письмом). Однако и мужчины, когда они писали вака, тоже пользовались хираганой. А литературное (в первую очередь поэтическое) творчество играло огромную роль в хэйанском обществе. «В то время в среде придворной аристократии Хэйана, — пишет Е. М. Ермакова, — литературная практика была настолько связана с повседневной жизнью, что нередко границы между законами творчества, этикета и быта оказывались размытыми. Литературные удачи становились залогом продвижения по службе и успеха в любви. Можно считать, что почти все носители придворной культуры Хэйана в той или иной степени были активными творцами поэзии, знатоками поэтических традиций и мастерами экспромта, автор превращался в читателя, читатель — в автора». Публикуемый здесь дневник полностью подтверждает эти слова, тем более, что они относятся к памятнику той же эпохи.

Среди японских ученых бытуют разные мнения о времени написания дневника. Указывают различные сроки его завершения — от 970 до 995 г. Большинство исследователей считает, что, по крайней мере частично, «Дневник» Митицуна-но хаха был создан как воспоминания о минувшем.

Текст первой книги, описывающей события за 15 лет, в печатном издании Иванами (1966 г.) занимает 62 страницы и содержит 69 статей (средний объем каждой статьи — 13 строк). Первая книга содержит 120 стихотворений, которые занимают около двадцати процентов ее текста. Если принять во внимание прозаические части «Дневника», непосредственно относящиеся к стихам (написанные по принципу прозаических введений в поэтических сборниках или некоторых частей прозо-поэтических произведений ута-моногатари), то стихотворный материал охватит около половины объема всей первой книги.

Текст второй книги, охватывающей трехлетний период, занимает в том же издании 82 страницы и содержит 77 статей (средний объем каждой статьи — 16 строк). Книга содержит 58 стихотворений, которые занимают около трех процентов ее текста. При этом три четверти всех стихотворных строф приходится на первую треть текста книги, описывающую события до 7-й луны года Тэнряку 2-го (август 971 г.).

Текст третьей книги (последние три года) занимает 74 страницы и включает 62 статьи (средний их объем — 19 строк), причем стихи занимают семь процентов текста книги.

Совершенно очевидно, что первая книга «Дневника» базируется на стихотворных материалах. Дело в том, что стихосложение в эту эпоху стало элементом быта. В среде столичной аристократии обмен стихами (танка) был при ухаживании влюбленных или при знаменательных событиях, даже при решительных изменениях погоды, обязательным. Стихотворения записывали изящной скорописью на веерах, на ширмах и на декоративных свитках, которыми украшали интерьер. Свои и чужие стихотворения переписывали на память, часто присовокупляя к их тексту прозаические объяснения ситуации, в которой приведенные стихи были сложены. Такой обычай отразился на характере поэтических антологий, где стихотворный текст нередко предваряется прозаическим, и привел к появлению ута-моногатари, особого прозо-поэтического жанра. «Стихотворный архив» служил также источником для написания воспоминаний, произведений литературы, которую можно определить как дневниково-мемуарную.

Материалы такого «архива», судя по приведенным выкладкам, послужили автору «Дневника эфемерной жизни» основой при написании не только первой книги, но и первой трети второй, которые, несомненно, написаны значительно позже соответствующих событий. Большая же часть второй и вся третья книга создавались преимущественно под непосредственным впечатлением от событий, без сколько-нибудь существенного привлечения «вспомогательных материалов».

Японское название дневника матери Митицуна «Кагэро никки» (старояпон. «Кагэро-но ники»). Первоначально оно писалось силлабемами хирагана, а с XIII в. — иероглифами означающими «Дневник поденки» (поденка — насекомое, живущее всего один день, от утра до вечера). Но так интерпретировать можно только иероглифический текст, а иероглифический вариант заглавия, а следовательно, и его данная интерпретация принадлежит, видимо, знаменитому поэту, филологу и текстологу Фудзивара Тэйка (1162–1241). Стоит учесть, что слово кагэро имеет в японском языке омоним, который в написании означает «струящийся от жары воздух». На авторское толкование заглавия некоторый свет проливает последняя фраза первой книги дневника: «…все в мире быстротечно, и эти записи можно назвать „Кагэро-но ники“ („Дневником эфемерной жизни“), наполненной всяческими недостойными чувствами».

Во времена Митицуна-но хаха сочетание слов кагэро и ару ка наки ка («то ли есть, то ли нет») стало принимать характер устойчивого и ассоциировалось в литературе со словом ё — «этот мир», «наша жизнь». Кагэро — нечто реальное и вместе с тем неуловимое, мимолетное.

Такой, по буддийским представлениям, и является человеческая жизнь. Многие предшественники и современники сравнивали ее с пузырьками на воде, с каплями росы на кончике листа в ожидании жаркого солнца. Она похожа на струящийся от жары воздух, и она же похожа на жизнь поденки, потому что протекает «как сон одной ночи». Это подчеркивается и фразеологией: кагэро-но готоки (подобный поденке). Человек, за двадцать лет переживший минуты высокого подъема, глубокого отчаянья и самозабвенного счастья, мог отметить это без жеманства. Было в жизни все, и все унеслось, как дым.

Независимо от того, как этимологизировала слово кагэро сама писательница, название ее произведения нельзя толковать как «Дневник поденки» (и уж тем более — «стрекозы», как это принято в англоязычных работах), так же, как нелепо переводить его словами «Дневник струящегося от жары воздуха». Это отражение той мимолетности, непостоянства, призрачности, эфемерности, какой представлялась Митицуна-но хаха ее собственная жизнь. Поэтому вернее всего переводить название дневника как «Дневник эфемерной жизни».

***

Автограф «Дневника эфемерной жизни» не упоминается ни в сохранившихся колофонах (хотя японские копиисты часто сохраняли в своих работах все предшествовавшие колофоны, что очень облегчает составление генеалогии списка), ни в каталогах средневековых хранилищ. Считается, что он погиб (как и оригиналы многих других сочинений раннего средневековья) во время «смуты годов Онин» (XV в.), когда сгорело много старых храмов и книгохранилищ.

Известные в настоящее время рукописные копии дневника Митицуна-но хаха датируются временем не ранее XVII в. и образуют две большие группы: Линию старых книг и Линию книги Кэйтю (Кэйтю — буддийский монах, ученый-филолог, комментатор крупнейших памятников старины, 1640–1701). Каждая из этих групп, в свою очередь, делится на две подгруппы.

В XVI–XIX вв. было издано много ксилографов с текстом «Дневника эфемерной жизни». Со многих из этих ксилографов впоследствии снимались рукописные копии. Значительное количество рукописей базируется как на книге Кэйтю, так и на ксилографических текстах — это так называемые смешанные тексты. Известный интерес представляют также фрагменты «Дневника», помещенные в многочисленные сочинения и специальные собрания XVIII–XIX вв. Сравнивая разные рукописные линии и ксилографические издания, привлекая к сравнению фрагменты из сборников, текстологи составляют критический текст «Дневника» Митицуна-но хаха, однако о воссоздании его авторского архетипа пока даже не думают, настолько эта задача кажется им нереальной.

Мы видели, что почти половина «Дневника эфемерной жизни» была написана по «вспомогательным материалам», а не под непосредственным впечатлением от событий. Естественно предположить, что манера описания, авторское видение действительности отличаются в начале и в конце произведения. «Подчас, — замечает Митицуна-но хаха во вступлении к первой книге „Дневника“, — и далекие годы, и дела недавнего времени не вспоминаются отчетливо, и тогда многое приходится описывать так, как оно должно происходить».

Здесь же писательница замечает, что в старинных повествованиях, «которых так много ходит в этом мире», она при чтении неизменно обнаруживала «всего лишь многочисленные небылицы». Чем отличаются эти «небылицы» от домысливания, записи не действительно имевшего место факта, от того, каким он должен был быть? На этот вопрос можно найти ответ в начале второй книги, после рассказа об аресте министра Нисиномия, свояка писательницы: «дневник… ведешь только о себе».

Из всей записи о Нисиномия можно сделать три вывода:

1) автор является главным героем дневника, центром, вокруг которого организуется повествование; 2) в дневник в виде исключения могут вноситься записи о других лицах, непосредственно не связанных с автором, если эти записи касаются событий, вызвавших у автора повышенную эмоциональную реакцию, настроения, типичные для дневника в целом; 3) событие описывается целиком, с его последствиями, имевшими место намного позднее даты следующей статьи дневника; вся запись помещается под тем числом, когда событие началось. В этом проявляется разница между фиксацией факта и обобщением, рельефно выступающая в таких, к примеру, фразах, как: «Он был в это время уже влиятельной особой, и людей к нему в дом приходило необыкновенно много», — требующих заметного разрыва во времени между событием (ситуацией) и его описанием.

Повествователь и главный герой неразделимы почти на всем протяжении дневника. Герой последовательно ставится в положение пространственного и эмоционального центра повествования, поэтому попытка писать о нем от третьего лица, предпринятая в начале дневника, не была распространена на весь текст.

Этот прием был нужен только для того, чтобы разграничить повествователя и героя во времени (пусть даже подсознательно), чтобы с позиций накопленного за прошедшие десятилетия опыта повествователя (я не исключаю и попыток авторской редактуры дневника) дать ретроспективную оценку жизни героя, еще не готового для самостоятельного выведения такой оценки, а также чтобы предоставить читателю своего рода ключ, в котором будут рассматриваться события в остальной части «Дневника».

Когда эта задача считается повествователем выполненной, он сливается с героем, реконструируя его эмоции, синхронные с событиями, а не вызванные более поздним их анализом. Автору «Дневника» важно было показать не только эфемерность вещей и человеческих отношений, но и преходящий характер чувств и привязанностей, динамику психологической реакции героя-повествователя на сходную ситуацию. Поэтому Митицуна-но хаха нередко старается создать иллюзию временной и локальной неразрывности события и его описания.

Такая иллюзия создается лексическими средствами. Вместо точного указания места действия (это было отличительной особенностью не только дневников, но и художественных произведений той эпохи), она пишет: «здесь», «сюда» и т. д., а в глагольных окончаниях вместо форм прошедшего времени употребляет формы настоящего времени.

Как правило, повествователь в «Дневнике эфемерной жизни» занимает определенную позицию в пространстве и имеет свой «сектор обзора». События оцениваются в зависимости от того, какими они видятся повествователю. В большей части «Дневника» повествователь пространственно и эмоционально сближается с героиней. Правда, в силу особенностей средневекового японского языка деятель не называется, не обозначается ни именем, ни местоимением (за исключением тех сцен, где он — лицо эпизодическое или его появление не подготовлено контекстом). Объект и субъект повествования отражены в специальных формах глагола — нейтральных для героини и вежливых для Канэиэ. В русском переводе (как, впрочем, и в переводе на другие западные языки), разумеется, приходится вставлять и имена, и местоимения. Но это дела не меняет.

И все-таки в некоторых местах повествователь отделяется от героини, и тогда дневник, приобретая черты произведения художественного вымысла, пространственно организуется вокруг повествователя и вмещает описание деталей, невидимых героине с того места, где она находится, другими словами, писательница домысливает ситуацию. Так, описывая болезнь Канэиэ в 3-ю луну 966 г., автор пишет, что от жалобных речей мужа и его слез она перестала понимать его слова и сама залилась слезами. Однако слова, которые она не понимала и плохо слышала, приведены в дневнике полностью и занимают в нем сравнительно много места.

В начале произведения, говоря, что у «женщины с городской улочки» от ее мужа родился ребенок, Митицуна-но хаха упоминает детали, свидетелем которых быть не могла: «Выбрав  благоприятное  направление, он  сел с нею в один  экипаж  и , подняв на всю столицу шум, с непереносимым для слуха галдежом проехал в том числе и мимо моих ворот (Разрядка моя. — В.Г.)». Нужно при этом учесть, что героиня экипажа не видит, а судит только по звукам.

Здесь совершенно очевидно отделение повествователя от героини, преследующее цель не точной передачи факта, а художественного, наиболее выразительного описания ситуации, объясняющего эмоциональную реакцию на нее и подчиненного общему замыслу произведения. Такие отступления очень редки в «Дневнике эфемерной жизни» и выражены в нем сравнительно слабо.

Анализ таких примеров неизбежно приводит к определению границ дневниковой литературы как самостоятельного жанра — к отделению художественных дневников от регистрирующих (эти последние велись на китайском языке) с одной стороны, и от повествовательной литературы (моногатари, сикасю, ута-моногатари и др.) с другой.

По этому вопросу написаны многие исследования, и углубляться в проблему генезиса и специфики средневековой японской дневниковой литературы здесь не место.

***

Классическая японская литература в разных ракурсах осмысливала проблему человека и окружающего его мира. В X веке эта проблема стояла в буддийско-синтоистском ракурсе. Буддизм здесь выработал несколько концепций тождества двух этих вероисповеданий, и самой влиятельной среди них была сингонская концепция, получившая название рёбу-синто. Она исходила из идеи деления сущего на две составляющие — эмпирическую и абсолютную (схематически их сочетание представлено в мандалах).

Развивая эту доктрину, теоретики сингон-буддизма провозгласили синто не самостоятельным явлением, а всего лишь частным проявлением буддизма, а синтоистских ками (божества синтоистского пантеона) — частным проявлением истинной сущности — будд и бодхисаттв (концепция хондзи-суйдзяку). Были даже установлены конкретные соответствия.

Вера во всеобъемлющую сущность буддийского учения, в таинства сингон-буддизма с его заклинаниями, гаданиями, зрительными и звуковыми эффектами, запретами глубоко проникла в сознание киотоской аристократии. С дохэйанских времен ранние буддийские школы укрепляли у верующих убеждение в неизбежность кармического воздаяния, во влияние предшествовавших существований на нынешнюю жизнь, в то, что реальная жизнь — это цепь страданий, усугубляемых суетой земных желаний («Четыре чудесных истины»).

У Митицуна-но хаха такое истолкование собственной жизни находит бесспорное понимание из-за ее тонкой душевной организации. Непостоянство Канэиэ, смерть больной матери, тревоги о будущем ребенка привели ее к нервному перенапряжению, закончившемуся в 964 г. параличом конечностей и нарушением речи.

Японская прозаическая литература в X веке только еще готовила опорную базу для мощного рывка вперед, для потока великолепных полотен, из которых «Повесть о Гэндзи» Мурасаки Сикибу (нач. XI в.) затмила все, до того созданное. «Дневник эфемерной жизни» — одно из лучших произведений, созданных на старте великого рывка. Из дошедших до нашего времени — это первый по времени бытовой дневник. Произведение с большой непосредственностью отражает реальную жизнь японской средневековой знати «досамурайской эпохи», без притязаний на внешний эффект описывает события и ситуации, отношения между людьми на протяжении очень большого промежутка времени — и этим особенно интересно.

На русском языке его полный перевод публикуется впервые.