Нейлоновая туника

Воронцова Елена Анатольевна

«Нейлоновая туника» — повесть о молодой учительнице и ее профессии.

 

«Нейлоновая туника» — повесть о девушке, которая вдруг стала учительницей, и об этой профессии.

Когда я училась в школе, мне очень нравилось читать, как Жилин в «Кавказском пленнике» лепил для Динки глиняных кукол и вырезал из дерева ножиком валик, а валик оперял дощечками — и получалось водяное колесо. В «Войне и мире» я любила следить за невысоким сутуловатым капитаном Тушиным, когда он, попыхивая трубочкой и представляясь себе «огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра», держал своими одинокими четырьмя пушками всю русскую передовую.

Я хотела знать, как люди сражаются, пишут книги, делают машины и вообще: как это все получается — машины, книги. Что и после чего, создавая их, люди делают, о чем в это время думают и какие им нужны знания. Я запоминала, как строгановские художники-изографы у Лескова составляют нежные, растворенные на яйце краски, левкасят доски казанским алебастром — левкас делается гладок и крепок, как слоновая кость, — и на нем пишут и лик, и палаты, и терем. А когда окончила школу и начала работать на заводе, любила подолгу смотреть, как рабочие-медники в нашем цехе сначала большими деревянными молотками, а потом маленькими железными молоточками выколачивали фигурные и точные — до десятых — металлические сферы. По этим образцам делалась оснастка, и мощные станки гнали в серию уже сотни сфер, которые, обрастая различными патрубками и кронштейнами, превращались в двигатели для ракет.

Прошло время, и я нашла свою профессию, но интерес к тому, что и как делают другие, остался. Когда я писала «Нейлоновую тунику», меня занимал характер моей героини, мне было интересно, что она думает о современной жизни и о себе и как это проявляется у нее на уроках. Но не менее интересны были и сами уроки — как она их строит, как говорит, подводит ребят к сути и они эту суть понимают. Почему Марина не умела так уверенно учить сразу? Конкретно: что она неправильно и не вовремя делала на своих первых уроках? И что потом, на следующих уроках, стала делать правильно и вовремя? Меня это занимало, наверное, не меньше, чем мою героиню. Мне вместе с Мариной хотелось учить — и лучше, чем другие, и не так, как другие. Иногда, если все у нее удавалось и выходило, мне было жалко, что я не учитель, и не могу, как она, каждый день входить в класс и рассказывать ребятам о декабристах, Белинском, Пушкине…

Если человек делает что-то стоящее и у него получается, всегда бывает немножко обидно, почему это делаешь не ты. Кажется, ведь так легко! Но это только кажется. Мастерство красиво, и потому глядеть на него интересно и весело. Вспомните, как ведут себя люди, когда где-нибудь в городе появляется еще хорошенько не огороженный котлован, а в котловане экскаватор копает землю. Проходя мимо, многие заглядывают вниз, а те, у кого есть время, останавливаются и рассматривают, как зубья экскаватора врезаются в землю, как, весь дрожа, он выворачивает ковшом камни. Вроде бы не самое сложное дело, но и оно привлекает внимание. Причем чаще взрослых глазеют ребята. Они с удовольствием могут смотреть на шофера, который копается в моторе, и на художника, который украшает витрину, а сквозь стекло все видно.

Такой интерес не праздный, и его не надо стесняться. Наоборот, надо радоваться, что, пока ты не вырос, умения смотреть и удивляться у тебя больше, чем у взрослого. Оно поможет выбрать профессию и — это очень важно — поможет стать человеком, который уважает тех, кто делает свое дело с совестью и хорошо. Настоящее мастерство вызывает почтение и зависть.

«Нейлоновая туника» — повесть об учительнице и ее профессии, но я писала совсем не для того, чтобы кто-то, прочитав, стал учителем. Мне просто хотелось показать, как это интересно — учить, вообще быть профессионалом, мастером. И как это трудно.

Елена Воронцова

 

Таинственная сила

У каждого человека особый путь, и этот свой путь Марина хорошо чувствовала, хоть часто и не могла объяснить. Жизнь у нее складывалась счастливо. От нее многого ждали, она находилась в центре внимания родных и знакомых. Правда, когда пришло время выбирать институт, родители, по профессии теплофизики, решили, что их дите тоже должно стать теплофизиком. Но разве она, девочка из литературного клуба «Дерзание», могла на это согласиться? Да, в школе Марину увлекала и физика, но то была ядерная, а родители занимались самыми обыкновенными котлами.

Еще в пятнадцать лет Марина захотела объять необъятное, объяснить необъяснимое и стала жить замыслом большой работы о литературе. Она днями просиживала в библиотеке, а к концу десятого класса, чувствуя солидный внутренний потенциал, решила поступать в Ленинградский педагогический институт. Родные и знакомые совершенно справедливо удивлялись ее выбору: уж кем-кем, а учителем Марина быть не собиралась. Но ведь только здесь, в герценовском пединституте, она могла непосредственно общаться с Владимиром Николаевичем Альфонсовым — как он читал советскую литературу! — и с Владимиром Александровичем Западовым — человек огромной эрудиции, специалист по теории стиха, он был для нее идеалом ученого.

«Есть сила, которая меня ведет и которой я полностью покоряюсь, а то, что предлагали вы, увело бы меня в сторону», — говорила она родным и знакомым. А на педагогику можно было вообще не ходить. При ее способностях Марина сдавала этот предмет так, «по нахалке». Немножко о системе Макаренко, потом о Сухомлинском, как он идет от доброты, от того, что ребенку хочется, а не от того, что он должен. Затем про любовь к детям Януша Корчака (в «Новом мире» прочитала, а не в ваших учебниках) — и все в восторге. «Педагогика не наука. Это общеизвестно», — пижонила она.

Может, и правда существовала эта сила, которая вела Марину по особому пути? Однажды на третьем курсе она случайно натолкнулась на малоизвестного (в учебниках о нем два-три слова), но удивительного, прекрасного поэта XVIII века. Опять сутками сидела в библиотеке, разыскивала документы, письма, стихи, а в результате получилась огромная статья — о литературе дворянской фронды, об их журналах, о них самих. Ужасно интересные были люди! Как и почему они кинулись в масонство и вообще русское масонство, стало для нее вопросом вопросов.

— Масоны — это такой же нам урок, как и декабристы. А мы о них ни черта не знаем, — объясняла Марина родным и знакомым свое новое увлечение.

…Они были очень молоды. Самому старшему из кружка Хераскова — двадцать семь лет. Новой русской литературе на несколько лет больше. Все только начиналось. Поиски своего места в обществе. Желание построить человеческую жизнь на основе разума — и преследования (доносы!) за это желание. Стихи в форме ромбов — да, ее Поэт писал и такие — и чудесная лирика.

Нет мер тому, как я… как я ее люблю, Нет мер… нет мер и в том, какую грусть терплю. Мила мне… я люблю… но льзя ль то изъяснить? Не знаю, как сказать, могу лишь вобразить. Она мила… мила… я слов не обретаю, То точно рассказать, что в сердце ощущаю [1] .

Правда, летом был еще пионерский лагерь. Будущие учителя обязаны работать вожатыми. И коли уж пришлось и ей, Марина предложила ребятам организовать государство Швамбранию. Они выбрали Президента, Герольда, Менестрелей и, несмотря на то, что Швамбрания была республикой, сделали Марину своей Королевой.

Правительству: «Ура!» Уходим в путь. От штампов мы решили отдохнуть.

Статью Марины о ее Поэте между тем обещали взять в сборник, который готовился тогда в Пушкинском доме. «Русская лирика 60-х годов XVIII века» стала темой ее дипломного сочинения. С докладом о своих поисках она выступала на научной студенческой конференции. Публика рыпалась: зачем, мол, докладчику какой-то мелкий поэт XVIII века, не лучше ли заняться глобальными проблемами? Ее даже обвиняли в… женственности, она, мол, влюблена в своего Поэта, а ученый не должен влюбляться, он должен быть трезвым, объективным. Но разве Марина могла с этим согласиться? «Нет, ежели мы прикасаемся к литературе, то надо помнить, во имя чего это. Надо изучать ее не для того, чтобы изучать, а чтобы человека и жизнь сделать лучше. Можно, нужно влюбляться и ненавидеть тоже!» — так сформулировала она свое кредо.

Впрочем, покончив с дипломом, Марина поставила крест и на науке вообще, и на литературоведении в частности. Она не ученый и быть им не может. Все ее так называемые статьи не в меньшей степени плод воображения и фантазии, чем стихи. Каждый раз, когда писала о Поэте, она писала только о себе — вот вывод! А отсюда и новое увлечение. Заканчивая институт, Марина решила заняться телевидением — тележурналистикой или теледраматургией. «Мне мало — только писать. Я должна участвовать в том, о чем пишу», — объясняла она это («теперь уж последнее») увлечение.

Только как быть с распределением? Марина жила в сплошных неизвестностях. Западов советовал идти в аспирантуру, но это опять наука. Были мысли о свободном дипломе, свободный — значит, иди куда хочешь. Но дадут ли, а если и дадут, то что с ним делать? В конце концов Смусину все-таки направили в школу, и по дороге на телестудию (написала сценарий «Когда остановились карусели» — о том, как исчезают из жизни сказка и волшебство) она туда заглянула. Пришлось заглянуть.

Здание было новым, но его уже ремонтировали. Перепрыгивая через остатки снятых лесов, чуть не уронив куда-то в известь сумку со сценарием, Марина наконец набрела на средних лет женщину в забрызганном халате, та красила в белый цвет дверь туалета. Марина решила, что это завхоз, но ошиблась. Дверь красила завуч Ирина Васильевна Баранова.

— Ну, литераторы вам, конечно, не нужны? — спросила ее Марина.

Одетая в очень короткую белую юбку по последней моде и в очень легкомысленной кофточке, она надеялась, что не понравится завучу и та вдруг ее не возьмет. Ведь есть сила, которая ведет Марину по особому пути. Что-нибудь да случится. Не может же она и в самом деле стать из Мариночки Мариной Львовной. Однако, перестав красить дверь, завуч принялась расспрашивать Марину об институте (герценовский!) и о том, что молодой педагог умеет еще делать, кроме своего предмета.

— Думаю, что это-то я смогу, — показала Марина на дверь.

— Ну вот и хорошо. Будем оформлять документы, — завуч была невозмутима. И Марине пришлось пройти за ней в канцелярию.

Для жизни должны мы утехи находить, Но для одних утех не должно в свете жить, Не должно, чтоб они нас столь поработили, Чтоб только лишь своей мы слабости служили, —

когда-то, еще в XVIII веке, писал ее Поэт.

 

И птицы опускаются на землю

Марина стала учительницей. «И этим сказано все», — говорила она теперь родным и знакомым. Пройдет месяц, кончится лето, и ей, от которой они так много ждали, придется учить детей русскому языку и литературе, проходить глаголы, приставки, суффиксы, изучать скучные, надоевшие «образы». Ее, умную, способную, взяли и распределили в школу. От одного этого можно зареветь… Впрочем, реветь-то как раз и не хотелось. Наоборот, интересно: а что же дальше? Марина по-прежнему была уверена, что все в ее жизни не случайно. Одни сразу достигают намеченных целей, другие, и их большинство, преодолевают на своем пути массу трудностей. У нее второй путь. Кратчайшее расстояние между двумя точками — прямая, а «судьба, как ракета, летит по параболе». Что-то еще случится. «Мы еще прикурим от Солнца», — говорила она себе, оформляя документы.

Анкеты, справки, заявление — оказывается, это не так просто: поступать на работу. Сидя на стуле в канцелярии, Марина рассматривала набитые бумагами шкафы, чернильницы, дыроколы, папки-скоросшиватели. Приходили и уходили люди. Бесконечно стучала пишущая машинка. Приказы, отчеты, распоряжения. И наконец: ЗАЧИСЛИТЬ СМУСИНУ МАРИНУ ЛЬВОВНУ ПРЕПОДАВАТЕЛЕМ… АВГУСТА 1970 ГОДА. В этот момент ей по-настоящему стало страшно. Марина смотрела на сваленные в угол наглядные пособия, указки, стенды и вдруг с ужасом представила себе — нет, не то, как будет учить детей литературе: учить, даже по программам, Марина не боялась, программы нужны для того, чтобы их, программы, ломать! Страшно было видеть, а она уже видела, как запестрят на стенах эти роскошные стенды и плакаты — ни один из них, наверное, не сделан ребятами! — замелькают указки, загудят торжественные линейки и собрания. Марина панически боялась, стыдилась — короче, она не была создана для этого. Требовалось немалое усилие, чтобы взять себя в руки и уверенно повторить: «Мы еще прикурим от Солнца».

Вошла завуч. Статная, интересная, в черном шерстяном сарафане и тонкой вишневой блузке, теперь она уже не была похожа на завхоза. Она поздравила Марину с зачислением и опять, как и при первой их встрече, спросила, что молодой педагог умеет. Оказывается, речь шла не о том, чтобы красить двери. Школе нужны люди высокого культурного уровня и, если Марина Львовна хочет, почему бы ей, как литератору, не взять на себя создание театра. Театра? Действительно, как это раньше не пришло ей в голову? Конечно, сейчас Марина увлечена телевидением, но почти так же сильно она любит и театр. «Театр, — как говорил Всеволод Мейерхольд, — может сыграть громадную роль в переустройстве всего существующего». Марина уже мечтала о том, как сделает ребят своими единомышленниками (подростки особенно нетерпимы ко злу и фальши). Они будут читать со сцены ее любимых поэтов, они начнут изучать классику и современное искусство, будут учиться борьбе с несправедливостью, вместе искать прекрасные идеалы будущего. Она расскажет им, как обострилась в наши дни тяга к точности, документу и какие неисчерпаемые возможности дает в этом плане не только театр, но и телевидение. И они полюбят телевидение. А это, это будет чудо как хорошо!

Величие человека определяется не тем, сколько несчастий на его долю выпало, а тем, как он с этими несчастьями борется. Марина не думала задерживаться в школе надолго. Отнюдь. Но раз случилось, раз она должна учить сейчас детей русскому языку и литературе, раз обязана создавать с ними театр, надо извлечь из данной ситуации как можно больше. И птицы опускаются на землю, чтобы потом вновь стремительно и прекрасно взмыть в небо.

Она знакомилась со своими новыми коллегами и с удивлением видела: не случайно никто не обращал внимания на ее короткую юбку. С молоденькой учительницей истории Эллочкой можно было всерьез порассуждать о джазе и об архитектуре — она уже успела поработать экскурсоводом в Петродворце. Директор вообще говорил, что у них должны культивироваться красота и благородство. Он тоже, оказывается, был не только учитель — он окончил герценовский пединститут и художественное училище.

Домой Марина еще продолжала ходить с убитым видом (играла на образ, который от нее, несчастной, ждали), но в школе это уже явно отошло на второй план. Натянув по случаю ремонта джинсы и ковбойку, Марина мыла в своем будущем классе окна, а про себя придумывала, как где-нибудь достанет и повесит в простенках старинные фонари — так будет современнее. Рассматривала пустые стеллажи и планки для наглядных пособий, вытирала с них пыль, убирала мусор и прикидывала, что можно будет купить или просто принести сюда из дома книги об искусстве. Мыла пол (он становился ярко-коричневым — удивительно школьный цвет) и размышляла, с чего начнет в восьмом классе Пушкина. Своим ученикам она не будет, как когда-то в школе ей, говорить одни лишь прописи про няню Арину Родионовну и что Татьяна — это высокоположительный художественный образ. Нет, она даст им самого настоящего, подлинного Пушкина. А потом и Лермонтова, Гоголя! Сделает так, чтобы здесь действительно культивировались красота и благородство. Она расставила на окнах цветы и — чего-то еще не хватало — принесла и повесила возле доски портрет Всеволода Мейерхольда. Школа находится на Гражданском проспекте, и театр — есть же в Москве Театр на Таганке — можно будет назвать «Театром на Гражданке». Счастливая идея!

Марина с волнением ждала своего урока. Старалась почувствовать роль, которую будет играть. Урок — это тоже спектакль, и надо подать себя так, чтобы тобой заинтересовались… Вопросы, жесты, увлекательность изложения… Когда жила Офелия? Давно: Ее жизнь — дым. Но почему, почему на моих губах привкус горькой руты? Почему сотни лет звучит гамлетовское «Быть или не быть?..». Она до деталей продумала свой костюм. Любимая белая юбка не подойдет, не отпускать же ее. Строгое джерси, брошка или кулон с прозрачным камнем. Книга в руке. Только что делать с волосами? Отрастить невозможно, а так кудряшки, кудряшки, совсем девочка — смотрелась Марина в зеркало. Придется как-нибудь подколоть. Все должно быть легким, воздушным, но и немножко по-академически солидным. Ведь она учительница. Она теперь Марина Львовна. Страдать и надеяться, мучиться и находить. Сейчас такое время, когда надо не рассуждать или, точнее, не только рассуждать, но и переходить от слов к делу. Она, Марина Львовна Смусина, будет воспитывать новое, умное, интеллигентное поколение!

Тебя всегда любили Музы, Тебе готовили венцы. Пой ты, — а я пойду арбузы Сажать и сеять огурцы, —

писал ее любимый Поэт.

 

Среди лесов и холмов

— Девочки, как красиво! Цветы, полки с книгами.

— Про-хлад-но!

— Краской пахнет!

С челками, хвостами, бантами в дверь вливались высокие длинноногие девчонки.

— Да проходите же, проходите скорей!

— Чего столпились?

Размахивая портфелями, папками, спортивными сумками, в свой класс вкатывались загорелые ребята.

— Тюков? Ура-а! Давай со мной, на последнюю.

— Не пускай их, Танька, не пускай. Последний стол наш!

— Здесь в прошлом году мы сидели!

— «И нельзя жить, не любя, не боготворя, не увлекаясь и не преклоняясь».

— Что?!

— Под портретом написано.

— Чепуха!

— Какой у Димочки костюм!

— Это он под цвет глаз, девочкам нравится.

— Ой, кто это? Ленка? Да ты совсем черная! Опять в лагере была?

— Рукавички сшила на посадочке. Как же, в лагере загоришь! То вода слишком холодная, то вожатая не в духе.

— Отличников вперед!

— Ура-а! — ликовал впервые собравшийся после лета восьмой «В».

— Славка! Совсем непохож. Ты что, постригся, что ли?

— Отец заставил.

— А я думала, сам. Надо же, думаю, Архангельский Ирину Васильевну решил обрадовать.

— Отличников…

— Вперед!

— У него этих, шариков, в голове не хватает.

— Не хочу, не пойду я вперед.

— Давай, давай, Татьяна.

— Двигай! А то вон, смотри, учительница пришла.

В строгом голубом костюме и с большим, прозрачным, как слеза, камнем (выпросила у мамы) Марина быстро вошла в класс. Подождав, пока все рассядутся по своим местам, безо всякого вступления, даже не требуя абсолютной тишины (успокаивать надо не окриком, а делом), она стала читать ребятам Пушкина.

Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы, Чуть дышит ветерок, уснувший на листах, И тихая луна, как лебедь величавый, Плывет в сребристых облаках.

«Воспоминания в Царском Селе» и ода «Вольность», «Погасло дневное светило» и «Вновь я посетил» — переплетаясь, сменяя друг друга, стихи, по ее замыслу, должны были создать ощущение увертюры, где, то усиливаясь, то затихая, прозвучали бы все основные темы поэта.

— Легко, просторно. А почему? Понять любимого поэта — это в какой-то мере понять себя. Узнать себя. И удивиться (поэзия вся на удивлении!) той потрясающей силе, которая заставляла его жить, любить, писать. Не сводить концы с концами, видеть жизнь такой, как она есть, — вразброс, в столкновении различных тенденций, в их притяжении и отталкивании.

Костюм джерси, книга в руке…

Только отчего они никак не успокоятся? Странно. Ведь не по учебнику им рассказывает, не сухомятину, нет, она мыслит перед ними, и так, что даже самой интересно.

— Говорить о поэте — это значит говорить о его противоречиях, поисках, показывать биение его мысли. Здесь интересно не столько то, чем начал и чем кончил путь художник, сколько то, каков был этот путь. Река, берущая свое начало в горах и впадающая в море, течет по равнине, среди лесов и холмов.

Шумят, галдят, как ни в чем не бывало. Наоборот, стихи они еще слушали.

— Танька, где мой портфель? Куда ты дела мой портфель?

— Да я его и не брала совсем. Я — это притяжение и отталкивание, среди лесов и холмов. Поняла?

— Утром линейка, вечером линейка — ни за что больше в лагерь не поеду.

— Девочки, а физичка-то, говорят, заболела.

— Когда?

— Вчера. Васька видел, она бюллетень в канцелярию носила. Он говорит, физкультура будет.

— Да вон же он, вон твой портфель.

— Где?

— Ура-а! Физ-ра.

— Пожалуйста, тише… Послушайте, ведь это же интересно! Вечный Пушкин был плоть от плоти своего времени. Но вот уже пали те троны и сгнили те тираны, а мятежная ода «Вольность» живет и зовет людей к борьбе против всех властолюбцев, против всех подлецов, свой народ поправших, и будет жить. Ибо вечен человек, его стремления, его борьба и мужество. Ибо гениальное — бессмертно!

Нет, им и в голову не приходит послушать.

— Отдайте мой портфель, да отдайте же наконец мой портфель!

И какие неприятные, пустые у всех лица. Вертятся, перебрасываются чьим-то портфелем, дерутся. Да что же это? Говорить дальше? Но как? Сейчас она собиралась рассказать им о доме Пушкина. Когда ходишь там по комнатам — буфетная, гостиная, кабинет, — то кажется, что поэт только что отсюда ушел. И скоро вернется. Затем аккорд. Его уже нет, не придет, ты в музее. И снова легкие, как стихи, слова. Важно уметь почувствовать связь времен. Увидеть дивный мир за волшебной дверью, в том волшебном мире и свою тропу найти.

— Портфель, мой портфель!

— Держи, держи его.

— Васька, какой ты толстый!

— У него этот, обмен веществ нарушен.

— Я тебе дам обмен, я тебе такой обмен накостыляю.

— Передача вперед. Тюков, лови!

— Димочка!

— По голове его, по голове!

— Васька, Тюков! Дай Димочке по голове.

Нет, это невозможно. Тюков! И этот, Димочка, кто здесь Димочка? Ты? В угол!

………………………

— И дайте мне свои дневники!

………………………

— Все!

……………….

— Я сказала: все.

Или нет, не надо, ничего ей не надо. Она хотела рассказать, заинтересовать, мыслила перед ними. А они… совсем непохожи на тех тонких и отзывчивых детей, с которыми она, вожатая, играла когда-то в Швамбранию:

Проблема дисциплины решена. И о-ля-ля! Мы смело подымаем паруса.

Зачем им «Вольность», зачем поэты? Настоящие питекантропы! Нет, она не хочет ставить их в угол, быть надсмотрщиком. Она, противница всяческого насилия, не будет заставлять себя слушать. В конце концов, это просто для нее обидно. Нет!

Постояв и посмотрев на всех еще несколько минут, Марина вылетела из класса вон.

— Старомодина, девочки, да она старомодина!

— Нет, она слишком культурная. А я не люблю культурных.

В коридоре было пусто и тихо. На мгновение остановившись, Марина быстро повернула в сторону учительской. Но тут в трех шагах от себя увидела невысокую фигурку директора в больших квадратных очках. Он стоял у стены и, казалось, ждал.

— Здравствуйте, Адольф Иоганесович.

— Марина Львовна? Да мы уже с вами здоровались. Шумят? Ничего. Этот класс у нас трудный. Оч-чень трудный класс.

Он улыбался и, как добренький доктор, или нет — как директор школы из какого-нибудь сентиментального кинофильма…

— Пойдемте, пойдемте к ним вместе, — чуть ли не за ручку и чуть ли не вытирая ей, восторженной молодой учительнице, слезы, хотел отвести Марину Львовну назад в класс.

Но этого не требовалось. Другого пути теперь не было, и, резко передернув плечами, Марина нырнула туда сама. Следом за ней вошел директор. Дверь захлопнулась, и в коридоре стало совсем тихо.

Гордая, самонадеянная Марина! Разве могла она предполагать, что все ее благие намерения не будут, например, непоняты или запрещены (этого она всегда боялась), нет, все благие намерения будут и поняты и разрешены, но разобьются во прах об ее учеников — будущих единомышленников!

Миновались дни драгия, Миновался мой покой. Наступили дни другая, Льются токи слез рекой, —

писал Поэт.

 

Жизнь — полосатая

Нет, Марина не позволяла себе только отчаиваться. Первого сентября, после роковой неудачи с Пушкиным, она, разочаровавшись в старшеклассниках, еще пыталась заинтересовать малышей, дети ведь так любознательны. На уроке русского языке в пятом классе — у нее не только восьмой, у нее и шестой и пятый — она говорила о фонетике. Разумеется же, не по учебнику: рисовала на доске юс большой и юс малый. Тщетно. К сожалению, и тут не было и тени, даже намека на какую-либо тягу к знаниям. Шум, гам, бестолковщина! Не все ли этим детям равно, какую роль сыграли в правописании нынешних слов старославянские юс большой и юс малый.

Марина двигалась, разговаривала. Надо было то распространять билеты на утренник, то… уроки, школа, ее дикие ученики — временами казалось, что все это просто приснилось. Стоило взять себя в руки, открыть глаза и… Она не знала, что делать дальше. Собралась было заняться философией, принесла из библиотеки книги, но так и не раскрывала. Хотела написать статью о том, как увеличивается разрыв между умственным и нравственным развитием подростков, об их грядущей бездуховности. Но и это не получалось, неизвестно было, как ликвидировать разрыв.

«Ребята, Марина Львовна ваша новая учительница, и вы должны друг другу помогать», — увещевал ее учеников директор. Ах, как это прекрасно звучало!

Все вышло именно так, как ей и предсказывали пять лет назад, отговаривая поступать в педагогический. Вместо науки и искусства, теории стиха и теории теледейства, даже вместо «Театра на Гражданке» (до него ли?!) перед ней встала суровая реальность школы. Вчера, сегодня, завтра надо не размышлять, не открывать вместе со своими любознательными учениками новое, а заставлять их себя слушать, твердить, проходить, долбить. «Жи», «ши» пишите через «и». Волчий, лебяжий, курицын — это притяжательные прилагательные. Романтизм бывает двух типов… Тусклые, наполненные пустотой дни!

Родные и знакомые еще были довольны, что помогли ей остаться в городе, не понимали, что в деревне, может, оказалось бы лучше: больше времени для собственных увлечений, больше сердечности, искренности, одухотворенности. (Лучшие писатели пишут сейчас о деревне.) В конце концов там хотя бы лес, поле, речка, а тут ни одного яркого пятна. Раньше она всегда чего-то хотела, хоть дури какой-то, но хотела, а теперь она даже не знает, чего хочет, может быть, вообще ничего. Одно и то же, убийственное одно и то же? Каждый день идет из трубы за окном дым, на столе лежат тетради, а в них — серые, дремучие мысли.

Казалось бы, простой вопрос. Почему Гоголь объединил повесть «Тарас Бульба» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» в одном сборнике «Миргород»? И вот перед ней лежат ответы, не первоклассников, нет, шестого класса.

«Гоголь объединил их в один зборник для сровнения». (Какая безграмотность! Два.)

«Гоголь написал свои повести, чтобы помочь крестьянам, он сравнивает свою жизнь с жизнью декабристов». (Ерунда, но хоть о декабристах помнит. Три с минусом.)

«В этих повестях есть сходство, потому что Миргород — это город, а Иван Иванович и Иван Никифорович в этом городе живут, а также и в «Тарасе Бульбе» действие происходит на Украине». (Два.)

«Гоголь объединил свои повести для того, чтобы лучше понять, чем же они отличаются друг от друга». (А для чего понять? Три.)

«Эти повести похожи своими героями. Тарас Бульба носил такой же костюм, как Иван Иванович и Иван Никифорович. Тарас был хорошим другом и Иван Иванович с Иваном Никифоровичем тоже были хорошими друзьями». (Неужели? Чушь! Два.)

«Место и значение сборника «Миргород» в творческом росте Гоголя и в истории русской прозы. (Никогда не списывай!..) Я думаю, сходство этих повестей в том, что люди хотели добиться правды. Ведь когда свинья Ивана Ивановича унесла прошение Ивана Никифоровича и тот запросил милости судьи не то, чтобы судья походатайствовал о его просьбе… Однако запорожцы не только за правду боролись, но и за свободу». (Видишь, у самой лучше получилось. Надо следить за грамотным построением фраз! Четыре с минусом.)

Чем она занята?

Уже минуло восемь. Темно. Дождь, бесконечный дождь за окном. Зябко, скучно, пусто. Казалось бы, ей должны были дать выговор, обвинить в профессиональной непригодности, наконец уволить. Нет, работайте, работайте, Марина Львовна, молодцом… Почему никто над ней не смеется? Даже мама, противница педагогического института, — мама всерьез расспрашивает за ужином и завтраком о том, что было в школе вчера и что будет сегодня. На двери, как и прежде, висит выпускаемая для нее отцом стенгазета. «Марина, руки надо мыть до, а не после обеда… Закрыв за собой дверь, проверь, не оставила ли ты там ключи… Купил «От Чернышевского к Плеханову», советую прочитать». Они относятся к ней так, будто она Мариночка, и не видят или не хотят сказать, что видят неинтересную, загнанную Марину Львовну. Одна, совсем одна!

Руки помыла, чай выпила, дверь закрыла. Тетради. Все ли здесь? Все. Здравствуйте, ребята. Классная работа. К доске. Предложение для разбора. «Теплый дождь, падающий на смолистые почки оживающих растений, нежно касался коры». Записали? Причастия, прилагательные. Пушкин, романтизм, причастия. Билеты я завтра распространю. До свиданья, Ирина Васильевна. Эллочка, до свидания. Пальто надела. Тетрадки положила. Трамвай, троллейбус. Дым из трубы. Мама, папина стенгазета… И опять. Руки помыла, чай выпила, дверь закрыла. Теплый дождь, падающий на смолистые почки оживающих растений, нежно касался коры. В магазинах появились красивые нейлоновые куртки. Купили новый шкаф. Протек потолок в коридоре. Приходили письма от друзей… Но что она могла им написать? Как хочется зареветь! Как поняла, что сеять «разумное, доброе, вечное» в данную почву она не сможет? Одно и есть утешение, что жизнь полосатая. Авось придет счастливая полоса. Страдать и надеяться, мучиться и находить. Но нельзя же только мучиться!

Почто печалится в несчастен человек? Великодушия не надобно лишаться; Когда веселый век, как сладкий сон, протек. Пройдет печаль, и дни веселы возвратятся, —

ее Поэт смотрел на жизнь с философским спокойствием.

 

Ирина Васильевна. Ах, Ирина Васильевна!

Все началось с того, что завуч завела толстую тетрадь в коленкоровом переплете. «Смусина Марина Львовна. Начата в 1970/71 учебном году» — наклеила она на коленкор белый квадратик бумаги с выходными данными. Потом разлиновала поля, разграфила страницы — старая, еще институтская привычка к аккуратности — и задумалась. Умная, интеллигентная ведь Марина Львовна девушка, а зачем-то хочется ей выглядеть легкомысленной. Может быть, примета времени? Уж чего-чего, а красить двери она, видите ли, сумеет. Еще тогда, летом, Ирина Васильевна решила взять над Мариной Львовной шефство. Только не спешить, дать время осмотреться, прийти в себя. Трудно, очень трудно будет ей в школе.

Ирина Васильевна захлопнула тетрадь и стала собираться домой. Безобразие, учебный год только начался, а она уже опять засиделась дотемна. Составить для себя расписание и неукоснительно ему следовать. Не-у-кос-нительно.

Она накинула плащ, поправила перед зеркалом шляпку и через гулкий, пустой коридор поспешила к выходу.

Каждый день в кабинет завуча непрерывно заходили люди: учителя, товарищи из районо, технички, и почти каждый день среди этой толкотни там подолгу сидела Марина. Она спорила с Ириной Васильевной, не соглашалась ни с одним ее рассуждением.

— Нельзя задавать ребятам больших вопросов без предварительной подготовки. Надо либо задавать их на дом, либо выяснять на уроках по частям, иначе занятия непосильны для учащихся восьмого класса, — советовала Ирина Васильевна.

— Нет, я не хочу механически разделять на части неделимое. Я не хочу специально посвящать урок связи украинских повестей Гоголя с фольклором или одному лишь объяснению социально-бытовых истоков характера Евгения Онегина. Я хочу сразу показать им весь удивительный, неповторимый мир повестей Гоголя, открыть всего Пушкина, всего Лермонтова, — парировала Марина.

— Но как же это возможно: всего Гоголя сразу?

— Как? Ирина Васильевна, я ведь не имею в виду все его повести. Я имею в виду мир его мыслей. Цель урока определяет тема. Мне не нужна другая, утилитарная цель. Сегодня фольклор, завтра реализм — это в, конце концов, скучно. Нет, у меня свой путь.

— Да, Марина Львовна, вы, конечно, правы. В нашей работе нет единственного, узаконенного пути. Путей много. Но все-таки. На доске опять черт те что начертили.

— Неправда!

— Вы говорите, урок — это спектакль. Хорошо. Но спектакль должен быть продуман.

— Нет! Я имею в виду нечто другое, возвышенное. Может быть, я в чем-то ошибаюсь. Конечно, безусловно, я ошибаюсь. Но я импровизирую, экспериментирую. Каждый — разное, каждому — разное. Я пытаюсь…

Как всегда, понять было уже ничего невозможно, и, наконец, отчаявшись (как она все-таки нетерпима), завуч решила дать Марине тетрадь, на которой было написано «Смусина Марина Львовна». Такие тетради Ирина Васильевна, оказывается, вела на каждого учителя. Ей так было удобней: посещая уроки, формулировать свои замечания, выводы, предложения, а потом, когда нужно, вынуть из шкафа свои записи и посмотреть, к чему движется тот или иной преподаватель.

— Вот, возьмите, — повертев в руках, протянула тетрадь Марине.

— Хорошо, спасибо. — Тоже сначала повертев эту тетрадь в руках, Марина открыла.

ЧИСЛО: 4 сентября. КЛАСС: 8-й «В». УРОК: литература.

ЗАМЕЧАНИЯ: Класс позволяет себе разговаривать. (Ну, положим не все. Пришла бы она ко мне первого.)

ВЫВОДЫ: Урок обнаружил склонность учителя к подбору материала внешне занимательного, но без строгого обдумывания его учебной ценности. Много интересного, но для чего? (Как это — для чего? Урок должен быть интересным.) Мало внимания различным видам памяти. Учитель беспрерывно говорит. (Хорошо, а что делать, если они молчат?)

ПРЕДЛОЖЕНИЯ: 1. Чтение стихов, трудных для понимания, предварять беседой, помогающей восприятию. (Пушкина? Предварять?) 2. Аккуратнее делать записи в тетрадях учащихся. 3. Все время держать ребят в поле своего зрения. 4. Добиваться текста на каждой парте, добиваться работы с текстом. 5. Не забивать учеников собственной эрудицией, вести их за собой, помогать их творчеству, не обижая, не давя своим превосходством. (Неужели она давит? Если это действительно так — плохо.)

ЧИСЛО: 8 сентября. КЛАСС: 5-й «Б». УРОК: русский язык.

ЗАМЕЧАНИЯ: Класс позволяет себе разговаривать. (Опять!) Не вести урок при шуме. Следить за голосом. Он не должен быть слишком громким. (Неужели она права?)

ВЫВОДЫ: Учитель увлекается тонким анализом текста, но обучающий эффект на ее занятиях незначителен. По-прежнему мало внимания различным видам памяти. Говорит и говорит, забывая, что учащимся данного возраста трудно мыслить отвлеченно в течение длительного времени.

ПРЕДЛОЖЕНИЯ: 1. При объяснении использовать таблицы, схемы, цветной мел. (Цветной мел, таблицы. Ее совершенно не интересует, ЧТО я говорила.) 2. Подбирая тексты, обращать внимание не только на их стилистическую ценность, но и на их грамматическую сущность. 3. Экономить время при объяснении: диктовать слова, не читая предложения, из которых они взяты. 4. Все виды деятельности на уроке подчинять одной главной цели — выработке навыков грамотности, (Да, насчет грамотности, может быть, это и верно.)

Сначала даже стыдно было себе в этом признаться, но что поделаешь, тетрадь оказалась интересной.

— Ирина Васильевна, как это здорово, что вы мне дали эту тетрадь.

— Очень рада. Видите, тут вся картина, — Ирина Васильевна подняла голову от стола, отложила в сторону месячный отчет по успеваемости. — Высокий научный уровень уроков и неумение…

— Ирина Васильевна, можно? — Решительно распахнув дверь, в кабинет вошла преподавательница математики Нина Васильевна Хотченок. Виновато рассматривая пол, за ней втянулся в дверь мальчик в растрепанной форме.

— Разбил соседу нос, а теперь говорит: простите, он, видите ли, больше не будет. — Нина Васильевна смотрела на завуча большими круглыми глазами, и непонятно было, то ли она сейчас засмеется, то ли потребует исключить этого маленького хулигана из школы. — Вторая смена у нас совсем разболталась!

Она обращалась то к завучу: требовала вызвать родителей, то к мальчику: надо отправить его в детскую комнату милиции — и наконец добилась-таки, что тот заревел.

— Ну вот, на первый раз мы с Ириной Васильевной тебя прощаем, — обрадовалась Нина Васильевна. — Но если еще кого-нибудь тронешь, пощады не жди.

— Я больше не буду.

— Ладно, верим. Не дети, а форменные разбойники, — легонько подталкивая в спину виноватого, она исчезла.

— Прекрасный Нина Васильевна педагог. Учитель потрясающий! — сказала после паузы завуч. — Вам, Марина Львовна, между прочим, стоит посетить ее уроки.

— Но это же математика!

— Ничего, посетите с целью научиться хорошей организации класса. Вам надо думать не столько над тем, что дать детям, сколько, как дать. Нина Васильевна вам должна понравиться. Человек весь на противоречиях. Страшно интересный человек!

— Можно?

Размахивая пачкой накладных, в дверях появилась завхоз. Она требовала списать какую-то краску. Жаловалась, что пропали двадцать пачек стирального порошка. Потом снова про краску — хорошая была краска, синяя, ультрамарин. Пропала. И почему у нее все пропадает? Марине так хотелось поговорить. Ожидая, она опять листала тетрадь Ирины Васильевны. Более чутко реагировать на восприятие класса… Отрабатывать технику чтения… Сколько здесь всего собрано! Следить за записью домашних заданий в дневники. Почему она раньше не обращала на рекомендации Ирины Васильевны внимания? Ведь та же говорила. Почему?

— Ирина Васильевна, знаете, что бы я сказала, если бы увидела вашу тетрадь раньше? Я, — Марина запнулась, — я бы сказала, что это методический догматизм.

За окном совсем потемнело. В сумерках видны были лишь белые блоки зданий да резкая, отчеркивающая красным горизонт полоса заката.

— Темно. Включите, пожалуйста, свет, — попросила Ирина Васильевна.

Марина повернула выключатель, и ей стало ясно видно такое молодое и уже такое усталое лицо завуча. Неудобно-то как! Ирина Васильевна сидит сейчас здесь из-за нее, Марины, а ведь у нее дом, семья, дети. Дом, семья, дети, свои какие-то желания, мечты, книги, наконец. Ведь Ирина Васильевна тоже литератор. Марина вот уже целый месяц мучит эту женщину и не может понять: завуч не обязана каждый день слушать ее излияния.

— Ирина Васильевна, пойдемте домой. Поздно уже, — позвала Марина.

Зря она пижонила в институте. Педагогика все-таки наука. Думать не только над тем, ЧТО дать на уроке, но и КАК, ДЛЯ ЧЕГО. Простая истина, а она не могла понять ее целый месяц. Как ей опять повезло! Что за прекрасный человек Ирина Васильевна!

— Почему вы всегда разрешали с вами спорить? — спросила уже на остановке.

— А что толку не разрешать, Марина Львовна?

Подошел трамвай, они попрощались, и завуч медленно пошла через дорогу, к дому.

Застучали колеса, задребезжали стекла в вагоне. До свидания, Ирина Васильевна, до завтра. Ирина Васильевна! Ах, Ирина Васильевна!

Хоть неких дам язык клевещет тя хулою, Но служит зависть их тебе лишь похвалою: Ты истинно пленять сердца на свет рожденна, —

писал Поэт.

 

Самое высокое и самое глубокое

Марина наконец поняла, почему шумели у нее на уроках. Все было очень просто. Это была проблема некоммуникабельности. Позже ребята сами ей в этом признались. Они никак не могли разобраться, что она за человек. Учительница географии налегает на полезные ископаемые и требует, чтоб были все скромными. Учительнице истории нужны даты наизусть. Физкультурнику — форму, вожатой — общественную работу. А ей что надо? Марина презирала тех, кто не имеет собственного мнения, и гордилась, что имеет его сама. А надо было не презирать и тем более не гордиться. Надо было просто учить. Постепенно, переходя от легкого к трудному. Не проповедовать, не вещать, а учить — вот в чем дело.

Теперь, когда она всерьез начала заниматься с учениками, ребята стали быстро привыкать и к ходу ее мыслей, и к неожиданным параллелям, и к работе с первоисточниками. Даже непонятные поначалу слова не вызывали больше у ее учеников бессмысленного раздражения. Дети так любознательны. Особенно девочки. Поразительно быстро они переняли ее утонченную лексику. «Благотворно», «квинтэссенция», «идеал», «в искусстве соединяется самое высокое и самое глубокое» — так и слетало с их губ. Мальчишки были несколько холодней, беспощадней. Некоторые продолжали хихикать. Некоторые, но не все.

— Скажем, Вася Тюков, как он к вам в последнее время прилепился! — замечала Ирина Васильевна.

— Васька тонкий, он переживает. На нем только маска грубости. Ирина Васильевна, почему? Его все пилят, пилят. Можно же в конце концов понять, что его пилить нельзя, с ним надо возиться.

— Ах, Марина Львовна, вы же сами знаете: кому охота возиться? Когда его оставляли на второй год, я была против. Жаль, что не сумела настоять.

Между завучем и Мариной складывались какие-то особенные отношения. Им хотелось друг друга видеть, слушать. Двадцать лет разницы — и все-таки дружба. Со стороны Ирины Васильевны с некоторым оттенком покровительства, со стороны Марины с каждым днем все более восторженная.

— Ирина Васильевна, вы правы, девочки покладистее, мягче. Но я больше люблю ребят, с малыми интересней, — говорила Марина. Они теперь часто вместе обедали. — Например, Сашка Рудь. У нас с ним на русском такая борьба. Знаете, я ему даже сказала: не будет тетрадки — убью.

— А он?

— Он? Ничего. Принес-таки, — смеялась Марина. — Это не Тюков. Этому можно так сказать. А Тюкову — нет. Если ему, например, вякнешь, что ты, мол, сидишь без тетрадочки, штаны зря просиживаешь, штаны дорого стоят, он может хлопнуть дверью и убежать из класса.

— Да, он может.

— Может, Ирина Васильевна, может. У Тюкова нет логики, зато он сердцем все так остро воспринимает. А Сашка Рудь наоборот, настоящий исследователь. На днях я у них в шестом классе спросила, чем повесть «Тарас Бульба» похожа на былину. И он заметил: когда Гоголь говорит, что на лошадь опустилось двадцатипудовое бремя Тараса — значит, он весит триста двадцать килограммов. Эта гипербола ни в одном учебнике так не отмечена. А потом, знаете, что он сказал потом? Может быть, говорит, Гоголь имел в виду владимирских тяжеловозов. У этой породы толстые-толстые ноги, даже двадцатипудовый Тарас может ехать верхом. Прелесть, а, не малый.

Марине хотелось рассказать про Сашку что-нибудь еще, в последние дни она в него просто влюбилась. Но прозвенел звонок, и, проглотив залпом компот, она полетела в восьмой «В» учить литературе. В дверях буфета образовался клубок. Дожевывая пирожки, крича и отчаянно толкаясь, ребята тоже спешили на уроки.

Ирина Васильевна допивала свой компот, хотела съесть и фрукты, которые бурой кашицей лежали на дне стакана, но, поморщившись, отставила в сторону. Как все-таки плохо стали готовить, особенно в школе — это совершенно непростительно. Она медленно вышла из буфета и поднялась к себе на второй этаж. В этот час у нее было «окно». Можно было спокойно посидеть и подумать.

На улице кружился и кружился первый снег. Из форточки текла в комнату сырость. В общем, пришла зима. А что успела Ирина Васильевна за это время? Два года назад, когда ее назначили сюда завучем, Ирине Васильевне, казалось, что ей повезло. В первую очередь с директором. Как и она, Адольф Иоганесович мечтал приучить детей тянуться к культуре, открыть перед ними все накопленные в их городе ценности. Он был очень деятелен, деловит, и, что особенно важно, с ним можно было говорить. Обо всем — никуда из его кабинета не выходило. Невдалеке от школы Ирине Васильевне дали и квартиру. Весь этот район был новый. Не тратить времени на дорогу, начать жизнь сначала, в хорошем коллективе, с прекрасными целями — это тонизировало. Правда, домой она по-прежнему попадала поздно. Конфликты, педсоветы, теперь вот Марина Львовна.

Как они все в ней: и Рудь, и тот же Вася Тюков. Свобода, внутренняя непосредственность, и сплетен лишена, а это так важно. Хорошо, что Марина Львовна попала к ним. В другой школе ее бы затрясло, она очень ранима. Но здесь Ирина Васильевна не допустит, она будет беречь и щадить Марину Львовну до тех пор, пока та не научится беречь и щадить других.

Такая молодая и уже такая сведущая. Есть вещи, до которых Ирина Васильевна дошла путем горьких разочарований, а Марине Львовне это было известно, как дважды два. Вот что значит родиться на двадцать лет позже. Однако хватит ли у нее терпения остаться в школе? Ирине Васильевне очень хотелось сделать из Марины Львовны учителя, смелого, тонкого, каким мечтала и считала, уже вряд ли может быть сама. Как она все близко воспринимает! Недавно прибежала — трагедия: в восьмом классе не любят Печорина. «Евгения Онегина» она им так раскрутила — повлюблялись. А «Герой нашего времени» никак не идет. Зачем, говорят, Печорин бездействует, женщин меняет, Онегин, тот, мол, хоть влюбился. Короче, никакого восхищения. Рассказывает, а сама чуть не плачет, только гордость мешает. Совсем не чувствуют трагедии Печорина. Почему?

Действительно, почему? Ирина Васильевна рассказала ей о Горошкине. Жаль, что Марина Львовна его не учит. Очень глубокий мальчик, хочет быть архитектором, прекрасно знает историю — и давнюю, и последних лет. Начитан, сдержан. В классе, который ведет Ирина Васильевна, нет более интересного ребенка. Он на голову выше своих ровесников и в то же время может часами лежать на животе, играть с братом-первоклассником в солдатики. Так вот, ребята прозвали Колю Печориным, потому что, говорят, у него благо родная внешность, хорошие манеры. Представляете? Не за внутреннее содержание, а за внешность. Может быть, отсюда к ним надо и идти? Марина Львовна тут же загорелась (она поразительно быстро все воспринимает). Театр! Почему они забыли про театр? Надо начать с театра.

На другой день прибежала к Ирине Васильевне со сценарием: первые наброски, писала всю ночь. «Поэт и время» — о Лермонтове, о его эпохе, о борьбе, о благородстве. А внешне, если им так хочется, будет сколько угодно красивых платьев, мундиров и прекрасных манер. Сам Лермонтов нигде не присутствует. Вместо него Печорин, инсценировка маскарада (толпа, толпа), герценовский мартиролог погубленных, убитых властью во цвете лет талантов; Белинский, Полежаев, Бестужев… Минута молчания. И снова стихи, сцены, шеф жандармов Бенкендорф. Печорина будет играть Горошкин (Марина не знает этого ученика, но Ирина Васильевна их познакомит), Грушницкого — Димочка Напастников, мартиролог будет читать Тюков. Жаль, что нельзя сунуть сюда и Сашку Рудя: маленький еще.

Она нарисовала на листке план сцены. Декораций почти не будет. Наверху, над занавесом, надпись: «Я знал одной лишь думы власть (Лермонтов)». На правой кулисе — приказ о ссылке Лермонтова на Кавказ, на левой — копия картины «Ангел со свечой» Врубеля. Копию сделает Таня Мусина. Она прекрасно рисует, и Марина уже договорилась.

Они собирались теперь в актовом зале; шум, гам, суматоха. Марина Львовна где-то нашла и притащила в школу балетмейстера, он расчертил ребятам полонез (сцена на балу). Достала через знакомых в детском театре костюмы. Подобрала прекрасную музыку: вальсы Грибоедова, Шопена. На рояле играла все та же Таня Мусина. Тоненькая, простенькая на первый взгляд девочка, а такая способная: и рисует, и играет, и даже сама пишет музыку (сочинила гимн театра).

Вспоминая, как в субботу на репетиции в синих гусарских костюмах ребята читали стихи («Не смейся над моей пророческой тоскою»), Ирина Васильевна думала: пусть дети не все так уж хорошо понимают. Главное — они навсегда запомнят, как были синими гусарами, как ходил по кабинету шеф жандармов Бенкендорф, «трясясь от страха водянисто», как гибли, но не сдавались Белинский, Полежаев, Лермонтов.

Надо будет спросить Марину Львовну, скоро ли у них премьера. Хотя сама расскажет, она и дня не может выдержать без разговоров об этом.

— Ирина Васильевна, смотрите, смотрите, что одна моя девочка написала, — прилетела после звонка Марина. На листке, приложенном к сочинению, было: «Я люблю смотреть телевизор, но не все подряд. Люблю собак, лошадей, обезьян. Люблю читать и что-нибудь жевать. Люблю, когда тюльпаны (разные) стоят в синей вазе. Люблю корчить рожу зеркалу. Люблю, когда не решается задача, а потом ругаешь себя и выйдет. Люблю наш театр и еще одну учительницу и не люблю, когда тебя ни за что обругают».

— Марина Львовна, одна учительница — это, конечно, вы. Но и насчет обругают, не о вас ли это?

— Да, у меня есть такая сволочная черта. Я злюсь, когда меня не понимают. Но посмотрите: «люблю театр» — чудо! Надо, чтобы все они подружились: эта девочка, Коля Горошкин, Тюков.

Марина ходила взад и вперед по кабинету и с возбуждением рассказывала Ирине Васильевне о предстоящей премьере. Потом побежала на репетицию, с репетиции домой.

Было уже темно и одновременно светло. Серебристый, белый, летел и таял вокруг нее снег. И она, как в кино или в каком-нибудь спектакле, ловила его в ладони и, не чувствуя, что набрались полные сапоги, запрокинув голову, подставляла под снег щеки, нос, глаза, лоб, себя всю. Как это здорово, что она нашла в завуче человека с убеждениями, личность по самому большому счету, как это прекрасно, что нашла в себе силы исправиться, стать совсем другой и в то же время остаться той, прежней Мариной. Вот она, взрослость.

Грущу и веселюся, В веселье грусть моя; И от чего крушуся, Тем утешаюсь я, —

ее Поэт был, как всегда, прав.

 

Опять неправдоподобное

Прошло время. Уже и подтаивала, и опять становилась хоккейным полем большая лужа около школы. На окнах класса появился, а потом был смыт дежурными Карлсон, Который Живет На Крыше, нарисованный к Новому году. Не хватало лишь старинных фонарей. Однако теперь было не до фонарей. Зимой Смусину назначили заместителем директора по воспитательной работе. Покататься бы теперь на лыжах, на каток сбегать, так нет, куда там. С ней всегда случалось что-нибудь неправдоподобное. На эту должность, заместителя по воспитательной, в школе причиталось лишь полставки, и большого желания занять ее никто из учителей не изъявлял. А Марина согласилась, пошла навстречу администрации и должна была теперь организовывать внеклассную работу: линейки, вечера, сборы…

Зачем она согласилась? А зачем ей предложили? Конечно, сразу, в первый же год работы становиться начальником, хотя бы и на полставки, просто неприлично. Но Марина не собиралась быть начальником. Не ради скоропалительной карьеры — ради «Театра на Гражданке» пошла она навстречу администрации. Ведь театр — это тоже внеклассная работа. Им-то она и будет заниматься в первую очередь.

Что касается остального, то и директор, и тем боле главный сторонник ее назначения Ирина Васильевна отлично знали, как относится Марина Львовна ко всем этим линейкам и прочим торжественным событиям. Без помпы, без демагогии, выбирать только самое крупное, то, что ни через какие сита не просеивается и ни в какой воде не всплывает. Комсомольская работа будет посвящена воспитанию в ребятах гражданских качеств, театр — гражданских качеств и любви к прекрасному. Соответственно и два плана работы (она составляла их так, как золотоискатели драгоценные зерна намывают). Один — комсомольский, то, что было недовыполнено, когда Марина училась, а другой — эстетического воспитания: Эрмитаж, Русский музей и музей театральный. Лучшие спектакли в лучших театрах и организация (факультативных занятии. С восьмиклассниками она будет ходить по Петербургу Пушкина — ведь они пока такие темные, с девятиклассниками побывает в Петербурге Достоевского. Домик Петра и Петропавловская крепость, Зимний дворец, Нарвская застава, Университетская набережная — большие и маленькие ее ученики побывают везде, где жил, боролся и в любых условиях создавал нетленное их город. Ведь мы все так же отрешенно и отчаянно ищем, ждем совершенное — скажет она ребятам. Талантливое начало, не правда ли?

Только где взять на все это сил, да и умения тоже? Хорошо еще, что она живет с родителями, и ей ничего не надо делать дома. Впрочем, если бы и не с родителями, все было бы так же. Никогда-то Марина не бегала на каток и не каталась на лыжах, ее личная жизнь всегда шла урывками, кое-как, в промежутках между грандиозными увлечениями. Вот и сейчас, если бы не театр, не ребята, которые, по словам Ирины Васильевны, так к ней прилепились, и не сама Ирина Васильевна, отдежурила бы Марина в школе положенные три года и ушла. А теперь она уже не знала, сможет ли, уйдет ли. Взять даже урок, обыкновенный урок — ведь это было просто чудо, когда она входила в класс и в тишине (конечно, относительной, но все-таки…) говорила:

— Почему Гоголь объединил «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» и повесть «Тарас Бульба» в одном сборнике?

Раздавался шепот, ребята понемножку вертелись. Но как приятно было видеть, что они думают. Думают, а не просто вертятся и болтают о какой-нибудь чепухе.

— Ну, кто первый? Вика? Антипова?

— Гоголь объединил их, чтобы читатель сравнил эти повести, — звонким голосом говорила Вика, она знала, что хочет сказать. — Например, в Запорожскую Сечь казаки вступали без всяких больших церемоний и без бумаг. А в «Иване Ивановиче», наоборот, одни церемонии.

— Хорошо, а теперь что думает по этому поводу Оля Моева?

Очки, косички с бантиками.

— Марина Львовна, по-моему, Гоголь как бы соединяет два мира. Воинственный, смелый мир Тараса и безразличный, жалкий мир Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича..

— Два мира, так. Юра?

— В одной повести описано давнее время, а в другой — время, когда жил Гоголь.

— Ну и что? Снова Вика?

— В «Иване Ивановиче» надо писать много жалоб и тратить время на то, чтобы эти жалобы разбирали, а в Запорожской Сечи все споры решают быстро, без писанины.

Как уверенно гнула эта девочка свою линию.

— Правильно. Ну а кроме писанины? Юра, ты, кажется, еще что-то хочешь сказать?

— Я думаю, Гоголь сравнивает давнее время с современным, чтобы показать свое отношение к Миргороду.

— А какое отношение? Помните, что пишет Гоголь вначале? «Прекрасный человек Иван Иванович!» И Иван Никифорович тоже очень хороший человек. Ну-ка, Саша Рудь?

— Я?

— Конечно, ты. А что, разве у нас есть еще один Рудь?

— Иван Никифорович добренький, толстенький. Он и помириться хотел. Это Иван Иванович, не согласился. Хотя он тоже незлой, просто очень самолюбивый, — оглядываясь по сторонам, садится, любит работать на публику.

— Хорошо, так, может быть, они действительно прекрасные люди? Однако какие, например, у этих прекрасных людей фамилии?

Над партами разом поднимался лес рук, повеселиться они всегда бывали рады. Перерепенко, Довгочхун… Смешные… Марина Львовна, а у полтавского комиссара — Пухивочка.

— Правильно, смешные. Даже сам Иван Иванович пишет в своей жалобе на Ивана Никифоровича что? Помните? «Вышеизображенный дворянин, которого уже самое имя и фамилия внушает всякое омерзение, питает в душе злостное намерение поджечь меня в собственном доме».

Как приятно было слушать их хохот. Но нельзя терять главную мысль!

— Все-все-все, быстро успокоились. В темпе, не тяните время, так ничего не успеете. Раз, два три… Гоголь смеется над этими «прекрасными» людьми. Что они делают целыми днями? Например, Иван Иванович, что он больше всего любит?

— Охотиться на перепелов!

— Отдыхать под навесом!

— Дыни!

— Совершенно верно. Прекрасный человек Иван Иванович! Он очень любит дыни. А Иван Никифорович? Саша Рудь?

— Иван Никифорович любил закаляться, он велел вытащить во двор ванну и сидел там по горло в воде, — оглядывается на класс.

— Ну ты, Саша, сегодня даешь.

— Марина Львовна, почему? Он и чай, сидя в ванне, пил. Поставил туда стол.

— Ладно, Саша, ладно, потом. Оля?

— Он ничего особенно не любил. Целыми днями отдыхал, забавлялся, а ружье проветривал вместе с одеждой.

— Согласна. Но подумайте, зачем вообще в этой повести ружье? Нельзя ли это как-то связать с «Тарасом Бульбой»?

Молчание. Великолепное, обворожительное молчание.

— Хорошо, забудем на время о ружье. Оно нам пригодится позже. А сейчас вспомним, как кончается повесть. Юра, мне очень приятно на тебя смотреть, но, если не помнишь, смотри лучше не на меня, а в книгу. Вика?

— Повесть кончается грустно. Время идет, и этот судья уже умер, а они все ссорятся, ссорятся, и дождь льет. Гоголь говорит: «Скучно на этом свете, господа!»

— Саша?

— Я думаю, может быть, Иван Иванович и Иван Никифорович могли бы жить так же весело, как Тарас и как запорожцы. Наверное, потому у Ивана Никифоровича и шпага есть, и ружье. Тарас был самолюбивый, и они тоже самолюбивые. Мне, правда, их жалко. Их, по-моему, бюрократия довела.

— Молодец. Ребята, видите, теперь Саша у нас молодец. (Честно говоря, он и всегда был молодец.)

— Правильно. Они глупы и никчемны. Но, оказывается, у никчемного Ивана Никифоровича хранится ружье, когда-то он не был толстым и даже «готовился было вступить в милицию и отпустил было уже усы». Но что стало с ружьем?

— Марина Львовна, ружье можно смазать маслом.

— Конечно, Юра, ружье можно исправить. А что уже не исправишь?

— Жизни?

— Да, ребята, жизни. Не исправишь жизни этих людей, которую они прожили зря, истратили на бесплодную тяжбу.

— Марина Львовна, а если бы повесть кончалась весело, то читатель не стал бы над ней задумываться, правда? — сделала открытие Вика. — А так как повесть кончается грустно, читатель задумывается: «Почему так грустно кончилась эта веселая повесть?» И вспоминает Запорожскую Сечь, и видит, как было лучше свободным людям, чем когда свободных людей нет. Гоголь хотел, чтобы люди задумывались над тем, что всем надо жить на равных правах, как в Запорожской Сечи. Правда?

Умница, Вика, умница. И Саша какой молодец. Замечательные ребята. Трудно поверить, что еще недавно в тех же работах по Гоголю она читала совершенные глупости. Однако нельзя преувеличивать социальные устремления Гоголя. Почему — она им еще объяснит. Все дело в его таланте. Раскрыв книгу, чуть нараспев, она читала ребятам Белинского:

— «…Заставить нас принять живейшее участие в ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, насмешить нас до слез глупостями, ничтожностью и юродством этих живых пасквилей на человечество — это удивительно, но заставить нас потом пожалеть об этих идиотах, пожалеть от всей души… — вот, вот оно, то божественное искусство, которое называется творчеством; вот он, тот художнический талант, для которого где жизнь, там и поэзия!»

…Видишь, Саша, не зря тебе было их жалко.

Конечно, не каждый день бывали у нее такие прекрасные уроки. Но они бывали. И теперь, нося в себе и этот свой первый успех с Гоголем, и другие, пришедшие позже успехи, думая о том, как давать шестиклассникам Тургенева (осенью она превысила количество часов, отведенных на Гоголя, — укладываться в сроки у нее никак не получалось), и не дать ли восьмиклассникам лермонтовский «Маскарад» («Иван Иванович» тоже не входил в программу, а она впихнула, и как здорово получилось), размышляя на тему «Театр Шекспира и современность» или о телевидении как искусстве будущего (об этом она говорила с ребятами на факультативе «Искусство в современном мире»), готовясь к новой постановке, в театре и просто бегая по школе, что-нибудь организовывая, если было к тому настроение, Марина от души готова была утверждать, какая у нее удивительная профессия. Удивительная, прекрасная, идеально человеческая работа.

«Чем вы там занимаетесь? Чем гордитесь? Бумажки, бумажки, а у меня живое дело. Масса интересных людей, дети и та же наша завуч Ирина Васильевна», — говорила она знакомым.

Но иногда на Марину нападала хандра, жизнь казалась жуткой и беспросветной. Линейки, отчеты, линейки. Самым трудным в ее работе было скрывать от ребят, когда она делает что-то через силу. У Ирины Васильевны этого было не видно. А у нее ребята сразу видели. Ах, если бы за ней был только один, собранный из лучших, любимых детей класс (или пусть два, ну три класса) и один театр; если бы в ее классах было по двадцать, ну по двадцать пять, тридцать, но не по сорок же учеников; и если бы не было никаких отчетов, — она бы никогда не хотела уходить из школы. И никогда не жалела бы, что так скоропалительно согласилась стать заместителем директора. А сейчас? Сейчас иногда жалела.

Где живут мои утехи, Там все горести живут, И в желаниях успехи Жесточае сердце рвут, —

Поэт прекрасно понимал это состояние.

 

Какой успех!

Шло время и, несмотря на огорчения (они неизбежны!), Марина окончательно освоилась со своей новой должностью. Линейки, сборы, собрания — порой она уже чувствовала себя в этом как рыба в воде. Поручала, требовала, проверяла и, что очень важно, ни на минуту не забывала о самом любимом, самом духовном своем детище — «Театре на Гражданке». Кажется, совсем недавно Марина создавала свой первый, «лермонтовский» спектакль, а если посчитать, с тех пор прошло уже почти полгода — удивительно! Вывести спектакли за рамки просто спектаклей, столкнуть их со сцены в зал, сделать центром вечеров-диспутов, даже комсомольских собраний — вот о чем мечтала теперь Марина. А когда она мечтала, это всегда во что-то оборачивалось. В данном случае появился пятый в репертуаре их театра спектакль «Монологи», или «Человек во все времена» — другое название.

В актовом зале горели теплым пламенем свечи в старинных подсвечниках. Актеры сидели вперемежку со зрителями тесным полукругом. Легко, как бы сами переходя от одного чтеца к другому, звучали стихи. «Кто этот дивный великан, одеян светлою бронею… Не ты ль, о мужество граждан, неколебимых, благородных?» — Рылеева. «Иди в огонь за честь отчизны, за убежденья, за любовь!» — Некрасова. Последние стихи Твардовского…

— Гражданское мужество декабристов. Гражданская лирика Некрасова. За годы, что учитесь в школе, вы не раз слышали это слово: «гражданственность». Примеры гражданских чувств, мыслей, подвигов не раз приводили в сочинениях. Однако задумаемся опять: что значит быть гражданином? Вопрос не простой и не праздный, — мягким, сосредоточенным на смысле голосом вела разговор Марина.

Не может сын глядеть спокойно На горе матери родной, Не будет гражданин достойный К отчизне холоден душой, Ему нет горше укоризны… —

как бы отвечая на ее вопрос, читала Некрасова Лена Обухова.

А что такое гражданин? Отечества достойный сын, —

продолжала за Леной Марина. — Нет ничего благороднее, чем быть достойным сыном своего отечества. Ведь это значит принадлежать к числу тех, чьи чувства ответственности, долга столь сильны, что заставляют человека действовать, презирая собственное благополучие. Почему, например, Рылеев написал целую оду гражданскому мужеству? Почему он писал:

Но подвиг воина гигантской И стыд сраженных им врагов В суде ума, в суде веков — Ничто пред доблестью гражданской!

— Потому что гражданин — это этот, как вы говорили, сознательный член общества, — высказался вдруг Вася Тюков. — Он не только в военных сражениях, он всегда борется за счастье других.

Васька, двоечник, хоккеист Васька — и «сознательный член общества»!

— Правильно, Вася, верно. Возможность проявления истинно гражданских чувств дают не только времена необычайные, но и наша повседневная жизнь, — обрадовалась Марина. — Сказать в лицо человеку, что ты думаешь о его действиях, если они кажутся тебе плохими. Еще? Какие поступки близки к проявлению гражданственности?

— Выдать на собрании правду, — улыбнулся Димка Напастников.

— Расти образованным человеком, — осторожно вставила Таня Мусина.

— Выбрать себе профессию, с которой больше всего сможешь сделать для человечества, — авторитетно сказал Шура Жемчужников.

— Не помалкивать, как некоторые.

— Уметь спорить с учителями.

— Двоек не получать…

Рассуждения сыпались как из рога изобилия. Вот оно, реальное воплощение новых, осенивших Марину идей.

Она долго шла к этой постановке. Стремление к идеалу — единственный и вечный путь мастера. По дороге был сделан «блокадный» спектакль — по стихам и дневникам Ольги Берггольц. Они выступали с ним перед людьми, пережившими блокаду. Потом лирическая композиция из стихов, дневников, писем Павла Когана, Михаила Кульчицкого, Николая Майорова, Бориса Смоленского — «Сквозь время».

Потом, правда, появился спектакль, который несколько выпадал из общего русла. Правил без исключения не бывает. Он назывался «Обозрение-плакат «Наш марш». Четкие звуки маршей, синие блузы шагающих в колонне ребят. То выстраиваясь в виде шестеренки, то замирая пирамидой в форме террикона, они перечисляли фабрики, шахты, электростанции.

Ведущий: «Есть ли у нас возможности для выполнения контрольных цифр на 1931 год?»

Хор: «Да, такие возможности у нас имеются!»

Ведущий: «В чем состоят эти возможности?»

Хор: «Прежде всего, требуются достаточные природные богатства».

Ведущий: «Есть ли они у нас?»

Хор: «Есть!»

Участники поднимают над головой бумажные кубики (у каждого один кубик). На них написано: «Железная руда», «Нефть», «Уголь», «Хлопок», «Хлеб».

Появился этот спектакль случайно — попросили знакомые. У кого-то там было задание организовать посвященный пятилеткам вечер на фабрике. Попросили помочь — и, деваться некуда, Марина села писать сценарий. Что нужно для фабрики? Ну конечно, побольше цифр, дат и названий. А как впихнуть их все в одно действие? Ее вдруг осенило. В двадцатые годы был «Театр синей блузы». «Мы синеблузники, мы профсоюзники», оптимистические ритмы маршей, физкультурные построения. Знакомым сценарий понравился: такая тема — и свежо, ново! Но в клубе его не взяли, показался слишком формалистичным. «Одни марши да кубики — этого мало», — сказали ей там. Не поняли (а может быть, наоборот, поняли?), что она хотела переломить содержание формой в стиле «Театра синей блузы».

Однако в любом случае они были не правы. Да, Марина полностью отдала себя поискам формы; но разве это предосудительно? Ведь она все равно сделала свой сценарий приподнятым, броским, красивым — чего же боле? Во всяком случае, она искренне этим увлекалась. Выкидывать написанное было жалко, и Марина поставила «Наш марш» с ребятами. Детей, как известно, можно научить всему. Впрочем, вскоре и она и ребята про этот спектакль забыли, они увлеченно готовились к нынешним «Монологам».

— Порядочность, благородство не даются от природы, как цвет волос и глаз, — говорила Лена Обухова.

— Нельзя ждать момента, когда ты будешь испытан «на разрыв», надо воспитывать в себе эти качества, — поддерживал ее Шура Жемчужников.

«Как складно, красиво они иногда могут говорить, настоящие ораторы», — радовалась Марина. Она заранее подобрала для своих актеров лишь стихи, а остальное должно было быть сплошной импровизацией. И урок, и диспут, и в то же время пьеса, героями которой стали не только Рылеев и Некрасов, но и вслух размышляющие об их стихах ребята.

Первое действие закончилось, и началось второе, более лирическое, оно было посвящено тому, как жил, о чем думал, в чем сомневался, каким был человек до нас.

Я — это я, а вы грехи мои По своему равняете примеру, —

ах, как читал Шекспира Вася Тюков! Любимая его книга «Идем в атаку» (автора, конечно, не помнит) — и вдруг в его устах 121-й сонет Шекспира. Это было чудесно, великолепно, необыкновенно, когда, словно похудев и став выше ростом, он читал перед ребятами и сидевшими среди них учителями: «Пусть грешен я, но не грешнее вас».

Да, ради этого стоило работать в школе!

— Пожалуй, вы и меня втянете, — сказала учительница математики Нина Васильевна Хотченок. Она встала и, словно в драмкружке (тридцать лет назад так оно и было), высоким, с выражением голосом стала читать отрывок из «Анны Карениной». Это было, конечно, свидание Анны с сыном. («— Сережа! Мальчик мой милый! — проговорила она, задыхаясь и обнимая руками его пухлое тело. — Мама! — проговорил он, двигаясь под ее руками, чтобы разными местами тела касаться ее рук…»)

Ни выступление Нины Васильевны, ни тем более прочитанная ею сцена не входили в составленный Мариной примерный сценарий, скорее наоборот, нарушали его гражданственное направление, но ребята слушали учительницу математики с вниманием, а некоторые девочки и со слезами в глазах. Нина Васильевна так этим расчувствовалась, что даже прочитала им в придачу Есенина. Это была, конечно, «Анна Снегина»:

Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет. И девушка в белой накидке Сказал мне ласково «Нет!».

Вот какая была атмосфера. Жаль, конечно, что после выступления Нины Васильевны некоторым девочкам тоже захотелось читать про любовь, а не о месте человека в обществе. Об этом месте когда-то, еще будучи школьницей, Марина так много думала. Но это она, а ее ученики… Некоторые из них еще не всегда по-настоящему понимают значение слов: «государство», «социальный», «общество». Государство путают с обществом, а ведь эти понятия хоть и близки и тесно связаны, но разные. Впрочем, не беда, у Марины еще есть время сделать их более развитыми. Главное, что они тянутся, запоминают. Стоило почитать с ними хорошие стихи, и как здорово заговорили они о гражданственности.

Успех, глобальный, фантастический успех!

— Ирина Васильевна, Адольф Иоганесович! Эллочка! Какой успех! — прыгала на другой день Марина. Глаза у нее были широко открыты, и сердце билось как сумасшедшее. Тогда она еще не представляла, чем обернется для нее этот успех в будущем.

В нас страсть желание и действие творит, Она движение сердечное чинит, —

писал Поэт.

 

Полезное увеселение

Беда пришла неожиданно. Однажды Марина вспомнила, что в студенческие годы у нее был знакомый в рукописном отделе публичной библиотеки — милый, предупредительный человек. Они не виделись уже около года, а можно ведь повести ребят к нему в хранилище. Показать им настоящие рукописные средневековые книги — такая возможность! По обыкновению быстро Марина нашла своего знакомого и, хотя тот был не совсем здоров, сумела уговорить его. Когда речь шла о ребятах, она могла добиться чего угодно. Короче говоря, в воскресенье Марина уже ждала своих у входа в хранилище.

День был солнечный, в воздухе пахло весной. Настроение великолепное. Однако прошло десять минут, потом двадцать, а никто из ребят не появлялся. Что такое? Может быть, они перепутали место встречи? Или время, которое она назначила? Расхаживая взад и вперед возле подъезда, Марина перебрала все возможные варианты. Наконец замерзла, разозлилась и, делать было нечего, пошла извиняться перед своим знакомым. Ужасно стыдно. Она ему столько о них рассказывала, какие это умные, возвышенные, интеллигентные дети. Он, больной, встал ради них с постели. «Мариночка, здравствуйте, а где же ребята?» Где, вот именно: где? Не было слов…

Чтобы как-то успокоиться, Марина зашла в отдел редких изданий и попросила журнал «Полезнее увеселение». За август 1760 года. Слова с ятями, виньетки заголовков. Когда-то этот журнал был одним из источников ее диплома. Сонеты, стансы, элегии — давно не перечитывала она своего Поэта. Их встреча была случайной, как всякая встреча с любовью. В тех временах, в тех небесах… Марина пыталась вернуть себе настроение прошлых лет, когда она в этих написанных старинным слогом стихах находила удивительно современные настроения и ритмы.

Равно как в солнечный приятный летний день Являет человек свою пустую тень, И только на нее свободно всяк взирает, Но прочь она бежит, никто ту не поймает… —

нет, ничто не захватывало и не уносило ее в дивный мир поэзии. Наоборот, она возвращалась все к тому же. Почему эти дети не пришли? Как они смели не прийти? Марина столько для них сделала. Ради них она стала заместителем директора по воспитательной работе, создала театр — и все это не считая уроков. Сценарий последнего спектакля она писала, например, в зимние каникулы, а могла ведь выпросить у Ирины Васильевны пару дней и съездить в Михайловское. Еще летом познакомилась с одним человеком. Студент, будущий художник. Побывать бы с ним у Пушкина зимой, побродить вдвоем по парку, именно там, у Пушкина, попробовать понять, что она значит для Игоря, что он — для нее. Всем, всем пожертвовала ради этих детей. Даже здесь, в библиотеке, не была целых полгода.

В понедельник перед уроками Марина собрала ребят.

— Как это можно, чтобы учитель, женщина ждала вас целый час на морозе?

— А что, разве никто не пришел? — удивился Шура Жемчужников.

— А вы этого не знали? Ну-ка, кто был вчера в библиотеке? Шаг вперед.

Они долго переглядывались, молчали.

— Марина Львовна, нам много задали, — попыталась исправить положение Таня Мусина.

— Мать велела с братом погулять.

— Приехал дядя…

— По телевизору был хоккей.

— Видите, мы не нарочно.

— Мы не виноваты!

— А то, что больной, занятый человек встал ради вас с постели?

— Но ведь каждый думал, что другие придут, — заметил Шура. Видно, он нисколько не чувствовал себя виноватым.

— И это говоришь ты, директор театра?

Марина была вне себя от обиды. Она ждала от них чего угодно, но не этой пассивности, не этих пустых, глупых лиц. Она не стала объясняться дальше, подчеркивать, что потеряли они из-за своей инфантильности, какого интересного человека, ученого, какие книги. Она не сказала, что тоже могла пойти с друзьями в театр или на выставку. Просто хлопнула дверью класса и ушла в шестой «Б» давать урок русского языка.

Вторник, среда, четверг. Марина извелась за эти дни, но не склонилась. Не проводила репетиций, даже на уроках никого из «театральных» не вызывала к доске, вообще с ними не разговаривала. Что можно сказать людям, которых не уважаешь? Наконец в пятницу на большой перемене к ней подошла целая депутация. Таня Мусина, Лена Обухова — все девочки — и Васька Тюков с Мишкой Анциферовым.

— Марина Львовна, мы куда хотите!

— Мы поняли…

— Мы везде будем ходить!

— Пожалуйста, простите нас!

— Хотите, мы с Мишкой пол в зале вымоем? — это Вася Тюков. Так трогательно, что и обижаться больше невозможно.

— Только не каяться, не каяться! Считайте, что втык от меня вы уже получили. И будем сегодня репетировать. Да, а где же остальные?

Шура Жемчужников, Дима Напастников, Юра Федосеев — где они?

Пауза.

— Марина Львовна, они не придут, — высказала наконец Таня Мусина.

— Почему не придут?

— Шурик говорит, он полностью с вами во взглядах разошелся. Он говорит, вы видите в театре только саму себя, — объяснил Тюков.

— Саму себя?

— Но вы же правда мало с нами советуетесь, — это сказала Лена Обухова.

— Ленка! — Таня дернула подругу за руку.

— Что? Правда, Марина Львовна, вы же сказали: в воскресенье идем в библиотеку — и ушли. А может быть, мы не можем.

— Ленка!

— Шурик сценарий написал, — вступил в разговор Миша Анциферов.

— Какой?

— Не знаю. Он говорит, что вам не покажет.

— Он хочет быть этим, настоящим директором, чтобы и ключи от зала, и все у него, — пояснил Вася Тюков.

— Но у меня только одни ключи!

— А он хочет свой театр организовать. Он говорит, что ваш театр — это… несовременный. Патетики, говорит, слишком много.

Удар был ниже пояса. Недавно ушел из театра Коля Горошкин. Тот самый умный, интеллигентный мальчик, которого за его благородную внешность ребята прозвали Печориным. С легкой руки Ирины Васильевны Марина возлагала на него столько надежд!

Это случилось, когда Марина прочитала ребятам сценарий «Нашего марша». Прочитала и стала распределять роли. Колю, конечно, ведущим. «Мы будем говорить о героическом, полном романтики мире», — он может так подать эти слова. И вдруг услышала: «Из-ви-ните».

— Я, Марина Львовна, занимаюсь в художественной школе, потом, вы же знаете, Ангелина Леонидовна у нас научное общество организовала при агрофизическом институте. Не успею, не смогу…

В общем, она его отпустила. Тогда и в голову не могло прийти, что, может быть, этот уход не совсем случаен. А теперь, выходит, она видит в театре только саму себя. Ну и ну! Васька Тюков — и тот по-настоящему не осуждал Шурика. Много патетики? Конечно, то был отнюдь не шедевр, но ведь после «Нашего марша» они поставили великолепные «Монологи». Саму себя! Да как они могут говорить такое?

— Марина Львовна, все еще образуется. Я думаю, Шурик вернется! — сказала Таня Мусина.

— Вернется!

— И Димка и Юрка тоже вернутся.

— Ничего у них не получится! — уговаривали свою учительницу ребята.

— Знаете, Димочка просто хочет в институт поступить, на второй год не хочет оставаться, — объяснил Вася Тюков, сам второгодник, которого вся школа знает. («Меня родители за это на все лето в городе оставили», — вспомнила Марина свой первый разговор с Васькой.)

— Ты думаешь, им времени жалко? Нет, они по-своему правы, — не вытерпела Лена Обухова (как она всегда стремилась к справедливости!). — Например, Шурик, Марина Львовна, он директор и хочет, чтобы вы считали его первым. Он…

— Первыми не делают, первыми становятся, — резко оборвала ее Марина. И повернулась и пошла.

— Марина Львовна, куда же вы? Подождите!

Но она не оборачивалась. За что она их сейчас обидела? Впрочем, переживут.

Прозвенел звонок. Надо было разбирать с пятиклассниками «Муму» Тургенева. Горе Герасима — она так мечтала об этом уроке. Но теперь урок, конечно, не вышел. Они не хотели понять ни времени, в которое жил Герасим, ни Тургенева, который описывал именно это время. Называли Герасима злым за то, что послушался барыню и утопил Муму, а не убежал вместе с ней, своей любимой собачкой, из города. Ругали Тургенева за то, что он написал такого злого Герасима. Милая, но полная чепуха. А повернуть урок, объяснить сознание крепостного человека Герасима, втолковать, что Тургенев описывал не просто добрых или злых людей, а таких, какие они есть на самом деле, не получалось. Марина дергалась, обличала: «Не Герасим и не Тургенев, вы сами злые». Но ребята упрямились и твердо стояли на своем.

Юные максималисты, ах как она от них устала!

Хотелось пойти к Ирине Васильевне. Почему эти дети могут заставить целый час ждать себя на морозе, краснеть перед знакомым, а потом еще требовать какие-то ключи (такая мелочность!), говорить, что им нужен свой театр (а этот чей же?), и вообще, считать, будто они достигли всего сами. Много патетики? Хорошо, она виновата. Но вы, вы-то чем лучше? Нет, если уж вы такие правильные, то отчего позволили себе не прийти, когда вас ждали? Почему? Откуда? Как? За что они ее так не любят? Хотелось уткнуться во что-нибудь теплое и поплакать. Мечты — и действительность. Неужели так будет всю жизнь?

Равно́ как в солнечный приятный летний день Являет человек свою пустую тень, И только на нее свободно всяк взирает, Но прочь она бежит, никто ту не поймает, Так счастье я поймать стараюсь всякий день, Но ах! Хватаю лишь одну пустую тень, —

писал Поэт. Элегия называлась «Какие мне беды»…

 

Адольф Иоганесович. Ах, Адольф Иоганесович!

В тот несчастный день, когда произошел раскол и ее театр покинули почти все мальчишки, Марине очень хотелось пойти к завучу. И все-таки она решила не ходить. Она поплакала в туалете, подвела как ни в чем не бывало глаза, и ей уже были не нужны утешения. Пусть даже ее ждет трагическая судьба, все равно нельзя делать из этого мировую трагедию. Другим людям еще хуже. Надо отойти от случившегося на некоторое расстояние, посмотреть так, как, отходя, мы смотрим на картину или скульптуру, охватить в целом, увидеть сочленения деталей, а потом говорить с завучем. Или, может быть, вообще не говорить? Разве это приятно — рассказывать, как от тебя ушли, покинули тебя директор театра Шура Жемчужников, трагик Дима Напастников, второй трагик Юра Федосеев, чтец Сева Петров. Однако в школе ничего не скроешь. Еще когда Марина подводила в туалете глаза, Ирина Васильевна уже все знала.

— Марина Львовна! Ну, что там у вас произошло? — поймала она ее в коридоре.

— Ничего особенного. Просто некоторые ушли из театра.

— И это ничего особенного?

— Конечно. Большинство-то осталось, — Марина явно хотела уйти, но завуч ее не отпускала.

— Вы думаете, ничего страшного не случилось?

— Да, я не хочу, чтобы они возвращались. Они не имеют права вести себя так, будто никому и ни в чем не обязаны.

— И?

— Ирина Васильевна, я не хотела говорить об этом сегодня. Но раз получилось, послушайте, с чего все началось.

Чтобы не мешать дежурным, которые пришли натирать в коридоре пол, они с завучем отошли к окну. Там и стояли: две фигуры в углу большого, широкого коридора. Было тихо, только шуршали щетки о паркет.

— И вы считаете, это началось из-за лени? Они не хотят серьезно работать, ходить в библиотеку, изучать историю театра? — опершись о подоконник рукой, спрашивала Ирина Васильевна.

Марина кивала.

— Пожалуй, насчет Димки вы правы. Он действительно больше всего любит внешнюю сторону. Но Шурик? Не думаю.

— Шурик? Он играть не умеет, а хочет быть первым, — обиженно хлопала глазами Марина. — Первыми не делают, первыми становятся. Я зря сделала его директором. Он говорит, что я вижу в театре только саму себя. Что у меня слишком много патетики, — вырвалось у нее.

— Нет, Марина Львовна, вы не только себя хотите видеть в театре. Но, к сожалению, иногда это у вас не получается. — Ирина Васильевна улыбалась.

Так трудно говорить, когда от тебя ушли, покинули тебя, а она, всегда такая тонкая, деликатная, не принимает это всерьез.

— Вспомните, почему ушел из театра Коля Горошкин, — Ирина Васильевна продолжала улыбаться. — Это случилось до того, как они не явились в библиотеку.

— Он сказал, что занят: художественная школа, научное общество при агрофизическом институте.

— И вы этому поверили? Знаете, что он мне сказал? «Марина Львовна читала сценарий «Наш марш», и мне что-то показалось так скучно», — Ирина Васильевна осеклась. — Марина Львовна, что с вами?

— Ничего, — замерев, сказала Марина. Надо было как-то скрывать свое отчаяние: ОНА ее не понимала. — С «Нашим маршем» я ошиблась. Это правда, его не надо было ставить. Но почему они… — обида так и рвалась наружу. — И Коля ваш, и эти, почему они не прощают мне никаких ошибок? Я же ведь тоже человек. Говорят, что я им не хочу давать ключи от зала. Шурик написал сценарий, а мне не показывает.

— Марина Львовна, не надо. Я знаю, мне тоже приходилось пережить это. Столько им отдаешь, и вдруг они не такие, какими бы хотелось их видеть. Обидно, правда? — Ирина Васильевна решительно взяла ее за руку. — Но, Мариночка, поймите, их интересы не могут замыкаться только на вас. Вы говорите, зачем они бегают, гоняют бессмысленно мяч…

— На улице я еще допускаю. Но почему перед репетицией в зале? — оправилась Марина.

— Почему, ожидая вас, они не могут посидеть, порассуждать о поэзии — да? Вы хотите быть у них единственной, самой первой. А для них вы все-таки только еще одна учительница — интересная, умная и, между прочим, не очень добрая.

Сколько бы Ирина Васильевна ни подбирала слова, как бы легко их ни произносила, все равно Марине было ужасно больно.

— Недобрая? Может быть. Но, Ирина Васильевна, что я им сделала? Попросили знакомые — и для них написала сценарий о первых пятилетках. Да, в клубе его не взяли, а мне жалко было выкидывать. Но в клубе не взяли «Наш марш» не потому, что он скучный. Им не понравилось другое.

— Вы думаете? Когда смотрела, у меня, признаться, разболелась голова. Жаль, что я вам этого сразу не сказала. Даты, цифры, марши, построения в виде шестеренки, построения в форме террикона — ничего другого там не было.

Ирина Васильевна собиралась с мыслями.

— Уж если вы взялись, разве нельзя попытаться? Сделать какую-нибудь инсценировку. Есть же хорошие книги! А сейчас? Ребята правы. Там было слишком много маршей и слишком мало мыслей.

Она никак не понимала, что Марина пы-та-лась переломить содержание формой: дала ребятам в руки молотки, бумажные кубики… Ну да ладно.

— Ирина Васильевна. Хорошо. Потом у нас был другой спектакль — «Монологи». Он вам так понравился.

— Да, прекрасный был спектакль, — Ирина Васильевна отвернулась к окну.

«А-а-а-а-а», — вдруг как угорелый сорвался с места и вихрем понесся мимо них в сторону лестницы освободившийся от натирки пола дежурный класс.

— В рекреацию, ребята, в рекреацию. Нельзя шуметь. Идут уроки, — останавливала своих обезумевших учеников дежурная учительница.

Как здесь говорят: не коридор — рекреация. Первая школа, где Ирина Васильевна слышит это слово, а работала в трех. Она обернулась. Размахивая над головами щетками, «стадо дикарей» продолжало нестись в сторону лестницы.

— Ирина Васильевна, но почему они ушли, что я им сделала? — не обращая внимания на шум, спрашивала Марина.

— Не знаю. Я думаю, вы, Мариночка, еще слишком высокомерны с ними.

Надо было все-таки успокоить этих человекообразных. Ирина Васильевна вся подобралась, оправила кофту и с суровым, казенным лицом двинулась вперед.

— Что вы имеете в виду? — продолжала сзади Марина.

— Некоторую вашу недемократичность, — Ирина Васильевна остановилась, — демократия — вы очень любите это слово…

Там продолжали орать бледнолицые, а здесь, прислонившись к подоконнику, молча стояла эта большая обиженная девочка с дамской сумкой у колен. В конце концов дежурная и сама справится. Ирина Васильевна вернулась к Марине.

— Признайтесь, вам и сейчас не нравится работать с трудными, — сказала она.

— Но они-то нетрудные.

— Все ребята, когда с ними происходит конфликт, трудные. Первыми не делают, первыми становятся. Вы, Марина Львовна, говорите это и о директоре театра Шурике Жемчужникове, и о двоечнике Кутепове из пятого класса.

Какие были у Ирины Васильевны мягкие, бархатистые интонации. Какой задумчивый взор!

— Да, я с ребятами на равных, а там, где не на равных, мне скучно. Это то, почему из меня учитель никогда не получится, — выпалила Марина. Она никогда не будет такой, без сучка и задоринки. Она убежит, как эти ребята в коридоре.

— Учитель из вас уже получился. Даже заместитель директора по воспитательной работе.

— На полставки.

— Да, а терпимости для этой работы у вас не всегда хватает. Беспощадность. Трудно простить неспособность. Взять того же Шурика. Пусть он плохой актер. Но он пишет хорошие сочинения. И сценарий у него мог получиться интересным. А он даже не хочет вам его показывать. Надо быть проще.

— Не умею, не хочу, не буду!

Марина так ценила Ирину Васильевну, а она… учит! Учит, и только.

— Проще? Демократичнее? Может, мне вообще только с неспособными и возиться? Как ваша Нина Васильевна, да? Но из всех сильных учителей это единственный учитель, который умеет с неспособными. Она да еще вы… — Марина оборвала себя. — Ирина Васильевна, интересно, почему так: слабые учителя обычно любят слабых учеников? Чем слабее учитель, тем охотнее он работает со слабыми.

Все-таки очень интересно она мыслит. Ирина Васильевна смотрела на занятую своим открытием Марину и не знала, что ей ответить. Слабые учителя любят слабых учеников потому, что ни те, ни другие не умеют мыслить. Марина Львовна — сильный учитель, ей нужны единомышленники: Коля Горошкин, Шура Жемчужников. Но для них она недостаточно демократична. Коля не хочет играть в плохом спектакле, даже если его сценарий написала сама Марина Львовна. Шурик вообще плохой актер. Они не слабые, и Марина Львовна их за это любит, но они слишком для нее трудные. Чем тут может помочь Ирина Васильевна?

Марина уходила из-под ее влияния. Уходила так, как от самой Марины ушли сначала Коля Горошкин, потом Шура Жемчужников, Дима Напастников. Быть единственной, неповторимой, самой первой? Ирина Васильевна давно знала, что это невозможно, — опыт. Марина Львовна — очень увлекающийся человек, она не может с кем-то долго дружить, она человек настроения. Зря Ирина Васильевна не могла сдержать сегодня своей улыбки, нельзя было дать почувствовать, что иногда ей трудно принимать Маринины трагедии всерьез. Столько сил, столько времени вложила она в свою ученицу, а теперь наступила пора прощания. Никогда ученики не бывают точно такими, какими бы хотелось их видеть. Обидно, правда?

— Ладно, Марина Львовна, мы еще потом поговорим. Хорошо? Звонит звонок, пора на урок, — Ирина Васильевна взяла с подоконника тетради, указку, портрет Достоевского. Надо было собраться с мыслями, а потом говорить. Как бы это сделать, чтобы Марина Львовна не совершила ошибки и не ушла вдруг из школы? Прекрасный ведь она для школы человек, идеальный, почти идеальный. Если бы все учителя были такими глубокими людьми… Да, Марина Львовна — прирожденный учитель, говорил сегодня директор Адольф Иоганесович. А конфликт? Растут дети, растет и Марина Львовна.

Ирина Васильевна ушла, а Марина осталась. Ей было не по себе, и снова хотелось что-то сказать, доказать Ирине Васильевне. Но что? Она сама четко не знала. Просто это должно было кончиться как-то не так. И Марина продолжала растерянно стоять возле окна.

— Что это вы, Марина Львовна, задумались? — вдруг услышала она рядом с собой голос директора.

— Я? Знаете, у меня в пятом классе так интересно. Никак не понимают горе Герасима — говорят, что он злой.

— Да? — он минуту помолчал. — Тогда вот что: пойдемте-ка в буфет чай пить, — решительно, быстрыми шажками Адольф Иоганесович двинулся в сторону лестницы.

И откуда он взялся? Да еще чай пить, надо же! Марине совсем не хотелось сейчас слушать проповеди директора.

За перегородкой гремели посудой, дежурные вытирали столы.

— Это конфликт между вами, выросшей, и ребятами, которые продолжали воспринимать вас как старшую подругу. А вы уже не хотели быть подругой, вы стали учителем, — помешивая в стакане, высказывал свои мысли Адольф Иоганесович. — Я думаю, дальше таких бурных переживаний не будет. Я считаю, что ребята, перегорев, признают вашу ведущую роль. Это ваша победа, большая победа, что большинство ребят осталось.

— И театр не развалился, — кивала Марина.

Какой, оказывается, умный, проницательный человек Адольф Иоганесович!

У каждого есть свой путь, и этот свой путь Марина хорошо чувствовала. Если уж быть учителем, то надо вести ребят за собой. Слова директора — самое правильное, что она слышала по поводу своей истории. Оказывается, Марина слишком мало его ценила.

Адольф Иоганесович. Ах, Адольф Иоганесович!

Веселостей лишася, Веселием горю; Бедами отягчася, В бедах утехи зрю, —

писал Поэт.

 

Ну, прости! (от автора)

Когда я приехала в Ленинград, в школе на Гражданке был праздник. Вешали стенды, бегали туда и сюда ребята с еловыми гирляндами, пробовали микрофон. Чтобы не мешать, я решила посмотреть пока школьную газету. Она висела как раз напротив актового зала. Пыталась угадать, что здесь написано учениками Марины, и, как потом выяснилось, не ошиблась. «Школа в селе Грузино, куда мы ездили с шефским концертом, просто прелесть: чистые рекреации, всюду цветы, красота, благоразумие». Кто еще мог так выражаться?

— Дружина, к построению на торжественную линейку приготовиться! — раздалось из репродуктора. — К вносу знамени стоять смир-но!

Застучал барабан. Мимо по коридору к дверям зала проплыло знамя, за ним барабанщик в новеньком галстуке, за барабанщиком — девочка с закинутой в салюте рукой.

— Привет нашему дорогому го-стю!

Отирая затылок платком, в зал прошел генерал с синими лампасами. Раздались рукоплескания.

— Ну как они? Хорошо несли знамя? — подошла ко мне Марина. До этого мы с ней никогда не встречались, но уже давно переписывались.

— Скорее в зал, а то ничего не увидим! — повела она меня за собой.

Мы сели у входа, на последнем ряду стульев. Отсюда хорошо было видно и одетых в белые рубашки ребят, и раскрасневшуюся пионервожатую с микрофоном в руке, и генерала на сцене. Он как раз начал свое выступление. Марина быстро вытащила из сумки очки и, протерев, посадила их на нос. Затем уткнулась в происходящее.

— Что за безобразие? — подпрыгивала она на стуле, когда барахлил микрофон. — Почему Васька его как следует не наладил?

Пять лет получала я полные переживаний Маринины письма (сначала еще студенческие), статьи, эссе, стихи в стихах и стихи в прозе и представляла ее себе не совсем такой. Она должна была бы быть тоньше в талии, быстрее в движениях. А тут строгий голубой костюм, облегающий крупную фигуру, старинный кулон, квадратные очки в тонкой оправе — да, это была настоящая учительница. Гораздо больше учительница, чем я предполагала. Не случайно ее так быстро сделали заместителем директора.

Наконец, линейка закончилась. Сказав несколько слов пионервожатой, Марина тоже освободилась. Оказывается, она сегодня утром опоздала, и девушке пришлось работать за двоих: репетировать шаг со знаменосцами, менять ведущего. Утром Марина была на похоронах руководителя литературного клуба «Дерзание». Она хоронила человека, которому когда-то, еще школьницей, приносила первые статьи о своих поэтах, первые стихи.

— Никак не могу прийти в себя. Ему было только тридцать восемь, — Марина медленно убрала в сумочку очки и задумалась. — Я никогда раньше не чувствовала, как летит время. Все наши там были. Мы его так любили!

Она тряхнула головой, и мне стало видно, как она устала, и как трудно ей говорить, и как хочется домой. Мы решили встретиться завтра. С утра, благо это будет воскресенье, Марина покажет мне город.

— Прожить чуть не полжизни — и ни разу не побывать в Ленинграде? — прощаясь, она укоризненно покачивала головой.

На другой день утром, точно в девять, Марина была у входа в гостиницу. Ее большая, в ярком малиновом пальто фигура сразу бросалась в глаза. Рядом, притопывая, стоял худенький, с бородкой, молодой человек.

— Игорь — художник, студент последнего курса. Очень хорошо знает город, — представила его Марина.

Игорь держался спиною к ветру, но это не помогало. Несмотря на конец марта, было очень холодно.

— Давайте начнем с улицы Росси. Классическая простота и одновременно такая возвышенность. — Марина кутала нос в пушистый, из серого песца воротник.

— Но почему не с Растрелли? — подпрыгнул художник.

— Потому что твой Растрелли провинциален. Его здания несут на себе слишком много завитушек. Нет строгости, — она глубже натянула серую шляпу и решительно потащила нас вперед. Шляпа у Марины тоже была сделана из песца. Обилие песца (она называла его недопеском: ни белый, ни голубой) делало ее представительной дамой. Только развевающиеся на ветру брюки клеш несколько скрадывали эту представительность.

В городе стало совсем пасмурно. Ветер усилился, полетел мелкий колючий снег. Все мы быстро замерзли. Но Марина продолжала тащить нас вперед, лишь шляпу натянула еще глубже на уши. От улицы Росси она шла к Медному всаднику. И это длилось уже более двух часов. Лицо у нее посинело, голос охрип, а она словно не замечала, все показывала и говорила, шла как ни в чем не бывало через огромное, забитое снегом Марсово поле, потом мимо старого, облупленного, обдуманно неприметного здания Третьего отделения.

— Собственной канцелярии Его Императорского Величества, — презрительно бросала она. — А между прочим, рядом с этим полицейским участком, в доме Николая Тургенева, Пушкин написал свою оду «Вольность».

Одной рукой Марина прикрывала от ветра лицо, другой указывала дорогу. Людей вокруг было мало. Ветер стал еще сильнее. В рукава, за воротник, в ботинки набивался и медленно таял там снег. Надувались пальто. Наконец, замерзшие, мы, казалось, уже не шли, а летели.

— И все-таки это прекрасно! В такую погоду особенно ясно видно, чего стоил этот город. За-мы-сел Пет-ра, — размахивая руками и песцами, летела впереди нас Марина. Она выглядела очень сильной. Не только нас, но и целую свою школу, наверное, могла утащить сейчас за собой. Терла щеки, отряхивала с воротника и шляпы снег, но не бросала своего замысла: к Всаднику надо пройти через весь начатый им город.

И вот мы пришли.

Застывшие в воздухе копыта. Пятна окиси на Всаднике и на коне, медь зеленеет от времени. Стремительно простертая вперед рука. И ни души рядом. Кому охота гулять в такую пору?

— Посмотрите, какое небо! — Придерживая шляпу рукой, запрокинула Марина голову. — Серые, зеленые, с голубизной в разрывах, посмотрите, как мчатся над городом эти холодные тучи! — Медленно обводя взглядом горизонт, она вернулась к нам. — Представьте, как четыр-над-цать часов стояли вот на таком ветру декабристы. Из шести находившихся против Адмиралтейства и направленных на сенат орудий ударил огонь. Появились раненые. Несколько человек бросились бежать по льду через Неву. Одни из них шли, другие уже не могли идти и ползли. Некоторых из добравшихся на тот берег, говорят, втащили к себе на двор кадеты. На той стороне реки был Первый петербургский кадетский корпус. Мальчики пытались помочь раненым, как умели, делали им перевязки, добыли на кухне еду. Но на другой день раненых у них забрали. Глухая была пора.

Она замолчала. Скованная льдом, лежала впереди Нева. За ней сверкал шпиль Петропавловской крепости.

— Итак, через город мы пришли к Петру, а от Петра к декабристам. Экскурсия закончена, — теперь Марина улыбалась. Она не могла просто показывать. Она нас учила, как на уроке. Даже ветер и тот использовала в своих целях.

— А как вы думаете? Каждому уроку должно соответствовать все, даже одежда, — говорила она.

Мы сидели в кафе и блаженствовали. Тепло, народу немного, официантка не грубит, обед горячий. На столах горят разноцветные лампы, синие, красные, лиловые. Что еще надо?

— Когда в восьмом классе я вела Пушкина, обязательно надевала на уроки то шаль, то кулон с прозрачным камнем, то блузку, — продолжала свою мысль Марина. — А когда мы говорим о трагической любви и тому подобном, я бываю в строгом черном платье с закрытым воротником.

— Стоячим? — спросил художник.

— Да, стоячим. Ты его знаешь, с маленькими пуговками, — осторожно дуя на ложечку, она пила кофе. — Конечно, у меня бывали и накладки. Например, я говорю ребятам про голубой цвет в стихах Блока. Цвет надежды, дороги, дали. Цвет, который много обещает и мало дает. И вдруг смотрю, на последней парте, где сидит Ирина Васильевна с методистом, смеются.

— Понятно, ты была в голубом, — заметил художник.

— Нет, на мне была серая юбка, серая кофта и голубой шарфик, — разведя перед лицом руками, она показала, как он был завязан. Мы засмеялись.

— Завтра у меня факультатив по искусству Древней Греции, и я опять буду в черном платье, — Марине явно нравился этот разговор.

— А почему не в белом? — рассеянно спросила я. — В Греции носили белые туники.

— Как вы угадали? — оживилась она еще больше. — Я давно мечтаю сшить себе тунику. Только не белую, а голубую. Голубую тунику из голубого нейлона.

— Тунику из нейлона? — всерьез недоумевая, спросил художник.

— Но ведь не из крепдешина же! — Марина подумала. — Креп-де-шиновая туника. Нет, не звучит. А нейлоновая в моем стиле. Она будет у меня легкая-легкая.

— Учительница в нейлоновой тунике, — сказал художник.

— Нет, я не хочу быть учительницей. Я хочу быть режиссером, который ставит на уроках спектакли.

На следующий день мы опять встретились с Мариной в школе. Уроки кончились. Дежурные убирали оставшиеся от субботней линейки еловые гирлянды. Натирали полы, вешали на стену новый выпуск газеты. На блестевших свежим глянцем фотографиях видно было и пионервожатую с микрофоном, и генерала на сцене, и приподнявшуюся над своим стулом Марину — «Микрофон сломался!».

— Как они плохо снимают. Всегда схватят в самый неподходящий момент, — отвернулась она от газеты. — Пойдемте лучше ко мне.

Прижав к боку пачку тетрадей, Марина вела меня в свой кабинет. Где еще можно уединиться, в школе?

— Там в футбол гоняют, а мы репетируем. Ужасно мешает, — распахнула она дверь одного из классов. Это и был ее кабинет, рядом с физкультурным залом. Здесь Марина занималась со старшеклассниками литературой, и здесь же стоял шкаф с ее любимыми книгами по искусству, висел портрет ее любимого режиссера Мейерхольда и фотографии сцен из ее любимых спектаклей.

Марина села за стол, я на первую парту перед ней.

— Ну как, ничего? Мы хотим сделать здесь нечто вроде малой сцены для диспутов, вечеров, просмотров.

Сегодня она была в черном, очень идущем к ней платье со стоящим воротником, том самом, которое обещала вчера надеть для Древней Греции, — высокая, стройная, действительно словно сошедшая со сцены. Если бы только не потрепанные тетрадки у нее на столе, не зеленые ряды парт и не заляпанная мелом доска.

— К детям надо идти от доброты, ласки, от того, что ребенку хочется, а мы часто идем от принуждения — должен!

Марина говорила и одновременно проверяла тетрадки, что-то подчеркивала, удивленно вскидывала брови, ставила крючки.

— Как здорово было в школе у Сухомлинского! Когда у него происходил с ребятами конфликт и они были недовольны, дети ставили в вазу фиолетовую хризантему.

На серой, в кляксах промокашке она нарисовала вазу и в ней большой цветок. Я вспомнила вчерашнюю нейлоновую тунику.

— А если бы они ставили зеленый кактус?

— Кактус? Нет, не звучит, — она не обиделась, но и не улыбнулась. — В школе все должно быть красиво. Это же страна детства! Ребята ежедневно должны открывать в нас необычное. Между прочим, меня и в школе за это не любят: необычное.

— А Ирина Васильевна, а Адольф Иоганесович?

— Ирина Васильевна? Ну что вам сказать про Ирину Васильевну? Сначала была Коммуна юных фрунзенцев — меня отвела туда мама; потом клуб «Дерзание» — это уже более серьезное увлечение; потом институт: Альфонсов, Западов; потом она.

— А потом Адольф Иоганесович?

— Нет, с Адольфом Иоганесовичем проще. Меньше личного. Он мой идеал трезвости! А Ирина Васильевна была кумиром. Но вдруг я увидела ее обычность и… нет, не разочаровалась, я и сейчас люблю ее, но… — Марина подумала и решительно добавила: — У нас с Ириной Васильевной произошло то же, что и у ребят, ушедших из театра, произошло со мной. Я сделала их разборчивыми людьми и сама пострадала от их разборчивости.

Она упрямо уткнулась в свои тетрадки. Их надо было проверить до Древней Греции.

— Что же вы имеете в виду? — спросила я.

— Спектакль «Наш марш». Ребят надо уважать. Они не обязаны делать то, к чему ты сам не относишься серьезно.

— Но при чем тут Ирина Васильевна? Она ведь говорила то же самое.

— Да, но мне хотелось, чтобы она не так говорила, — смешалась Марина. — Она слишком учительница.

— А вы? Что это вы говорили сегодня на уроке насчет золотых цепей?

— Которые я буду для них заказывать? В шестом классе? — Марина улыбнулась. — Это значит: дуб дубом, только золотую цепь на тебя повесить. «Лукоморье»-то Пушкина они проходили, должны уметь использовать. Я вообще-то могу и закричать: «Брось эти дурацкие штучки!» Знаете, к этому так легко привыкаешь.

— Но ведь ребята на вас за это не обижаются.

— Вы полагаете?

— Не знаю, у меня было мало хороших учителей.

— А у меня были, — Марина задумалась. — Только чем я делаюсь старше, тем больше мне их делается жалко. Все они так уставали. Тридцать восемь лет, и вот уже его нет. С ним ушел целый этап в моей жизни. Пока он был, это время было еще рядом: зайдешь к нему в клуб — и опять девочка.

Да, никогда я не думала, что мне придется заниматься вот этим, — показала Марина на тетрадки. — Хотя… Как-то в том клубе у нас был диспут «О преподавании литературы в школе». Мы вовсю ругали учителей. А потом встал приглашенный на этот диспут методист из института усовершенствования учителей — старенький, с усиками… Встал и говорит: «Правильно, литературу преподают вам плохо. Вы способные, умные, эрудированные — да. Но учителем-то никто из вас не станет». И правда, никто из наших ребят в школу не пошел…

— А вы?

— Я оказалась белой вороной. Нет, этот диспут, конечно, ни при чем, но все-таки. Старенький, с усиками… Сейчас мы ставим новый спектакль: «Люблю и ненавижу» («Ты и вокруг тебя» — другое название). Ребята сами пишут сценарий. Какие у тебя в жизни интересы? Считаешь ли ты своих родителей несовременными? Чем некоторые комсомольцы отличаются от некомсомольцев? Это они предлагают такие темы. Ужасно интересно! Как ты относишься к общественной деятельности? И рядом — почему нельзя бегать на переменах?

Марина достала из сумки папку с разной формы листочками и читала теперь эти листочки.

— Я их верну, обязательно верну в театр. И Шурика, и Колю Горошкина. Они посмотрят этот спектакль и вернутся. Если… если я не уйду из школы.

— А вы еще собираетесь уходить? — спросила я. — Когда я была на уроках, мне так хотелось у вас учиться.

— Да, театр, мои уроки, ребята — это единственное, что меня тут держит. Они ведь такие, просто прелесть. Смотрите.

В это время распахнулась дверь, и в кабинет влетел Вася Тюков. В руках у него болтались коньки с большими хоккейными ботинками, волосы еще были мокрые от снега.

— Марина Львовна, я не опоздал?

— Нет, но почему ты в таком виде? Иди скажи ребятам, что я сейчас освобожусь.

За дверью раздались голоса. Хором тонкие голоса девочек и среди них гулко бас Васи Тюкова: «Почему, — говорит, — ты в таком виде?» Марина смеялась. В черном платье со стоячим воротником она должна была сейчас вести факультатив по искусству Древней Греции.

— Не уходите из школы, — попросила я.

— Может быть. Но я так мечтаю о свободном времени, когда можно будет засесть и писать то, что хочется, — телесценарий, например. Ведь это моя мечта — телевидение!

— А ребята? А Ирина Васильевна?

— Да, и Ирина Васильевна. Я не знаю. Я так хочу во всем разобраться. И с Ириной Васильевной тоже. Мы с ней родственные души, может быть, поэтому нам и трудно?

— Не уходи, — попросила я ее еще раз.

— Не знаю. Я подумаю.

— Марина Львовна! — В класс ворвались не желавшие более ожидать ребята.

Но, ах, я еду… льзя ль снести? Я еду… мучусь я… я еду… ну… прости! —

писал Поэт.

Ссылки

[1] А. Ржевский. Русский поэт XVIII века. Круг Хераскова.