Ты требуешь от русских покаянья,

Но нам иные пристани нужны,

Мы ищем Белый Остров в океане,

А каются пусть сукины сыны.

Юрий КЛЮЧНИКОВ

Без сукиных сынов нам не обойтись, если мы хотим присоединиться к Юрию Ключникову в его попытке решить проблему покаяния (вины и ответственности, невинности и безответственности, зарубежного активизма и отечественного фатализма… далее по списку). Хотя лающие хором сукины сыны – самые последние дети природы в кругу интересов поэта, сохраняющего в генах боевые качества сичевых казаков, их верховую выучку и тягу за любой кордон.

"Потомок буйных запорожцев" настолько давно и привычно странствует в философском океане, уходя от старых порогов к новым островам, настолько много пристаней оставил он за кормой в поисках заветных причалов, – что лай даже и помогает ему (и нам) сориентироваться. Тем более, что к девятому десятку жизни замечательный сибиряк, "весёлый странник золотого века", "бессменный гость Великого Пути", охвативший в своих медитациях чуть не весь земшар, понемногу отодвигается у читателей и критиков в круг седобородых мудрецов, знающих ответы на коренные вопросы бытия, и прежде всего на те русские вопросы, которые называются у нас проклятыми.

Восьмидесятилетие Мастера – хороший повод, не задевая вопросов, просто поздравить его и от души пожелать дальнейшей работы. Что я и делаю. Но тема моя – проклятые вопросы и драма мыслителя, ими окружённого.

Его репутация, отшлифованная такими писавшими о нём коллегами, как Виктор Астафьев, Владимир Солоухин, Вадим Кожинов, Евгений Евтушенко, Виктор Лихоносов… а в самое последние годы – покойный Станислав Золотцев и Владимир Бондаренко, – зиждется на том неоспоримом факте, что в эпоху обязательного советского атеизма он сумел выносить в душе и явить в творчестве истинно-русское, то есть неколебимо православное мироощущение. И хранителем этого простого и непобедимого образа мыслей является по сей день. И на благо русскому духу постарался привить высшие достижения мировых духовных систем, прежде всего – восточных. И сохраняет мистическое дыхание русской святости, целостный образ Родины – в нынешней смуте. И передаёт людям это богатство, открытое им "в потайных нехоженых пространствах души", ибо не заботится о законе, а находится в потоке благодати этого состояния" .

Никак не умалая столь важную роль хранителя изначально-русского самосознания, я всё-таки склонен повнимательнее всмотреться у Юрия Ключникова в то базисное состояние души, которое лежит в истоке драмы и определяет её ход.

Этот исток – именно драма, и ход её достаточно непредсказуем, – если брать именно исток самосознания. Тот есть тот исторический момент, когда оно осознаёт себя.

Момент – когда истина разрывается между войной, обрушившейся на десятилетнего советского мальца, и той памятью довоенной поры, которая остаётся ощущением счастья.

Какого счастья?! А Гулаг? А страх репрессий? А чувство осаждённой крепости?

Да! Это потом, в позднейших прозрениях всё встанет в трагическую цепь советской истории. И следующие поколения уже не узнают никакого изначального счастья: того, какое вошло в первосознание "детей Октября", – то есть веры, что счастье в принципе возможно. Называйте его коммунизмом (на земшаре или в отдельно взятой стране), мировой революцией (или единением пролетариев всех стран). Эту веру можно потерять, но надо же иметь, что терять. В этом смысле довоенные мальчики оказались последними идеалистами советской эпохи. Им было куда возвращаться – они "возвращались в детство, как домой, к безумной, беззаботной благодати", понимая, что "беззаботность" – синоним "безумности", но не смывая этих счастливых строк из печальной повести своей жизни. Да, им пришлось узнать, чего стоят идеалы, но идеалы-то были. Русское окно прорубилось в ужас мировой войны, но – окно же, а не бездомье. Надо было совместить заоконный ужас с теплом Дома, по-сибирски прочного и тёплого.

Вот тут-то душа и должна выдержать испытание на слом.

Не на слом строки. Тысячи своих строк Ключников выдержал в рамках державинско-пушкинской гармонии, не польстившись ни на какие авангардистские уловки.

Выдержать надо то, что разрывает и ломает строку изнутри. Ежемгновенно и бесконечно. Законно и благодатно. Природно и непоправимо. Смертельно и освобождающе.

Куда судьба направит, в рай ли, в ад ли?

Разгадывать не стану Божий план.

Бывало, кто-то собирался в Адлер,

А приплывал с конвоем в Магадан.

Этот петлёй обернувшийся маршрут действует отнюдь не только как невесёлая шутка. Действует то, что эти пункты стянуты воедино. Что каждая строка начинена взрывной смесью.

Понятно, что рай и ад – излюбленные клеммы чёрного и белого, живого и мёртвого, хрупкого и твёрдого, лживого и истинного – это в любой молекуле мироздания и это – в любой поэтической ячейке ключниковского миростроя.

Рай и ад – только в сцепе; иногда они меняются ролями: рай оказывается невыносим, ад – спасителен, а главное: эти состояния уживаются в одном и том же сердце.

"И вновь вздыхает русский ангел под ношей дьявольской своей".

И надсаживается душа, и изнемогает строка от проклятого вопроса: как совместить одно с другим?

За пряслом ждёт безгрешный ад,

что раем наречён от скуки.

Ты из него сбежишь назад

к жестокой жизненной науке.

Тогда вопрос: а жестокая жизненная наука – предполагала ли такую судьбу? Реальная судьба – обещала ли такую ношу?

Да! Предполагала. Обещала. И определила – навсегда. Та самая судьба спасённого от пекла войны подростка, которую он разделил со своим поколением.

В общей форме: "адский штемпель" войны впечатывается в детские души; "не понять", какая сила "через кошмар военный пронесла"; "я удивляюсь, как я уцелел".

Но эта общая беда всё время просверкивает нестерпимыми искрами… счастья! Вывезённый с горящей Украины спасёныш попадает на Волгу и… "блаженствует в саратовском раю". Почтальоны привозят повестки прямо в поле… Трактора готовятся, как к бою. Колхозный председатель велит подвозить харчи работающим крестьянкам, "конные вручает повода". О, счастье! Как вкусен деревенский хлеб, такого ещё не было в жизни! Скученный барачный быт, первая женская ласка. Печи, разжигаемые кресалом…

Я опираюсь на штрихи, которыми обрисована та пора: индивидуальный почерк, диалог огня и нежности, смертельно-живительные контрасты.

Сибирь, шахтёрский город. Солдаты, уезжающие спасать Москву. Остаются – недоростки, смельчаки из базарной шпаны – сбывать дезертирам уведённые у солдат награды. В кварталах – драки, вплоть до поножовщины. В школе – госпиталь. Стихи о трелях соловья в ходе подшефного концерта. Отеческое нравоучение покалеченного слушателя:

– Толк из тебя, быть может, мальчик, будет,

Когда оставишь выдумки свои –

На тех полях, где умирают люди,

Им не поют с берёзок соловьи.

Толк вышел. Мальчик выучился. Окончил филфак прославленного Томского университета. Поработал учителем, журналистом, редактором… Сделал нормальную карьеру и – по партийной уже линии – был отправлен в Москву учиться дальше. На целых два года! Два года "партийный небожитель" бешено читал в столичных спецхранах книги. Повышал квалификацию. И как-то, коротая время в общежитии (а может, в буфете), узрел, как "в ночной тиши Фаворский вспыхнул свет".

А раньше что, не видел света?

Из партии его исключили – за чрезмерный интерес к религии…

Постойте. А в партию он как попал? По неведению? Никогда не поверю. В октябрята-пионеры ещё можно было влететь в общем потоке, в комсомол – тоже, если не очень умничать, – но в партию – только если ты этого осознанно хотел.

История исключения Юрия Ключникова из партии в 1982 году со вкусом описана и откомментирована во всех его биографиях. И как он в партии восстанавливался (этого ж тоже надо было очень хотеть), и как вылетел окончательно, припёртый к стенке провокационным вопросом: "Скажите, Ключников, как вы относитесь к Иисусу Христу?"

Изысканный же партийный иезуит задал вопрос! Ладно бы, воспарил в какие-нибудь идеологические туманы, где можно долго петлять и выворачиваться. Так нет же, сообразил повернуть дело так, что надо было предать Христа – персонально.

Предать Ключников неспособен.

Он отвечает максимально политично и, кстати, по сути дела абсолютно правильно: "Если бы современные руководители СССР хоть чуточку походили на Иисуса Христа, наша страна не оказалась бы в кризисной ситуации".

В 1982 году ситуация именно такова, что её ещё можно попытаться выровнять. (В конце концов, партийные небожители зажгли свечки и пошли в церковь. По команде.)

Ключников ничего не умеет делать ни по команде, ни вопреки убеждениям.

Так кто он по убеждениям? Коммунист? Или христианин? Или, может, тайный христианин, прикрывающийся партбилетом?

Вот в это прикрытие я никогда не поверю. Не тот человек. И ни в какое антипартийное диссидентство его после исключения из партии не затащили. Хотя пытались.

Я думаю, что в его душе жило (всегда жило!) ощущение некоего высшего начала, в свете которого получают смысл и Советская власть (другой нету), и христианское вероучение (Фаворский свет). Он не мог примирить этот свет и тот. Он только старался вместить в душу всё: и расстрельные списки 30-х годов, и победный триумф 1945 года. Необходимость бить сукиных сынов, и всеобщую любовь к людям. Как всегда, он кровавил душу о самые острые сколы этой единой и неделимой, расколото-невменяемой реальности.

Россия – точка отсчёта. Смертный предел, жизненный шанс. Кризисная черта.

Но прежде всего – великая наследница...

О том, чьим традициям Ключников наследует, он замечательно рельефно рассказал в своей публицистической книге "Лики русской культуры". Пушкин, Блок, Есенин, Пастернак – вот главные поэтические маяки Ключникова. Я бы прибавил сюда Николая Заболоцкого, Леонида Мартынова и Юрия Кузнецова – так очерчивается в моём понимании лирическое место, которое Ключников может считать своей лирической родиной… но отнюдь не "малой", ибо координаты этого "места" – весь мир. Может, прежде всего, конечно, русский мир, русское окно в мир.

Творец не может отпустить творцов

Ни в райский сад, ни в мир подземных теней.

Аксаков, Гоголь, Врубель, Васнецов

Скитаются среди родных метелей…

Между солнечной синевой и мраком небытия (а может, всё-таки адской сковородой?) полудышит Россия, уповающая на несбыточный Белый Остров. На что ей надеяться? Что русский блин вспухнет новым комом на старой мировой сковороде?

А что сулит нам сама эта мировая сковорода? (Понятно, что на сей раз речь не о философе, сбежавшем от века, а о той поэтической Вселенной, в которой видит Россию Юрий Ключников.)

Здесь нас ожидают: Леонардо, Пушкин, Моцарт, Есенин, Лорка, Сент-Экзюпери; эти уже не вязнут в родных метелях, а сияют в лучах немеркнущей зари.

Лучи овевают Россию сверху… более с Востока, чем с Запада. Но если говорить не об учёном ориенталисте и неутомимом путешественнике-исследователе, а о поэте, – то контакты русской души обогащают её прежде всего не тем, что её внове и вчуже (что тоже важно), а тем, что ей роднее.

Да, Запад есть Запад, Восток есть Восток… Запад трезв и расчётлив, но это не фатальный раскол мироздания, а две "половинки", которым надо бы соединиться. Как? Пусть с места они всё-таки сойдут, то есть пусть Запад зашагает к Востоку. Не хочу будить дух Киплинга, но так и подмывает задать Ключникову вопрос: а Россия на Западе или на Востоке?

А ислам где? Как и Россия – и там, и тут?

А это – откуда посмотреть. Ключников, при всех его антизападных инвективах, смотрит скорее из Зенита, чем с Востока.

Мусульманский луч высвечивает у него общедуховную ситуацию. Неважно, кто живёт к Аллаху ближе, кто от него дальше. Главное: не будь пресным, будь острым! И не жди: вдруг Аллах и про меня что-нибудь скажет? Вдруг облегчит груз? Аллах милосерд: "Он вовек не положит поклажу верблюда на спину осла". Прямо про нас сказано. Чтобы ослами не прикидывались, сукины сыны. И овцами...

Лучше всего о всесветных корнях лирического героя сказано так:

Я был волхвом, язычником, ессеем,

Друидом, мусульманином, пока

Судьба не занесла меня в Расею

На многие рожденья и века.

Но вот занесла. Из родимых болот поднимаем очи всё туда же: в небеса. Кто там? Вестимо, Всевышний. Каков Он в ойкумене Ключникова? Связанный.

Чем связанный? Цепями тьмы и адского огня? Неважно. Важно, что, как и люди, Сам не знает, что порой творит. Невыразим в потоке перемен. И никакой тайны нам не откроет. Хорошо, если прорастёт – долго и одиноко – сквозь наше столпотворенье.

А мы что? А мы думаем, что Он нас целует, а это нас затаптывают в прах сменяющиеся эпохи. Мы думаем, что похожи на Него, но мы куда больше похожи на чёрта.

И что Он с нами делает? "Готовит Бог себе спецназ, чтобы страну не схоронили бесы".

С бесами мы выяснили отношения, когда продирались через рынок. А с Богом, с Богом?

"Мы не боги, но ведь и не накипь, что-то варит из нас Отец".

Открывает ли нам поэт то, что выше Бога? Не столько открывает, сколько нащупывает. Что там, "выше"? Малиновая даль. Сумрак серый. Туман. Что-то, что выше Вечности самой. Великий Исток. А может, великий Финал? Не спрашивай, ступай вниз и надейся. Что сулят изломы, сокрытые в тумане, в малиновой дали, в голубой бездне, того знать не дано.

Все мои восторги и печали

И последний Божеский причал

Меркнут перед синими очами

Вечного Начала всех начал.

И тут он проваливается в главное откровение: ни конца, ни начала не нащупать в этом конце-начале. А только бесконечное чередование… огня и мрака, гибели и возрождения, ада и рая.

Смерть – вовсе не точка, это лишь запятая в Вечной Книге Жизни. Страницы в ней – перепуском. События – колесом. Всё повторяется, но ничего не повторить. На любое "да" находится очередное "нет", но и нет такого зла, чтобы добром не обернулось. Как нет и такого добра, чтоб не сменилось новым злом!

Пока эти уравнения остаются на стадии умственного парадокса, они воспринимаются как нормальное умозрение. Но кровью поэзии наполняются, когда вспарывают материал живой истории:

Красиво умирал Колчак,

Стоял поверх штыков, молчал.

Лёг, о пощаде умоляя,

Под ноги красным Попеляев.

Соединял ангарский лед

Погоны и особый взвод,

Россию ту с Россией этой.

И ахнул залп, и эха гром

Откликнулся в тридцать седьмом

Свинцовой тою же монетой.

И тоже кто-то был красив

На алом стыке двух Россий.

В умозрении алый стык превращается в чёрно-белый. Всё это смотрелось бы, как кино… "когда бы плоть не корчилась от боли". Плоть корчится – душа пытается спастись юмором. После сезона демократии, знаете ли, должен возвратиться "сезон вождей".

Но какой смысл уповать на вождей, если следом всё равно – пусть на время! – воцарится демократия с её базаром? И исчезнет. Чтобы потом исчезло то, что её сменит.

Ни на чёрном, ни на белом поле не остановится это колесо. Ни на чём не успокоится ни плоть, ни душа.

Что же делать?

Нести свой крест.

Крест – вот решающий (разрешающий) лейтмотив лирики Юрия Ключникова. Нести крест, как шерп несёт на Эверест керосинку. Как несла свой крест Анна Ахматова. Как волок его злой, как африканский слон, Маяковский.

Крест должен нести поэт – сквозь все эпохи и сезоны.

Ты в адской топке раз уже обжёгся,

А предстоит и два, и три, и шесть...

Как представляешь мудрость парадокса:

Чем ты святей, тем тяжелее крест?