Предисловие
I
К тому моменту, как в коридоре резко и протяжно взвыл звонок, в моем лексиконе вообще не осталось приличных слов. Только редкостные заковыристые буквосочетания — по три, по четыре, по пять штук в ряд. Их было настолько много, что мне чудилось — еще немного и взорвусь, если не выплесну их наружу. Но приходилось терпеть, заткнув их шомполом здравого смысла в глотку — в углу кухни сидел, съежившись, соседский Васька. Загнать его в свою комнату мне мешала сопливая интеллигентская слабохарактерность. Жалко было, засранца. Братан перед тем, как уйти в путягу,
[1]
сообщил ему потрясающую для неокрепшего детского невротического сознания новость — что с кладбища, которое видно из окон нашей квартиры, приползают покойнички, они, дескать, проникают сквозь невидимые щели, когда никого нет дома, и утаскивают с собой в могилы маленьких детей. Я ожесточенно драила плиту и думала все, что я скажу Севастьяну, Васькиному братану, когда он заявится. И плевать, что он меня слушать не будет, а только осклабится в кривой дурацкой ухмылке. Так и хочется всегда вмазать половой тряпкой по этой идиотской роже. Но — черт побери! — у нас в стране демократия. И для дебилов, к сожалению, тоже. Только тронь придурка — мамаша расплещется, как море широко, по родной русской речи. А застревать на коммунальной кухне, выясняя с ней отношения — да еще чего, обойдется! Только помимо демократии у нас все же есть еще свобода слова. Так что, много хороших слов услышит Васькин братан сегодня. И пусть мамаша только что вякнет — буду я тогда нянчиться с перепуганным до полусмерти недомерком, как же! Сама пущай с ним сидит, пока садик на карантине.
Но напуганный Васька — это совсем не беда еще. Это так, маленький довесочек ко всем прочим радостям. Вы и вообразить не сумеете, как начался мой сегодняшний день. Разумеется, не сможете. У современного горожанина — про деревенских разговор вообще не идет — воображалки не больше, чем извилин у курицы. Кстати, а это интересно: сколько у курицы извилин? Я уж, было, собралась лезть в холодильник проверить, но вспомнила: а-а-а, в последние годы кур продают лишь безголовых. Черт побери, ну что это такое? Поветрие прямо: мода на безголовость даже на кур переметнулась. Ну и шут с ними.
Да, так вот. Утро мое началось, как всегда, в два часа дня… А сейчас пять. И уже столько всего случилось. Самое скверное — винт сдох. На этот раз окончательно и бесповоротно. Вздохнул в последний раз и, не дождавшись, пока я сниму с него хоть какую инфу, окочурился. А я-то уж, дура, тянула-тянула-дотянула, надо было раньше думать. Неделя работы — псу под хвост. Да-да, тому самому соседскому Хану-засранцу, за которым хозяйка не убрала и на работу унеслась, она, видите ли, опаздывает — а Петрович в эту лепешку вляпался. И ладно бы скандал устроил — мол, кто у нас в квартире дежурный. Я бы ему сказала насчет дежурного. Все бы сказала. Но он же разнес дерьмо по всей квартире. А убирать-то все-таки мне. И это уже два. Потому что — раз, это был винт, не забывайте о нем. И где деньги доставать на новый — убей Бог, не знаю. Жалкая тыща, но уже по три раза у всех денег переодолжено. А сегодня сдавать корректуру — ага, выйдет у них газета без опоздания, как же. Короче, три — это то, что хоть никто этого еще не знает, — а я теперь без работы. И сидеть на бобах для меня сейчас — мечта розового идиота. Потому что кроме безголовой курицы у меня в холодильнике ничего нет, и в ближайшее время не предвидится. А еще четыре — пока я со всем этим разбиралась, — не заметила, что у меня труба на батарее лопнула. И озеро разлилось на полкомнаты. Паркет — словно Парнас — дыбом встал. А пять — это то, что ввинченную вчера в ванной лампочку кто-то ночью опять на перегоревшую поменял, а меняет у нас их в квартире дежурный. Но фиг они от меня третью на этой неделе дождутся. Все же устрою я им вечером головомойку на коммунальной кухне. И все скажу, все поведаю, что думаю. А шесть — это Васька, который сидит, ноет, дрожит от страха и думать не дает. А мне сейчас очень крепко подумать надо, как выкрутиться с деньгами. И где халтуру найти хотя б на ближайшие дни. И чтоб при этом денег в кредит хоть пару тыщ на винт кинули. И не надули бы — ха! Где теперь в хаосе развивающегося капитализма такое найдешь? Вот удивительно — почему у народа если и есть на что воображение, то исключительно на то, как надуть ближнего своего, а потом сбегать в церковь, свечку для очистки совести поставить, и — с новыми силами — вперед, и с песнями, в атаку на нищих лохов, обремененных семьями. Меня, слава Богу, эта радость миновала — хоть за себя только отвечаю. От моей глупости, кроме меня, любимой, никто голодать не будет.
И вот — звонок. Перебрав в уме всех, кто мог придти в такое время, мягко говоря — неурочное, прихожу к выводу, что только соседи снизу. По поводу протечки. Водопроводчик не мог. Он никогда не приходит в тот же день, что вызывали. А значит, я делаю решительную зверскую рожу, сжимаю для острастки в кулаке самый длинный хозяйственный нож, и иду, страшно цыкнув зубом, на увязавшегося хвостом Ваську, открывать. Но он, сукин сын, все равно предпочитает идти за мной следом, чем сидеть в одиночестве. Я с ножом и зверской рожей предпочтительней гипотетических покойников. Дурак ты дурак, Васька, когда ты поймешь, что страшнее человека, нет ни зверя, ни нечисти?
Открываю дверь, а там…
II
Вряд ли есть что-то более жалкое, чем ужимки старого ловеласа. В такие моменты Индюков ненавидел сам себя. То, что в юности было игривой улыбкой, падая в зеркало, оставляло нынче за собой блеклый морщинистый след. А главное, эта зализанная редкими волосами лысина! Она портила все. Ему бы пышную шевелюру, пусть даже с редкой сединой — утомленный поэт ищет свою Музу — но, увы. Лысина расползалась по голове, упрямо завоевывая все новые и новые территории и плевать ей было с высокой макушки на душевные муки поэта Индюкова. Поэта… Если не кривить душой хотя бы перед собою, то какой из него поэт? Несколько десятков юношеских стихов — сырых, но с претензией на оригинальность рифм и образов — вот и все его поэтическое наследие. Лермонтов, ёкэлэмэша…
Умел, Михаил Юрьевич, умел, а он… Не жили с ним вдохновения уж лет пятнадцать, как минимум. Девочки, что когда-то восторгались его талантом, выросли и вышли замуж за брокеров и коммерсантов. В крайнем случае за менеджеров среднего звена… Тьфу! Как звучит-то противно для поэтического сердца — менеджер среднего звена. Индюков презрительно плюнул под ноги и только тут заметил, что подошел к старому, почти заброшенному, кладбищу. Обошел убитую безголовую ворону, лежавшую прямо на дорожке, машинально перекрестился, хоть верующим и не был, и двинулся вдоль железной кованой ограды по направлению к Кулацкому поселку.
— Удобно жить, — забормотал под нос Индюков. — Жить удобно… последний путь будет краток…
Он вертел эту фразу и так, и эдак, но шутка про жилье по соседству с кладбищем никак не складывалась. Ах, какие раньше были шутки! И ведь само… само откуда-то бралось. Экспромтом. А сейчас приходится придумывать заранее. Хорошо еще до парика не скатился. Нет… никогда… Это все равно, что выдавать чужие стихи за свои. А чужое брать поэту Индюкову гордость не позволит. Подписаться под чужим сочинением все равно, что публично в импотенции признаться! Ёкэлэмэша…
III
Ах, вы желаете к нам впереться? Ну щас войдёоооооте. В следующий раз крепко подумаете, прежде чем вторгаться на территорию осьмнадцатой квартиры. Мой дом — отнюдь не крепость, и не надейтесь! Что такое жалкая средневековая крепость перед нынешней артиллерией? Мой дом — это бункер, последнее слово современных технологий. Километр железобетона во все стороны. И — ни щёлочки как в допотопном танке, этой примитивной груде бесполезного металлолома. Танк уязвим, мой бункер — вечен.
Сделав зверскую рожу и выставив вперед нож, открываю дверь. Васька сзади вцепляется в штанину моих закатанных до колен треников. И штанина подозрительно начинает трещать. Пацаненок нервничает. Мои предварительные приготовления к приему непрошенных гостей ему явно не нравятся. Я подмигиваю:
— Не бойсь, Васятко, мы им покажем, этим покойничкам! Будут знать, почем фунт лиха у нас с тобой.
За порогом стоит франт. Плешивый, круглый, молодящийся старый хлыщ. Точно не из тринадцатой — там одни дикари. Там цивилизацией и не пахнет. Иногда мне кажется, что в тринадцатой заселились сбежавшие из зоосада год назад шимпанзе. Их ведь так и не нашли, говорят… А этот — этот точно не оттуда. Он явно прямиком из лакейской девятнадцатого века. С распомаженной гладкой улыбочкой, которая, как воск, стекает с лица, обозначая ранние посталкогольного синдрома борозды. Бульдожьи обвислые брыли предательски выдают если и не полный, то близящийся полтинник.
Но что такое: ежели франт — так не мужик, что ль? Мужик! А раз мужик, и раз не из тринадцатой, значит, все-таки водопроводчик. Мало у нас спившихся интеллигентов по котельным да жактам ошивается? Небось, мозги все пропил, пару баб обрюхатил, дождался, что из дому вышвырнули, а теперь за подсобку при нежилом фонде с бомжами-таджиками конкурирует. На всякий случай реву изо всех сил: «Это ты, мерзавец — новый сантехник?!» — и чувствую, что если Васька еще сильнее дернет за штанину, чем сейчас, то треники разъедутся при всем честном народе, ославив меня до конца жизни. А славы мне и без того хватает. Так что я для острастки успокаивающе лягаю Ваську ногой и, не давая франту передохнуть, наезжаю на него изо всех своих слабых дамских сил. Мало ли что, всегда лучше если инициатива в разговоре в моих руках, а не в чужих. Пусть знают, кто в доме хозяин: я или клопы!
IV
Вместо одной из ножек под маленький диван в углу комнаты было подложено несколько толстых томов Роберта Льиса Стивенсона. Отпив из бутылки, Нонна устроилась на диване и тут же уснула. В потерявшей цвет тельняшке, со злым выражением, так и не стертым с лица, она больше походила на дочь Джона Сильвера, чем на писателя. А если она не захочет ему помогать? Эта мысль, словно черная метка, настолько поразила воображение Индюкова, что дешевая пластмассовая ручка хрустнула между пухлых пальцев и надломилась. Поэт беспокойно оглянулся на Нонну. Вот это влип! Еще четверть часа назад он мог плюнуть на все с этой… как ее… высокой телебашни и покинуть сию коммунальную юдоль нищеты и скорби с гордо поднятой головой. Но ведь он отдал деньги! И ответственная юдолесъемщица Гусева вряд ли их отдаст. Что же делать?
Вслед за испугом неожиданно пришла злость. На себя, на жизнь, на свое творческое бессилие. Индюков достал из сломанной ручки тонкий синий стержень и решительно перечеркнул то, что уже написал. Н-е-ет, подумал он, я от тебя, коза драная, просто так не отстану. Взяла деньги? Как миленькая писать будешь! Дочь Джона Сильвера… Пятнадцать человек на сундук мертвеца и бутылка шампанского. Одним глотком чуть не половину. Так, что там в детективе? Покойники? Трупы? Сейчас он точно кого-нибудь пришьет этим синим стержнем.
— А Сева говорил, вы страшные, — послышалось от двери.
Индюков вздрогнул и резко обернулся. У входа в комнату, прижав к себе плюшевого медведя с полуоторванной лапой, сидел позабытый всеми ребенок.
— Кто это мы? — выдохнул Индюков. С детьми он разговаривать не умел. И оттого, предпочитал держаться от них подальше.
Убийство в Рабеншлюхт
1
Четырнадцать убитых ворон за последнюю неделю.
Это единственное, что удерживало Иоганна, рыжеволосого паренька лет шестнадцати, в изрядно поднадоевшем деревенском захолустье. В убийстве ворон была тайна, загадка, некая мистерия, сиречь древнее таинство, совершаемое непонятно кем и непонятно с какой целью. Четырнадцать обезглавленных ворон, маленьких черных трупиков, с засохшими пятнами крови на шее. Несколько раз он, поморщившись, проходил мимо, но однажды любопытство пересилило брезгливость, и Иоганн, подняв мертвый ворох перьев, долго рассматривал его. Кому нужны вороньи головы? Себастьян, подмастерье кузнеца, юноша на год младше Иоганна, уверял, что это местные мальчишки балуют. Глупости! Просто Себастьян не любит мальчишек, вот и все. Любой бы на его месте не любил. Кто останется равнодушным к насмешкам о несуществующем отце? Хотя отец-то, положим, был. Просто остался никому неизвестным. Иоганн остановился и почесал пятерней затылок. Затем пригладил взъерошенные кудри и подумал, каково это — вырасти совсем без отца. А потом и без матери. Тяжело, наверное. Недаром Себа, как он кратко называл своего деревенского приятеля, бесится, когда разговор заходит о его родителях. На прошлой неделе вон на Феликса с кулаками набросился. Феликс из богатеньких, в университете учится, с ним интересно, когда он в настроении. А когда нет, хуже товарища и придумать нельзя. Язва, он и есть язва. Но воронами заинтересовался, кстати. Даже просил показать одну, и когда Иоганн принес обезглавленную птицу, долго и внимательно ее разглядывал. А потом ухмыльнулся довольно и пообещал, что найдёт, куда пропадают головы. Несколько дней уж прошло, а Феликс всё: потом да потом. Ну и ладно. Без него разберемся. Не деревня какая.
Сам Иоганн был юношей городским, чем очень гордился и потому свысока поглядывал на местных жителей. Они как будто жили во времена средневековья с его скучной неторопливой сельской жизнью, а не в самом конце стремительного девятнадцатого века, проложившего по старушке Европе дороги из железа и запустившего в океанские воды «чудовищ Фултона», огромные корабли, движимые паром. Никто здесь, кроме Феликса, не слышал о самодвижущихся повозках, новейшем изобретении просвещенных французских инженеров. А когда Иоганн начинал взахлеб рассказывать об этом чуде человеческого разума, его просто-напросто поднимали на смех. Повозка без лошади? Ври, мол, да не завирайся. И что прикажете делать в подобном province loigne? Ни секунды бы не оставался здесь Иоганн, будь на то его воля. Но воля была матушкина, а она сослала его из города к дяде, пожилому деревенскому священнику. «От греха подальше». Тоже нашла грех: подумаешь, пару раз побывал на собраниях молодых людей, которые обсуждали будущее справедливое устройство общества. Лучше бы не посылала. Дядя был страшным занудой.
Отец Иоганна погиб, когда подростку едва исполнилось двенадцать, и с тех пор матушка воспитывала их одна: его и младшую сестру Лизхен. Жили на небольшой пансион да за счет уроков французского, которые матушка давала детям бургомистра. И когда, по ее мнению, Иоганн совсем отбился от рук, она решила отправить его к брату на перевоспитание. Дядя, мало того, что с утра до вечера долдонил свои нравоучения с замшелыми примерами из Святого Писания, так еще и прислуживать в доме заставлял. Совсем уж, было, собрался Иоганн сбежать от него обратно в город, как приключилась эта история с воронами. Четырнадцать обезглавленных ворон! Это — не просто загадка, нелепица, что время от времени случаются повсюду. Это — самая настоящая тайна. «Можно пока и остаться, — решил Иоганн. — Надо же разгадать мистерию!»
Юноша осторожно перевернул палкой труп птицы и осмотрел его. Бедняга убита тем же способом, что и остальные. Где-то справа в кустах послышался шорох, Иоганн бросился на звук, проломился сквозь кустарник на заросшую тропинку и в недоумении остановился. Ни шороха, ни смешка, ни звука, никого… Лишь малиновая лента на ветке — такой лентой девушки украшают свои косы. Иоганн снял ленту с ветки и засунул в карман. В деле об обезглавленных воронах появилась первая улика.
2
Отец Иеремия отчаянно прорывался сквозь толпу разъяренных сельчан к кутузке, как называли в деревне жандармский участок. Он раздвигал рычащую и беснующуюся ораву людей локтями в надежде успеть остановить надвигающееся кровопролитие. Дважды за свою жизнь ему пришлось присутствовать при страшных и беспощадных сценах самосуда, и он понимал: чем скорее возьмёшь инициативу в свои руки, тем больше шансов спасти того, кого толпа в кровавом безумии обрекла на линчевание. Ни в коем случае нельзя допустить состояния беспомощности, когда для людей не остается ничего святого, когда и священника готовы убить за покровительство тому, кого заранее безоговорочно осудили. И нельзя уже ничего сделать — только вцепившись в рукава обезумевших, озверевших, потерявших человеческий облик существ, пытаться оттащить их от жертвы и обреченно наблюдать за тем, как совершается злодеяние. Жажда мести слепит глаза и рассудок. Страшная вещь — жажда мести. Варварство. Дикость. Разгул страстей. Бесчестие и ужас убийства. Девятнадцатый век, цивилизация, прогресс!
Взъерошенный, потный и страшно взволнованный племянник отца Иеремии Иоганн появился на пороге церкви десять минут назад. Он еще не успел отдышаться, как начал что-то сбивчиво и путано рассказывать, отчаянно жестикулируя, и вид у него при этом был такой нелепый и несчастный, что отцу Иеремии и в голову не пришло его отчитать за странное и кощунственно недопустимое в церкви поведение. Он схватил капелло Романо, на ходу нахлобучил его на лысую макушку и торопливо двинулся за Иоганном, который, конечно же, стремительно понесся вперед, то и дело оглядываясь и нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, поджидая пока его догонит отец Иеремия. Священник давно уже был немолод, одышлив, путался в полах длинной сутаны, предназначенной вовсе не для стремительного бега по сельским улицам, а для благочинного и вразумительного шествования. И все равно он двигался столь быстро, что перекинувшаяся через плечо стола словно крыло испуганно трепыхалась на ветру.
Сначала он увидел… нет, сначала он услышал, поскольку дома на Базарной площади загораживали кутузку, глухой угрожающий рокот и сразу понял, что не зря обеспокоился — и впрямь случилось что-то чрезвычайное. Священник еще больше ускорил шаг, так, что ноги окончательно запутались в длинных полах сутаны и он чуть было не упал. Пришлось остановиться. Нет, нет, надо спокойнее, пара секунд ничего не решат. Или все-таки решат? Он не успел додумать эту мысль, как повернул за угол и врезался в толпу. Похоже, вся деревня Рабеншлюхт собралась здесь и ломилась в закрытую дверь жандармского участка. Дверь отчаянно трещала, готовая податься и распахнуться, впустить в чрево кутузки всю эту галдящую ораву. Мальчишки гроздью висели на газовом фонаре, что стоял у самого крыльца, отчаянно свистели и улюлюкали. Некогда было соображать, что произошло, из обрывочной речи Иоганна священник понял, что толпа взвинчена до предела из-за Себастьяна — подмастерья кузнеца.
Как судачили о нем недобрые кумушки, Себастьян был незаконнорожденным сыном кузнеца, и только потому тот подобрал мальчишку. Не любят у нас ублюдков, предрассудки, конечно, все это, — что вне благодатного венчанного брака не может родиться приличный человек — обязательно вырастет либо пьяница, либо бездельник, либо вообще разбойник с большой дороги. Да, разумеется, Себастьян и есть непутевый, слишком озорной паренек для добропорядочных сельчан, но отец Иеремия был уверен, что это от презрительного отношения, которым наградила его сызмальства вся деревня. Будь к мальчику односельчане поласковее — цены бы ему не было. Хоть и проказник, и водится с подозрительным бродягой Альфонсом Габриэлем, но душа его — добрая, чистая. Недаром он и с умницей Иоганном подружился.
Иоганн как раз остановился возле толпы и посторонился, пропуская вперед отца Иеремию. Схватил его за сутану и, похоже, готов был проталкиваться вслед за дядей к крыльцу. В стороне стоял, не особенно стремясь протиснуться вперед, бродяга Альфонс Габриэль. Священник аккуратно отодвинул его, толкать бродягу — негоже: однорукий, увечный, упадет — затопчут до смерти, вон ведь как бесятся, ничего не видят, не слышат. Сквозь плотную стену тел отец Иеремия прорывался вперед, раздвигая людей локтями, хватаясь за чьи-то — он уже не разбирал чьи — плечи и кричал прямо в уши, что ему надо пройти вперед. Худо-бедно пропустили, хотя несколько основательных тумаков священнику и досталось: он очень надеялся, что не специально его задели, все-таки скверно, если сельчане остервенели настолько, что потеряли уважение к священному сану. Лиц священник уже не различал, только приметил, что не видит кузнеца Генриха — тот мог бы помочь сейчас, все-таки речь шла о его подмастерье, а может быть, даже и сыне. А помощь, скорее всего, потребуется. И, возможно, прямо сейчас — кто-то висел на решетке окна, старательно пытаясь ее оторвать, кто-то кричал, что нужно принести из соседнего двора бревно и вышибить дверь. Что же такого набедокурил на этот раз Себастьян? Знать, серьезно напроказил, и, похоже, это недобро закончилось.
3
Проскочить вслед за дядей Иоганну не удалось. Господин Вальтер посмотрел так, что юноша, не споря, отступил назад. Жандарм умел так смотреть. Не смотрел, а опускал взгляд, словно тяжелый кузнечный молот. Говорили, что на войне он был ранен, отчего на плече остался длинный прямой рубец. Рубец действительно был. Иоганн видел его однажды, когда купался в реке с мальчишками, а мимо, загребая длинными сильными руками, проплыл против течения господин Вальтер. Багровая полоса, взбухшая, словно узкий клин перекопанной земли. Неприятное зрелище.
Жандарма в деревне побаивались. Пожалуй, только это и останавливало сейчас разъяренную толпу от самосуда. Оказавшись в ее гуще, Иоганн неожиданно для себя испугался. Толпа не видела его, не чувствовала, не узнавала. Отдельные люди потерялись в ней, размазанные кистью по полотну площади. Даже голоса слились в неразличимый грозный гул, на поверхность которого выбрасывало то один, то другой крик. Мальчишка рванулся в сторону, продираясь сквозь стоящих — туда, на берег этого бушующего моря — его пихали руками, как неожиданную помеху, мешающую толпе быть единым целым. Наконец он выбрался, вылетел, потеряв по дороге картуз и получив локтем в бок — несильно, но болезненно. Отдышался, успокоился, обернулся к кутузке…. Со стороны все выглядело не так страшно. Иоганн вскарабкался на толстую нижнюю ветку тисового дерева и уселся на нее, свесив ноги.
— С чужаками Феликс водился! — донесся до него незнакомый голос. — Они ублюдка и натравили!
Чужаки… Да избегал их Себастьян, сторонился. И сами они в деревне бывали редко. Как поселились с полгода назад у лесничихи Анны за болотом, так и жили. Говорят, ищут что-то. Что именно разыскивают странные люди, Иоганн не знал. Дядя ворчал, что так ни разу и не появились в церкви. Ему только дай повод поворчать… Вчера вот за что Иоганна обругал? Тот ему книжку пересказывать стал. Страшную. Об убийстве и как в конце один француз выяснил, что это убийство совершила обезьяна. А дядя давай бубнить: и книжка неправильная, и читать такие не нужно, и следует про хорошее писать, а не про убийства. Как бы сейчас тот француз пригодился! Он бы точно выяснил, кто Феликса убил. Может, и не Себастьян вовсе? Может, те самые чужаки?
Волнение в толпе нарастало, кто-то стал стучать в закрытые двери, требуя вывести убийцу на правый суд, дверь резко распахнулась, и в проеме показался хмурый Вальтер Бауэр. Пугнул особенно настырных и застыл на широких ступенях у входа, возвышаясь над галдящей толпой. Руки жандарма были скрещены на груди, ноги в шнурованных ботинках широко расставлены. Высокий и крепкий, в просторной рубахе, подпоясанной кожаным ремнем, на котором висели наручники — всем своим видом он показывал, что не допустит беззакония. А ведь Себастьяна он вел без наручников, не захотел унижать. Под взглядом Бауэра люди слегка притихли, и жандарм вернулся в помещение.
4
Отец Иеремия повернулся к двери каморки, он только-только собирался постучать в нее, как Себастьян вдруг поднял голову и очень быстро, словно боясь, что не успеет, спросил:
— Так кто мой отец — Генрих?
Священник замер. Что тут ответишь? Бедный мальчик! Даже в такую минуту он помнит о горьком своем сиротстве. Над ним нависла угроза расправы, а мальчишка хочет услышать то, что никто никогда ему не расскажет. Может, Генрих и его отец… Знать бы священнику самому — давно бы наложил на кузнеца епитимию. Но, похоже, кузнец и сам ни в чем не уверен. Не признался ни разу на исповеди, что Себастьян сын ему, хотя Иеремия неоднократно склонял его к мысли признать отцовство.
— Не знаю, кто твой отец, Себастьян, уверяю тебя. Но даже если бы кто рассказал мне, как мог бы я нарушить тайну исповеди? — мягко произнес он.
— А зачем вы мне это тогда написали?
5
Мощный рык Бауэра мигом усмирил беснование толпы, она еще некоторое время глухо поворчала, но отдельные выкрики, угрозы, проклятия прекратились.
— Мммммммммолчать! — рявкнул жандарм и подтолкнул вперед священника. — Святой отец поговорит с каждым из вас, узнает, кто что делал во время убийства. На вопросы отвечать точно и четко! Не лгать! Из Рабеншлюхт не отлучаться! Ты! — Бауэр ткнул пальцем в Йоахима. — вставишь новое стекло!
— Это не я! Не я! — затрещал Йоахим. — Все кидались камнями. Почему всегда я?
— Без разговоров! — жандарм устрашающе завращал круглыми глазами, дождался полного молчания и отступил обратно за дверь, оставив отца Иеремию одного на крыльце.
Священник вздохнул и начал говорить. Он говорил не очень громко: так, как обычно в церкви на проповеди. Слушали его внимательно, почти не перебивали.