Требуется чудо [компиляция]

Абрамов Сергей Александрович

Содержание: 1. Тихий ангел пролетел 2. Двое под одним зонтом 3. Потому что потому 4. Требуется чудо 5. Ряд волшебных изменений милого лица 6. Как хорошо быть генералом 7. Человек со звезды 8. Странник

Сергей Абрамов

Цикл "Сказки большого города"

Тихий ангел пролетел

Версия

Москву сдали в конце декабря сорок первого, зима стояла нещадная, дышать было колко, немцы шли по Москве не дыша, только снег скрипел на Горького, и на Садовом, и на Манежной сахарно скрипел вмерзший в асфальт снег, скрипел под сапогами, скрипел под шипованной резиной, под траками, которые рвали лязгом выстуженную дневную тишину и порвать не могли: намертво тишина смерзлась. Странно было немцам в промерзшей Москве, зябко им было, не дыша в нее вошли, не дыша в ней остались, потому, может, всерьез ничего и не тронули — вопреки угрозам их крутого вождя, сулившего затопить Москву, да только в который раз легко солгавшего. Но и в самом деле: зачем их крутому вождю лишнее море, разве его кораблям негде было плавать?..

Город остался живым, а вот

как

он тогда жил — это уже другой разговор, долгий и каторжный, хотя, конечно, можно и двумя словами: опять-таки не дыша тогда жил. И то объяснимо: зима, мороз, снег.

А война пока что дальше покатилась, сворачиваясь, сворачиваясь…

Факт

На сверхзвуке уже, не пределе мощности, почудилось: вдруг вырубился двигатель. Но нет, понял сразу, не почудилось: мгновенно возникшая тишина сдавила уши с такой убойной силой, что Ильин не сдержался, заорал и, погружаясь в мучительную эту тишину, как в омут, теряя от боли сознание, орал, не переставая, страшно пугая, должно быть, слухачей на аэродромной связи, орал, мертво вдавливая в панель кнопку катапульты, орал, уже напрочь вырубившись из реальности, ни черта не слыша, не видя, не помня…

Действие

Непруха с утра началась: зеркало разбил. Оно на подоконнике стояло, подоконник узкий, а тут на Иване Великом к заутрене вмазали, Ильин дернулся, щеку порезал и зеркало разбил, локтем его смахнул, убогий. Зеркало — хрен с ним, конечно, дешевое простое стекло, а вот примета очень скверная. Ильин верил в приметы, отчего сильно расстроился плюс добриться пришлось наизусть, под сладкий ивановский перезвон, хоть и далековатый, но отчетливо слышный. Он разбудил Ангела, весьма некстати, Ильин-то рад был, что встал раньше хранителя, что можно хоть побриться без его занудства, в относительном где-то покое, но покой Ильину не обломился. Ангел проснулся и завел шарманку.

— Утро говенное, — сказал известное Ангел. Ильин смолчал. Натужно, с гадким хрустом, скреб лезвием подбородок.

— Зеркало разбил, — сказал тоже известное Ангел. Скреб лезвием подбородок, а следом пальцы легко по коже вел, чтоб, значит, контролировать бритье без отражения в стекле.

— К худу, — сказал совсем известное Ангел, а после чуток неизвестного добавил: — День не задастся. Под машину попадешь, полиция пристанет — в околоток оттащит, паром обваришься.

Много наворожил, не пожадничал, в настроении с утра был.

Версия

За последние лет, может быть, двадцать с гаком Москва стремительно выросла вверх; стеклянные, хрупкие на взгляд, о сорока и поболе этажах, здания нагло обступили Бульварное кольцо, зеркальными золотыми окнами засматривались за Чистопрудный, за Рождественский, за Покровский, Страстной, Тверской и иные бульвары, но внутрь кольца опасливо не вступали, не получилось пока вторжения, муниципалитет стойко берег архитектурную девственность древнего центра и землей там особо не торговал. А если и продавал на слом сильно обветшавшие домишки — под новые отели, например, туристы и деловые люди в Москву хорошо ехали, или под большие супермаркеты, или под сверхдорогие рентхаусы, — то продавал с умилительным условием: строить новые не выше колокольни Ивана Великого, как в старину. А немалую часть муниципальных денежек рачительно тратил на реставрацию древних стен, например, или на прочное асфальтовое покрытие столичных улиц, или вот на яркие электрические гирлянды, украсившие вечные московские тополя на тех же бульварах. Чтоб, значит, красиво было всем и удобно жить и радоваться…

Факт

Удачливый рыбачок, праздношатающийся отпускник, возвращаясь с неслабой рыбалки, наткнулся у кромки леса на самом краю большого, знаменитого окунями Черного озера на голого и бильярдно лысого мужика, мертво ткнувшегося синей от начавшегося удушья мордой в гнилую, дурно пахнущую болотом осоку. Если честно, то мужик был не вовсе гол, какие-то ошметочки на теле наличествовали, будто кто-то ливанул из жбана на одежду крепкой соляной кислотой и сжег что сожглось. А тело, вот странность, кислота не тронула совсем; значит, сообразил рыбачок, не кислота то была, а нечто другое, науке, может, пока неведомое. У самого мужика о том не спросить: он и не мычал даже, но сердце чуть-чуть билось, и рыбачок, обронив снасти и улов, взвалил полутруп на закорки и пер его, подыхая от натуги, четырнадцать ровно верст до деревни Боково Ряжского уезда Рязанской губернии, где в своем доме обитала старшая безмужняя сестра-рыбачка с двумя сынами, пятью справными коровенками, кое-какими свиньями, птицей тоже, еще огородом, с чего и сама с сынами харчилась, и брату-рыбачку в первопрестольную перепадало. И на указанного странного мужика поначалу хватило, пока его рыбачок с собой в Москву не увез, хотя и оклемавшегося на сестриных хлебах, но в свою память так и не возвратившегося. Имя сумел вернуть — Иван, отчество Петрович, фамилию русскую вспомнил — Ильин, а вот как на Черном диком озере очутился, какой лихой тать его там раздел и ограбил, чем и по чему оглушил — по-прежнему тьма. Во тьме той и в Москву подались, местное гебе с великой радостью отпустило чужака к столичным умным коллегам, да только и столичные спецы тьму не развеяли: память — субстанция сложная, непонятная, современной науке толком неведомая, одно слово — темная…

Двое под одним зонтом

1

Ночь и дождь, ночь и ветер — мокрый и колкий, забытый зимой в этом насквозь продрогшем апреле, в этом фальшивом апреле, который даже и не притворяется серединой весны. Впрочем, днем еще туда-сюда: солнце проглянет иной раз, чуть согреет ветер «умеренный до сильного», а уж ночью…

«Ночь нежна», — сказал некий классик. Счастливчик — он не шлепал по черным лужам в заполуночном мороке, когда фонари на столбах — из разумной экономии, вестимо! — уже погашены, утлый зонт мощно рвется из рук, но его подъемной силы — увы! — недостаточно, чтобы перенести тебя по воздуху прямо к остановке троллейбуса, зато твоих сил едва хватает, дабы не упустить его в свободный полет. А дождь между тем нещаден.

Плюс еще одно существенное неудобство: холодно.

Были бы денежки, плевать тогда на все неудобства: теплое такси — лучшее средство от стихийных неурядиц. Но зарплата ожидалась лишь в среду, а полчаса назад настал понедельник, и даже если попоститься пару деньков, все одно на рупь с мелочью, имеющиеся в кармане, до дому на такси не добраться. Вот так-то: безденежье — род подвижничества…

Вслед за зонтом Дан выскочил из крутого переулка на Садовое кольцо и не без усилий направил зонт к троллейбусной остановке. Она была безлюдна — под стать улице, несмотря на непоздний час, и Дан с тоской подумал: а вдруг троллейбусы уже забились в свои теплые стойла и ожидать их весьма напрасно, перспектив никаких?

2

Дан сидел верхом на моноцикле и кидал пять шариков. Моноцикл — по-русски одноколесный велосипед, сооружение крайне неудобное, пожалуй, даже бессмысленное. Торчишь на узеньком седелке, ерзаешь на нем непрерывно, сучишь ногами на педальках, чтобы не упасть носом в пол, удержать зыбкое равновесие. Правда, можно вовсю крутить педали и ехать по прямой или по кругу, расточать улыбки направо-налево, ликующим видом утверждая, что удовольствие от езды — беспримерное. Так и должно поступать, коли ты артист цирка, коли ты выехал на манеж на одноколесном монстре, чтобы веселить почтеннейшую публику, чтобы — не дай бог! — не заставить ее помыслить, что тебе трудно, страшно или коломытно, — нет, напротив, ты обязан показать, как ты ловок, умел, весел и легок, как прекрасно накатан твой моноцикл, как бойко ты кидаешь свои шарики, будто привязанные невидимыми нитями к твоим магнитным ладоням.

Дан считался в цирке неплохим жонглером до недавних пор. Он работал салонный номер: трость, котелок, монокль, зажженная сигара, носовой платок, галстук-бабочка — все это летало у него вверх-вниз, эдак небрежно, как бы между прочим, а он, во фраке и штиблетах-лакишах — ресторанный лорд — ловил летучую дребедень руками, глазом, карманом — оттопыренным, естественно, и… ах, да: еще губами — сигару, и курил, пускал дым кольцами, левой рукой в белоснежной перчатке наклонял котелок, смотрел на зрителей сквозь простое стекло монокля, принимал аплодисменты. Парад-алле! Однако надоело.

Однообразие надоело, собственный набриолиненный вид провинциального вампира, томного кумира офицерских супружниц, надоели летающие предметы туалета.

А если честно, Дан сам себя хорошим жонглером не считал, не верил себе. Многого, знал, ему недоставало. Куража циркового, когда каждое выступление как премьера, как бенефис — это из артистического ряда сравнений, а коли взяться за общечеловеческий ряд — как первое свидание, как свадебная церемония, как первая брачная ночь, наконец! Короче, возвращаясь к суровой прозе, кураж — это постоянное волнение, постоянное напряжение, настроение вот какое: шагнешь — и полетел. А Дан не умел летать. Дан умел работать. Добротно, на совесть, профессионально, но — без куража.

А еще терпения ему не хватало. Цирковой жонглер обязан быть стоиком. Один классик сказал: «Талант — это терпение!» Другой дополнил: «Талант — это труд!» Задолго до них русский мужичок придумал хитрую поговорку про труд и терпение, которые все на свете одолеют. Похоже, мужичок тот знаком был с талантливым жонглером, однажды устал наблюдать за его многочасовой работенкой, а с устатку мудрую мысль афоризмом и выстроил.

3

А потом, как в священном писании, был вечер и было утро. Утро пасмурное, серое, брезентовое, как штаны пожарника (откуда шутка?), штрихованное дождем висело за немытым стеклом окна, тоскливое длинное утро, вызывающее головные боли, приступы гипертонии и черной меланхолии, а по-научному — нервной депрессии.

Но все это у иных, здоровьем обиженных. Давление у Дана держалось младенческое, головными болями не страдал, а черная меланхолия выражалась всегда однозначно: не хотел идти на репетицию.

Лежал под одеялом, тянул время, оглядывал небогатое свое однокомнатное хозяйство.

Оля спросила вчера вечером:

— Вы часто уезжаете из Москвы? Ответил привычно, не задумываясь:

4

Жил Дан на Октябрьской улице неподалеку от архитектурно знаменитого театра, являющего в плане — с высоты, для любознательных птиц — пятиконечную звезду. Четырнадцатиэтажное обиталище Дана, наоборот, выглядело архитектурно-тоскливым: блочная спичечная коробка с грязно-белыми карманами лоджий. Тусклая — пятнадцатисвечовая, наиболее экономичная! — лампочка-лампадка у лифтов, узковатые короткие пролеты лестницы с лирическими признаниями на стенах, писанными школьными цветными мелками, третий этаж, обитая серым дерматином дверь с числом 21 — «очко», как говаривал Дан своим знакомым, твердо считая, что карточные понятия надежнее всего, если надо вбить в память номер квартиры.

Поспешая в студию. Дан по привычке сунул на бегу палец в круглую дырочку почтового ящика — нет ли чего? — и нащупал какую-то бумажку. Притормозил, пошуровал ключиком, достал открытку. Районный телефонный узел уведомлял тов. Шереметьева Д. Ф. — то есть Дана, Даниила Фроловича, — что ему разрешена установка телефона и что ему, то есть тов. Шереметьеву Д. Ф., надлежит зайти на вышеупомянутый узел и уплатить кровные за вышеупомянутую установку. И внизу — шариковой ручкой — номер его будущего телефона. Слов нет, какой замечательный, удобнейший, легко запоминающийся номер!

Впрочем, Дану сейчас любой номер показался бы наизамечательнейшим: уж очень он обрадовался. Прямо-таки возликовал. Сколько ходил «по инстанциям» — все без толку: нет возможности, отвечали «инстанции», каналы перегружены, вот построим новую АТС, тогда… А когда «тогда»? Дан и надеяться перестал, а тут на тебе: апрельский сюрприз. Нет, братцы, есть справедливость на белом свете, и торжествует она вопреки неверию отчаявшихся.

Естественно, Дан немедля припомнил вчерашний разговор с Олей. Она-то откуда узнала про открытку? Видела почтальона? В пятнадцатисвечовой мгле углядела в ящике «что-то белеющееся»? Да вздор, вздор, она даже номера его квартиры не ведала, пока Дан не подвел ее к серой двери с карточной цифрой на косяке.

Шальная мысль: а вдруг она, прежде чем на свидание заявиться, все про него разузнала, всю подноготную?

5

С утра репетиция негаданно отменилась: приехали киношники, заставили зал с манежем прожекторами, изображали что-то «из цирковой жизни».

Тиль даже калоши не снимал. Постоял, посмотрел на кинодейство, сказал ворчливо:

— Лентяям всегда везет, — и добавил для вящей ясности: — Это я о тебе, Данчик.

— А я понял, — кивнул Дан, — о ком же еще…

Сам-то он не прочь был покидать — по крайней мере ему так казалось, — чувствовал некий рабочий зуд в ладонях, считал, что вполне способен горы своротить. Если невысокие.

Потому что потому

Сначала, когда Вадим впервые расставил на лесной опушке дюралевую треногу этюдника и только вгляделся, сощурившись, в редкий ельничек впереди, в тропинку, чуть видную в траве, перевитую для крепости жилистыми корнями деревьев, еще во что-то вгляделся — не суть важно! — фотографируя увиденное в памяти, в этот момент они и появились: возможно, передовой их отряд, разведчики-следопыты. Тогда Вадим особо их не рассматривал: мало ли кто интересуется бродячим художником. Привычное дело: по улицам слона водили… Они встали за спиной Вадима, молчали, ждали. Тонким и ломким углем Вадим набрасывал на картон контуры будущего этюда, готовил его под краски. Он любил писать сразу набело — почти набело, потому что потом, если работа удавалась, он еще до-олго возился с ней в мастерской, отглаживал, «обсасывал», как сам говорил. Но именно с ней самой. Хотя, бывало, ему казалось, что картон слаб для этой натуры, и тогда он брал холст или — с недавних пор — лист оргалита, удобный для его подробной и гладкой манеры письма, и писал заново, отталкиваясь и от картона, но больше от памяти. Она и вправду была у него фотографической: гордился ею и не перегружал ненужным.

Те, кто стоял позади, были

ненужными

. Вадим не оглядывался, не фиксировал их, только сетовал про себя: неужто полезут с вопросами?..

Однако не полезли. Постояли по-прежнему молча и молча же скрылись, будто растаяли, растворились в зелени — столь же незаметно для Вадима, как и ранее возникли.

А работалось, в общем, неплохо: споро. День выдался чуть пасмурный, сероватый, удобный по свету: солнце облаками прикрыто, не режет натуру, не меняет освещения, двигаясь, как и положено, с востока на запад. Поэтому Вадим не очень-то любил солнце, особенно полдневное, непоседливое — не поспевал за ним, и, помнится, кто-то ругнул его в прессе — после персональной выставки в зальчике на Горького: за «мрачноватость палитры, отсутствие радости в природе». Как будто вся радость — в солнце…

Седой день хорошо лег в этюд, и Вадим был доволен, заканчивал уже, доводил картон до ума, когда опять появились они. Удобнее, пожалуй, далее именовать их так — Они, с заглавной буквы, ибо для Вадима Они были одним целым, многоруким, многоглазым, вездесущим существом, своего рода излюбленным фантастами сообществом —

Требуется чудо

1

Цирк был пустым и гулким, как рояль, из которого вынули музыку.

— На сегодня — все, — сказал Александр Павлович, — закрыли контору.

— А люки проверил? — спросил инспектор манежа.

— У вас что, иллюзию давно не работали?

— Давно… — Инспектор повспоминал: — Года два уже…

2

Александр Павлович сидел в своей гардеробной в цирке и смотрел в окно. Сентябрь уж наступил. Еще зеленое, но уже немножко желтое дерево — ясень, кажется, — шелестело под теплым по-летнему ветром, иногда залетавшим ненадолго в гардеробную Александра Павловича. Где-то внизу утробно ревели медведи.

До премьеры, до открытия сезона оставалось десять дней.

Александр Павлович приехал в цирк сразу после своего отпуска, и так уж получилось, что одним из первых. Можно было, не считаясь с обычно ограниченным репетиционным временем, «прогнать» аттракцион, даже можно было сделать это днем, а не ночью — в привычный для иллюзионистов час; — потому что в цирке почти никто не появлялся и не стоило опасаться любопытных. Но мучительно не хотелось работать…

Александр Павлович изучал ясень и вспоминал вчерашний ночной разговор с Валерией. Он сам на него напросился, завел его, когда уже за полночь подъехали к ее подъезду, сидели в темной машине; Александр Павлович неторопливо курил, сбрасывая пепел за окно.

— Как тебе люди? — спросил он.

3

Спал Александр Павлович мало. Проснулся в полдень — совершенно бодрым и необъяснимо довольным. Полежал минуты три, поискал объяснения. Вспомнил: «портсигар»! Вскочил с постели, подошел к столу: «портсигар» сверкал черным глазом, будто подмигивал. Александр Павлович подержал приборчик в руках — тяжелый, холодный; серебряную шкатулку на него не пожалел, антикварную, купил как-то по случаю в комиссионке, ползарплаты отвалил. Валялась она, ненужная, а вот и пригодилась…

Аккуратно положил на стол, пошел в ванную, влез под душ. Воду пустил холодную, чтоб окончательно сбить сон, коченел себе потихоньку, думал сварливо: «Бабы, говоришь, в женщине много?.. Счастье, что осталась она в женщине, что не придушили ее насмерть всякие там службы, заседания, воскресники, вздорные мечты о карьере великой… Плачутся: природу не уважаем, экологический баланс нарушен, рыбку повыловили, тигров постреляли, леса в Европе нету, канцерогены отовсюду ползут… да не с этого началось! Основа баланса — отношения между мужчиной и женщиной, те отношения, что сама природа и установила. В двух словах так: мужик мамонта валил, женщина огонь поддерживала. Так и должно быть! Всегда! А у нас наоборот… Вон хмырь вчерашний, из неизвестных, хвастался: он-де сам обед готовит, сам детей воспитывает, жене не доверяет… Докатились: хвастаемся этим!.. а жена у него художница, видите ли! Она творит! Она самовыражается! Ей некогда… Господи, да назовите мне хоть одну женщину, которая в мужской профессии сравнялась бы с великими? Подчеркиваю: с великими, а не с рядовыми. Черта с два назовете! Принцесса Фике, Екатерина Великая? Истеричная дура. Софья Ковалевская? Ординарный профессор, десятки таких в России было… Мария Склодовская? Да она своему мужу пробирки мыла… Марина Цветаева? Огромный талант, но разве поставишь ее рядом с Пушкиным?.. То-то и оно… Есть среди женщин Рембрандты? Толстые, Пушкины, Достоевские? Эйнштейны или Циолковские?.. Нет и не будет! Ибо природа, повторяю, по-иному установила: мужик мамонта валит, женщина огонь поддерживает. И природу в нас можно только убить, изменить нельзя. А убитая — зачем она нужна?.. А то вон уже и детей воспитывать некому. На двадцать пять душ одна воспитательница; которая только и мечтает, чтоб в завроно выбиться… „Бабы в женщина много…“ Мало, очень мало! Но-осталась она в ней пока, и спасать ее надо, спасать скорее, чтобы в один прекрасный день не получилось так, что все женщины кругом — как Валерия… А что Валерия? Дуреха она, и все… Покажу я ей: сколько в ней „бабы“, как она выражается… И еще покажу, что „баба“ эта куда естественнее, чем та женщина, какую она себе сочинила…»

Кончил думать, потому что замерз.

Возможно, не будь вода столь холодной, Александр Павлович думал бы менее категорично, менее резко, но пытки не способствуют диалектическому мышлению, а холодный душ для Александра Павловича был именно пыткой, и что самое обидное — ежедневной и добровольной. Александр Павлович на все шел, чтобы его несомненно здоровый дух находился все-таки в здоровом теле, а тридцать восемь — не восемнадцать, здоровье приходится поддерживать искусственно…

Растерся докрасна, ожил. Оделся, умостил «портсигар» во внутреннем кармане пиджака, вышел из дому и порулил завтракать плюс обедать в ресторан «Берлин», где у Александра Павловича с давних времен имелся знакомый метрдотель. А точно в восемнадцать ноль-ноль тормознул машину у институтского парадного подъезда.

4

Наташа не задержалась: ее пунктуальность не отличалась от маминой. В два десять прозвенел звонок с урока — Александр Павлович услышал его, сидя в машине: на улице тепло, окна в школьном здании открыты, — а через две минуты увидел Наташу, бегущую к нему через двор.

Она уселась в машину, аккуратно хлопнула дверью, с ходу спросила, даже не поздоровавшись:

— Что вчера было с мамой?

— С мамой?.. — Александр Павлович вопрос понял, но не знал, как ответить, и тянул время. — А что вчера было с мамой? По-моему, ничего. Мама как мама.

— Не как мама. Я даже не думала, что она может быть такой… — Наташа поискала слово, — домашней какой-то. А сегодня она проснулась злая-презлая.

5

Александр Павлович лежал поутру в постели, никуда не спешил — рано еще было, анализировал события. Ну прямо любимое занятие у него стало: анализировать события; эдак из практика-иллюзиониста в психолога-теоретика переквалифицируется, смежную профессию освоит…

А что, собственно, анализировать?

Ну, во-первых, техники многовато в этой истории. Прибор-«портсигар», прибор «короля магов» Рудольфа Бема… И тот и другой безотказно подействовали на женщин: один — на мать, второй — на дочь. Семейная черта: повышенная восприимчивость к техническим чудесам…

А во-вторых?

Во-вторых, приборы-то — ох какие разные-е-е…

Ряд волшебных изменений милого лица

«Что есть женщина?» — суперглубокомысленно думал Стасик Политов, выгоняя со двора поджарый «жигуленок» испанского цвета «коррида», нахально лавируя задом среди иных личных авто, по изящной дуге объезжая парадный строй мусорных баков, проскальзывая в опасной близости от стриженного по-солдатски, под ноль, тополя и газуя по Маленковке, а потом — дальше, туда, где вольно и плавно несет свои мутные воды древняя река Яуза.

«Что есть женщина?» — тоскливо и безнадежно думал драматический артист Стасик Политов и сам себе отвечал без запинки: «Женщина есть зло!»

У него имелись все основания к такому категоричному и в общем-то несветлому выводу. Он только что вдребезги разругался с двумя довольно близкими ему женщинами, а именно: с женой Натальей тридцати восьми лет от роду и дочерью Ксенией, восемнадцативешней девицей. Что послужило причиной ругани, мы еще узнаем, а пока, к слову, отметим, что заслуженный артист Стасик Политов вправе был задать себе такой философски вечный вопрос и так легко на него ответить, потому что всю сознательную жизнь поклонением его окружали разные женщины: красивые и не слишком, добрые и мегерообразные, молодые и увядающие. Нравился им Стасик Политов, вот и вся причина! Но он-то, он, хитрюга чертов, привык к идолопоклонству, дня без него не мыслил, идол, все выгоды в нем искал и, представьте себе, находил кое-какие. Но и об этом потом, потом…

А пока зафиксируем ваше внимание на том, как умело выводил он со двора свой морковный седан-люкс, как хладнокровно, с каскадерской удалью рулил между поименованными препятствиями, хотя, казалось бы, — необратимое влияние стресса, тяжелые последствия бытового конфликта… Но нет, нет и нет! Никаких последствий не наблюдалось. Бытовой конфликт не давил на психику Стасика как раз потому, что привык он к подобным, пусть даже бурным, но быстротечным конфликтам — дома, в театре, в одолженной на вечерок холостяцкой квартирке, в машине, на улице, в магазине, везде, везде. Вечно он кого-то не устраивал, что-то не делал или делал не то, забывал, опаздывал, придирался по пустякам, спорил не к месту и не ко времени — сплошной Недостаток, а не человек.

Именно так: Недостаток с прописной буквы, человек — со строчной.