Сыновья уходят в бой

Адамович Алесь Михайлович

«…Полицаи сидят, сбившись, как овцы в жару. А некоторые в сторонке, с этими остальные полицаи стараются не смешиваться. Этих расстреляют определенно – самые гады.

Вначале в разговоре участвовали только партизаны: смотрят на полицаев и говорят как о мертвых, а те молчат, будто уже мертвые. Потом несмело начали отвечать:

– Заставили нас делать эту самооборону. Приехала зондеркоманда, наставили пулеметы…

– Слышали, знаем ваше «заста-авили»!.. И тебя – тоже?

Вопрос – сидящему отдельно начальнику полиции. Под глазом у него синий кровоподтек. Когда, сняв посты, вбежали в караульное, скомандовали: «Встать!» – этот потянулся к голенищу, к нагану. Молодой полицай схватил его за руку, а Фома Ефимов подскочил и – прикладом.

– Та-ак, господин начальник… В армии лейтенантом был?

Главный полицай молчит, а бывшие подчиненные хором заполняют его анкету…»

Часть первая

Уже шестнадцать

I

Толстые темные ели как часовые. Будто передают тебя от поворота к повороту. Толя остановился у соснового пня, облитого льдом. Ничего площадочка – хату можно поставить! И как только спилили этакое деревце. Стал на пень, прошелся. Четыре шага. Посмотрел на облака, пробегающие в небе. Глянул на уходящую вдаль просеку. Так и кажется, что проложила ее рухнувшая сосна.

– Силен лес! – похвалил и как бы похвастался Коваленок.

Силен, конечно. Но было бы удивительно, если бы партизанский лес был обычный. А Ковалёнок здесь как дома, позавидовать можно. Полушубком где-то разжился, полы широкие, а выше – как раз по его девичьей талии. Шагает, сбивая каблуками хромовых сапог звонкие комочки мерзлой грязи, льда. И сам – звенящий, поскрипывающий: опоясан ремнями, украшен пряжками, даже свисток зачем-то на груди болтается. И ямки у рта, и шутовские усики-ниточки – все такое разванюшинское, знакомое.

Началась грабовая роща. Сразу посветлело в лесу. После хвойной зелени сучья граба такие голые, мертвые. Голубоватая и будто с подтеками кора заставляет вспомнить открытые всем дождям холодные печи в сожженных Вьюнах. Там Толя жил последние две недели. А где-то в Лесной Селибе помнят, думают о нем, как о настоящем партизане.

Проревел совсем недалеко самолет, высыпал крупную пулеметную дробь.

II

Уже месяц, как Толя пришел в партизанский лагерь, а он все еще неизвестно кто. Нет, он не в хозвзводе, до этого не дошло. Но и не боец. Для таких, как он, тоже есть название. И даже песенка: «Лагерный придурок… там-та-рам…» Ну и пускай придурок. Но веселого в этом мало. Только и отдыхаешь от затяжной, злой обиды, когда пошлют в деревню. Соломы, например, привезти. В деревне и Толя партизан. Кому известно, что винтовка чужая?

Но если правду сказать, и в деревне нет у него полной партизанской радости. Он даже побаивается. А вдруг какой-нибудь дядька, который накоротке с партизанами, махнет рукой:

– Иди, иди, тоже нашелся! Какой тебе еще соломки?

Что тогда делать, как поддержать партизанское достоинство? И вот Толя напускает на себя строгость вооруженного человека, спрашивает по-партизански требовательно, но и по-партизански дружески:

– Хозяин, как у тебя с соломкой?

III

Разведчики привели в лагерь двенадцать человек, убежавших из немецкого плена. Одинаково грязные лохмотья, одинаковая чернота, положенная на лица долгим, лютым голодом. И все же некоторых сразу выделяешь. Особенно заметен веселоглазый парень, который убил топором немца-конвоира. Ходит по лагерю с немецкой винтовкой.

Нескольких определили в третий взвод. Самый пожилой, Коломиец, как сел на землю возле землянки, так и не сдвинулся весь день. На том месте и пообедал (товарищ принес котелок), там и приоделся немного. Когда примерял полотняную, плохо покрашенную, но все же рубаху, лицо его засветилось первой улыбкой.

Товарищ Коломийца – низенький, седой. Можно догадываться, что он вовсе и не старый еще, что был когда-то очень живой, подвижный. От неуходящей, виновато-радостной улыбки кожа на висках все время собрана в лучики.

Кроме Коломийца и его белоголового товарища Шаповалова в третий взвод зачислен еще один. Фамилия – Бакенщиков. Этого не сразу и заметили. Все новички уже освоились, все в обновах, не очень роскошных, но все же. А очкастый сидит в сторонке, ворох лыка у ног, колени острые, высокие, как у кузнечика. Сидит человек с узким, высоколобым лицом профессора и отрешенно плетет лапти. Смелости только и хватило лыка расстараться, попросить. Но не заметно в нем той обязательной тихой виноватости, с которой приходят в лагерь из немецкого плена.

Мама принесла ему Алексеево белье. Хорошее, почти новое. Человек поднял черные, странно горящие за очками глаза. Глаза эти как бы отдельно живут на одеревенело-спокойном лице. И поблагодарил он странно:

IV

После разгрома Протасовичей посыпались гарнизоны помельче. Весело было представлять, как дрожат во всей округе бобики («Ну, если Протасовичи не удержались…»), как радуются люди («Взялись за этих вояк Юзиковы хлопцы…»), как забеспокоились немцы в крупных гарнизонах, видя, что не удержать им партизан в кольце полицейских деревень.

Каждый новый гарнизон громили или забирали (чаще с помощью связных) в какое-то другое время суток… Язвеничи, Лоси, Никитки… Ночью. На рассвете. Под вечер. Полицаи уже не знали, когда ждать партизан, когда бояться. Ворвались хлопцы в Лоси, а там – никого. Даже растерялись: не ловушка ли? Оказалось, что лосевские вояки и ночевали и дневали в жите. Из Никиток уводили полицаев – ночью это было, – догоняют еще двое.

– Возьмите и нас.

Толя все еще не ходит на операции, он только рассказы слушает, а по рассказам получается здорово и даже забавно. Скорее бы самому.

В лагере сидит более сотни полицаев. Целеньких, живых. Сидят по землянкам и ждут, что с ними будет. Тех, из Протасовичей, не оставили ни одного. Но есть приказ подходить с разбором.

V

Как всегда после боя, люди долго не ложились спать, хотя и устали. Будто понял каждый, как это много: говорить, двигаться, смеяться. В соседних буданах-землянках тихо поют. Разванюша взял гармошку, оставшуюся от Пархимчика – убитого в Протасовичах парня, – и стал тихонько подыгрывать поющим: «Ле-етя-ят у-утки…»

– Вашкевич любил песню эту, – сказал Головченя и быстро поправился: – Любит.

Казалось, все посмотрели на Застенчикова, а у Застенчикова вид испуганно-сердитый, жалкий.

Когда кончили «Вашкевича песню», Носков неожиданно потребовал:

– Саратовские.

Часть вторая

Идут партизаны

I

Оказывается, быть партизаном – это все время куда-то идти. Поел, если повезло, поспал, если удалось, и снова идешь, идешь, ощущая заострявшуюся боль под лопаткой – с той стороны, где тяжесть винтовки. Дорога летняя, песчаная. Лучше держаться поближе к сосенкам, не так «буксуют» ноги. Солнце жарит, но недавно пробежал дождик, наследил, исклевал песок. Дорога пахнет вкусно, как обрызганный водой теплый хлеб.

Хорошо идти со взводом, знать, что впереди тебя ждет опасность, и знать, что она – далеко, как вечер. И пока не о том, что будет вечером или завтра, а о том, что пора бы дать отдых ногам, думают все и ты вместе со всеми.

Но даже усталость веселит. Возможно, потому, что впереди шагает Царский, которого уже сделали командиром роты. Что-то особенное затеяно, раз со взводом командир роты. Да и вообще, когда на дело своим взводом идут, хлопцы такие добрые, веселые.

Вот только винтовку приспособить по-другому. Ноет плечо.

Но будет же когда-то привал, устанет и широкая, обтянутая кожаной тужуркой спина Царского. Правда, голос его по-прежнему зычный:

II

Схватили хлопцев! Теперь они в Селибе. И чистая случайность, что Толя не с ними. В эту минуту он видел бы комендатуру, свой дом, школу и его видели бы, избитого, беспомощного. Оттого, что Толя мог теперь быть не здесь, среди своих, а

там,

все, что у него перед глазами, не кажется устойчивым, настоящим.

В деревне только и разговоров о том, что случилось в Зорьке. Появление Толи заметил, кажется, лишь командир взвода Пилатов. Он обрадовался, но как-то очень сердито обрадовался. И тогда все вспомнили, что Алексей и Толя тоже

оттуда.

– Убили, немца убили хоть одного? – грозно спрашивает Царский. Толя уверен, что убил, но именно потому скромничает, не говорит твердо, а это подогревает сомнения в Царском. Он и без того переполнен гневом: – Подняли ручки! Партиза-аны!

И снова кто-то напоминает, что Разванюша и Комлев из полиции.

– Да они же по заданию в полиции были.

III

Взвод возвращался с шумом, весело. На немецкой машине. За рулем – немец, а рядом с ним в кабине – еще два. На подножках стоят Царский и Зарубин, гордо кланяются веткам.

Машина – тяжелый дизель – остановилась возле штаба. Полный кузов партизан: улыбаются и не слезают, будто фотографа дожидаются.

Из кабины вышли два немца – одинаково пожилые, лысоватые. На мундирах знаки отличия, пистолеты в черных кобурах, по-немецки сдвинутых на живот. Увидели Колесова и Сырокваша, сразу определили, что это командование, направились к ним военным шагом. По-уставному поприветствовали командира и начальника штаба, те их тоже. Колесов неумело, не очень старательно. Сырокваш – почти незаметно. Стоят друг перед другом с некоторой неловкостью. Подошел Кучугура, сказал что-то по-немецки. Колесов показал на дверь штаба.

Немец-шофер остался сидеть в кабине. Держится за руль, как утопающий за доску. Узкое юношеское лицо облито потом. Вокруг машины толпятся партизаны. Радостно кряхтя, сгружают ящики, мешки.

– Выскочили мы на дорогу, а этот как закричит. Как заяц!

IV

Оказывается, отряд уже перерос свой лагерь. Пока взводы на ногах, где-то ходят, землянок хватает. А как соберутся, негде спать. Можно бы на возах, на сене, на еловых лапках, но раздождилось, мокро. Работнички из партизан не ахти какие, зато изобретатели – таких поискать! Кто-то начал первый, и другим понравилось – раздевать толстые ели, делать времянки из коры. Легко и быстро! Надрезать у самой земли, потом – где сучья начинаются, сделать разрез сверху донизу – и вот бедняжка ель в одной сорочке стоит, неожиданно, ослепительно белая. Ночью раздетые деревья – как привидения. Полный лес привидений. И множество буданчиков-будок. Спит, отдыхает человек в хате, а ноги на дворе. Начинаешь замечать, что ноги, как и лица, разные у разных людей. Вот эти, в разбитых, но все же хромовых сапогах, раскинувшиеся прямо на дорожке, обойдешь с некоторой опаской. Носки сапог остро смотрят вверх и в разные стороны – спит человек с полной уверенностью, что побеспокоить не посмеют. Зато эти – в крепких, смальцем подбеленных ботинках – стараются спрятаться в буданчике. Новичок какой-нибудь. Босые ноги, ноги в лаптях (лозовых или из коровьей, шерстью наружу, сыромятины), ноги в немецких, поблескивающих железом сапогах – смотришь и чувствуешь: эти тронь – услышишь веселый окрик («Шагай, шагай, гостей не принимаем!»); эти толкни – матюгом тебя покроет сонный голос, эти – молча поползут в нору. Смотри ты – женские! В туфлях, даже в чулках – все как полагается. Толя обошел их с особенной осторожностью, даже с некоторым испугом. Зато идущий следом партизан, растрепанный со сна, сразу остановился. Нагнулся и – как шляпку гриба – снял, поднял туфлю. Поднес к глазам, новую, желтую, и дурашливо засмеялся. Нога в чулке, ставшая вдруг очень беззащитной, вздрогнула и – нырь в буданчик. И тут же из буданчика показалось лицо – красное и почему-то счастливое.

– Ой, дайте! – пискнула.

Поспешно поднялась на одной ноге, и стало понятно, что голосок у нее по росту: пичуга какая-то. Очень маленькая, но женщина. И уже сознает свое превосходство над лохматым дядей, который ее так бесцеремонно «нашел». Улыбается, уверенная, что теперь, когда она перед ним вся – с глазами, бровями, ямочками у самого рта, – что теперь уже не беззащитна. А здоровила, чувствуя себя очень неумытым и лохматым, вдруг заспешил. И тут же готов в работнички наняться:

– Ну, раз это вы, принесу и вам водички.

Черт, как у них все быстро.

V

… Вышли из лагеря утром. Все четыре отряда сошлись на большаке – широкой, обсаженной березами дороге. «Ура» не кричали, наоборот, критически присматривались друг к другу: какие вы стали за это время, наши ближайшие товарищи и соседи, какое оружие у вас, что мы такое все вместе – бригада? А ничего – внушительно, сила! Каждый считает свой отряд, а точнее – свой взвод самым боевым («все дырки нами затыкают!»), но хлопцы с удовольствием отмечают, что ильюшенковцы все как на подбор («кадровики!»), а у митьковцев в каждом отделении автоматы.

К ночи пришли к холмам, черно-желтым от горелого леса. Жгли его весной, с самолетов. Все отряды бегали тушить пожары. Был лютый ветер. Пламя гремело, как поезд на мосту: огненный вал катился почти по вершинам.

Лента дороги вьется между холмов, наползающих на гаснущее вечернее небо. Желто-черный лес будто заколдованный. Кое-где сохранилась живая зелень, но она кажется чужой, из какого-то иного мира.

Когда совсем стемнело, приказали располагаться на отдых.

– Нашли, что похуже.