Анатолий Афанасьев Реквием по братве

Афанасьев Анатолий Владимирович

Рыночная чума, обрушившаяся на некогда великую державу, пошла братве только на пользу. Представление о мире, как о большой воровской малине, являлось сокровенной сутью братвы, ее единственным духовным постулатом.

Но всей правды о братве не знал никто. Кроме нее самой.

Об этом читайте в бестселлере Анатолия Афанасьева «Реквием по братве».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ УТРО

ГЛАВА 1

У Санька семь пятниц на неделе. Говорили ему, не суйся в «Ласточку», пропадешь — он сперва согласился: да, опасно, а потом сунулся. Под утро приполз домой в свой скворечник на Зацепе, в квартиру вошел, а дальше никак. Упал в прихожей, зацепясь ногой за ящик для обуви.

Галка-сожительница вышла на грохот, зажгла свет, присела рядом на корточки.

— Санек, ты чего? Опять туда ходил?

— Ага, — отозвался Санек с некоторым самодовольством. — Отдубасили за милую душу. Принеси водки, Галь, встать не могу.

— Когда-нибудь совсем убьют.

ГЛАВА 2

Вечером пришла Таина. Санек в ванной отмякал: после восьми часов чугунного сна превратился в деревянную чушку, ни рук, ни ног не чуял, все отбито, выворочено, разбухло — вот что значит месяц выступать боксерской грушей. Услышал щелчок замка, шаги в коридоре, шушуканье. Неужто привела?

Вышел в плавках, с полотенцем на шее. Стесняться нечего, статью природа не обидела. Девицы сидели на кухне. Санек представился:

— Саня. Добрый вечер.

Гостья не ответила, зато Галка смешливо фыркнула:

— Санечка, как не стыдно… Иди, оденься.

ГЛАВА 3

На другой день вечером Санек навестил в больнице изувеченного другана. Клим передвигался на костылях, но выздоравливал потихоньку. Через неделю обещали снять гипс. Главная новость: глаз у него оказался целым, хотя чуток перекосился к носу. Врач сказал, что, возможно, со временем какой-то процент зрения в нем восстановится. По этому поводу они с Саньком выпили на лестничном переходе, где кучковались курильщики. Санек принес с собой буты-лец коньяка и кое-какую закусь в пластиковых упаковках. Впрочем, и без того в больничной тумбочке Клима был продовольственный склад. Мать таскала жратву с утра до ночи. Клим не успевал поедать. Выпивать на лестнице приходилось с опаской: мог застукать кто-нибудь из больничного персонала.

— Здесь с этим строго, — объяснил Клим, — засекут, сразу коленом под зад. А куда я на костылях? Вот рядом коммерческое отделение, там, конечно, повольнее. Ханку хоть вместе с супом дадут. Медсестры услужливые, масса-жик сделать и все такое.

— И скоко там за постой?

— По стольнику в сутки.

— Могу ссудить.

ГЛАВА 4

За десять лет свободы, дарованной россиянам, городское население превратилось в густую биологическую массу, в которой с трудом можно было выделить две-три самостоятельные социальные прослойки. Самая заметная среди них — так называемая «братва», глухо ненавидимая остальными москвичами. Братва состояла из представителей двухтрех подросших на рыночных дрожжах поколений, в ходе уникального эксперимента лишенных каких-либо установочных, общечеловеческих моральных признаков. С научной точки зрения явление братвы давало пищу для размышлений о неизбежном, скором закате человеческой цивилизации, во всяком случае в том ее виде, в каком она сложилась от Рождества Христова. Однако на фоне массового городского обывателя, превращенного в серую плесень, братва выделялась ярким праздничным пятном. Она процветала, благоденствовала и радовалась солнечному свету, точно так же, как радуется ему сорняк, пробившийся наверх сквозь убитую радиацией почву. Рыночная чума, обрушившаяся на некогда великую страну, пошла братве только на пользу, да она же ее и взрастила. Ублюдочное представление о мире, как о большой воровской малине, пропитавшее все поры смертельно занедужившего государства, являлось сокровенной сутью братвы, ее единственным духовным постулатом. И не было для нее лучше места, чем древняя православная столица, обернувшаяся вселенским притоном. Былой городской труженик и заботник, уныло прокрадывающийся по уірам к мусорным бакам или по особым дням скапливающийся у избирательных урн, чтобы в экзальтации проголосовать за очередного мучителя, или приторговывающий на шумных перекрестках, с тихим ужасом взирал на проносящиеся мимо роскошные иномарки, набитые молодыми парнями и их полуголыми девицами, сплевывающими на асфальт черную табачную смолу; чутко прислушивался к ночным выстрелам, как прежде прислушивался к музыке, льющейся из окон, — и мучительно гадал, каким же матерям удалось породить на свет эту нечисть.

Но правды о братве не знал никго. Кроме нее самой.

Старик Ходженков, получив на почте пенсию, исчисляемую в 320 рублей, зашел в магазин и купил пластиковую упаковку севрюги, бутылку монастырского кагора с черной сургучной головкой и свежую булку по цене четыре рубля восемьдесят копеек за штуку. Вернулся в свою двухкомнатную квартиру, обеднев на половину пенсии, разложил аппетитную снедь на столе, добавив сочную, хрусткую луковицу и помидор, и, прежде чем погрузиться в чревоугодие, закурил полноценную «Золотую Яву» из заметно похудевшей пачки: табачку при самом бережном курении все равно не хватит до завтрашнего дня. Взгляд старика был рассеян и тускл. Вид разложенного на клеенке богатства хотя и радовал, но одновременно навевал грустные мысли. Маленький праздник он приурочил ко дню поминовения Дарьи Игнатовны, Царство ей Небесное. На протяжении долгих сорока с лишним лет она была его верной спутницей, наперсницей всех тайн, любовницей и умной собеседницей, утешительницей скорбей и в бесконечных хлопотах о нем, любезном муже, успела первой помереть. Он не испытывал чувства вины за ее смерть, только горькое сожаление, неизбывное, как могильная сырость. Пока Дарья Игнатовна была живая, у них была одна душа на двоих, дети и внуки не в счет, да и где теперь эти дети и внуки, а жена осталась с ним, даже отбыв в иную обитель. Как всегда, его угнетало не ее исчезновение, это как раз ненадолго, скоро они встретятся, а то, что она не может разделить с ним случайно выпавшую радость — бутылку красного вина, белую рыбу с ледяной слезой и ароматную сигарету, — милая Дарьюшка была так охоча до невинных застолий, и не слишком часто они ей выпадали. Нет, Бога гневить нечего, в бедности они никогда не жили, бедность пришла потом, при нашествии ошалелой рати ворья, совпав с унизительными старческими хворобами; прежде жили нормально, по-людски, хотя, конечно, не пировали с утра до ночи, да это им вроде было и не нужно. Работали, рожали детей, выводили их в люди, твердо зная, что каждый грошик дается с трудом, а не дубьем, и тем он и хорош. Облитая потом горбушка в сто раз слаще, чем вырванное у соседа изо рта пирожное, и только недавно им всем растолковали, что такие представления свойственны рабам, а первые свободные люди объявились на Руси не далее как с девяносто первого года. Они с Дарьей Игнатовной сперва посмеивались над этой чепухой, но вскоре убедились, что это не розыгрыш одесских юмористов, а самое натуральное «новое мышление», единственно верное и непогрешимое. Весь мир узнал об этом «новом мышлении» из уст лучшего друга немцев, меченого комбайнера из Ставрополя, который страдал недержанием речи и сумел, долбя изо дня в день в одну точку, заморочить голову россиянам, подготовя их к приходу грозного, несокрушимого преемника, такого же непримиримого борца за общечеловеческие ценности, но, в отличие от мягкотелого, сладкоречивого повелителя, обладающего норовом Кудеяра-молодца из народных сказаний. При новом царе Егор Серафимович, как и прочие его сверстники, разом осознал, что шутить с ними никто больше не собирается, а их буквально сживают со свету, косят, как сорную траву, и помощи ждать неоткуда. Известные политики с высоких трибун, сокрушенно вздыхая, один за другим объявляли, что никак не удастся построить светлое будущее капитализма, пока не вымрет ущербное предыдущее поколение, несущее в своих жилах дурную, коммунячью кровь. Старики повели себя каждый сообразно характеру: некоторые обижались, плакали тайком, прятали в подпол боевые награды и почетные грамоты за ударный труд — и потихоньку, никому не вредя, быстренько убывали от недолеченных болезней и старых ран; другие пытались сопротивляться, митинговали, по до-режимным праздникам выходили на демонстрации, умоляли вернуть их гробовые накопления, короче, хулиганили до тех пор, пока не исчерпали терпение демократических властей. По требованию творческих интеллигентов пришлось напустить на неугомонное старичье веселых омоновцев с резиновыми дубинками, но надо заметить — российский феномен! — и после двух-трех массовых акций вразумления старики так и не усмирились окончательно и в разных местах высовывали свои траченные молью физиономии, продолжая нагло просить пенсий, жратвы и лекарств.

Когда пришла беда, Ходженкову еще семидесяти не было, он был бодрым, сильным мужчиной с далеко идущими планами, но ничему из того, что задумывал — писать мемуары, завести пяток ульев на даче, селекционировать для Дарьюшки голубую розу, — не суждено было сбыться. Дарья Игнатовна померла от свирепого мозгового удара прямо на клубничной грядке и, может быть, ее счастье, что не дожила до позорища, когда могучую державу подточили черные, двуногие жучки-скороеды.

Егор Серафимович был не из тех, кто причитает или выклянчивает подачки: немного помыкавшись и уразумев, что вместе со сверстниками сомнут и его, он, не долго думая, снял с себя старинный, дедовский зарок и дал объявление в газету, которое гласило: «Знаменитый колдун Архип. Снимает порчу и сглаз. Корректирует бизнес. Предсказывает будущее». Таких объявлений на ту пору появилось великое множество, колдунов и вещих бабок наросло в Москве, как дурной травы, но Ходженков знал, что на его гудок откликнутся непременно, потому что приложил к пустым словам заветную родовую можжевеловую печать, долгие годы томившуюся в сундуке без всякого дела. Родом с Урала, оттуда, где тайга смыкается с небом, старик Ходженков хранил в себе наследственное знание, истоки которого были неведомы ему самому. Смышленый мальчонка, он рано покинул родные места, порвав все путы, наговорив дерзких слов родителям, чем чуть не навлек на себя неотмолимое проклятие, — так сильно манил его большой мир, где он надеялся самостоятельно, без помощи духов обрести свое счастье. Тайный дар он унес с собой, как уносят краюху хлеба за пазухой, отправляясь в дальнюю дорогу. В городе Уджинске поступил в ФЗУ, через год, проявив недюжинные математические способности, рванул в Москву, подал документы в Университет, — а дальше пошло-поеха-ло. Будто по велению Конька-Горбунка у него все складывалось, и к двадцати пяти годам, аккурат после великой Победы, его взяли на работу в один из секретнейших институтов — и вот здесь застопорило. Словно в голову ему, пока спал, напихали соломы. За пятнадцать следующих лет так и не поднялся выше старшего научного сотрудника, хотя многие менее талантливые коллеги за это же время взлетели к звездам. Кандидатскую диссертацию и ту рубили четыре раза, пока с горем пополам ее защитил. Он особо не тужил, понимал, откуда ветер дует. По молодости лет, по легкомыслию иногда пользовался тайным даром ради личных прихотей: девушек завораживал, золотишко, когда тошно приходилось, подманивал, двух дураков, нарвавшихся на него на улице с финягами, свалил в эпилептический припадок — и еще всякая мелочевка, всего не упомнишь. Когда повстречал Дарьюшку, чуть сгоряча не поломал обоим судьбу, подмешав к любви потустороннюю силу, хотя это вовсе не требовалось: они узнали друг дружку с первого взгляда. Но он решил закрепить девушку за собой так, чтобы ворохнуться не могла, и для этого применил родовую власть. Никогда не забудет Егор Ходженков, похоронивший жену, как однажды, ощутив невыносимый зуд плоти, помимо воли, как бы механически послал в доверчивые очи расторопный приказ-установку: покорись, стань моей рабыней! — и как девушка внезапно потухла, сомлела, и в нежных чертах проступил облик дряхлой старухи, улегшейся на смертном одре. Его собственный испуг был сильнее ее потрясения: он увидел впервые, как ломается человеческая душа, как иссякает свет, зажженный по воле Господней. Падающую, подхватил на руки, растормошил, нашептал в ухо веселой чепухи, — но ужас, испытанный им, остался навеки, как заноза в сердце…

ГЛАВА 5

Поздний ребенок в интеллигентной семье, Боря по кличке «Интернет» до двадцати лет как сыр в масле катался. Балованное дитя. Кладезь ума и талантов. До двадцати лет, до третьего курса МФТИ — счастливое детство. Путешествие по жизни в прямом и переносном смысле. Без соприкосновения с ней. Опекуны, нянечки, врачи, репетиторы. Редкое желание маленького Бореньки оставалось невыполненным — разве что по недосмотру отца. Анапа, Евпатория, Минводы; позже, уже в школе, — весь мир на ладони: Анталия, Франция, Англия, наконец, Сейшельские острова. При таком раскладе из мальчика скорее всего мог выпестоваться какой-нибудь самовлюбленный невротик — на смену чикагским младореформаторам, но ничего подобного не случилось. Напротив, чем больше с Боренькой нянчились, тем глубже он погружался в свой собственный мир, как бы стыдясь своего привилегированного положения в обществе. Уже в институте, заполняя различные анкеты, в графе «родители» всегда вписывал скромное: «служащие» — и ни одному из товарищей не признался, что на самом деле его отец — известный банкир. Да что там банкир — олигарх! столп общества! кумир подрастающего поколения интеллектуалов! — знаменитый Венедикт Шувалов. Разумеется, шила в мешке не утаишь, как не спрячешь в карман, к примеру, бронированный джип с охраной, ежедневно доставляющий мальчика в институт и встречающий после занятий. Можно уговорить отца, чтобы телохранители пересели в «Жигули», но что это изменит? Очень рано юноша узнал, что такое заискивающая дружба сверстников и раболепная преданность девочек, готовых по движению его бровей посрывать с себя одежду. Узнал и цену немотивированной ненависти, когда вдруг ловил на себе испепеляющие взгляды вроде бы добрых приятелей, подобные кинжальным ударам. В аудитории рядом с ним всегда оказывалась парочка незанятых мест, а когда проходил по институтским коридорам, то у него иногда возникало ощущение, что за спиной, если резко оглянуться, каждый раз падает свинцовый занавес, отсекающий его от суматошной вузовской круговерти. Вероятно, изгоями можно считать не только тех, кого общество по каким-то смутным признакам отторгает от себя, но и тех, в ком оно видит, тоже инстинктивно, своих будущих пастухов. Кому-то подобная ноша тяжела, кому-то приятна, иной душу прозакладывает, чтобы очутиться в завидном положении наследственного фаворита; Боренька Шувалов относился ко всему философски и почти не обращал внимания на кипящие вокруг его персоны страсти. Природа наделила его действительно незаурядными способностями, собственного воображения ему вполне хватало, чтобы чувствовать себя независимым и счастливым. Ум и фантазия выше реальности, и то, чего мальчик был лишен, или, наоборот, что мог приобрести с помощью папиного влияния, лежало, как сказал бы Спиноза, вне сущности его бытия. Аура избранности, песнопение поклонниц и уколы завистников доставляли ему некоторые неудобства, но не больше тех, которые испытывает бедняк, озабоченный постоянным голодным урчанием желудка. Тем более, жить в России ему оставалось недолго. Совместными усилиями мать и отец уговорили мальчика для продолжения образования перебраться наконец в Англию, в один из престижных колледжей, поставлявших всему миру политиков и бизнесменов. Боренька долго упорствовал, ему нравилась Москва, его устраивала профессура и научный потенциал МФТИ, но он был не слепой и видел, в какую бездонную воронку затянули страну. Статус сырьевой колонии, где, вероятно, до конца света суждено теперь прозябать деградировавшему россиянскому населению, никак не предполагал наличие самостоятельной научной базы, иными словами, у человека, помышляющего о лаврах ученого, в этой несчастной стране не было никакой перспективы, — вот реальность, с которой приходилось считаться. Условились, что мальчик досидит последний семестр, а там…

Увы, человек, как известно, только предполагает… В одночасье переменились обстоятельства счастливой Боренькиной жизни. Его отца, шестидесятилетнего Венедикта Шувалова, великого комбинатора, сколотившего за несколько лет баснословное состояние неизвестно на чем, в один чудесный майский денек размазали по стенке из двух гранатометов вместе со всеми телохранителями и сопровождающей свитой, обвалив при этом угол старинного помпезного здания, в котором располагался центральный офис финансовой корпорации «Медиум и К.». Как всегда в таких случаях, злоумышленники благополучно скрылись с места преступления (их никто и не собирался ловить), но гнусное преступление взбудоражило российский бомонд. Оно казалось необъяснимым. Венечку Шувалова любили все, кто его знал. Он не лез в публичную политику, чурался пышных чествований, даже на экране телевизора появлялся нечасто: тихо-мирно ковал миллион за миллионом и слыл добрейшим из банкиров, покровителем сирот, искусств и животных. Вдобавок был известен тем, что инкогнито открыл несколько бесплатных столовых для вымирающих пенсионеров и первый в Москве шикарный «хоспис» на улице Ибрагима Кончаловского. Но вот же помешал кому-то. Пресса сперва, как водится, грешила на коммунистов, обуянных маниакальной идеей переделить награбленное, кроме них вряд ли у кого могла подняться рука на такого человека; демократы выступили с гневными обличениями, в который раз требуя выноса из мавзолея тела Ильича; бессменный лидер коммунистов выразил не менее гневный и убедительный протест, — и вскоре единственная версия убийства заглохла сама собой. Похоронили Шувалова на Новодевичьем кладбище, и половина Москвы провожала знаменитого банкира и спонсора в последний путь. Во избежание несанкционированных народных волнений в Москву передислоцировалась дивизия имени Дзержинского, телеграммами соболезнования, поступающими со всего мира, завалили прихожую в родовом особняке Шуваловых, а на роскошной могиле среди сотен поминальных венков выделялись скромные розы от россиянского президента и его заокеанского наставника Билла.

Несчастья, обрушившиеся на семью Шуваловых, на этом отнюдь не закончились. Не успели обсохнуть слезы на щеках безутешной вдовы Маргариты Тихоновны, как стало известно, что в Швейцарии арестованы банковские счета Венечки Шувалова, а еще через какой-то срок к ним на квартиру явились трое мужчин неопределенной внешности, с траурными ленточками в петлицах и с кожаным кейсом в руках одного из них. Маргариту Тихоновну попросили подписать несколько платежных документов и деликатно предупредили, что если она этого не сделает, то следующей жертвой безжалостных наемников может стать ее единственный сын и наследник уже призрачных капиталов — Боренька Шувалов. Через полчаса они покинули дом, получив необходимые подписи и выразив свое искреннее, глубокое соболезнование.

Ни им, ни другим мародерам мать Бореньки не пыталась оказать никакого сопротивления. Это было бесполезно. Она достаточно повертелась возле мужа в российском бизнесе, чтобы понять его глубинную суть. Ее муж был крупной фигурой, и наезд на него осуществляли по-крупному, по тактике «выжженной земли». Именно поэтому начали с устранения главного объекта. Если бы Венедикт был живой, тогда другое дело. На любой ход противника у него нашлось бы пять встречных, но без него всякая защита — пустой номер. И обратиться за помощью не к кому. Ближайшие соратники банкира, кому он особенно доверял, безусловно, были в доле с бандитами, иначе откуда бы взялись все эти купчии, переводные счета и хитроумные депозиты. Хорошо хоть ее гениальный муж предусмотрел самый плачевный ход событий и оставил небольшой капиталец в таком законспирированном виде, что к нему вряд ли кто-то сумеет подобраться.

В выходной день, сразу после сороковин, Маргарита Тихоновна пришла в спальню к сыну и объявила, что они разорены. В буквальном смысле, подчистую. Даже особняк, в котором они сейчас находятся, через полгода (срок аренды) придется освободить. Боренька был готов к печальному известию.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ ДЕНЬ

ГЛАВА 1

Черный Тагир остался доволен сделкой. Он и судьбой был доволен. Она была к нему милостивой. Две удачи подряд ему улыбнулись. Казанский владыка Лев Иванович Гуринштейн, в просторечье Лева Гороскоп, уступил караванный путь аж за Уральский хребет, в сторону великих рек, а взамен получил несколько доходных мест в столице — казино на Юго-Западе, пару борделей в Марьиной Роще и фирменный магазин итальянской мебели, причем все это с сохранением доли Тагира. Караванный путь к неосвоенным сибирским пространствам сулил заманчивые перспективы, хотя требовал солидных вложений, чего не скажешь о Москве. Проституция, игорные заведения, работорговля — все это пока причиняло больше беспокойства, чем давало прибыли. На московской территории в очередной раз вошли в столкновение политика и бизнес. Мощные взрывы, устроенные какими-то чудовищами, переполошили и без того очумелый город. Московский обыватель теперь пугался собственной тени, тем более с экранов день и ночь не слезал бородатый иорданец, грозя гяурам все новыми карами. Московская чернь вела себя как стадо овец, почуявшее грозную поступь приближающегося льва. Разбушевалась милиция, шарила по чердакам и подвалам, вылавливала подозрительных кавказцев на рынках и в метро. Ей все они были подозрительные, независимо от национальности и внешнего вица. Откупаться от властей приходилось уже в двойном и тройном размере. Проще было отойти в тень и пересидеть смуту. Недвижимость никуда не денется, а Лева Гороскоп пусть немного попирует. Для него прорыв на столичную территорию не менее важен, чем для Тагира продвижение в Сибирь.

Второй удачей был недавний визит знаменитого аравийского моджахеда Кахи Эквадора. У Кахи было множество имен, но Черный Тагир знал его именно как Эквадора. Их знакомство тянулось с незапамятных времен, когда Кавказ еще томился под пятой российского тирана, и оба не жалели сил для святого дела освобождения, но с Кахой Тагиру было не равняться. Героями не становятся, ими рождаются, и бесстрашный Каха всегда был таким, как сейчас, — с пылающим, огненным сердцем, с бестрепетной рукой, поразившей сотни и сотни неверных. Тагир уступал ему во всем, но только не в преданности дружбе и идеалам юности. Каждому свое, сказано у Пророка. Кахе — жар вечного боя, ему, Тагиру, умудренному глубокими размышлениями о сути происходящих в мире перемен, — собирание камней для сражения. Каха не всегда понимал его правильно. При редких встречах высказывал много обид и претензий и иногда делал это в грубой форме, будто разговаривал не с таким же, как он, абреком, а пытался наставить на путь истинный умалишенного. Чистый душой, Каха не понимал значения денег в современном мире, осуждал стремление Тагира к богатству и вообще, на взгляд Тагира, пообтесавшегося в высшем свете, был немного диковат. Он искренне верил, что достаточно сильной воли, мужественного сердца и благородных помыслов, чтобы одолеть вселенское зло. Наивные мысли простодушного воина. Тагир пытался объяснить абреку, что деньги и власть — это сиамские близнецы, на что Каха грозно вопрошал: а зачем тебе власть, бек? Спорить с ним бесполезно, потому что Каха не терпел никаких возражений, мгновенно приходил в неистовство, хватался за кинжал, который пускал в ход так же легко, как иной зажигает спичку.

На сей раз Эквадор приехал с просьбой. Это было настолько необычно, что Тагир в первую минуту не поверил ушам. Фирма, с которой Каха сотрудничал, сговорилась о партии «стингеров», сделала проплату, но потом якобы лопнула. Кто-то крепко нажился на этой поставке. Когда Каха рассказывал об этом, его бешеные глаза вспучились, как два смоляных гейзера, и внезапно в них проступило отчаяние.

— Как можно, бек, объясни? Собаки, наживаются на святом! Попадутся, раздавлю, как клопов.

— Не горячись, брат, — успокоил Тагир. — Это же не люди — гяуры.

ГЛАВА 2

Это было семь лет назад…

На перемене ее перехватил Федька Захарчук, отвел к окну. Отвратительный тип: наглый, коварный, рожа сальная, немытая — и глаза слезятся, как у вечно обкуренного. Но — работодатель, распорядитель услуг. Упулился на Тину, точно она голая.

— Ну что, киса, сегодня пойдешь?

У Тины душа обмерла. Готовилась, настраивалась — вот-вот это должно произойти, а когда услышала, когда увидела Федькину скабрезную ухмылку, опять заколебалась. Но отступать нельзя. Сама напросилась.

— Пойду, хорошо.

ГЛАВА 3

Володя Кныш вернулся из Чечни измененным. Да и как вернулся: спеленатым в белый кулек загрузили в самолет в Моздоке, а очухался в Ростове, в больничной палате. Там провалялся месяц с лишним, потом поездом, хотя и на костыльках, добрался до Москвы, где еще два месяца его выхаживали, передавали из клиники в клинику, на нем ставили какие-то сложные медицинские опыты, испытывали на прочность, но, в сущности, ему это было безразлично. На ту пору энергия жизни в нем поутихла, и он был озабочен только одним: не вспоминать, выдавить, выплюнуть из себя яд, которым опоили в Чечне. Он чувствовал, в этом спасение: жить с теми воспоминаниями — все равно что выйти на ринг с переломанными руками. Выйти можно, победить нельзя. Он справился, потому что родился везунчиком, и вдобавок природа наделила его сосредоточенным нравом. Помогло и то, что после контузии в башке долго сквозило, там летали тучи мошкары и мешали сосредоточиться на какой-то определенной мысли. Крепче всего засело в памяти желание какого-то последнего, сумасшедшего рывка, да еще постоянно тлел под сердцем будто металлический раскаленный стерженек, временами, правда, особенно на людях, почти остывая. Он знал: от стерженька не избавишься — это ненависть. Она его перековеркала. Кныш теперь с большим интересом смотрел в глубь себя, а не вокруг. Вокруг ничего примечательного: серое пространство, обыденка, скучные разговоры, лекарства, процедуры, пресная жратва, зато там, где светился, кипел стерженек, там по-прежнему дымились горы, шел в атаку десант, и можно было надеяться, если не помешают московские суки, что дотянешься растопыренной пятерней до раздувшейся черной глотки увертливого сатаненка.

Через полгода Кныш совсем успокоился, вышел из больницы, начал привыкать к мирной жизни. Комиссовали его подчистую. Надо было подыскивать какое-нибудь занятие. В двадцать пять лет это не кажется трудным. В обычных обстоятельствах. Но капитан Володя Кныш всю свою сознательную жизнь только и делал, что дрался, а потом других учил драться и, как вскоре выяснилось, ничего другого не умел. Проще всего ему было вернуться в тихий подмосковный городок Егорьевск, под родительский кров, и там, вместе с батюшкой и матушкой определить дальнейшую судьбу. Оба были еще не старые, отцу около шестидесяти и матери так же, но оба сильно бедствовали и нуждались в его помощи. И как он явится к ним, безработный, ни кола ни двора, вдобавок израненный, контуженный и, главное, со злобой в сердце, которая иногда достигала такого накала, когда никакая молитва не помогает. В Москве он зацепился за общагу на Стромынке, успел отхватить уголок, пока Родина помнила, где он пострадал, теперь пристанище у него было, а остальное, он надеялся, приложится. Вот укрепится немного, настругает деньжат, тогда можно к родителям нагрянуть и сеструху повидать, которая вышла замуж за ингуша, чего Володя Кныш не мог не то что простить, но и понять.

Надежды на быстрое устройство с работой оказались шиты белыми нитками. Вариантов было множество, это он узнал из рекламных газет, которыми поначалу обложился, как классический безработный, но когда походил по адресам, сунулся туда-сюда, то убедился, что все это туфта. Выбирать по сути было не из чего. Можно, к примеру, наняться рыть колодцы в Подмосковье, тут и навык у него имелся, и платили неплохо, но Кныш боялся, что не потянет. Хотя вернулся уже к тренировкам и день изо дня методично увеличивал нагрузки, но дыхалка еще слабовата и от длительного напряжения в башке вспыхивали все те же огненные десантные миражи. Он знал, что сила вернется, но когда? Все остальные предложения сводились к тому, чтобы спекулировать чем-нибудь или охранять тех, кто спекулирует. Москва, превратившаяся в огромную барахолку, действительно предоставляла неограниченные возможности для ловкого, смекалистого человека, но ни первое, ни второе Кныша не устраивало. Околпачивать лохов, подсовывая им всякий залежалый западный товар, было для него, заслуженного вояки, не по нраву, но еще подлее прислуживать в овчарочьем чине оборзевшей коммерческой шпане. Как бы солидно ни выглядели и ни звучали названия торговых фирм, банков и корпораций, он ни секунды не сомневался, что все это лишь эффектная вывеска, за которой обязательно прячется мурло пахана. На всех этих новых русских добытчиков он смотреть не мог без слез. Добра нахапали выше крыши, обзавелись иномарками и мобильными трубками, а цена им всем вместе — грош, и, когда придет к ним расплата, никто не замолвит за несчастных доброго словечка. И таким служить — да лучше в петлю!

Однако скудное выходное пособие, как он его ни растягивал, таяло, и недалек был день, когда у него не останется денег, чтобы купить на обед батон хлеба и пакет молока…

С Таиной он познакомился довольно забавно. Надобно заметить, что, выйдя из больницы и малость окрепнув, женщин он продолжал чураться. Не то чтобы сознательно их избегал, но не тянулся к ним душевно, как бывало прежде, когда редкая юбка не приводила его в состояние повышенной боевой готовности. Кныш понимал, что такая холодность к прекрасному полу не могла быть ничем иным, как следствием некоего психического сдвига: иными словами, между железным раскаленным стерженьком под сердцем и постелью, где давно не пахло женскими духами, безусловно, была прямая связь, но ведь и бабником, как многие его побратимы, и живые, и усопшие, он не был никогда. Не кидался без разбору на всех подряд, лишь бы ухватить свое. В своем новом облике Кныш научился любоваться проплывающими мимо красавицами — на улице, на экране, даже в снах — с грустной, старческой улыбкой человека, исчерпавшего свой любовный срок. Конечно, иногда подумывал, что надо бы завести какую-нибудь подружку, возобновить половую практику, глядишь, и дурь от души понемногу оттянет, но все как-то руки не доходили. Хотя времени свободного было хоть отбавляй. Другой раз уже и нацеливался где-нибудь в переходе метро или в очереди за харчем, уже и первые любезные слова вертелись на языке, но так все и кончалось холостым напрягом. Может, удерживало и то, что Москва, новая Москва, которую увидел после трехлетнего перерыва, предлагала доступное, почти дармовое женское мясо на всех углах, наравне с гроздьями бананов. Теперь не то, что прежде, не надо тратить никаких усилий, чтобы залучить забаву на часок, положи в карман зеленую купюру — и ходи, выбирай. Главное — знать места, где подешевле и товар непорченый. Рынок!

ГЛАВА 4

Таина собирала банду с миру по нитке, с бора по сосенке. Клим, Санек Маньяк, какой-то колдун Егор Серафимович — вряд ли Кныш знал обо всех, но что их немного, в этом был уверен. Каждого она тщательно подбирала по каким-то одной ей известным критериям. Как она однажды выразилась, по мере функциональной необходимости. Ей доставляло удовольствие перетасовывать подельщиков, как карты в пасьянсе.

После заварухи на рынке она привезла Кныша в больницу к своему знакомому хирургу по фамилии Кампертер, и тот быстро, по-дружески его подштопал и уложил в отдельную палату. Возможно, ухватистый докторюга тоже был членом банды.

Наутро Таина его навестила, появилась в палате, как красное солнышко, — одетая в строгий шерстяной костюм, с огромным пакетом в руках. Смущенно улыбающаяся. Прекрасная, как утро. На миг Кныш усомнился: эта ли красотка пальнула в абрека из «вальтера»? Да еще из такой неудобной позы, из какой он сам не влепил бы точнее.

Она учтиво поинтересовалась, как он себя чувствует, в тон ей Кныш ответил, что превосходно, тем более царапина пустяковая, и надеется к вечеру слинять домой. Или, по крайней мере, завтра к обеду. Он не привык разлеживаться в частных клиниках, на это у него нет средств. Таина посоветовала не спешить, подлечиться как следует уверила, что доктор Кампертер не возьмет с него ни гроша, а потом без всякого перехода предложила работу.

Кныш сказал:

ГЛАВА 5

Громоздкий, тучный, с седым ежиком на голове, будто гора с подснеженной вершиной, Рашид Львович Бен-оглы был из тех людей, про которых уважительно говорят: он сделает. О каком бы дерзком предприятии ни шла речь — он сделает! Коротко и ясно. И так говорят до тех пор, пока в атмосфере вокруг этого человека начинают происходить какие-то

169 странные колебания, и тогда фраза начинает звучать так: надо сделать для него. Этот момент означает, что человек, подобный Рашиду-борцу, достиг жизненной вершины — и это уже навсегда. Теперь отношение к нему окружающих, полное почтительного трепета, может изменить только смерть.

Известие о пропаже любимого племянника Арслана он получил на уик-энде, проводимом в загородном поместье в Петрово-Дальнем. Прибежал запыхавшийся нукер Муса и, пряча стыдливо глаза, доложил, что двое суток назад Арслан ближе к вечеру отправился в казино «Манхэттен», что в Замоскворечье, провел там время до трех часов утра, проигрался немного, оставил около десяти тысяч баксов, сел в свой серебристый, известный половине Москвы «Линкольн-люкс» и отбыл вроде бы на свидание с какой-то дамой. С тех пор о нем ни слуху ни духу.

Рашид-борец поднял на нукера тяжелый, бледно-оранжевый взгляд.

— Почему пропал? Кто сказал, пропал? Гуляет где-то… Кто не знает Арслана?