Минский

Айхенвальд Юлий Исаевич

«Значение Минского в новейшей русской литературе определяется не столько его философскими рассуждениями и драмами, сколько его стихотворениями, которые в 1907 г. появились в отдельном собрании. Правда, и они – притом лучшие из них – тоже в гораздо большей степени философия, чем поэзия. Он вообще поэтизирует свои мысли, а не свои непосредственные настроения. У него поэзия несамостоятельна; она лишь привлечена к соучастию в его уме, и как-то случайны ее образы, и не чувствуется ее первостепенной важности. Но все же именно стихи Минского – наиболее интересный путь к его миросозерцанию, и в них оно выражается с наибольшей сжатостью и силой…»

Значение Минского в новейшей русской литературе определяется не столько его философскими рассуждениями и драмами, сколько его стихотворениями, которые в 1907 г. появились в отдельном собрании. Правда, и они – притом лучшие из них – тоже в гораздо большей степени философия, чем поэзия. Он вообще поэтизирует свои мысли, а не свои непосредственные настроения. У него поэзия несамостоятельна; она лишь привлечена к соучастию в его уме, и как-то случайны ее образы, и не чувствуется ее первостепенной важности. Но все же именно стихи Минского – наиболее интересный путь к его миросозерцанию, и в них оно выражается с наибольшей сжатостью и силой.

К этой философии своей наш автор подходил очень медленно и неуверенно, и притом – окольными дорогами. Дело в том, что его песни, как он сам говорит, это – песни, «зачатые в черные дни, рожденные в белые ночи». И дни эти, и ночи – одинаково петербургские. Минский в своих стихотворениях раскрывает чувства и думы тех русских деятелей, или, вернее, тех русских созерцателей, которые изнывали в период конца семидесятых годов и в годы восьмидесятые. Тогдашний политический момент он воспринимал как безвременье; дни казались ему «черными»; они томили его и среди других насилий производили над ним и то, горшее всех, что мешали ему быть поэтом. Глубину его души более привлекали «белые ночи», природа, – то, что лежит за пределами политики; но так как душа-то его вообще – не очень глубокая, не смелая, не автономная и так как дарование его не полновесно, то он и подчинился не самому себе, а эпохе, и нередко пел совсем не то, что ему хотелось, – не миротворные белые ночи, а черные дни с их текущею злобой. В оковах внушенной гражданственности, не доверяя себе, заглушая свои подлинные симпатии, он не позволял себе быть собою. И получилось одно из самых тягостных человеческих зрелищ: отсутствие внутренней свободы, картина рабства и духовной слабости. Например, стоит наш робкий поэт, наш несвободный художник, окруженный чарами природы: расстилается «даль морская», «кипарисов гордый лес», синеет «голых скал зубчатая гряда», – и сознается Минский:

Стыдно, конечно, не природой любоваться, а стыдиться этого. И так характерны для русского интеллигента самое выражение «сознательное горе» и вся эта неправильная расценка мира, при которой море и небо кажутся мелочью («нужно так немного»), кажутся чем-то гораздо менее важным, и серьезным, и достойным, нежели данная минута общественности, политический день.

Отчасти в силу того же искусственно привитого тяготения к темам гражданского характера Минский не мог подняться до общечеловеческих сюжетов. У него недостает сил от людского дола взойти на высоты космические; его тянет к себе человеческая земля. Он ниже своих тем, и не только в его исторической драме «Смерть Кая Гракха» братья Гракхи походят на русских либералов, но и все эти многочисленные у него Прометеи, и Агасферы, и Христос как бы низведены со своих мировых вершин и втиснуты в рамки нашей общественности.