Срок истекает на рассвете

Айриш Уильям

Повесть американского писателя Уильяма Айриша (1903–1968) отвечает всем требованиям детективного жанра: есть в ней и загадочное убийство, и коварные преступники, и опасные приключения героев, которым на одну ночь поневоле пришлось стать детективами, и острые, напряженные ситуации. Но есть в этом произведении и нечто такое, чем оно выгодно отличается от чисто «развлекательных» детективных историй. Это правдивый и сочувственный рассказ о невзгодах двух молодых людей из провинции, приехавших в Нью-Йорк искать призрачного счастья и едва не ставших жертвами этого гигантского города, города-душегуба, жестокого и безжалостного к простому человеку, — именно таким предстает он на страницах повести Айриша.

Уильям АЙРИШ

СРОК ИСТЕКАЕТ НА РАССВЕТЕ

БЕЗ ДЕСЯТИ ЧАС

Он был лишь розовым талончиком на танец. К тому же использованным талончиком, порванным пополам. Два с половиной цента комиссионных с каждого десятицентового талончика. Пара ног, которая гнала ее через весь зал, через всю ночь. Он — ничто, ноль — мог заставить ее двигаться, куда хотел, пока не кончались его пять минут. Пять минут грохочущих, ревущих, барабанящих синкопов, подобных вихрю песка, бьющему в груду пустых жестянок, там, на эстраде, где джаз. И внезапная, будто включенная рубильником, тишина и две-три секунды какой-то особенной глухоты. Несколько свободных вдохов и выдохов, пока твои ребра не обхвачены рукой какого-то чужого человека. И все сначала: еще один вихрь песка, еще один розовый талончик, еще одна пара ног, догоняющих твои, еще один ноль, заставляющий тебя двигаться туда, куда ему хочется.

Да, вот чем были для нее они все. Она так любит свою работу!.. Она так любит танцы!.. Особенно танцы за плату! Иногда она жалела, что не родилась хромой. Или глухой — тогда она не слышала бы тромбона, показывающего длинный нос потолку. Тогда она не попала бы сюда. Тогда она, наверное, стирала бы чьи-нибудь грязные рубашки в прачечной или мыла грязные тарелки в кухне какого-нибудь кафе. Какой смысл мечтать? Все равно ничего не получишь. Но чем это плохо — помечтать? Все равно ничего не потеряешь.

Во всем огромном городе у нее был только один друг. Он всегда оставался на месте. Он не танцевал — это первое, чем он был хорош. И он всегда рядом, каждую ночь, словно говорит: «Держись, девушка, тебе остался всего лишь один час! Ты выдержишь, ведь раньше ты выдерживала!» И немного погодя: «Держись крепче, девушка! Теперь всего тридцать минут осталось. Я работаю на тебя». И наконец: «Еще один круг, девушка! Всего лишь один круг. К тому времени, как ты снова увидишь меня будет ровно час ночи».

Он говорил ей так каждый вечер. Он никогда ее не подводил. Он, единственный во всем Нью-Йорке, был на ее стороне. В ее бесконечных ночах он был единственным, у кого было сердце.

Она могла его видеть только из двух окон — тех, которые выходили на боковую улицу, — каждый раз, когда она подходила сюда по кругу. Окна всегда немного приоткрыты, чтобы проходил воздух и чтобы прохожие на тротуаре, внизу, слышали джаз: это может заманить кого-нибудь в дансинг. Перед остальными окнами высились здания, они мешали, а вот из двух крайних она видела своего друга. Он ласково смотрел на нее с высоты в узком просвете между домами. Иногда за его спиной была рассыпана горстка звезд. Звезды ей были ни к чему, а вот он помогал ей. Какой прок от звезд? Какой прок вообще от чего бы то ни было?

ЧЕТВЕРТЬ ВТОРОГО

Она прошла по коридору. Теперь она была одна. Она была одна в первый раз с восьми часов вечера. Ее не обнимали мужские руки. Чужое дыхание не касалось ее лица. Она была одна. Она не очень хорошо представляла себе, каково людям в раю, но ей казалось, что там именно так — можно быть одной, без мужчины. Она прошла мимо единственной лампы в конце коридора — бледная, усталая… Сначала она шла если не бойко, то во всяком случае твердо, но после двух маршей лестницы как бы осела, пошатываясь из стороны в сторону, придерживаясь то за стены, то за деревянные перила.

Она поднялась на самый верх и, задыхаясь, прислонилась к двери.

Оставалось еще немного, совсем немного, и тогда — все. Все — до завтрашнего вечера. Она достала ключ, сунула его в скважину, толкнула дверь, вытащила ключ и захлопнула дверь за собой. Не руками, не за ручку — плечами, откинувшись назад.

Нащупала выключатель и зажгла свет.

Вот оно! Это — дом. Вот эта комната. Ради этого ты упаковала чемодан и приехала сюда. Об этом ты мечтала, когда тебе было семнадцать лет. Для этого ты выросла красивой, выросла нежной, привлекательной. Выросла…

БЕЗ ДВАДЦАТИ ДВА

Он молча вернулся к столу, расстегнул пиджак, сунул пальцы на подкладку — жестом фокусника, достающего колоду карт, — и на столе оказалась пачка денег. Пятидесятидолларовые банкноты. Из другой полы пиджака он извлек вторую пачку — на этот раз стодолларовых бумажек.

Он возился несколько минут. Деньги были разложены за подкладкой пиджака — и с боков и сзади, — чтобы не было заметно. Деньги лежали и в карманах. На столе оказалось шесть пачек банкнот, аккуратно перетянутых резинками, и одна — распечатанная.

Ее лицо ничего не выражало.

— Сколько? — спросила она ровным голосом.

— Теперь не знаю. Во всяком случае — больше 2 400. Было ровно 2 500.

ДВА ЧАСА

Улица была пуста, ничто не шевелилось, не встретилось даже кошки, обнюхивающей мусорный ящик.

Сюда они шли как чужие; каждый был занят своими мыслями. Теперь они шагали плечо к плечу. Он взял ее руку и прижал к себе, как бы защищая.

Приподнял шляпу жестом насмешливого прощания, вовсе не скрывшим его волнения:

— Прощай, Нью-Йорк!

Рукой она закрыла ему рот: