Лед и вода, вода и лед

Аксельссон Майгулль

Майгулль Аксельссон — звезда современной шведской романистики. Еще в 80-е она завоевала известность журналистскими расследованиями и документальными повестями, а затем прославилась на весь мир семейными романами, в том числе знаменитой «Апрельской ведьмой», переведенной на пятнадцать языков и удостоенной множества наград.

«Лед и вода, вода и лед» — современная сага с детективным сюжетом, история трех поколений шведской семьи с ее драмами, тайным соперничеством и любовью-ненавистью. Действие происходит на борту исследовательского судна, идущего к Северному полюсу. Волею случая среди участников экспедиции оказываются люди, чьи судьбы роковым образом пересекались в прошлом. Давняя трагедия находит неожиданную развязку.

«Один»

~~~

У нее в каюте кто-то побывал.

Она это знала, едва вставив ключ в замок, знала, еще не осознавая, еще не успев повернуть в нем ключ. Цилиндр прокручивался без малейшего сопротивления. Но она ведь заперла дверь, когда уходила? Ну да. Она всегда ее запирает, и уходя, и приходя, она даже на ночь запирается, хоть и говорят, будто бы тут опасаться нечего. Но сейчас дверь не заперта. Некто побывал у нее в каюте. Опять.

Помедлив, она оглядывается — направо, потом налево, — прежде чем положить ладонь на дверную ручку. В коридоре никого не видно, но из соседней каюты слышатся голоса и музыка. Там живут Магнус и Ула, кто-то из них громко хохочет, и от этого как-то спокойнее. Магнус — молчаливый гигант с синими глазами, Ула — улыбчивый матрос, проводящий в спортзале не меньше часа в день. Если закричать — они придут. Она в этом уверена. Почти уверена.

Но она медлит еще несколько секунд, прежде чем открыть дверь, а потом застывает у порога, задрав голову и по-собачьи принюхиваясь. Некто, входя в каюту, пока ее нет, обычно оставляет после себя запах, легкий след бензина или солярки, табака или лосьона после бритья, слишком отчетливый, чтобы его не заметить, и, однако, слишком неявный, чтобы кому-нибудь про это можно было рассказать.

Она перешагивает высокий порог и снова останавливается. Озирается, опять втягивает носом воздух — и брезгливо кривит рот. Сегодня тут пахнет не соляркой и не бензином, не табаком и не лосьоном. Здесь пахнет мочой. Хотя это, пожалуй, слишком прилично сказано. Потому что на самом деле воняет ссаками. Только такое грубое, омерзительное слово способно передать вот эту вонь.

~~~

Сразу после мыса Фарвель судно меняет курс. Вахтенный штурман выключает автопилот и кладет руку на штурвал — маленький джойстик, гораздо меньше автомобильного переключателя скоростей, управляющий движением всей этой желтой махины под названием ледокол «Один». Легко и осторожно он поворачивает нос корабля к северу; выверенность и сдержанность в каждом движении, в том, как рука сжала круглую рукоять штурвала, в легком изгибе локтя, в мягком сокращении бицепса. Но поворот получается не слишком плавный. Штурман управляет судном, но не волнами Атлантики — а они поймали корабль, едва тот лег на другой курс, и принялись играть с ним, как с очень маленьким ребенком, — в напускной свирепости, но на самом деле очень осторожно подкидывая его кургузый корпус к светло-серому ночному небу, чтобы в следующий миг опустить вниз, в темно-серую расселину между валами, то подбросят, то опустят, то подбросят, то опустят…

Штурман не замечает, что высунул кончик языка, словно помогая себе, покуда спина напрягается, а рука сжимается на штурвале. Он глубоко сосредоточен, но в морщинках у глаз прячется улыбка. Он хочет быть только здесь, и больше нигде. На самом деле, если бы он мог выбрать себе рай после смерти, то выбрал бы именно такой: вечная ночная вахта на ходовом мостике «Одина», когда судно поворачивается кормой к Атлантике и входит в Девисов пролив, оставляя Баффинову Землю где-то по левому борту и смутно виднеющийся западный берег Гренландии — по правому. Он мог бы провести целую вечность в этом одиночестве еще и потому, что оно — умиротворяющий покой: вокруг люди, их много, но не больше, чем он в состоянии сосчитать, и большинство спит в своих каютах. Только он сам да двое парней в синей форме, внизу, в машинном отделении, — вот все, кто сейчас бодрствует. Если, конечно, остальные не проснулись от этой качки и не лежат теперь, вцепившись изо всех сил в край койки и до смерти боясь с нее свалиться. Ну и пусть. Главное — никто из них не лезет на мостик и не омрачает штурману Лейфу Эриксону его счастливые мгновения.

Ну вот. Поворот выполнен. Курносый судовой нос смотрит точно на север, и качка прекратилась. «Один» — женственная посудина с именем мужского божества — спокойно, вразвалку идет вперед. По открытой воде судно движется, словно женщина на девятом месяце или боксер за канатами ринга. Но скоро, через несколько часов или дней, оно выйдет из этого неестественного для него состояния и скользнет во льды. Там — его стихия, их оно проходит легко и стремительно.

Лейф Эриксон включает автопилот и выпрямляется, чувствуя, как спадает напряжение. Рай? Да, черт возьми, чего только не взбредет в голову посреди ночи! Вообще-то он скорее попадет в ад. Что такое ад, он тоже прекрасно знает. Нескончаемый летний день в старой развалюхе под названием «дача», которую жена получила в наследство от родителей, палящий зной, когда надо чистить выгребную яму и красить окна, когда мегера не в духе, а виски на исходе, когда сын-подросток рвется домой в город, к своему любимому компьютеру…

Нашел о чем думать. Нет уж. Домой Лейф Эриксон вернется не раньше чем через полтора месяца, как раз лето кончится и дачку на зиму закроют. На этот сезон он опять отмотался. И уже расплатился сполна, жена полмесяца ходила с кислой мордой, когда он объявил дома, что завербовался в экспедицию, но сменила гнев на милость, как только он намекнул, что деньги, всякие там крутые надбавки, можно будет пустить на очередную байду. Она тут же перестает кукситься, если ей какую-нибудь хрень пообещаешь. Он уже забыл, на что именно в этот раз… Сменить кафель на кухне? Нет, кафель был в прошлом году. Домашний кинотеатр, точно. Вот же, мать твою! Стало быть, позже или раньше, а придется ему — не отвертишься! — штудировать инструкцию, страниц в четыреста с хвостиком. Надо будет позвонить завтра домой и сказать, пусть покупает эту хрень прямо теперь, с оплатой установки и всем, что положено…

~~~

Солнце слепит. Едва встав с постели, Андерс заставляет себя прищуриться, глядя в окно. Совершенно осознанно. Как-то утром, не далее как полгода назад, он прочитал об этом Еве небольшую домашнюю лекцию. С каждым днем волокна позади глазного хрусталика утолщаются, объяснил он, а чем они толще, тем менее эластичным делается сам хрусталик. И когда-нибудь совсем перестанет адаптироваться к свету и темноте, но до этого пока еще далеко. Он надеется, во всяком случае. Надеется и верит и думает, что знает.

— Ты хочешь сказать, что слепнешь? — спросила тогда Ева. Она сидела на краю кровати и натягивала колготки. А сам он стоял у окна и застегивал рубашку. Она отвела глаза, когда он взглянул на нее. Впервые? Нет. Ее глаза уже давно избегают его взгляда.

— Да нет. Но если я проживу достаточно долго, у меня появится катаракта. Она у всех появляется. И у тебя будет.

Она не ответила, только поднялась и стала подтягивать колготки, неуклюже топчась, потом повернулась к нему спиной и взялась за дверцу шкафа. А он все стоял, дурак дураком. Ну зачем было брать такой поучительный тон? Ведь она уже много лет не одаривает его своим восхищением. Андерс опять отвернулся к окну, поднял жалюзи и распахнул глаза навстречу свету, к которому несколько минут назад стоял спиной. И ощутил в них слезы.

Он и теперь чувствует слезы в глазах, но сразу же смаргивает. Постепенная аккомодация глаза завершена, теперь можно смотреть в окно и позволить тому, что там видишь, захватить тебя целиком. Сверкающее море. Синее небо. А далеко-далеко — берег, отливающий глубочайшим фиолетовым цветом. Гренландия. Он, вздохнув, гладит себя по животу. Наконец-то. Восемь дней подряд «Один» качался на свинцово-серых волнах, прижатый к ним таким же свинцовым небом, восемь дней сам Андерс боролся с ощущением, что вот-вот растворится и превратится в серое ничто. Еще вчера он пролежал на койке, тяжко и неподвижно, всю первую половину дня, не в силах подняться и взяться за то, что хоть отдаленно напоминало бы работу, не в силах убедить себя, что все пройдет, что вся эта серость отступит и… Но вот и все. Сегодня девятый день, и небо уже синее. Они в Северо-Западном проходе. Теперь начинается настоящее путешествие.

~~~

И вот появляются айсберги.

Сперва лишь несколько глыб, проплывающих мимо, мягко закругленных ледяных островков, они обточены волнами и скоро совсем растают, но вдали, на горизонте уже показались великие шедевры: осколки белого, сверкающие на стыке более светлой небесной и темной морской синевы. И вот уже все палубы «Одина», пустовавшие восемь дней подряд, кишат публикой. Поток людей течет из больших лабораторий и маленьких лабораторных контейнеров, с мостика и из машинного отделения, из камбуза и мастерских, из кают и курилок. Некоторые уже во всеоружии, натянули синие куртки — экспедиционную униформу, и надвинули шапку на лоб, другие стоят в свитерках и легких брюках, зябко обхватив плечи на ветру. У них наготове фотоаппараты. Фотоаппараты наготове у всех. Воздух густеет от ожидания, разговоры все односложней, голоса глуше.

Первая по-настоящему большая ледяная гора — это амфитеатр, мерцающий амфитеатр с полом из синего льда. Он скользит всего в пятидесяти метрах от проходящего мимо «Одина» и медленно поворачивается, демонстрируя зрителям всю свою белую безупречность, словно желая показать, что на его поверхности нет ни пятнышка, ни трещины, что единственное, чего ему недостает, — это публики и актеров.

Голоса на борту замолкают. Щелкают фотоаппараты.

Другой айсберг — остров Капри в миниатюре, белые вершины гор тянутся к небу, грот у поверхности воды сияет чистейшей синевой. Под водой виднеется громадная бирюзовая льдина, удерживающая весь остров на плаву. Кто-то, вдруг вспомнив затасканную метафору подсознательного из популярной книжки по психологии, издает смешок, но тут же умолкает, спохватившись, и снова поднимает фотоаппарат.

~~~

Иллюминатор по-прежнему открыт, за ним океан. Простыни на койке так же расправлены и белы, как и были, когда она уходила вниз на вечеринку. Зеркало в туалете — только что протертое и блестит. От легкого запаха жидкости для стекла щекочет в носу. Сюсанна вздрагивает и закрывает иллюминатор, мгновение стоит и смотрит на айсберг, проплывающий мимо, и размышляет о том, как странно — вот уже эйфория первых часов прошла, вот уже ее глаза, всю жизнь ожидавшие этого невероятного, успели к нему привыкнуть. Потом она пожимает плечами и, обхватив их руками, несколько раз закрывает и открывает глаза. Пытается понять себя. Почему она вернулась в каюту? И зачем?

Чтобы спрятаться. Потому что там была кровь, на барной стойке.

Спрятаться. Потому что они поставили ту песню.

Спрятаться от воспоминаний, пробужденных той музыкой. Они теперь шевелятся у нее в голове, ползают и переплетаются друг с дружкой, улыбаются своей извечной улыбкой и шевелят в воздухе раздвоенными язычками.

Сюсанна опускается на койку, сбрасывает туфли и ложится. Зажмуривается. Ищет темноту. Но под закрытыми веками нет темноты, там красно, характерный красно-серый оттенок, разрываемый желтым кругом при каждом ударе сердца. Можно чуточку поглядеть на те воспоминания. Просмотреть их и попытаться забыть.

Однажды осенним вечером

~~~

Девушки появились в сумерках.

Поначалу, задолго до того, как то, чего не могло случиться, все-таки случилось, их было немного, случайная стайка, трое-пятеро-семеро, вынырнувших из тени и старательно делавших вид, что они просто шли мимо и по чистой случайности остановились на тротуаре перед этим домиком из красного кирпича. Они обращали свои бледные лица к окнам, одновременно роясь в карманах в поисках сигарет и спичек, а потом стояли вплотную друг к другу, пуская дым в желтый конус света от уличного фонаря.

— Вот, значит, они какие, — сказала Инес и опустила штору на кухне. — Черные глаза и белые губы. Прямо как привидения. Тут начнешь темноты бояться. Бррр.

Она открыла шкафчик и достала четыре тарелки, протянула их Сюсанне и продолжала:

— А как одеты! Одни как будто явились с какого-нибудь военного склада, а другие щеголяют в мини и нейлоновых чулках. В конце-то ноября! Чулки небось к ногам примерзнут, и вообще они себе цистит заработают, а цистит — это, я тебе скажу, ничего хорошего…

~~~

Бьёрн стоял в нерешительности на пороге своей комнаты. Может ли он погасить лампу? Хотелось хоть немного побыть в темноте, но было ясно — больше он уже не волен делать то, что хочется. Каждое действие следует взвесить и измерить, прежде чем осуществить, а потом представить себе возможную реакцию девчонок на улице. Сейчас они носятся с ним, они вознесли его так высоко, что можно уже дотянуться до облаков, но Карл-Эрик из звукозаписывающей компании раз за разом давал понять, что и упасть он тоже может их же властью. Поэтому обращаться с ними надо с предельной осторожностью. Приближаться к ним Бьёрну следует ровно настолько, чтобы поддерживать их грёзы, но в то же время держаться на достаточном расстоянии, чтобы не испачкать эти грёзы чем-то, хоть отдаленно напоминающим действительность. Так что оставалось только одно. Он поправил водолазку, решительно провел рукой по волосам, затем твердым шагом прошел через освещенную комнату к окну и сделал вид, что чем-то занимается за письменным столом. Всего через мгновение девчонки обнаружили его присутствие и испустили крик — тот крик, что колеблется меж ликованием и плачем, крик, уже неделями преследовавший его и который он втайне представлял себе в виде тюремной решетки. Он изобразил удивление и выпрямился, потом выглянул в окно и улыбнулся, приветственно подняв руку. И тут же отвернулся и ушел, словно кто-то вдруг позвал его или вдруг появилось какое-то срочное дело.

Нет. Свет тушить нельзя. Не теперь, пока они там еще стоят. Могут понять как недружественный жест. С другой стороны, он не может позволить им смотреть на себя досыта, тогда он скоро превратится в самого обычного парня в самом обычном доме, а для того, кто только что касался облаков, это глубокое унижение. Он еще мгновение постоял у окна, уронив руки, а потом прижался к стене и боком стал продвигаться к двери, стараясь, чтобы его тень не была видна. Можно прилечь ненадолго в комнате у Сюсанны. У нее свет уже выключен. И девчонки в ту сторону не смотрят.

Ей подарили новое покрывало на кровать. Белое. Кружевное. Похожее на те кружевные салфетки-снежинки, которые вечно вяжет ее бабушка, мать Биргера. Может, это сотня бабушкиных салфеток срослась в один большой подарок на день рождения? Пожалуй, так и есть. В таком случае он тоже скоро получит новое покрывало. Хотелось бы надеяться, что не черно-белое. Бабушка Сюсанны дарила ему черные и белые салфетки восемь лет подряд, с тех пор как он в одиннадцатилетнем возрасте сообщил ей, что это цвета футбольного клуба «Ландскрона-БоИС» и что он будет там играть, когда вырастет. Салфетки были такие уродские, что Бьёрн их немного боялся.

Он лег, заложив руки за голову, и лежал неподвижно, пытаясь не думать об этих девчонках перед домом и обо всех остальных девчонках. Чего им надо? В самом деле? И почему им надо этого именно от него? Они никогда так не визжали по поводу остальных парней из их группы, и крики перед их выходом на сцену всякий раз переходили в вой перед его собственным появлением. Это был факт, — факт, которые они, все пятеро, пытались игнорировать, факт, тем не менее будоражащий, дразнящий и вызывающий раздражение. Не далее как позавчера на репетиции Томми прервался прямо посреди композиции и объяснил довольно прохладно, что это само по себе, конечно, прикольно — быть таким невдолбенным красавчиком, но если бы еще и мелодию не врать, то было бы не хуже. Никлас и Буссе рассмеялись, а Пео выбил стремительную дробь на своем барабане, прежде чем поймал взгляд Бьёрна, и выкрутился только тем, что поднял палочки и принялся снова отсчитывать такт той же композиции.

Композиция-то была дерьмовая. Пошлятина. Дешевка. Наигрыш. Но Карл-Эрик решил, что она будет на следующем сингле, а как Карл-Эрик решал, так и было. Всегда. Это ведь Карл-Эрик еще полгода назад решил, что «Тайфунз» станут сенсацией, и он же определил, как именно это произойдет. Прежний вокалист должен уйти и прийти новый, таково было условие, которое Томми — а заодно Никласу, Пео и Буссе — пришлось принять. Они никогда не рассказывали, почему или как это происходило, но, когда Пео с Бьёрном прибыли в Стокгольм на прослушивание, закивали уже после пары песенок, давая понять, что принимают новичка. Карл-Эрик потер руки уже во время первой песни, но о своем мнении ничего не сказал. Прежде надо задать ряд вопросов. Скажем, а почему Бьёрн живет в этой Ландскроне? И каким ветром Пео, родившегося и выросшего в более-менее цивилизованном Тэбю, занесло на местный рок-фестиваль в эти дикие края? Пео прокашлялся и попытался объяснить, что приехал навестить свою бабушку, но был бесцеремонно прерван взмахом руки. Вопрос был риторический, и если Пео сейчас выйдет и посмотрит в словаре, что значит это слово, то будет неплохо, потому что сейчас Карлу-Эрику нужно серьезно потолковать с юным Хальгреном. Откуда у него, например, более или менее приличный выговор, а не кваканье, как у всех в этом Сконе? Ах, вот как. Мама родом из Гётеборга. Что ж, уже легче. А хоть какое-никакое музыкальное образование имеется? Не-а. Ясно. Хоть на каком-то инструменте играем? Нет. А ноты читаем? Тоже нет. А как со сценическим опытом? Скромно. Ясненько. Стало быть, самородок, природное, так сказать, дарование. С другой стороны, есть внешние данные и голос приятный, так что…

~~~

Но Инес, которая была матерью Сюсанны, но не Бьёрна, подняла брови, убирая масло в кладовку. Ага. Снова-здорово. Споткнулся. Выругался. Извинился.

В мире не так уж много нового. Некоторые вещи остались такими же, какими были всегда, хоть Бьёрн и стал кумиром подростков. Левая нога Биргера, требовавшая обуви 44-го размера, по-прежнему несколько раз в неделю ставила подножку правой, смиренно довольствовавшейся 39-м. Вообще говоря, и с этим жить можно, притом что всякий раз приходилось покупать две пары обуви разного размера. Труднее было переварить то, что в подвальном чулане стояло 13 ненадеванных правых ботинок 44-го размера и столько же левых 39-го. Об этом как-то раз — единственный раз! — зашла речь за ужином. Непарная обувь не должна выкидываться. Нельзя же выбрасывать совершенно новые и ненадеванные ботинки, даже если им нет никакого применения, утверждал Биргер. Другие вопросы он был готов обсуждать и дискутировать, смягчать формулировки и идти на компромиссы, но в том, что касалось непарных ботинок в подвале, стоял насмерть. Их выкидывать нельзя. Когда-нибудь применение им обязательно найдется.

Инес давно уже раздражали эти ботинки, поэтому на нотацию Биргера она ответила довольно ядовито. Ну еще бы, сказала она. Конечно, береги свои непарные ботинки. В любой миг может явиться такой же точно человек, только у которого, наоборот, правая нога большая, а левая маленькая. Тут они с Биргером обменяются обувкой и заживут долго и счастливо до скончания дней. А поскольку эта счастливая встреча состоится не раньше, чем рак на горе свистнет, то…

Биргер замер, не донеся вилку до рта.

— Ты чего? — спросил он изумленно. — Не в духе?

~~~

Потому что это были только фантазии. На самом деле сейчас Элси сидела в кафе на Лайм-стрит в Ливерпуле, уставившись взглядом в кафельную стену. Никто ее давно уже не целовал в шею, и ледокола «Туайлайт» никогда не существовало, она сама его когда-то выдумала — в письме к сестре, много лет назад, и уже почти забыла и думала теперь совсем не о красном кирпичном домике, далеко-далеко. А думала об этой самой стенке. Зачем было все кафе отделывать изнутри кафелем? Непонятно. Может, на ночь его сдают под бойню, а по утрам моют стенки из шланга? Или устраивают тут ночные вакханалии, оставляющие антисанитарные следы? Усмехнувшись, она помешала ложечкой в чашке. Британская оргия с джином и чинной распущенностью — это, наверное, неплохо. Если кто любит, конечно. Если не предпочитает одиночество и более тихие радости.

И вот теперь Элси могла спокойно предаться этим радостям, поскольку сегодня днем списалась на берег и до сих пор не уяснила сама для себя, чем ей заняться в следующий момент. Встать, выйти на перрон и сесть в поезд — на север, доехать до Ньюкасла и оттуда паромом в Швецию — или на юг, в Лондон? А может, наоборот, выйти в город через вот эту стеклянную дверь и поискать гостиницу, где-нибудь поблизости? Она не знала. Но считала, что занятно поглядеть, что же она выберет. Она решила тщательно проследить за процессом принятия решения, посмотреть, чем именно оно принимается — ногами, желудком или какой-нибудь неведомой маленькой железой, запрятанной глубоко в мозгу.

С другой стороны, она не знала, ноги ли, желудок или эта самая неизвестная железа заставили ее сегодня списаться на берег. Не далее как неделю назад Элси полагала, что после нескольких дней в Ливерпуле она вернется через Атлантику на теплоходе «Нордик Стар». Она списалась бы на берег где-нибудь в Канаде, забрала бы зарплату больше чем за год, а потом с туго набитым кошельком поехала бы поездом на юг — в Нью-Йорк. Ей так хотелось в Нью-Йорк! Однако чемодан она достала уже три дня назад, а когда покидала каюту, заступая на последнюю свою вахту, тот был уже полностью сложен. Капитан оказался недоволен. Мало того. Он ругался так, что у нее волосы в буквальном смысле шевелились и щекотали уши.

— Но почему? — спрашивал боцман, когда они курили, стоя на палубе, пока судно заходило в коричневые воды реки Мерси. — Я-то думал, ты любишь наше судно.

Элси сделала несчастное лицо. Ответить по существу ей было нечего. Конечно, она любит судно. Этот теплоход вообще один из лучших, на котором ей приходилось ходить, но все равно она знала, что изменить решение не сможет.

~~~

С детства Элси и Инес закутывались в фантазии друг друга, заворачивались в них и туда врастали, так что, возвращаясь мыслями в детство, они вспоминали именно фантазии. Фантазии и свет. Казалось, словно все детство они провели, зарывшись под свои одеяла в комнате с коричневыми обоями, называвшейся детской, словно они годами лежали под красными ватными одеялами с белыми пододеяльниками, заключенные в мутно-желтый свет тяжелой латунной лампы с пергаментным абажуром, которая стояла на письменном столе между двумя кроватями. Мира не существовало, они не слышали ни трамваев, скрежещущих по рельсам снаружи, ни шепота радио в гостиной, ни бормотания матери, ни кашля отца.

— А давай, как будто у нас у каждой есть собственная птица, — сказала Элси. — И мы как будто полетели на них…

— Чур только не гуси, — сказала Инес. — Лебеди. У каждой как будто свой лебедь.

— И мы полетели высоко-высоко…

— Через огромный лес, совершенно черный лес…