О положении эмигрантской литературы

Алданов Марк Александрович

О ПОЛОЖЕНИИ ЭМИГРАНТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Неприятно подходить к сложному явлению «грубо». Мне приходится это сделать в настоящей краткой заметке о том, отчего — не гибнет, конечно, но тяжко страдает эмигрантская литература. Она прежде всего и больше всего страдает от бедности — не в каком-либо фигуральном, духовном смысле слова, а в житейском, самом обыкновенном и очень страшном. Разумеется, я отнюдь не хочу сказать, что нет других причин ее бедственного положения. Их немало, и в указании на любую из них найдется доля правды; но доля эта не во всех указаниях одинакова.

«Оторванность от родной почвы»? Да, конечно, есть правда и в ссылках на нее. Один из новейших французских литературных историков говорит, что четыре наиболее своеобразные (он употребляет слово «inattendus»

{1}

) книги конца XVIII и начала XIX века написаны французскими эмигрантами. За границей же — и тоже главным образом эмигрантами — созданы знаменитейшие произведения польской классической литературы. Владислав Мицкевич в книге о своем отце, цитируя стихи Ксавье де Местра: «Je sais ce qu'il en coute à ceux que leur génie — Destine aux grands travaux, — De voir couler leurs jours, perdus pour la patrie — Dans un obscur repos...»

{2}

, пишет: «Этот отдых в безвестности должен был стать особенно тяжким мучением для военачальников, для государственных людей, для поэтов, низвергнутых с высоты радужных надежд в пучину горечи, перешедших от напряженно-лихорадочной деятельности к угрюмому бездействию, оторванных от родной почвы, разбросанных среди чужих народов, ежедневно себя спрашивавших, да не кошмар ли эта зловещая действительность... Естественно, послышались резкие упреки, сказалось болезненное нетерпение, раздались страстные жалобы...» В польских мемуарах того времени можно найти почти все то, что видим и слышим мы, русские эмигранты. Немало было и насмешек с разных сторон, — в том числе и со стороны эмигрантов же. Теперь о насмешках не слышно. «За время выходства, — говорит Спасович, — было свободно и беспрепятственно довершено умственное и литературное возрождение нации, потерявшей политическую самобытность. Появилось вдруг несколько перворазрядных поэтических гениев; утвердилось сознание национальной умственной и культурной своеобразности, продолжающей существовать и после отречения от надежд на государственную самобытность». Так обстоит дело с точки зрения историка, писавшего в 1900 году. За полстолетия до него современникам, самим эмигрантам все казалось хаосом: безотрадный быт, нелепые мысли, смешные люди, «оторванная от родной почвы» литература...

Я не делаю из этого никаких выводов, ни политических, ни иных. «Перворазрядные гении», о которых говорит Спасович, всегда и везде очень редкая случайность. Не каждый день рождаются Мицкевичи и Словацкие. Не надо, однако, делать и чрезмерных выводов из «оторванности от родной почвы». Мицкевич мог, конечно, и не уехать за границу, но если б он не уехал, то ни «Пана Тадеуша», ни третьей части «Дедов» в польской литературе не существовало бы: напечатать их было бы невозможно, а какие же поэты пишут для того, чтобы отложить рукопись в ящик лет на пятьдесят или на сто, для потомства?

Если бы какой-либо французский или английский писатель на очень долгое время покинул родину, потеряв с ней связь, то это без сомнения тяжело отразилось бы на его творчестве: он очень многое потерял бы и не выиграл бы решительно ничего. Мы в ином положении. Для нас, кроме огромного минуса, есть еще более огромный плюс: мы выиграли — свободу. Самые восторженные поклонники советской литературы не станут все-таки серьезно утверждать, что она свободна. Мы же пишем, что хотим, как хотим и о чем хотим. Я не отрицаю значения морального давления среды — оно есть в эмиграции, как есть везде, в любой обстановке во всем мире. Но только несерьезный или недобросовестный человек может сравнить этот вид давления с тем, какой существует в советской России (к тому же, «среда» в эмиграции разная, и те из зарубежных писателей, которые желали бы угождать зарубежным читателям, отлично знают, что на всех не угодишь). Социальный заказ для эмигрантской литературы существует лишь в весьма фигуральном смысле слова, а степени незначительной и не страшной. Социального же гнета нет никакого, как нет цензуры и санкций. Люди, очень много говорящие о нашей «оторванности от родной почвы», должны были бы подумать и о том, что эту оторванность все-таки до известной степени компенсирует. Во всяком случае, многие из нас, несмотря на всю тяжесть, все моральные и материальные невзгоды эмиграции, не сожалели, не сожалеют и, вероятно, так до конца и не будут сожалеть, что уехали из большевистской России. Эмиграция — большое зло, но рабство — зло еще гораздо худшее.

«Русская эмигрантская литература, — говорится в той же статье, — с самого начала была поставлена в условия исключительно неблагоприятные, первое из них — ничтожное количество читателей, о культурных требованиях и количестве которых нам сообщали данные, совершенно несоответствующие действительности. Можно сказать, что нам навязывали обязательное представление о культурной массе русских читателей за границей, ни в малейшей степени не похожее на вещи реальные... Если даже считать доказанным то — весьма спорное — положение, что большинство людей, выехавших шестнадцать лет тому назад за границу, принадлежало к интеллигенции, то за эти годы заграничная жизнь этих людей, в частности необходимость чаще всего физического труда, произвела их несомненное культурное снижение. Неверно то, что бывшие адвокаты, прокуроры, доктора, инженеры, журналисты и т. д., став рабочими или шоферами такси, сохранили связь с тем соответствующим культурным слоем, к которому они раньше принадлежали. Наоборот, они по своей психологии, «запросам» и взглядам приблизились почти вплотную к тому классу, к которому нынче принадлежат и от которого их, в смысле их теперешнего культурного уровня, отделяет только разница языка. И мы не имеем права предъявлять к ним какие бы то ни было требования. Их исчезновением—к сожалению, безвозвратным — частично объясняется то трагическое положение русской литературы за границей, в котором она находится».

Из этого как будто следует, что кто-то ввел эмигрантских писателей в невыгодную сделку: «Нам сообщали данные...», «Нам навязывали обязательное представление...» — Кто, когда и зачем сообщал? Кто, когда и зачем навязывал представление — да еще «обязательное»? Нет, эмигрантская читательская масса никого не приглашала заниматься литературой. Люди становились писателями за рубежом совершенно так же, как в России и во всем мире. Никаких обещаний им никто не давал и не мог давать. По частной инициативе создавались и журналы, и газеты, и издательства, — в эмигрантской столице, в Париже, это происходило на наших глазах. Согласно произведенному в 1925 году подсчету, за границей существовало 364 периодических издания на русском языке. Не знаю, сколько их осталось теперь (меньше, вероятно, но тоже немало). С полной готовностью признаю, что все эти журналы и газеты в очень многих отношениях отстают, например, от «Таймс» или от «Русских ведомостей». Но если они могут кое-как существовать и так или иначе делать свое дело, то все же главным <...>

Почти все писатели, покинувшие Россию после большевистского переворота, в эмиграции работают как умеют, — исключения не составляет даже 90-летний В. И. Немирович-Данченко. Сюжеты их относятся к дореволюционной России, к первым годам революции, к далекому прошлому, к истории, к легенде, к жизни эмиграции, к жизни иностранцев... Советской жизни последнего десятилетия никто не описывал — ее, кажется, никто из писателей-эмигрантов не видел. Не многих соблазнили и темы гражданской войны. Но без тем не остался никто. Это естественно. На наших глазах то же происходит с писателями немецкой эмиграции (некоторые из них даже слишком отважно начали писать о чужом прошлом. Имея о нем лишь весьма недостаточные познания). Так или иначе, препятствие «беспочвенности» русскими зарубежными писателями преодолено.

Г. В. Адамович писал несколько лет тому назад в «Современных записках»: «Некоторые молодые писатели чувствуют здесь «неблагополучие» своего положения очень остро, — только до сих пор эти настроения, со всеми неизбежными из них следствиями, выводами и догадками, редко и скупо отражаются в печати. Это больше — предмет нескончаемых эмигрантских литературных разговоров, как бы компенсирующих здесь скудность иной гласности... «Утешитель" — друг и в каком-то смысле истолкователь всего, что произошло, — нужен многим, если не всем. В эмигрантской литературе его нет, в ней вообще нет утешения. «Дети» предоставлены самим себе: они с отцами несравненно вежливее, чем были предыдущие поколения, но они не знают, о чем с ними говорить. Миры рушатся, — а те все описывают природу, как ни в чем не бывало, или рассказывают о былом житье-бытье. У Жида или у Пруста можно все-таки найти кое-что другое. Еще больше можно было бы найти в России, вернее, у нее. Но России нет. Иногда в таких разговорах произносится даже забытое слово: «катакомбы».