Поездка Новосильцева в Лондон
I
В инструкции, которой император Александр I снабдил уезжавшего в Лондон Н.Н.Новосильцева, было сказано:
«Почему нельзя было бы определить таким образом положительное международное право, обеспечить преимущество нейтралитета, установить обязательство никогда не начинать войны иначе, как по истощении всех средств, представляемых посредничеством третьей державы, и выяснив таким образом взаимные претензии и средства для их улажения? Вот на каких началах можно будет устроить всеобщее умиротворение и создать лигу, в основание которой должен быть положен, так сказать, новый кодекс международного права, который, будучи одобрен большинством европейских государств, естественным образом сделается непременным законом для кабинетов, в особенности потому, что желающие его нарушить рискуют вызвать против себя силы новой лиги. К этой лиге, наверное, приступят мало-помалу все державы, утомленные от последних войн...
Необходимо также, чтобы каждое государство было составлено из однородных народов, подходящих друг к другу и симпатизирующих правительству, ими управляющему».
Это, разумеется, еще не «ковенант», — устава Лиги Наций в инструкции искать не приходится. Однако должно признать, что основная идея Лиги и самое слово, и принцип самоопределения народов выражены здесь совершенно точно. Если мы обратимся к воспоминаниям и проектам американских политических деятелей 1918—1919 годов, то найдем в них почти дословное совпадение с фразами русского дипломатического документа начала XIX столетия.
Французский текст этого документа (точный ли?) напечатан во втором томе воспоминаний князя Адама Чарторийского. Русский — до сих пор в полном виде не опубликован. Приведенную выше цитату я заимствовал у Мартенса. Трудно понять, почему в его многотомном труде лишь в извлечении дается документ столь исключительной важности. Вероятно, это объясняется тем, что лет сорок тому назад, когда печаталось «Собрание» Мартенса, план Лиги Наций мог казаться только милой шуткой (хотя составитель называет инструкцию «любопытнейшей»). Однако почти все историки Александровского времени, от Богдановича до Валишевского, уделили новосильцевской инструкции немалое внимание. Она того стоила.
II
Тайный, или Негласный, комитет при царе, шутливо именовавшийся «Комитетом общественного спасения», был странным и своеобразным учреждением, — вероятно, такого никогда нигде в мире не было. В исторической науке ему не повезло: не ругал его только ленивый. Историки отмечали молодость участников Комитета, их неопытность, их французское воспитание и незнакомство с русским народом. Указывалось, что Чарторийский впоследствии стал врагом России, что Новосильцев и Кочубей на старости лет заняли высокие государственные посты и при новых настроениях отнюдь не проявляли либерализма. Говорилось о личных недостатках ранних сотрудников Александра I, о чрезмерном пристрастии к спиртным напиткам одного из них, о чрезмерном пристрастии к деньгам другого. Однако факт бесспорный: с работой этого Комитета, которая и продолжалась всего два года, так или иначе связаны лучшие реформы новейшей русской истории; а кое-что из созданного им просуществовало почти сто двадцать лет, до прихода к власти большевиков (о настоящем, парижском, Комитете общественного спасения, пожалуй, этого не скажешь, хоть им тоже было сделано очень много). Да и по личному своему составу Негласный комитет был весьма интересным явлением. В династии Романовых, если не считать Петра, Александр Павлович, «коронованный Гамлет», был самым выдающимся человеком. Недюжинными людьми, каждый по-своему, были и другие члены Комитета: Новосильцев, Чарторийский, Кочубей и Строганов.
Комитет составился более или менее случайно из людей, которых царь, по их взглядам, способностям и образованию, считал подходящими для осуществления либеральной программы. В своем известном письме к Лагарпу Александр Павлович писал: «Нужно будет стараться, само собой разумеется, постепенно образовать народное представительство, которое, должным образом руководимое, составило бы свободную конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы... Дай только Бог, чтобы мы когда-либо могли достигнуть нашей цели — даровать России свободу и предохранить ее от поползновений деспотизма и тирании. Вот мое единственное желание». Едва ли нужно напоминать об особенностях красноречия ученика Лагарпа и о том, что пожелания письма были «программой-максимум» — в житейском смысле этого выражения, — т.е. тем, что заведомо выполнено не будет. Не очень подошла Россия к этой программе — максимум и с тех пор. Однако пять молодых людей, правивших в течение двух лет самой большой империей в мире, исходили теоретически именно из этой программы.
Собирались они раз в неделю в Зимнем дворце. Было твердо решено, что заседания Комитета будут происходить в глубокой тайне. По понедельникам царь приглашал на обед гостей. После окончания обеда Новосильцев, Чарторийский, Строганов и Кочубей уходили с другими гостями, затем таинственно возвращались и устраивались в небольшом кабинете Александра I (во внутренних покоях). Туда так же таинственно приходил затем и царь. Тайна нужна была потому, что это был «Комитет общественного спасения»: формально власть по всем ведомствам оставалась у старых сановников, которые на заседаниях Негласного комитета шутливо именовались «инвалидами», — нельзя же было их всех сразу просто уволить в отставку. Но, по существу, все дела решались в Негласном комитете. Надо ли говорить, что о его секретнейших заседаниях немедленно затрубил весь Петербург?
Заседания велись без всяких формальностей и протоколов. Но, по счастью, самый молодой из членов Комитета, граф П.А.Строганов, дома всякий раз записывал то, что происходило на заседании, и записывал очень аккуратно (протоколы дело нелегкое, есть и секретари «Божьей милостью»). Записи эти сохранились в строгановском архиве. Полный текст их напечатал великий князь Николай Михайлович. Только с тех пор и можно точно себе представить картину заседаний Негласного комитета.
Разумеется, в этой статье не приходится говорить, по существу, о деятельности «Комитета общественного спасения», — она достаточно известна. В связи с занимающей нас темой достаточно упомянуть о его духе, о колорите этой странной картины. Здесь самое удивительное, пожалуй, — та независимость, которую участники заседаний проявляли в отношении императора. Она представляется поистине невероятной. Почти без преувеличения можно сказать, что царь на заседаниях был в загоне. Стоило ему высказать какое-либо суждение, как на него набрасывался тот или другой из участников заседания, — иногда и все сразу. Выговоры и наставления ему делались беспрестанно: то не так, это не так, — Александр обычно смущенно оправдывался. Не очень стеснялись члены Комитета в своих выступлениях и по существу. Приведу только один пример.
III
Напомню в нескольких словах международное положение того времени. Амьенский мир был расторгнут, по утверждению французов, Англией, по утверждению англичан, — Францией. Наполеон собирал в Булони для переброски через Ла-Манш силы, которые в ту пору считались огромными. 21 марта 1804 года был расстрелян герцог Энгиенский. Теперь в Париже и в других французских городах есть улицы, названные в память герцога, и есть другие, названные в память главных его убийц. Но тогда это событие вызвало ужас и негодование, поделив мир на два лагеря. Шведский король Густав заявил протест и, не получив ответа, велел вручить французскому поверенному в делах ноту, в которой говорилось о «неприличных и дерзких действиях господина Наполеона Бонапарте». Заявила протест против расстрела герцога и Россия, — Талейран ответил ядовитым намеком на цареубийство 11 марта. Настоящей войны еще не было, но дело шло к настоящей войне.
Историки, по обычаю, долго и безрезультатно спорили, кто именно был ее главным виновником. Есть труды, в которых Наполеон изображается профессиональным пацифистом вроде графа Куденгова-Калерги. Эти труды забавны — и только. Однако можно считать установленным, что французский император не так уж стремился в ту пору к войне. И то же самое можно считать установленным относительно Англии, России, Австрии. Указываемые историками социально-политические причины войны довольно ничтожны, по сравнению с ее последствиями и жертвами, — это бывает довольно часто. Психологией большая история занимается мало, предоставляя ее так называемой малой истории. Из мемуаров же вывод о преобладавшем тогда настроении можно сделать приблизительно такой: «Мир дело хорошее, но при случае отчего бы и не повоевать?»
Большая история ставила вопрос: нужна ли была война правящим классам александровской России? Сколько-нибудь разумный ответ, конечно, говорил: нет, нисколько не была нужна. Но обратимся наудачу к малой истории, — вот отрывок из частного письма ничем особенно не замечательного русского молодого человека (князя Михаила Долгорукого). Он впервые попал в Париж и в полном восторге писал оттуда (по-русски) сестре: «Описать тебе образ жизни, который я здесь веду, удовольствия, развлечения в Париже, дурачества на масленице, на маскарадах, любезности, которые мне говорят маски, удивление всех и каждого, что в России говорят по-французски так же хорошо, как в Париже; что в такой дали есть люди порядочные; высказать тебе невежество молодых людей, которые думают, что Петербург в Сибири; передать тебе любезности женщин, совершенство танцев, говорить тебе о тех, может быть, пятидесяти дамах, которых я посетил, где я отлично принят и где уже не чужой; говорить тебе о г-же Стааль, к которой иду сегодня вечером, о Лагарпе, которого увижу завтра, об академиях, лицеях, музеях и пр. и пр., — да, пересказать все это для меня невозможно». Казалось бы, хорошо: и пятьдесят дам, и «академии, лицеи, музеи», и уж никаких следов ненависти к «жакобенам» (они же «якубинцы»). Однако в том же письме мы читаем: «Не воображай, что я очень влюблен, нет, наперекор женщинам, наперекор черту я чувствую, что во мне есть страсть сильнейшая, это — страсть к войне, я чувствую, как моя кровь бьется и как не по мне такое место, где чересчур много забав».
Политическая история разъясняет, что Амьенский договор был расторгнут главным образом из-за Мальты, — это из-за крошечного острова две великие державы вели в течение десятилетия борьбу не на жизнь, а на смерть. Точно так же и русские правящие классы не могли примириться с тем, что «Генуя и Лукка стали не больше как поместьями фамилии Бонапарте». Экономическая история добавляет ряд ценных соображений о вывозе русских продуктов (в частности, пшеницы и пеньки), настоятельно диктовавшем русским помещикам коалицию с Англией из элементарного классового интереса. Нисколько не оспаривая этих соображений, мы, быть может, вправе, «в порядке поверхностного и вульгарного подхода к историческим событиям», остановиться и на приведенном выше письме рядового представителя правящих классов России, — думаю, кое-что в причинах войны объясняет и оно. Психология молодого Долгорукого не слишком тесно связана с «Генуей и Луккой», с пшеницей и пенькой. Он, кстати сказать, был очень скоро убит в сражении и, по всей вероятности, так и не успел извлечь классовых выгод от коалиции с Англией.
Я цитирую это письмо потому, что его настроения имели, конечно, некоторое сходство с настроениями членов Негласного комитета и Александра I: с одной стороны, Лагарп и «академии», Париж чудесный город, французы очень милый народ, пусть делают у себя что хотят. С другой стороны, отчего бы и не повоевать? Страшно вымолвить: что, если следы такой психологии были в молодости и у самого Питта? Ведь в ту пору, как он в качестве первого министра Англии стал делать мировую историю, ему было 23 года! Теперь он, в этом возрасте, не везде в Европе имел бы даже избирательное право.
IV
Посол Негласного комитета выехал из Петербурга в Англию 23 сентября 1804 года, — это было в ту пору нелегким путешествием. Противный ветер загнал корабль снова в Кронштадт; Новосильцев направился вторично через Швецию и лишь 4/16 ноября прибыл в Лондон. Прибыл — и тотчас оказался в политической атмосфере, весьма непохожей на петербургскую.
Русским послом в Англии уже лет двадцать состоял граф С.Р.Воронцов. Это был замечательный человек, очень умный, независимый и порядочный. Подобно членам Негласного комитета, он был западником и либералом — но совершенно иного оттенка. В отличие от большинства русских западников, воспитавшихся либо на французской, либо на германской культуре, Воронцов был «англоман» (заметим, кстати, что слов «франкоман» и «германоман» у нас никогда не существовало). Петербургские недоброжелатели графа считали его даже совершенным англичанином, — говорили, что в нем и русского ничего не осталось: будто бы он сам это чувствовал и ежедневно за обедом съедал настоящий русский малосольный огурец, чтобы не потерять связи с родиной. Шутка как шутка, но в Англию граф Воронцов был в самом деле почти влюблен. После разрыва Амьенского мира, когда десятки тысяч англичан стали записываться в армию добровольцами, русский посол объяснял в докладе правительству: «Таково действие хорошего правления, при котором закон равен для всех, правосудие неподкупно, жизнь, честь и собственность каждого в полной неприкосновенности».
В Петербурге Воронцова считали противником самодержавной власти. Это было не вполне верно. Семен Романович действительно говорил, что такой огромной страной, как Россия, не может править один человек, будь это сам Петр Великий. Однако он возражал и против конституционных стремлений, утверждая, что «в неподготовленной, невежественной и развращенной стране» они непременно приведут к революции и к гибели государства. Делам императрицы Екатерины Воронцов совершенно не сочувствовал по самым разным причинам, в том числе и потому, что у власти были люди без роду и племени, Бог знает кто, «des Чулков». Не очень сочувствовал он и деятельности Негласного комитета. Программе — максимум Александра Павловича граф Воронцов противопоставлял весьма скромную программу: он советовал царю возможно решительнее «исправлять нравы», распространять просвещение, назначать умных министров и честных чиновников. «Надо прогнать идиотов» («il faut congédier les idiots»), — сокращенно выражает он свой совет. Это, конечно, была программа-минимум.
Добавлю, что и в такую программу русский посол в Лондоне верил, кажется, довольно плохо. Граф Воронцов был пессимист, что не очень вяжется с англоманством: англоманство (не говорю, разумеется, английский дух), по существу, включает в себя систему самовнушения, по крайней мере в области политической. Англоман должен находить, что все идет очень хорошо и с каждым днем будет идти все лучше и лучше. С.Р.Воронцов, напротив, склонялся к мысли, что все идет очень плохо и с каждым днем будет идти все хуже и хуже. В частности, он был убежден, что на Россию надвигается «революционная чума». «Мы ее не увидим, — писал он в 1792 году своему старшему брату, — но мой сын ее увидит. Поэтому я твердо решил научить его какому-либо ремеслу, например, слесарному или столярному. Когда его вассалы ему заявят, что он им больше не нужен и что они желают разделить между собой его земли, он будет своим трудом зарабатывать хлеб, да еще получит почетное назначение на службу в будущий муниципалитет в Пензе или в Дмитрове. Ремесло лучше ему пригодится, чем греческий и латинский языки или математика». Сын графа не стал ни столяром, ни слесарем — он стал светлейшим князем, генерал-фельдмаршалом и кавказским наместником. Однако мы теперь не будем утверждать, что Воронцов уж так грубо ошибался, — вот только времени он не рассчитал, да еще идиллию пензенского муниципалитета, после восстания «вассалов», представлял себе не совсем точно (если не делать поправки на меланхолическую иронию Семена Романовича).
Писал все это Воронцов на французском языке. По-русски он писал редко, по-старинному, не очень правильно, но чрезвычайно ярко. Французский язык он предпочитал всем другим, Францию же по-настоящему ненавидел, — эту ненависть просто трудно понять в таком умном человеке. Все зло в Европе граф приписывал «французской инфлюенции», что доходило у него и до смешного. Так, в Англии принц Уэльский, будущий король Георг IV, имел прочную репутацию кутилы, — в этом тоже были виноваты французы: они, писал (в виде исключения, по-русски) Воронцов, «стали с ним дружиться, водить его по дурным местам, спаивать Шенпанским, и, наконец, сие дошло до такой наглости, что посол граф Адемар сам ходил с ним неоднократно в домы публичных женщин и беспрерывно давал ему ужины, где никто не вставал из-за стола, а всех выносили».
V
Здесь очень сказалось то явление, которое французы передают труднопереводимым словом «ambiance» — атмосфера, дух. Дипломаты отлично это знают: для важных переговоров и теперь выбирают город с подходящей ambianсе — что кому нужно: немцы предпочитают Гаагу, французы — Женеву, Брюссель. Лондонская ambiance 1804 года довольно резко отличалась от петербургской.
Н.Н.Новосильцев при несомненном своем уме и способностях был человек чрезвычайно самоуверенный. По-видимому, он еще в Петербурге решил, что, в крайнем случае, если Питт не пойдет на уступки, можно будет его свергнуть при помощи разных тонких ходов и посадить в Англии другое правительство: добрая знакомая Новосильцева Ольга Жеребцова была, как известно, в близкой дружбе с принцем Уэльским. В первом же своем донесении царю (от 22 ноября) Новосильцев сообщает: «Теперь я обращаю старание мое на то, чтобы ввести в министерство лордов Гренвиля и Спенсера... Для доставления системе Вашего Величества нужной прочности я намерен сделать так, чтобы принц Валлийский, Фокс, лорд Мойра, Шеридан и Эрскин прицепились к оной сердцем и душою...» Он, очевидно, хотел править Англией при помощи своих людей! Полузакулисное пребывание на верхах власти в Петербурге несколько вскружило голову Новосильцеву. Легко было строить колоссальные планы в беседах с 27-летним русским императором. В Англии колоссальных планов необычной новизны не любят. Престарелый Дизраэли, принимая молодых государственных людей, являвшихся к нему на поклон, философски их поучал: «В этой стране можно сделать вот столько, — он чуть приподнимал одну ладонь над другой, — а вот столько уже нельзя», — добавлял многоопытный старик, приподнимая ладонь еще на несколько сантиметров.
До нас, к сожалению, не дошли беседы Новосильцева с Воронцовым. Есть, однако, основания думать, что пессимист посол сразу несколько охладил своего пылкого гостя. Вероятно, Воронцов объяснял Новосильцеву, что иностранцу свергнуть Питта никак нельзя, даже при помощи приятельницы принца Уэльского. Должно быть, Семен Романович вытаращил глаза, узнав (позднее) и о плане нового устройства мира: Лига Наций? Какая Лига Наций! Но это лишь мои предположения. О разговорах же с Питтом сам Новосильцев довольно подробно рассказал в докладах, посылавшихся им в Петербург. К сожалению, доклады эти целиком не напечатаны, и восстановить (очень неполно, быть может, и не совсем точно) картину беседы мы можем лишь по отрывкам, напечатанным у Мартенса и у Богдановича, да еще по воспоминаниям Чарторийского.
Питт твердо решился на борьбу с Францией до конца. Вдобавок и рассуждать ему больше не приходилось: Наполеон собрал большую армию в Булони, переброска ее через Ла-Манш считалась тогда делом трудным, но возможным, а успех высадки означал бы конец Англии как великой державы: через три дня французы, наверное, были бы в Лондоне. Требовалось спешно создать европейскую коалицию для отвлечения сил Наполеона. В этом деле главные надежды Питт возлагал на Россию. Он готов был даже поделить с ней преобладающее влияние в мире: в те времена историческим врагом считалась Франция. Глава английского правительства знал, что в Петербурге существовали разные настроения. Говорилось и о разделе Турции (чтобы отторгнуть от нее территории Южной Европы) с провозглашением Александра Павловича императором всех славян. Против титулов Питт ничего не имел. Он согласился бы и на более реальные уступки — но, разумеется, без излишества.
Разговоры о распространении русского влияния на Балканы шли и в Негласном комитете, — там все было не совсем определенно: Лига Наций не исключала всеславянского царства. Насколько можно судить, именно Новосильцев был главным «реалистом» Негласного комитета. У Чарторийского, у Строганова, быть может и у царя, на первом плане стояло переустройство Европы на новых началах «народного права». Новосильцев разделял эти мысли, но ударение он, кажется, еще в Петербурге ставил не совсем там, где его ставили другие. В Лондоне же это ударение у него стало перемещаться с необычайной быстротой, — главным образом, вследствие новой ambiance.