Тадзимас

Алейников Владимир Дмитриевич

Владимир Алейников (р. 1946) – один из основных героев отечественного андеграунда, поэт, стихи которого долго не издавались на родине, но с начала шестидесятых годов были широко известны в самиздате. Проза Алейникова – это проза поэта, свободная, ассоциативная, ритмическая, со своей полифонией и движением речи, это своеобразные воспоминания о былой эпохе, о друзьях и соратниках автора. Книга «Тадзимас» – увлекательное повествование о самиздате, серьезнейшем явлении русской культуры, о некоторых людях, чьи судьбы неразрывно были с ним связаны, о разных событиях и временах. Книга Владимира Алейникова привлечет внимание самого широкого круга читателей.

Говоришь: самиздат – и опять оживает в ночном неприметном окне столь знакомый и все же особенный, истовый свет, и упрямо горит, и негромко зовет, и привычно ведет – сокровенной, пустынной тропою, сквозь недобрую мглу отшумевшей, ушедшей эпохи.

Самиздат. Вот уж слово так слово!

Сказанное – как выдохнутое.

Найденное – на редкость удачно и очень точно.

Хочется думать и верить – единожды и навсегда.

Ранее безымянному – давшее светлое имя.

Так, искони по наитию, по чутью, ведущему к свету, за которым встает сияние новых форм и гармоний новых,

вдохновенно – и на века, за внешними очертаниями, за каким-то общим, клубящимся вдалеке, томящим, зовущим к небесам, астральным, начальным, речевым, ключевым, тревожным, приворотным, невыразимым, неизбежным, необходимым,

или, в тон ему, зазеркальным, запредельным, за гранью, зримой или слышимой, музыкальным, с ворожбою неповторимой, с тем пространством, в котором время ветерком просквозит по скулам, чтобы всех примирить со всеми, всеобъемлющим, светлым гулом,

за совокупностью множества компонентов, штрихов, деталей, черт, акцентов и характерных, только тайне присущих, примет,

за всей роящейся, реющей, набухающей, разрастающейся, сплетающейся в единство туманное, хаотичностью некоей прочной, защитной, странной, весьма условной, но реальной меж тем действительно существующей, оболочки, сознательно, самозабвенно, ревниво, настороже находясь постоянно, бессонно, пребывая в том состоянии, за которым начнется что-то небывалое, не такое, как привыкли думать, нежданное, ни на что не похожее, свежее, даже, может, неповторимое (проверяющее на прочность очевидцев и знатоков, если впрямь таковые найдутся, чтоб судить потом да рядить, что же было такое создано, дабы разом обескуражить, оптом, всех, без изъятий, умников и умельцев больших подводить, под любое создание, Божие ли, человеческое ли, не все ли им равно, троглодитам, нужную для чего-то, бредовую базу, позабыв об этом спросить у Вергилия или у Данте), неустанно, без объяснений, что к чему, зная правду свою, развернутою метафорой обволакивающей, хранящей ядро матерьяльное сути,

в нашем-то, вот уж действительно загадочном и представляющем собою (как ни крути, как ни ворчи на него, в особенности когда устанешь, или в хандре пребываешь, или в тоску впадаешь, или в отчаянье, или находишься где-то вдали от всех и всего, как я, например, годами, поглядывая, в одиночестве и отшельничестве своем, на Святую гору, встающую, за окном, за холмом, впереди, высокую, выше всех окрестных гор, монолитную, поросшую лесом, подолгу, до ноября, зеленым, а потом багровеющим, алым, золотым, воздушным, сквозным, над которым столько простора в небе, ясном ли, мглистом ли, всяком, из каприза ли, из-за погоды ли, ну а может, и под настроение, как сейчас у меня, когда в доме тихо, пустынно, и свет в окна входит, на юг выходящие, словно Бах, Иоганн Себастьян, мой учитель и собеседник многолетний, в осточертевшем, как-то вкривь, нелепо сидящем на его голове, переполненной дивной музыкой сфер, парике, и срывает этот парик, и швыряет его подальше, с удовольствием сопровождая, для надежности, крепким словцом, и садится за фортепьяно, и, помедлив, играть начинает, и тогда из-под пальцев его, узловатых, крепких, натруженных, как-то просто и в то же время, несомненно, чудом, как в сказке иль во сне, возникают мелодии, и звучат, и встают, как дети многочисленные его, счет которым давно ведется на десятки, так уж выходит, ничего не попишешь, наверное, что же делать, планида такая, и встают помаленьку на ноги, и растут, и потом разбредаются, кто куда, кто за кем, по комнатам, по двору, за калитку, на улицу, к морю, в горы, куда-то совсем далеко, не видать отсюда, и мелодии разрастаются, становясь постепенно явными световыми кругами, сгустками, фосфорическими шарами, неизведанными планетами, недоступными непосвященным фантастическими, возможно, и, скорее всего, мистическими, для кого-нибудь и лирическими, но, в основе своей, трагическими, в полной мере полифоническими, честь и слава творцу, мирами, за которыми вижу я, как в бинокль, откуда-то взявшийся, не иначе как по волшебству, ну а может быть, и сложившийся из мелодий светящихся баховских, прозревающих все, что может прозревать и предвидеть музыка, проникающих в суть явлений, в глубь событий земных, вдалеке, посреди бездомиц былых, на московских улицах мрачных, к человечеству равнодушных, самого себя, молодого, с головой разбитой, в крови, пробирающегося куда-то, по колено в снегу, зимой, в лютый холод, сквозь боль, вперед, и мечтающего хоть где-нибудь отдышаться, прийти в себя, только где, да кто его знает, при заведомом изобилии разномастных знакомых столичных днем с огнем не найдешь такого, чтобы выручил, чтобы рядом побыл, пусть и недолго, но все-таки побыл рядом, хоть одного, и приходится, как и всегда, из упрямства, вставать, подниматься, проявлять, в который уж раз, волю, снова терпеть, идти неизвестно куда, зачем-то ждать чего-то, чего, кто знает, уж наверное, лучших времен, бормоча какие-то строки тех, давнишних, своих стихов, замечая, как возникают, из разрозненных строк, мелодии, поднимаясь и разрастаясь, непрерывно звуча, светясь и уже становясь врачующей и сознанье, вдруг прояснившееся, и разбитую кем-то неведомым, впрочем, ясно, кем именно, голову, и мою смятенную душу, настоящей, живучей, искренней, личной, кровной, спасительной музыкой, той, с которой надо мне выстоять и на этот раз, той, с которой суждено мне и в будущем быть, между тем, как Бах, превращаясь окончательно в свет, кивал мне головою седой своей, не прощаясь и обещая навещать меня, и звучала жизнь сама, и судьба сама с ней звучала, и веял с гор ветер южный, и реял хор, поднебесный, незримый, дар полнозвучный, сгущая в шар день безоблачный, без химер, строй высокий, музыка сфер) совершенное произведение животворного, благодатного искусства, конечно же, высших, вселенских, великих сил, хотя и несколько все же, со временем, поутратившего ныне свою первозданную целостность и несказанную, ведическую красоту, исключительно по вине самих людей, столь досадно и по-варварски грубо нарушивших дарованную не случайно им гармонию, но, тем не менее, прекрасном еще и способном к возрождению, верю я, мире, —

с чистым, всегда возвышающим душу, крылатую, все же, совершенно детским восторгом, испытывая ни с чем не сравнимое, ученическое, изначально, блаженство познания и немалым трудом для ума отзывающуюся в дальнейшем радость, радость-весть, радость-власть, радость-честь, радость-страсть, осмысления того, что, всем бедам прежним вопреки, всем сомненьям грешным, страданьям всем неизбежным, наконец-то произошло, что, слава богу, свершилось, называли они в своем безудержном и безоглядном порыве, в упрямом, решительном и отважном своем прорыве к истине, острова и целые материки, горы и с техникой связанные изобретения, реки и великие книги.