Николай Александрович АЛЕКСАНДРОВ
ЗАМКНУТЫЙ КРУГ
Рассказы
ЗУДОВСКИЕ ИСТОРИИ
1
Говорят, там, внизу лога, меж кочек и камышей, течет маленькая речка Оешка. А может, и правда, она еще жива и не заболотилась, как казалось издалека. В эти места теперь редко заходят люди, новая дорога пролегла наверху, за лесом, там слышится шум машин и скрип телег, а здесь царит раскаленная на солнце тишина.
Генка шагал вдоль дороги в закатанных до колен штанах, рубашку он давно снял и накинул на голову. Было жарко, казалось, зной комарино звенел в онемевшем от духоты воздухе. Хотелось пить.
Перед тем как покинуть узкую поляну, где паслась комолая корова Зорька, мать напоила его водой из четвертной бутылки, в которой зимой хранился самогон. Вода была теплой и противной от сохранившегося запаха. Генка теперь жалел, что не напился вдосталь. Но было хорошо уже то, что здесь, на солнцепеке, не было комара, только крохотные белые бабочки, будто высохшие лепестки полевой ромашки, изредка взлетали над пожухлой травой, но тут же исчезали, оцепенев на тонких цветочных стебельках.
Жажда поманила к болотной сырости. Под ногами пугающе заволновалась земля, хлюпнула вода и приятно обожгла холодом серые от дорожной пыли ступни. Дальше идти было опасно, Генка остановился, боязливо осмотрел кочки и рогатины высохшего кустарника. Но любопытство и желание напиться из ручья победило страх, и он сделал шаг, и еще шаг, теперь казалось, что земля пульсирует под ногами от каждого удара сердца.
Мохнатая кочка со сбитой набекрень растительностью, на которую собирался наступить Генка, вдруг зашипела, забулькала, разбрызгивая ядовитые слюни, и утянула свою голову в рыжую муть.
2
Бибиха шумно пенилась на частых порогах, бежала за поворот и скрывалась там, в непролазной чащобе тайги. Небольшая деревушка, кажется, прилегла на крутой берег, чтобы передохнуть, напиться студеной воды, да так и осталась лежать, пригревшись на солнышке, глядя на окружающую ее благодать подслеповатыми окнами домов. И прозвали люди эту деревеньку по имени быстрой речки — Бибихой, и зовут ее так вот уже триста лет.
Генка вскарабкался на пологий валун и прижался к нагретому граниту.
Чуть поодаль несколько баб полоскали, выжимали и складывали на торчащие из воды валуны туго скрученное белье. Лет десять назад они и стирали на этих гранитовых глыбах, но вот сбылась их мечта — в Бибиху привезли стиральные машины, и теперь каждую субботу деревня оживала непривычным для этих мест машинным жужжанием. К обеду дворы завешивались пестрым тряпьем, которое лениво покачивалось на теплом ветерке. Полоскать же продолжали на речке. Нагрузив тазы горкой белья, бабы спускались по крутому берегу и располагались у валунов. Здесь обсуждали новости, сплетничали, ругались и мирились. Бабье многоголосие сглатывала быстрая Бибиха и уносила в темную таежную непролазь. Здесь же бегали детишки, гоняли одуревших от страха мальков, купались, визжали и брызгались.
— Генка! Твой отец приехал!
Генка обернулся. На высоком берегу, у калитки во двор деда Титова, стоял отец в светлой соломенной шляпе и с рюкзаком в руке. Бабы на миг перестали полоскать, тоже обернулись на берег.
3
Мелкая туманная сырость сменилась косым снежным дождем, крупные хлопья, как по горке, скатывались вниз, расчерчивая все видимое пространство белыми нитями снежной паутины. Сочные, распухшие в сыром воздухе махровые снежинки исчезали, едва касаясь грязи. Что–то сказочное было в этом веселом калейдоскопе снежинок, будто тысячи развеселившихся лилипутиков скользили вниз на своих волшебных санках–снежинках.
Закопавшись в душистом сене, Генка смотрел на обледенелые ветви яблонек, и ему было жаль их за беззащитную оголенность и хрупкость. Не поворачивая головы к лежащему рядом другу, сказал:
— Слышь, Лех?
— Чо?
— А деревья зимой умирают или как медведи?
4
Поселившись вдалеке от людских забот и суеты на окраине поселка Зудово, дед Моисей на десятом году одинокой жизни вдруг сдружился с косоглазым непутевым мальчишкой Лешкой Лаптевым, родители которого изрядно попивали. Они давно не интересовались им, только вчера узнала мать, что Лешка оставлен на второй год. Второпях она покричала на него и расстроенная ушла к открытию винного магазина. С отцом дело обстояло проще, он не знал, в каком классе учится сын. Лаптев старший работал на элеваторе сторожем, ходил в казенной шинели с зелеными петлицами и с мятым пятном на козырьке вместо кокарды, которую продал местному скупщику всякого барахла Михаилу Самуиловичу Зельцману или, как его запросто звали, Самуилычу. Зельцман эвакуировался из Ленинграда еще в сорок втором году. Приехав ненадолго, он прижился в здешних местах, выручал алкашей и просто нуждающихся двумя–тремя рублями в долг под проценты или за какую не очень старую вещицу. Если бы вдруг появилась необходимость вернуть лаптевскую мебель, то это легко можно было сделать через Зельцмана. Самуилыч отличался аккуратностью, вел «амбарную книгу», в которую записывал куплю–продажу, адреса и фамилии клиентов.
Лешкина мать, маленькая худенькая женщина, еще не так давно бойкая активистка школы счетоводов, вышла замуж за вислоухого, но скромного Сашку Лаптева, который неожиданно оказался «пьющим и гулящим». Долго боролась Вера за крепкую здоровую семью, но после рождения косоглазого и такого же, как муж, ушастого сына, сама начала прикладываться к рюмочке. И скоро попойки грянули во всю мощь. Гульба не ослабевала до утра, а утром вспыхивала вновь и несла свое веселое знамя, даже если хозяев дома не оказывалось вовсе.
Но скоро Лаптев взбунтовался. Его не устраивала жена–пьяница. Лаптев желал иметь в женах трезвую женщину. Зло загноилось в его сердце и прорвалось в жестоких побоях и загулах на стороне. Новый разлад смерчем пронесся над остывающим семейным очагом, и чудом уцелевшие до той поры вещи скоро без сожаления были снесены Зельцману. Длинного, худого и горбоносого Самуилыча по очереди беспокоили супруги Лаптевы, то с тряпицей за пазухой, то с этажеркой на санках, а то и с самими санками — на кой они, если возить уже нечего. Самуилыч стонал, держась за костлявый, как у худой клячи, хребет, незло торговался. А осиротевший дом Лаптевых начали называть притоном.
В пивной народ созерцал опустившихся людей равнодушно, с усмешкой, пропускали их без очереди и потом долго выслушивали глупые рассуждения Лаптева:
— У меня баба — дрянь! — громко утверждал тот, отпивая крупными глотками темное пиво. — Я ей объявил свободную любовь, по–французски. На мой век баб хватит!
КАТАСТРОФА
Он очнулся оттого, что горячая вода затекала за воротник. Кругом снег, перед глазами и там, чуть дальше, на склоне в желтых бликах и неясных огненных сполохах. Где–то рядом горел костер, его неровный свет выхватывал разлапистые стволы сосен, перекаты сугробов, обломки веток. Мирно и тихо, как в детстве. Только горячая струя на шее и тяжелый ревматический гул во всем теле. Он пошевелил ногами, ощутил боль, но ее можно было терпеть. «Руки онемели или замерзли», — догадался он и медленно перевалился на спину. Тело, кажется, захрустело позвоночником, но он уже знал, что остался жив. Было больно и радостно. Кости, жестко стрельнув болью, вставали на свои привычные места, он чувствовал облегчение в суставах. Но когда попытался встать, вдруг стошнило кровью, черной, густоватой. Тошнота не покидала его, и когда он встал, и когда сделал первые шаги.
Ноги вязли в глубоких сугробах, он быстро уставал, садился и ел сухими губами снег. За соснами и невысоким холмом горел самолет, языки пламени облизывали непроглядь неба, выдыхая черный едкий дым. Вдруг он вспомнил о молодой женщине, полукровке: красивой, высокой, чернявой, в норковой шубе.
Она зашла в самолет последней, видимо, на досадку, шла по проходу в высокомерном безразличии, негодующе кинула взгляд на воняющий табаком туалет. Он встал и пропустил ее на единственное свободное место около иллюминатора. Она не промолвила ни слова, была недовольна и не скрывала своего раздражения: к самолету, стюардессе, туалету и ему — ее случайному соседу. Не сняв богатой шубки, плюхнулась на сиденье и отвернулась. Он посмотрел на ее ухо с маленькой, как бусинка, сережкой и подумал: шлюха. В него словно вогнали беса, он с шумом открыл теплую банку пива, отхлебнул пену и отрыгнул. Она вздрогнула. Он почувствовал себя отомщенным, а когда приложился к банке вновь, боковым зрением уловил, как она брезгливо поморщилась. Он оторвался от пива и, протянув банку, предложил:
— Будешь?
Она выпучила свои темные глаза и с презрением измерила его взглядом сверху вниз.
ЩЕНОК
Это произошло на ответвлении дороги в сторону деревни Береговое. Недалеко Обское море, его присутствие ощущается на почерневших от сырости березовых заломах, ветра здесь буйные, им есть где развернуться на водных просторах. Тяжело березняку уживаться с вдруг пришедшей водохранилищной сыростью, но вопреки всему цветут светлой зеленью околки каждую весну, плодятся грибы и плоские гроздья костяники.
Я ехал на дачу, с удовольствием планируя хозяйские дела, так хорошо отвлекающие от производственных забот. Перед поворотом остановился «Москвич», раскрылась дверка и на обочину выскочил рыжий щенок с белым пятном от груди к животу, будто создатель невзначай зацепил его кистью, попутав краску. Щенок кинулся в придорожную мягкую поросль травы. «Выгуливают бедолагу», — отметил я мимоходом, переключился на пониженную скорость и плавно вошел в поворот. Но когда выровнял машину, боковым зрением заметил синее пятно уезжающего «Москвича», ударил по тормозам, обернулся назад и увидел щенка на обочине. Он поднялся на задние лапы, глядя вслед убегающей машине, вдруг кинулся следом, потом встал и опять поднялся, пытаясь разглядеть над придорожной травой уезжающую машину, а хозяева, трусливо вильнув сизым дымком, исчезли за дальним виражом. «Бросили!» — понял я.
Я не остановился. Но уже не гнал, а плелся по дороге с помятыми чувствами. Напряжение звенело, а кругом все то же: березовые околки, нежность народившейся листвы, серый асфальт. И навязчивое чувство, будто не они, а я совершил предательство.
На даче я выпил две рюмки водки, посмотрел какую–то мексиканскую чушь со всеми немыслимыми рекламами, обезжирившими и без того жидкий сюжет, лег спать. Жена решила, что на работе неприятности. На работе было много чего, но все отступило, просто щенок не давал мне покоя.
Утром все было иначе, заботы предстоящего дня отвлекли, и о щенке я вспомнил, когда поворот высветился на лобовом стекле. Глаза забегали по ветровому экрану и нашли рыжее пятно на обочине. Щенок сидел, напряженно вслушиваясь в шум подъезжающей машины. Я остановился. Он радостный подскочил, прыгнул мне на руки, беспомощно повисли задние лапы, оголился в молочной шерсти живот. Щенок склонил голову, потянулся к руке, нюхнул, отметив запястье холодным носом, и тявкнул.
МОДНАЯ ШЛЯПКА
— Как хорошо солнце греет спину, я благоухаю! Да, Георгий Васильевич, а была бы метель — нашел бы и в ней что–нибудь утешительное. Я достиг возрастного потолка и теперь вижу то, что не понимал раньше. Вот с этих позиций и попытайтесь понять новый стихотворный виток моей последней «орбиты».
— Да, да, — задумчиво согласился Георгий Васильевич, рассеянно оглядываясь по сторонам.
Они шли втроем по прогретому солнцем городу: Георгий Васильевич — высокий, грузный, устало кивающий седовласой головой; Казаков — старый приятель и неудавшийся стихотворец, который сам себя однажды сравнил с бородатым древлянским божком, он и впрямь напоминал шустрого колдуна из дремучего леса; жена Георгия Васильевича — статная женщина в возрасте, не потерявшая своего обаяния, поздняя, но единственная любовь Георгия Васильевича. Глядя на них, всегда казалось, что Георгий Васильевич и Мария Александровна умрут в один день, потому что их невозможно представить отдельно друг от друга.
Мария Александровна не любила «литературный треп», шла молча, прижавшись к руке мужа, и старалась не слушать, но и не мешать словоохотливому Казакову.
Была весна, поздняя весна, когда зеленое марево обволакивает деревья, окна после зимы вымыты, легки и прозрачны, бордюр свежевыбелен, и хорошее настроение оттого, что все тепло лета еще впереди.