Александр Алексеевич Алексеев
Воспоминания артиста императорских театров А.А. Алексеева
Александр Алексеевич Алексеев, автор нижеследующих воспоминаний, прослужил на императорской петербургской и на провинциальной сценах в общей сложности около пятидесяти трех лет. Разумеется, в этот продолжительный промежуток времени он был свидетелем многого, что может послужить материалом для истории нашего театра. Впрочем, следует оговориться, что Алексеев не имеет в виду изобразить известное положение или значение театра в прямом смысла, он ограничивается лишь деталями, передачей некоторых забытых фактов и событий из закулисной жизни последних пятидесяти лет. Знакомые имена действующих лиц делают эти воспоминания интересными, а их характер, не претендующей на серьезность, придает им анекдотическую занимательность.
Нужно удивляться замечательной памяти Александра Алексеевича, которая, не взирая на его почтенный возраст, сохранилась во всей своей полноте. Рассказывая мне эпизоды из своих воспоминаний, он без особого труда припоминал имена, место действия, года и даже месяцы и числа. Говоря о своих товарищах и сослуживцах, большинство которых давным-давно покинули свет, он так был отчетлив в мелочах, что, казалось, только вчера с ними виделся и вел оживленную беседу: он подражал их тону, манерам.
По словам Алексеева, не особенно давно он собственноручно написал свои воспоминания, однако очень субъективные и небольшие по объему, но они, переходя из рук в руки между московскими знакомыми, затерялись для него окончательно. Поэтому он просит неизвестного обладателя его рукописи считать таковую недействительною и предать ее уничтожение, как вещь, не имеющую в настоящее время никакого значения.
М.В. Шевляков.
I
Настоящая моя фамилия Келенин. Родился я в 1822 году в Петербурге, в девятой линии Васильевского острова. Отец мой носил звание личного дворянина и считался состоятельным человеком. По заведенному в те времена порядку приписывать к сословиям или обществам тотчас же по рождении, я был приписан в купцы. Первоначальное воспитание я получил дома, под надзором родителей, а по истечении девяти лет был определен пансионером во вторую С.-Петербугскую гимназию, в которой, однако, курса не кончил, выйдя из шестого класса, к чему побудила непреодолимая страсть к сцене, таившаяся во мне с первого класса гимназии, то есть с первого посещения Большого театра.
Вторая гимназия во время моего пребывания в ней переживала самый лучший свой период, лучший потому, что директором ее тогда был Александр Филиппович Постольс, личность во всех отношениях прекрасная, внушавшая молодому поколению любовь к наукам и строго следившая за нравственными качествами своих питомцев, которые всегда благословляли доброе имя его, сохранив в своей памяти светлые воспоминания о времени пребывания в стенах второй гимназии при Александр Филипповиче.
При поступлении моем в гимназию, отец, желая доставить какое-нибудь удовольствие, взял с собою в Большой театр, в котором тогда давались драматические представления.
Это первое посещение театра было для меня причиной того, что я сделался актером.
II
Слабый протеста отца, вдруг круто изменившего свои воззрения на сцену, как оказалось, был следствием случайного заступничества за меня известной в то время артистки Марш Васильевны Самойловой, родной сестры Василия Васильевича Самойлова, которая в блеске своего таланта покинула сцену, благодаря своему замужеству с купцом Загибениным. Она сказала моему отцу, выслушав его жалобы на меня:
— Уж если у Саши такая страсть, то не следует его удерживать. Никакая сила не поборет страсти: рано ли, поздно ли, а ведь придется вам уступить, и он, все-таки, восторжествует; препятствия же только сильнее разжигают желания… Лучше всего возьмите его из гимназии и присылайте ко мне: я буду с ним заниматься и проходить роли, и все что сама знаю, передам ему…
Это убедило отца в мою пользу. Я вышел из гимназии и стал ежедневно посещать Марью Васильевну, серьезно принявшуюся внушать мне замысловатый театральный премудрости, кажущиеся такими незначительными с первого взгляда, но на самом деле не легко преодолеваемые и имеющие громадное значение к драматическом искусстве.
Современная театральная школа, придерживающаяся исключительно одного натурализма и изгнавшая из учебников окончательно те старинные догматы и символы, о которых нынешние актеры с презрением отзываются, как об отжившей «традиции», — делает величайшую ошибку. Эти традиции создавали нам таланты, их придерживались такие колоссы, как Каратыгин, Мочалов, Мартынов, Самойлов, Щепкин, Садовский, Самарин, Максимов; эти традиции известным образом служили уровнем всей сцены, приподнимали пигмеев до великанов, благодаря чему получался (нынешнему зрителю совсем незнакомый) ансамбль, при условии которого был возможен классический репертуар. В настоящее же время все театры, как столичные, так и провинциальные, пробавляются водевилем, к чему только и применим не понятый современными актерами натурализм. Впрочем, московский Малый театр кое-как еще лавирует между трагедией и водевилем, не отставая от первой и не приставая ко второй; старая традиция там еще по временам оживает и с гордостью смотрит на своего победителя, на балаганного импровизатора, так глупо ее уничтожившего… Не так обидно то, что царствует на сцене наивный водевиль и что сцена заполонена неучами, а то, что все это ягодки тех цветочков, которыми так усердно, с такою искреннею надеждою в хорошее будущее, занимались цивилизаторы и прогрессисты родного театра, безумно любившие его и отдававшиеся ему всей душой. Эти честные деятели оказываются преступниками, убийцами искусства; их не поняли и хорошие идеи их перетолковали безобразно, дико, нелепо…
III
В театральном училище во все времена была развита «любовь». Каждый воспитаннику также как и воспитанница, имели свои «предметы», боготворимые и обожаемые ими. Не смотря на всю строгость училищного начальства, неусыпно следившего за чистотою наших нравов, и на то, что женские и мужские классы были искусно изолированы друг от друга, мы, однако, поддерживали различными хитроумными способами общение и не могли особенно жаловаться на редкость свиданий. Во-первых, мы могли видеть друг друга в окна, хотя окна мужских дортуаров не были vis-a-vis с окнами женских, а приходились под ними, так что воспитанники, разговаривая с воспитанницами, должны были лежать на подоконнике вниз спиной; во-вторых, тайно, под страхом ответственности, сходились на черной лестнице, откуда, однако, нас немилосердно изгонял всякий, кому нужно и не нужно, начиная с Федорова и кончая кухонным мужиком, понимавшим отлично всю противозаконность наших свиданий и тешившимся нашею трусливостью; в-третьих, мы виделись в церкви, хотя опять-таки за нами тут был зоркий надзор и нашу группу воспитанников от группы воспитанниц отделял учебный ареопаг, с олимпийским величием взиравший на молодежь, таявшую под влюбленными взглядами своих «предметов». Разумеется, это положение не из завидных, но мы, покорные судьбе, были довольны и им: в продолжение почти двух часов беспрерывно могли мы любоваться друг другом, изредка приветливо улыбнуться, многозначительно кивнуть головой и иногда даже обменяться записками, преисполненными ласковыми подкупающими фразами, уверениями, клятвами. И во всем этом было так много жизни, так много поэзии…
Школьная любовь не всегда была буквально «школьною», очень часто она имела серьезные последствия; многие по выходе из училища оставались верными своему первому увлеченно и вступали в супружество.
У меня и у Леонидова, с которым я близко сошелся на школьной скамье и продолжал быть дружным все время нашего совместного служения на казенной сцене, было тоже по любовному предмету. Я обожал Евгению Скильзевскую, а он Горину, из балетного отделения. Когда мы с ним поступили на сцену и покинули училищные стены, они еще продолжали учиться и, следовательно, были для нас запретным плодом гораздо в большей степени, чем прежде, когда жили под одной кровлей. Наше общение с ними стало ограничиваться перепискою, крайне затруднительною и только разжигавшею в нас сильные порывы любви.
Однажды в ответном своем послании наши дамы просили нас доставить им сладостей, но не конфет, а что-нибудь в виде сладких пирожков. Желая как можно скорее удовлетворить прихоти Гориной и Скильзевской, мы в тот же день купили громадный сливочный торт и поехали в Театральную улицу. Не смея войти в училище, мы остановились на противоположной стороне улицы (где теперь консерватория) и обратили наши взоры на верхние этажи, из окон которых выглядывали воспитанницы, обыкновенно рассматривавшие своих многочисленных поклонников, устраивавших в определенное время дня свои терпеливые прогулки под заветными окнами театральной школы. Вскоре показались наши пассии, и у нас начался оживленный разговор по собственному телеграфу, в котором наибольшее участие принимали глаза, руки и голова.
IV
При поступлении моем на сцену, режиссером Александринского театра был известный водевилист Николай Иванович Куликов
[1]
, автор «Вороны в павлиньих перьях» и многих других пьес. Его отношения к делу не отличались усердием, а ограничивались одною формальностью. Он как-то так умел устраиваться, что за него все делали другие. Впрочем, благодаря всему этому, он не долго продержался в звании режиссера; свое положение он должен был уступить другому и остаться в труппе простым актером. Но и актером он пробыл непродолжительное время: вышел в отставку и отдался литературным занятиям.
Свои водевили он писал замечательным образом. У него при себе всегда имелась тетрадочка, в которую при всяком удобном и неудобном случае он вписывал карандашом явление за явлением, куплет за куплетом. На репетиции, на спектакле, в трактире, в гостях — всюду он занимался сочинительством. Такая неразборчивость времени и места давала ему возможность стряпать пьесы, как блины, и прославиться плодовитейшим драматургом. И, все-таки, не смотря на такой способ почти механического сочинительства, его водевили были не без достоинств и многие удержались в репертуаре до сего времени.
При таких усердных литературных занятиях, он, разумеется, не имел возможности отдаваться всем мелочам своих режиссерских обязанностей, таким мелочам, на которых зиждется весь успех режиссерского дарования, а окружил себя доверенными людьми, которые в сущности и низвели его с начальнического поста своими нелепыми и неуместными распоряжениями. Некоторые же шли дальше и эксплуатировали его самым грубым образом. Так, например, Николай Иванович имел у себя личного секретаря, некоего Пономарева, обязанности которого сосредоточивались главным образом на составлении всевозможных «объяснений и требований» из театральной конторы необходимых для бутафории вещей. Так как эти бумаги не заключали в себе ничего серьезного, то Куликов подписывал их не читая, а то и просто расписывался на чистых листах. Бывало, подаст ему утром Пономарев несколько бланков, на которых вверху было четко выведено «в контору императорских театров», и Куликов украсит их своим автографом, вскользь осведомясь:
— Сегодня что?