Большевики

Алексеев Михаил Александрович

Часть первая

Глава первая

Когда-то я и Борин работали на Урале. Вместе подпольничали там в крупном заводском районе. Работали дружно. Борин тогда был секретарем нашей организации. Ее вдохновителем. Его все работники любили, как отца и учителя. Ценили в нем товарищескую чуткость и отзывчивость.

Мы двое стояли во главе нашего подполья. Работали вместе на одном сталелитейном заводе. Жили в небольшой комнатушке заводского общежития. Правда, наша совместная жизнь не совсем отвечала правилам конспирации, но в этом глухом районе мы в маскировке не нуждались. По убеждениям управляющий заводом, да и почти вся администрация, были наши или близко стояли к нам. Среди них имелось много меньшевиков и немного эс-эров. Эти меньшевики и эс-эры частенько затевали с нами словесные битвы, но всегда без успеха. И уже тогда можно было видеть всю их гнилость. Но в те времена на Урале они хоть на словах, но казались революционерами.

Помню, как теперь, наши схватки с ними на нелегальных собраниях. Выступает кто-нибудь из них. Держит речь. Красота слога, остроумие, возвышенность, цитата сыплется за цитатой: «Маркс, Капитал, том I, 25 стр., 5-ая строка снизу… Анти-Дюринг, 53 лист 14-я строка сверху и т. д.».

Превосходство в тоне голоса, превосходство в фигуре и непременно на ораторе то инженерная, то какая-либо другая казенная форма. Совсем другими были наши выступления. Мы, правда, хуже знали «Капитал» и «Анти-Дюринга», плохо ораторствовали, но мы лучше их понимали жизнь, были близки рабочим массам и были на деле, а не на словах революционны. И мы всегда грубовато, но просто и понятно для присутствующих партийных рабочих, громили и побивали их фактами.

То, что говорили мы, рабочим было понятно и дорого. Они в любую минуту готовы были умереть за революцию, и рабочие в массе шли за нами.

Глава вторая

Следующие дни я был предоставлен исключительно самому себе.

Захолустная санаторная обстановка создавала впечатление полной оторванности от жизни. Точно я находился не в 60 верстах от губернского города, а где-нибудь на краю света.

Санаторцы больше походили на монахов, чем на больных. В первый же день я почувствовал, что значит не иметь утром газеты — не знать, что ты будешь делать круглые сутки. Вся тяжесть растительной жизни была для меня особенно остро ощутительна именно здесь. Проснувшись, бродишь по коридору и залу санатории. Пьешь, ешь, спишь. Вот и все. Организовывать какие-нибудь вечеринки, любительские спектакли вполне резонно запрещал врач. Вести какую-нибудь работу в местечке также было строжайше запрещено. Оставалось или самоуглубляться, чего я терпеть не мог и не могу, или ничего не делать и терпеливо ждать выздоровления. Я решился на последнее.

Первые дни от нечего делать я знакомился с окружающей обстановкой. Узнал многое. Я узнал, что наш хмурый старик фельдшер в этой санатории служил уже 20 лет. До Октябрьской революции он был махровым эс-эром. При советизации края его сын, пору чик царской армии, и дочь, гимназистка 7-го класса, сбежали в Сибирь к белым. Теперь он прикидывался честным беспартийным, но на самом деле ненавидел революцию и ее творцов. Я сам убедился в этом.

Глава третья

Забрезжили предрассветные отблески. Михеев вскочил с койки. В полумраке, осторожно шагая, подошел к окну. Снаружи перед окном, закрывая собою все, шла черная стена. В окно с обеих сторон была вделана железная массивная решетка. Михеев обошел осторожно вокруг комнаты. На ощупь, что его очень поразило стены и пол были обиты мягкой материей. «Похоже на ватное одеяло», подумал Михеев. Сел на койку. Койка тоже была обита толстой мягкой материей и наглухо прикреплена к полу. Другой мебели в комнате не было. Михеев подошел к дверям. Массивная дверь была, как и стены, обита мягкой материей. На высоте повыше груди в двери Михеев нащупал железный глазок. Сомнений не могло быть. Его посадили в камеру для буйно-помешанных.

— Как глупо! Вот ведь, как глупо! — вырвалось у него шопотом восклицание. — И как был прав Федор. Вмешался в незнакомое дело и не только что не принес пользы, но навредил. Кроме того, что меня и Ветрова расстреляют, погибнут сотни. А если бы я послушался Федора, то — кто же его знает — может быть, через пару дней здесь был бы целый полк красноармейцев и тогда бы ничего не произошло. Дураки. Ах, дураки были мы!

Кругом — тихо. Михеев ощущал глухой стук своего сердца. Тук-тук-тук. И ему стало жаль себя. Не смерть страшна. А обидна бессмысленность жертвы. Погибнуть хорошо в бою, в борьбе… Но тут… Расстреляют, повесят или будут пытать.

Всплыла картина казненных в Михайловском. Раздробленные головы, изрезанные груди в куски…

Мелькнула мысль о том, что лучше было бы ему уехать тогда с Петей в город. Михеев в потемках почувствовал стыд, кровь бросилась ему в лицо. «Вот этого еще не доставало. Смалодушничал».

Глава четвертая

Федор бегал по своей санаторской комнате.

— Чорт их знает — испортили все дело. Ну, а еще что?

Он был в сильном гневе. Скуластое лицо потемнело. Он судорожно потрясал кулаками. Морщил брови.

— Ну, а еще что ты видел? — спрашивал он.

Перед ним стоял подросток, одетый в праздничный костюм деревенского парня, в черные сапоги гармонькой, полосатые шаровары с напуском, в синюю рубаху без пояса.