Ивушка неплакучая

Алексеев Михаил Николаевич

Роман известного русского советского писателя Михаила Алексеева «Ивушка неплакучая», удостоенный Государственной премии СССР, рассказывает о красоте и подвиге русской женщины, на долю которой выпали и любовь, и горе, и тяжелые испытания, о драматических человеческих судьбах.

КНИГА ПЕРВАЯ 

1

У железнодорожной кассы столпотворение.

Студенты — по большей части первокурсники — торопились домой. Им, от дня своего рождения не покидавшим прежде своих раскиданных по степям сел, деревень и хуторов, остаться бы в городе да поглядеть на первомайские празднества, а еще лучше — самим пройти в колонне веселых демонстрантов да во всю силу легких спеть только что разученную и тотчас же полюбившуюся песню про страну, в которой так много лесов, полей и рек, в которой так вольно дышится и которую все любят, как невесту, и берегут, как ласковую мать. Нет же! Домой, и только домой! Можно еще как-то понять Гришу Угрюмова: в Завидове его ждут отец, мать, сестры, братишка, и все души в нем не чают. А куда б спешить Сереге, Гришиному дружку? Дома у него никого нету: мать и отец померли в тридцать третьем году, старшие братья и сестра разлетелись кто куда, и, где они теперь, Серега не знал. Вся родня у него — тетка Авдотья, но и она сейчас не в Завидове, а в далеком большом городе, укатила на все лето к сыну Авдею погостить. Совсем недавно прислала племяннику костюм — пиджак и штаны из одного материала, темно-синего, в елочку. Досталась же ей эта покупка! Позже, из рассказов Авдея, Серега узнал, что тетка Авдотья в поисках костюма исходила и изъездила на трамваях весь город, прощупала своими строгими и недоверчивыми глазами все прилавки, пока не нашла того, чего хотела. Однако не вдруг, не сразу полезла за пазуху, чтобы достать заветный узелок с деньгами, а уж только после того, как продавец чуть ли не под присягой уверил ее, что дешевле этой пиджачной пары не отыщется не то что в ихнем городе, но и во всем белом свете.

Облачившись в теткин подарок, Серега, к немалому своему удивлению, обнаружил, что выглядит наряднее всех. Одна беда: опоздала тетка Авдотья, прежде ее посылки нежданно-негаданно обрушилась на Серегу любовь. Ходил какую уж неделю в сладком чаду. Превозмогая врожденную стеснительность, искал всякую минуту, чтобы встретиться с ее взглядом и прочесть в нем ответное чувство, но, кроме откровенных и жестоких в своей откровенности насмешинок, ничего в нем не прочел, потому как полюбить хлопца с двумя выразительнейшими заплатами на штанах конечно же немыслимо. Были бы те заплатки поменьше размером и в каких-нибудь других местах, а не на самом неподходящем, может, и было бы все по-иному.

Серега делал героические усилия, чтобы его старые деревенские штаны походили на городские брюки: с вечера, перед тем как лечь спать, укладывал их, тщательно расправив, под жесткий и тяжелый, как надгробная плита, студенческий матрац, в надежде, что к утру образуются желанные складки; рубаху носил навыпуск и без пояса, чтобы прикрыть ненавистные заплатки, но чуть наклонился или ветер лизнул сзади, снизу вверх, — они все одно нахально выглядывали. Вскоре к этим двум прибавились еще две — на коленках. И Серега был уничтожен окончательно. Кто ж полюбит такого? На пугало огородное только и сгодишься. Из всех личных врагов, какие так или иначе встречались потом в жизни Сереги, наилютейшими были те заплатки, ибо они украли у него самое дорогое, что когда-либо бывает у человека, — первую любовь.

Пока тетка Авдотья ходила по магазинам да высматривала костюм, пока готовила посылку, пока размышляла, в какую цену ее определить, чтобы и не заплатить слишком дорого за пересылку и чтобы, затеряйся добро в пути, не понести убытку; пока, наконец, двигалась эта посылка малой скоростью, время не стояло на месте и делало свое дело. Для Сереги — определенно недоброе. Лена — так звали ту девчонку — полюбила Семена Мищенко, большеголового стриженого увальня, у которого были хороши разве что глаза, темные, с длинными, как у девчат, ресницами, да белоснежная полотняная сорочка с вышивкой. А штаны — тоже старые, обшмыганные, правда без заплаток. И Лена с Семеном были счастливы. Когда Серега узнал о том, белый свет ему стал не мил. И захотелось бежать — не куда глаза глядят, а в родное Завидово, вместе с Гришей Угрюмовым, с ним полегче, чай, будет.

2

Павлик не наплел — в доме Угрюмовых действительно что-то происходило. У каждого из шести окон толпились бабы, тесня друг дружку, стараясь занять позицию поудобнее, чтобы получше разглядеть все, что творилось внутри помещения. Возвышенные же места вокруг подворья — плетни, крыши хлевов и сарая, поветь, переплеты лестницы, вытащенной из погреба и приставленной к стене дома, — облепила ребятня, детишки помельче неплохо устроились на руках и шеях матерей — тех, что прильнули к окнам. Под ногами женщин скрипели осколки стекол, выдавленных локтями и кулаками подвыпивших.

Грише почему-то не хотелось сразу идти в дом, они с Серегой протиснулись к окошку, заглянули вовнутрь. Так и есть — свадьба. Феня — во всем белом — сидела в красном углу передней, справа от незнакомого парня, длинношеего и длиннорукого, одетого в красноармейскую гимнастерку. Одна из его длинных рук простиралась над большим, составленным из двух, столом — парень произносил речь и жестикулировал. Из окна доносился сплошной гул, и услышать, что говорил жених, было нельзя. И то, что он не сидел тихо, как полагалось бы жениху, и то, что оказался в доме вроде бы вторым хозяином, и то, что все были заняты так или иначе им, а не Гришей, встреча с которым (такая неожиданная!) должна была бы радостно поразить родню, и то, что Феня — для Гриши не просто старшая сестра, но большой друг — без братниного совета выходит за этого светлоглазого и длиннорукого, совершенно неведомого Грише верзилу, и то, что мать и отец, раскрасневшись и обливаясь потом, сидят веселые и, судя по широко открытым ртам, еще и поют, в то время, когда Гриша стоит голодный у окна со своими разбитыми в кровь ногами, — все это в один миг наполнило Гришино сердце крайней неприязнью к тому, что тут происходило, и ко всем, кто принимал здесь какое-либо участие, — не ведая того, они похитили у Гриши и его товарища то, ради чего те протопали босыми ногами без малого сто верст.

Первым их увидел пастух, хромоногий, с вывернутой рукой, чернявый мужичонка, которого и мал и стар — все звали не иначе как Тихан, редко кто прибавлял отчество — Зотыч. Он выходил из сеней, держа в пригоршне налитый до краев граненый стакан. Пропеченное солнцем, продубленное степными ветрами, прорезанное вдоль и поперек глубокими морщинами маленькое лицо его излучало прямо-таки ликование. Нельзя было понять в ту минуту, что было тому причиною: добрая ли чарка в его руках или то, что он первым увидал студентов. «Мать честная! Кого я вижу?» Он одним махом опрокинул стакан и, утершись подолом сарпиновой рубахи, заторопился опять в дом, но был остановлен далеко не ласковым окриком Гриши:

— Дядя Тихан!

— Что, милок? Что, мой сладкий?

3

Свадьба как свадьба. Все вроде идет как нужно. На всякий пьяный рев «горька-а-а!», краснея и смущенно улыбаясь, невеста поворачивается к жениху, и они целуются. Делают это просто, на виду у всех, и никто не находит в том ничего худого. Серега почему-то вспомнил Лену, представил себе, как и она будет целовать своего большеголового Сеньку, как к ней приклеится множество бесстыжих пьяных глаз, — представил себе все это Серега и покраснел так, что слезы выступили. Но никто этого не увидел, потому что все были заняты свадебным представлением, которое вступило уже во второе действие. В положенный час дружка дал какой-то знак, и гости начали громко сообщать о своих дарах, потому как молодые теперь на нови и им необходима на первых порах подмога. Кто кладет на противень, заменявший поднос, деньги, кто — кусок материи, кто заверяет, что отдаст ярчонку, кто — поросенка, кто — пару курят, кто что.

Пишка, добровольно возложивший на себя обязанности по сбору подношений, подмигивая направо и налево нагловатыми своими глазами, подзадоривает:

— Не скупись, сваха, не обеднеешь, поди!.. А ты, кума, о чем это призадумалась? Развязывай-ка свой узелок!.. И ты что, лесной разбойник, пришипился?! А ну-ка, Архип Колымажович, полезай в карман! У тебя, чай, в кубышке золотишко зарыто? Помню, как в торгсин заладил в начале тридцатых-то годов. Давай-давай! В тридцать третьем не бедствовал, как все мы, грешные. Так что раскошеливайся! Это тебе не топоры наши да пилы отбирать! Там-то ты проворный, а тут растерялся, сидишь, как красна девка!..

Колымага глядит на Пишку с предельной ненавистью, но в карман все-таки лезет и бросает что-то скомканное на противень. На лице его, исполненном благородного гнева, отчетливо отпечаталось: «На, подавись, горлодер несчастный, но только не попадайся мне на лесной тропке!»

Пишка тем временем тормошит другого, третьего, добирается и до своего дружка Тишки, принимается за него. Тот вмиг обливается потом, старается спрятать узкое, зверюшечье свое личико за спину соседа, делает отчаянные знаки Пишке, шепчет:

4

У Леонтия Сидоровича и Аграфены Ивановны Угрюмовых было семеро детей. Феня — старшая среди них, первенец, на долю которого по условиям сельской жизни меньше всего выпадает родительских нежностей. Может, ее и баловали поначалу, но Феня не помнит, когда это было. Она уже с шести лет стала главной помощницей матери. Исключая Гришу, для пятерых своих младших братьев и сестер она была няней, из года в год, по мере того как появлялись на свет дети, они сменяли друг друга на Фениных руках. Когда — от поноса, от скарлатины, от другой ли какой хвори — дети помирали, Аграфена Ивановна, всплакнув чуток, тихо говорила в собственное утешение: «Бог прибрал». Кроме возни с малышами у Фени было еще много-много других разных дел. В семь лет на крепенькие плечи девочки легло коромысло с двумя ведрами — не игрушечными, а настоящими, наполненными, правда, только наполовину. Бывало, несет их от колодца, а сердечко стучит торопливо и испуганно, а спина выгибается, того и гляди переломится. Аграфена Ивановна всплескивает руками, ворчит: «Почесть полные?! Да ты, никак, с ума сошла, Фенюшка!» А сама страсть как довольна, что не придется идти за водой, что появилась наконец подмога. Отчетливо различив радость в голосе матери, Феня бежит к зыбке, выхватывает оттуда ребенка, убирает из-под него мокрое, закутывает красное тельце в сухую, только что снятую с печки пеленку, вновь укладывает и начинает петь, подражая матери, своим тоненьким голосочком:

Ребенок засыпает, а Феня бежит уже к большому деревянному корыту, над которым клубится вонючий от дешевого стирального мыла пар. На полу возвышается гора рубах, штанов и платьев. Мать успела только простирнуть все это, а Феня должна завершить стирку и развесить шоболы во дворе на плетнях и на веревках. Потом — огороды, прополка и полив картошки, огурцов, свеклы, помидоров; таскает из речки по крутым ступенькам ведро за ведром, пока не упадет в изнеможении, и мать, завидя такое, не скажет под конец: «Иди, доченька, отдохни, золотая моя работница! А я уж сама докончу».

Затем прибавились школьные заботы, очень приятные и радостные для Фени — на добрых полдпя она уходила от пеленок, от коромысла, от белья, которое никогда не перестираешь. Мать же охала и ахала, сердито поджимала губы; за обедом, за ужином ли непременно заводила одну и ту же песшо. «Сил моих, отец, больше нету, — Аграфена Ивановна обращалась к мужу, а Феня знала, что слова эти предназначены для нее, — руки уж опускаются. Доколи буду все одна да одна чалить по дому? Ведь вас вон какой содом!» А когда Феня собралась однажды в пионерский лагерь, мать решительно взбунтовалась: «Не пущу! Не бывать этому! Ишь ты чего надумала, бездельница! Будешь там хабалить у костра, а огороды все вон цыганка задушила, и осот да молочай вымахали но самую шею. Чего тут я с ними одна-то делать буду!» — и она шлепнула по затылку подвернувшегося случайно Гришу.

От пионерского лагеря пришлось отказаться. По вечерам, встретив Пестравку и загнав ее во двор, Феня потихоньку убегала к речке. Там, за рекой, как раз напротив того места, где она сидела пригорюнившись, горел Голыпой костер, знакомые мальчишки и девчонки прыгали возле него. Смеялись, потом начинали петь. Пели и про картошку объеденье, и про дедушку Ленина, у которого так много внучат, желающих умереть не иначе как в сраженьях, и не где-нибудь, а только на валу мировых баррикад, и про паровоз, у которого остановка лишь в коммуне, и про знамя, которое горит и рдеет нашей кровью, и про многое другое, что будоражило Фенино воображение. Всхлипнув от горькой обиды, она убегала домой, лезла на сеновал, где у нее в летнюю пору была постель; засыпала, однако, не скоро. Но и засыпая, все слышала и слышала далекие голоса: «Сотня юных бойцов из буденновских войск на разведку в поля поскакала». Ей снились те самые юные бойцы, среди них были и она, Феня, и Авдей Максимов, прозванный Белым за светлые свои кудри, — он был рядом и почему-то держал Феню все время за руку, — и Маша Соловьева, Фенина подружка, и какие-то еще девчата и ребята, которых она не знала, но вроде бы где-то уж видела их. Часу в четвертом утра Феню будила мать — надо было проводить в стадо только что подоенную Пестравку. Вставать ох как не хотелось! Но Феня вставала, спускалась по зыбким перекладинам лестницы на землю и, полусонная, шла вслед за коровой, а та и сама хорошо знала, куда надо идти.

5

Вскоре после свадьбы совсем неожиданно пришла повестка: Филиппа Ивановича вызывали в райвоенкомат. Вместе со всеми он подивился повестке, но сделал это ненатурально.

— Переучет, пустяк какой-нибудь, — сказал он, встретив встревоженный взгляд жены.

Она видела, что муж говорит неправду, он знает, с какою целью его вызывают, скорее всего, ждал этого вызова, и страшно обиделась: зачем он обманывает?

— Тебя опять в армию берут? — спросила Феня, глядя прямо ему в лицо и не давая его глазам увернуться от ее пристального и требующего только правды взгляда.

— Что ты, Феня, с чего бы это? Ведь я только что отслужил срочную.

КНИГА ВТОРАЯ

1

Оставив людям великое множество недоделанных дел, недосказанных сказок и недопетых песен, война в придачу ко всему понавязала такое же множество тугих узлов и петель в самих человеческих судьбах. И никто даже не пытался развязать и распутать их в пору войны: все ждали ее окончания. Вот тогда-то, думалось людям, все устроится само собою, узлы и петли распутаются, недосказанные сказки доскажутся, недопетые песни допоются, а человеческие страсти угомонятся, войдут в привычные свои берега, как входят в них разбуянившиеся на время половодья реки.

И как-то никому не приходило в голову, что не все узлы обязательно развяжутся, что иные из них затянутся еще туже, рядом со старыми образуются новые, и в расставленных войною петлях и сетях долго еще будут барахтаться и задыхаться многие людские души, что в тяжкой и горькой работе по разматыванию тех клубков придется участвовать не одному поколению: хватит этой работы и детям и внукам, останется, может быть, еще и для правнуков.

У войны был далекий прицел.

Ни о чем таком, разумеется, не думал и гвардии капитан Сергей Ветлугин, или Серега, как звали его в Завидове, да, пожалуй, и не мог думать о чем-либо подобном, когда сентябрьским вечером 1947 года выходил с двумя чемоданами в руках на берег Волги. Тут он остановился, опустил свою ношу на землю, вытер вспотевшее лицо платком и глубоко вздохнул. Вздох получился трудным, прерывистым и, наверное, не столько от усталости, сколько от нерадостной картины, открывшейся его глазам.

Внизу, у самой воды, против своих лодок, группами и в одиночку расположились их владельцы, промышлявшие на частной переправе, поскольку моста через реку тут не было, а единственное судно перевозочное с звучным именем «Персидский», прошлепавшее по Волге своими плицами без малого сто лет, третий месяц находилось в ремонте. По нестройным голосам лодочников и больше всего по взмаху рук, не подчинявшихся решительно никакому разумному началу, не только Сергей, но любой бы на его месте тотчас же определил, что волжские эти «гондольеры» свой рабочий день окончили и уже успели вознаградить себя за труды праведные. Впрочем, успели не все. Некоторые пока еще собирались это сделать: на брезентовые плащи, брошенные прямо на песок, ставили бутылки, консервные банки, вытряхивали из узлов и карманов соленые огурцы, вареные яйца, зеленый лук. На лицах этих последних даже отсюда, сверху, Сергей мог различить некое сияние, вызванное, похоже, предвкушением давно ожидаемого приятного «шабаша».

2

Всего, конечно, за недолгий свой отпуск Сергей не мог ни увидеть, ни узнать, — слишком много странного, никак не вязавшегося с ожидаемым, встретило его не только в селе, но еще на ближних подступах к нему, когда он вышел из вагона на станции и по обыкновению всех завидовцев не направился прямо домой, а решил заглянуть к тетеньке Анне — на этот раз для того, чтобы получить первую и — он знал — самую обширную и достоверную информацию об односельчанах. Да и время было позднее; вечерние сумерки быстро сгущались, попутного транспорта теперь уже не будет; до Завидова семнадцать верст, не ближний свет, к тому ж на руках офицера были два чемодана, отнюдь не до конца опорожненные у брата и сестры. Тетенькина же информация сгодится для того, чтобы, придя в село, не совершить какого-нибудь необдуманного поступка и не обронить какого-либо слова, способного не поврачевать, а, напротив, рас-кавелить, растеребить чью-то сильно пораненную душу, — а их на селе окажется немалое число, таких-то душ.

Как и в довоенные годы, ни калитка, впускающая во двор, ни двери, ведущие в сумеречь сеней и в светлую горенку с земляным, всегда свежепобеленным полом, не были заперты, потому что хижина Тетеньки более, чем прежде, в худую военную и тяжелую послевоенную пору, была для людей домом открытых дверей. Сергей подошел к нему в момент, когда хозяйка, ни капельки, с точки зрения офицера, не изменившаяся за эти шесть с половиной лет, вышла на низенькое, о двух ступеньках, подгнившее крылечко, жалобно зароптавшее под ее ногами. Вслед за Тетенькой из сеней выкатилась рыжая лохматая собачонка, взъерошила загривок, но, тут же вспомнив, что так на их подворье гостей не встречают, уложила вздыбившуюся шерсть на место и приветливо замолола хвостом.

Тетенька Анна, замерев, с минуту рассматривала пришельца молча. В первый-то миг она коротким судорожным рывком подалась вперед, да вдруг остановилась, именно замерла, потому как не могла поверить в то, что ей поначалу примнилось, в то, что перед ней стоял ее младшенький, которого она проводила на войну последним и о котором уже на исходе сорок четвертого пришла похоронка, третья по счету, — о двух старших своих сыновьях Тетенька получила черные те бумаги еще в первые годы войны. Но уже в следующее мгновение она увидела, что ошиблась, и лицо ее, вспыхнувшее было непередаваемой радостью, сейчас же потускнело, покрылось тенью невидимого облака. И Сергей, не понявший истинной причины быстрой этой перемены, остановплся в двух шагах от тетеньки Анны в крайнем смущении. Но старуха спохватилась, встряхнулась как-то внутренне, осветилась вся и шагнула к нему. Сперва обняла, затем взяла горячими сухими ладонями его голову и долго всматривалась такими же сухими глазами в его лицо, как бы еще надеясь: а вдруг не угадала, а вдруг это все-таки ее «младшенький», ясный ее соколенок? И опять омрачилась, но уже не столь явственно, как в первую минуту.

— Никак, ты, Сережа? — вымолвила наконец и не выдержала — плечи, острые, старческие плечи затряслись под его руками. — Откель же ты, сынок? Жив, родимый. Как же ты… — и попятилась, заторопилась присесть на ступеньку крыльца. — Ноги чтой-то подломились, стара, знать, стала… — и виновато улыбнулась, подвигаясь к краешку и выпрастывая место для него рядом с собой. — Давно ли объявился?

— Прямо с поезда к тебе, тетенька Анна.

3

«Ты, наверное, удивишься, получивши это письмо. Я и сам не сразу понял, почему именно тебе — не матери, а тебе! — решил рассказать обо всем, что было со мною на войне. Потому, видно, решил, что для матери я непременно стал бы, жалея ее, немножко лгать, смягчать обстоятельства, в которых оказался и оказываюсь еще и теперь. Тебе же могу поведать всю правду — иначе с тобой нельзя, к тому же после матери ты, Феня, единственный человек, с которым как-то еще связываются у меня надежды на завтрашний день. Нет, нет, я не имею в виду того, о чем ты могла подумать сейчас: между нами стоит он — слышал, очень хороший человек, дай-то вам бог счастья! Но мне довольно и того, что ты есть на свете и что я могу хоть редко, но видеть тебя — пускай и издалека.

Итак, послушай.

В 1941 году, в первый день войны, я был призван в армию в Ленинграде, где из таких же, как я, рабочих парней сформировали роту, погрузили ее на машины и доставили на передовую — Карельский перешеек. Времени было так мало, что даже оружия не успели подвезти нам. На всю роту приходился один автомат и два ручных пулемета. Винтовок не оказалось, вместо них выдали пистолеты и к ним по десять штук патронов, которые приказано было строго беречь.

На Карельском перешейке простояли до третьего июля. Поскольку на этом участке противник больших наступательных операций не проводил, а рвался к Ленинграду с Северо-Западного направления, нашу 70-ю, которой командовал генерал-майор Федюнин (может быть, Федюнинский, прославившийся впоследствии?), — нашу, стало быть, дивизию перебросили в район города Луги,

1

Так в здешних местах называют соседку. (Прим. автора.)

251 где мы прямо с ходу вступили в бой; я не мог, конечно, знать, какие у нас были силы и какое оружие в других подразделениях, но мы наступали. В результате немец был отброшен на 70 километров, за город Сольцы и военный городок Медведь, где мы заняли оборону. Враг, наверное, понял, что сломить сопротивление нашей дивизии нелегко, и бросил против нас большое количество боевой техники — самолетов, танков — и живой силы. Нам не удалось остановить его. Где-то на фланге, где стояла другая дивизия, наспех сформированная из ополченцев, противник прорвал нашу линию. Начались бои в полном окружении. Как мы ни старались выйти из него, ничего из этого не получилось: кольцо сжималось все туже и туже. При такой ситуации люди стали разбиваться на группы, чтобы легче было просочиться к своим.

4

Странно все-таки и горько устроен мир. Событие, от которого человек вправе был ожидать если не полного счастья, то хотя бы какого-то просветления в своей судьбе, неожиданно, вопреки, казалось бы, всякой житейской логике поворачивается к нему самой своей неласковой стороной. Полученное Феней в конце сорок пятого года письмо от Авдея зажгло в ее душе некий светильничек, безотчетную покамест еще надежду на что-то почти праздничное впереди; после извещения о гибели брата Григория и Семена Мищенко впервые выжало на ее вроде бы уж навсегда недвижных, закаменевших губах легкую, едва заметную, на один лишь миг дрожь улыбки, которую, наверное, она и сама-то не почувствовала, — но улыбка все-таки была, и она была вернейшим знаком душевного воскрешения.

Первое, что она сделала тогда, так это помчалась, как потом рассказывала, «сломя голову» к Авдотье Степановне, Авдеевой матерн, чтобы принести ей столь неслыханно великую радость; может быть, Феня и не думала в тот час, что такою новостью она растопит лед отчуждения, бывший между ними с весны сорок третьего, то есть с той поры, когда Фенина связь с фронтовым постояльцем стала достоянием всего Завидова, а в сердце Авдотьи поселила чувство беспричинной, казалось бы, ревности и обиды за сына, пропавшего без вести. Не думала Феня, не стремилась расположить Авдотью к себе, но такая надежда жила в ней сама собою, подспудно, и, верно, потому она огорчилась, узнав, что в тот же день почтальон Максим Паклёников принес такой же конверт и Авдеевой матери, принес и не сунул, как делал почти всегда, под сенную дверь, а чуть ли не ворвался в избу и пропадал там более часа, пока не выполз оттуда чуть ли не на карачках полным-полнехонек, как заключила встретившая и освидетельствовавшая его по дороге домой жена Елена, давно не видевшая мужа в этаком состоянии: на радостях Авдотья Степановна поставила на стол всю чет-верть, хранившуюся у нее в подпечке с бог знает каких времен, может быть, как раз для такого вот редкостного события.

Не дознавшись, с каким делом заявилась к ней Феня, Авдотья упредила гостью горячей просьбой:

_ Прочти теперя ты, Фенюшка! Максим, поди, с пято на десято… Пропустил, чай, половину. От Авдеюшки это!.. Живой сынок-то мой! Я знала, сердцем чуяла, что не погибши… Прочитай еще разок, доченька! О господи, за что мне, грешнице, такое счастье!

Феня, бледная от волнения и от накатившейся откуда-то на сердце тревоги, стала читать. Читала медленно, потому что Авдотья Степановна просила не торопиться, читать погромче («Слабеть что-то стала на ухо», — предупредила она гостью). Письмо было недлинное, не такое, какое получила она, без всяких подробностей относительно его скитаний по немецким лагерям, — просто он сообщал, что жив, здоров, надеется скоро вернуться, и тогда заглянет в Завидово, чтобы повидаться с нею, матерью, да сестрами, которым велел кланяться. Далее шли поклоны другим, более дальним «сродничкам» и знакомым — в перечислении многих имен значилось и ее, Фенино, имя; она даже обиделась на него, что помянул ее едва ли не самой последней, позже Саньки Шпича, очень нелюбого ей человека, вернувшегося недавно в Завидово, и попытавшегося было «прихлестнуть» за Фенею, и вызвавшего таким образом лютую ревность Насти Вольновой, младшей ее подружки, за войну очепь привязавшейся к Фене.

5

И они убегали. Но покамест еще не на край света, а в районный поселок и там несколько дней скрывались в тихой и доброй хижине тетеньки Анны, благо что сама Тетенька не осуждала ни Авдея, ни тем более Феню, которую давно знала и к которой особенно привязалась душой за время войны, — на Тетенькину доброту Феня отвечала своей добротой: где открыто, а где и тайно от матери привозила одинокой женщине то ведерко картошки, то немножко ржаной мучицы, то свежего, только что откинутого творога, то кусок стирального мыла, присланного с фронта Леонтием Сидоровичем, того самого мыла, которое было в ту пору на вес золота. За все за это, а более того за Фенину чуткость и теплоту тетенька Анна, как известно, брала к себе маленького Филиппа иногда на педелю, иной раз на месяц, — в сорок втором мальчишка находился на Тетенькиных руках и харчах всю зиму.

Словом, тетенька Анна не осуждала Авдея и Феню и не могла понять их матерей, употреблявших все силы на то, чтобы положить конец их связи.

— Погодите, я до них доберусь! — говорила Тетенька сердито, имея в виду Аграфену и Авдотью. — С ума, что ли, посходили! И как только им не стыдно! Сами разве не были молодыми! Ну Штопалиха — понятное дело. Эптой надо дочь свою пристроить, женихов-то нынче днем с огнем не сыщешь, а матери ваши радоваться должны да любоваться на вас. Двоюродная племянница — эка родня! Седьмая вода на киселе. Твой плетень горел, а он, такой-то вот сродственник, заднее место грел. Вы уж простите меня, старую грешницу. В сердцах и не такое с языка сорвется!.. Нет, нет, доберуся я до них, я нм языкп-то поукорочу, старым дурам!

Между тем время шло, а Тетеньке все было недосуг наведаться в Завидово. Может, так и не собралась бы, если бы не приезд Сергея — теперь решила отправиться в родное село со всеми вместе, то есть с Авдеем, Фенею и Серегой. Перед тем как покинуть дом, не забыла зайти к соседке, у которой переночевали «преступники», сунула ей в руки ржаной сухарик с тем, чтобы та сделала из него тюрю для Шарика и покормила пса пополудни. Прикрыла ставнями окна, пошла было к вышедшим раньше ее и ожидавшим за калиткой гостям, да вспомнила про свою «кормилицу» козу Машку, которую чуть не забыла в хлевушке, всплеснула испуганно руками, быстро вернулась и отвела упирающееся по извечной козьей привычке животное на двор к той же соседке. Напоследок наказала:

— Не забудь подоить ее, Петровна!