Когда боги спят

Алексеев Сергей Трофимович

У губернатора погибает сын. С этой нелепой ранней смертью начинается полоса несчастий в жизни проигравшего новые выборы человека, который лишь в середине жизни пробует понять ее смысл, постичь самого себя и окружающих, оценить меру и тяжесть грехов.

Сергей Алексеев

Когда боги спят

1

Вот уже второй месяц, почти каждый вечер, ровно в половине десятого, он приходил к девятиэтажному дому на Серебряной улице и, не приближаясь, стоял на другой стороне, между осенних, холодных лип. Место было безлюдное, обыкновенный спальный микрорайон, где жители к этому часу сидят по квартирам и мимо проскакивают лишь редкие автомобили, обдавая водяной пылью. Фонари горели через один, и он совершенно не заботился, что его могут узнать, не поднимал воротника, никак не маскировался, стоял с обнаженной головой минут десять, глядя то на кромку плоской крыши, то на длинный железобетонный козырек подъезда, будто совершая прыжок. Он не хотел вспоминать и не вспоминал, чтО здесь произошло, но явственно чувствовал, как всякий раз обрывается душа, захватывает дыхание, и вместо крика вырывается беззвучный, астматический стон, после которого напрочь садятся голосовые связки.

— Я слишком поздно родился, — про себя кричал он, — чтобы жить с вами, люди…

Если в такой момент из-под колес в лицо летел плевок, он молча и невозмутимо утирался, снова поднимался взглядом вверх, замирал там и оттолкнувшись, летел вниз.

Из такого мучительного, самоистязающего состояния обычно его выводил Хамзат, незримо присутствующий все это время где-то слева и сзади.

— Анатолий Алексеевич, пора ехать, — бубнил он в ухо одну и ту же фразу. — Екатерина Викторовна будет переживать.

2

Полномочия он сложил сразу же, как только узнал разгромный счет и теперь, согласно областному закону, ходил на работу вроде бы для подготовки хозяйства к сдаче вновь избранному губернатору, а на самом деле по привычке и еще потому, что надо было ждать из Москвы приказа о новом назначении — скорее всего, генеральным директором Химкомбината.

Да и тяжело было оставаться дома и смотреть, как жена постепенно сходит с ума.

Его обязанности исполнял первый заместитель, приземистый, тучный молдаванин Марусь, прошедший с ним всю дорогу от комсомола и потому в узком кругу носивший прозвище Мамалыга. Несмотря на вес и неповоротливость, человеком он был деятельным, энергичным, подкованным во всех хозяйственных вопросах, так что Зубатый был спокоен. Но сам Марусь, привыкший всю жизнь ходить под ним, бегал советоваться по каждому поводу, и в администрации считали, что управляет по-прежнему Зубатый. Несколько раз он публично, при большом стечении чиновников, а потом и журналистов, опровергал все слухи, говорил, что после сдачи дел и инаугурации поздравит нового губернатора и уйдет с высоко поднятой головой, и ему вроде бы верили, но за десять лет привыкли и не хотели расставаться, с опаской поглядывая на молодого, бойкого реформатора Крюкова — как-то еще будет?

Сам не зная, зачем, Зубатый считал дни до инаугурации, и каждое утро то с облегчением, а то со странной тревожной печалью отнимал один день. Оставалось еще четыре.

Как всегда с утра он зашел в вольер, потрепал холки обрадованных лаек, пощупал носы и, снова вспомнив, как достались ему любимые собаки, решился в один момент — взял на сдвоенный поводок, вывел и посадил в машину.

3

На следующий день, когда внутренняя паника немного улеглась и положение уже не казалась таким опасным, как вчера, Зубатый попытался выстроить собственное отношение ко всему происходящему, поскольку тонул в неопределенности. Он делал так всегда, если в каком-то сложном вопросе не видел никакого выхода: садился за стол и, рисуя на бумаге символические фигурки зверей, которые обозначали людей и связанные с ними события, таким образом растаскивал ситуацию на составляющие. Затем сортировал картинки, раскладывая по кучкам плюсы и минусы, уничтожал, что взаимно уничтожалось, и получался своеобразный сухой остаток, с которым можно было работать.

На сей раз и это не помогало, поскольку из-под фломастера выходила лишь овца, под которой подразумевалась дочь, и в голове сидела единственная мысль — сейчас же поехать в Финляндию. Он понимал: под собственное крыло не посадишь и от судьбы не убережешь, однако все утро думал о Маше и дважды звонил в Финляндию (дочь еще не проснулась), пока взгляд не наткнулся на фотографию отца. Снимал еще Саша, в ту, последнюю поездку: отец стоял в белом, трепещущем на ветру халате среди ульев на пасеке, высокий, худой, как жердь, дымарь в руках, шляпа накомарника на голове, загорелое лицо под черной сеткой словно затушевано, и отчетливо видно лишь клок седой бороды…

Очень похож на юродивого.

Лет пять назад у него передохли пчелы, пропали в тайге две из четырех коров (по слухам, напакостили местные), заклинил двигатель единственного трактора и не уродилась кедровая шишка. Зубатый со дня на день ждал, когда отец запросит пощады, ибо несмотря на хорошую физическую форму, возраст и усталость от неудач не позволили бы еще раз подняться из пепла. Но в это время к нему приехал местный писатель с колючей и скользкой фамилией Ершов, попил со стариком медовухи, а потом опубликовал в своем журнале пространный очерк о силе русского характера. И ведь, наглец, Зубатому прислал, дескать, погордись своим отцом, господин губернатор!

Отец был человеком тщеславным, что всю жизнь старательно скрывал, и по головке его никогда не гладили, все больше против шерсти, и от этого, прочитав о себе хвалебный опус, прослезился и настолько вдохновился, что продал квартиру в Новосибирске, машину, снова купил пасеку, коров, коня, отремонтировал трактор и остался на заимке.

4

Ждать Снегурку долго не пришлось, случай представился через минуту, едва Крюков покинул кабинет. Должно быть, в администрации уже знали о приезде Зубатого, и выстроилась своеобразная очередь. Зоя Павловна отворила дверь и осталась на коврике для нагоняев.

Тогда, расставшись у памятника лошади, они не договаривались о встрече, Зубатый ни о чем ее не просил, поскольку с такой же гипертрофированной силой чувствовал правду. Известие о кричащем юродивом старце возле старого здания администрации его не то чтобы поразило или шокировало — вызвало глубокое чувство потери, сравнимое разве что с потерей сына. В этом состоянии он и ушел от памятника, даже не попрощавшись со Снегуркой.

И вот она стояла, виноватая, напряженная, бледная, хотя и раньше не отличалась здоровым цветом лица, с редкими волосиками, зачесанными назад, бесцветными бровями, ресницами и заострившимся носиком, как у покойника.

— Извини, Толя, я к тебе по поводу нашей психиатрической больницы…

Зубатый после замешательства вскочил, увел в комнату отдыха, чуть ли не насильно усадил в кресло, и все равно она осталась натянутой и скованной, словно замороженная изнутри. Только для порядка спросила:

5

Шахтерский Анжеро-Судженск за всю свою историю никогда не знал ни расцвета, ни упадка, и потому население его не испытывало ни взлетов, ни падений; полуподземная жизнь тянулась однообразной черной лентой, как угольный пласт, и если что-то проблескивало впереди, то чаще всего это оказывался антрацит.

Его и городом-то назвать было трудно — десяток низких, барачных поселков, окружающих шахты и своими окраинами смыкающихся в некий абстрактный центр. В каждом свои нравы, порядки, уличные короли, и упаси бог оказаться вечером одному в чужом районе да еще без ножика в кармане.

Крюков жил в поселке, который издавна назывался Шестой Колонией, в месте не самом разбойном, и все равно с детства ненавидел свою малую родину. Чтоб выжить здесь и самоутвердится, нужно было родиться бугаем с одной извилиной, а Костя рос хлипким, не драчливым, сидел дома и читал, поскольку мать ушла с шахты по болезни, работала библиотекарем и приносила книжки. Крюков боялся улицы и часто попадал под кулак даже возле своего дома, отчего отец все время посмеивался над ним, учил и заставлял драться. Он родился и вырос в таком же шахтном поселке, был не раз бит, бил и резал сам, сидел в колонии, а потом жизнь его разделилась на две половины — забой и запой, и так, пока не завалило в шахте.

Подобным образом здесь жили все, и Косте была уготована эта судьба, но чтобы доказать право даже на такую жизнь ничего не оставалось, как пойти в чужой поселок, подрезать двух-трех пацанов и отсидеть в колонии лет пять.

Тогда бы слава о нем разнеслась по Анжерке и Судженке, благо, что слухи распространялись по городу молниеносно, и никто уже не посмел бы тронуть его ни в одном поселке.