Террор на пороге

Алексина Татьяна Евсеевна

Алексин Анатолий Георгиевич

В книгу «Террор на пороге» вошли новые документальные рассказы А. Алексина, классика российской литературы, лауреата международных, а также Государственных премий СССР и России, награжденного высшими наградами СССР (сб. «Нож в спину»), и воспоминания Т. Алексиной, засл. работника культуры России («Строки прощаний… Семьи и судьбы»). Это животрепещущий отклик на уродливое явление современной действительности — терроризм и одно из его проявлений в России в период сталинских репрессий.

О том, что грозит каждому…

Вместо предисловия

Если бы меня спросили, что сегодня более всего и страшней всего грозит каждому — да, каждому! — на земле, я бы ответил не задумываясь: терроризм. Террор — самое коварное и трусливое нападение: всегда из-за угла, всегда на ни в чем не повинных людей.

Случилось так, что 11 сентября 2001 года мы с женой Татьяной оказались в Нью-Йорке и стали свидетелями самого масштабного из терактов, свершенных до сей поры (что в грядущем придумают террористы — никому не ведомо!). Мы с Таней видели, как в течение долгих недель из-под земли, словно из преисподней, вырывались дым, языки пламени, а матери бродили возле руин в поисках своих детей, которых они никогда не найдут…

До тою и после террор подло атаковал мирных граждан в России, в некоторых европейских городах, токийском метро (и в московском тоже!), на знаменитом индонезийском курорте, в Кении, на Филиппинах — да и почти по всему земному шару… Ну, а на Израиль жестокость террора набрасывается с изощренной регулярностью.

Ежели «живые бомбы» мужского пола, то они уверены, что за убийства «неверных» не только прямиком попадут в рай, но и станут там обладателями гаремов, перенаселенных «девственницами». А коли «живые брмбы» пола женского, то многие из них мечтают стать достоянием тех гаремов. За убийства — в рай… Вот уж дьявольски извращенная, патологичная психология!.. Матери убийц-самоубийц подчас вещают, что гордятся взорвавшими себя сыновьями и дочерьми и при этом, случается, удовлетворенно, а то и ликующе улыбаются.

Началось сражение не между странами, а между истинной цивилизацией и мракобесием, кое стремится загнать человечество — стало быть, и каждого из нас — даже не в средневековье, а в какие-то уж вовсе допотопные времена.

Анатолий Алексин

НОЖ В СПИНУ

Рассказы

Лимузин тронулся

В детстве его обозвали «маменькиным сынком». Прозвища приклеиваются так прочно, что не отдерешь, не избавишься. И тогда, чтобы он не расстраивался и не плакал, мать растолковала ему, что «маменька» — это очень доброе слово, а потому нередко матерей называют маменьками даже в романах великих писателей. Она пояснила, что «сынок» — тоже слово ласкательное, а что сочетание этих двух слов тем более звучит нежно и благородно. Но великих писателей читали все реже, а над нежностями, ласкательностями, как и над чужими слезами, насмехались все чаще.

Не вопреки, не нарочно, а как-то само собою так получилось, что он и стал именовать маму маменькой, а она, соответственно, стала называть сына — сынком. Посторонним это казалось смешной старомодностью.

Впрочем, у сынка в его юную пору находили немало и других непонятностей: кроме русского, он зачем-то овладел еще двумя языками; чересчур сокрушался по поводу терактов и землетрясений, происходивших где-то вдали, кормил во дворе бездомных щенков и кошек… Последнее обстоятельство вызывало не только удивление, но и резкий протест: «Их бы надо топить, а он приваживает!»

— Болван, — сказал о нем кто-то.

Поначалу сынок обиделся. Но маменька объяснила ему, что болван — это значит идиот, а идиотом считали весьма положительного героя в творении бессмертного классика. Однако бессмертных не только читали все меньше, но с ними и не соглашались все больше: сентиментальничают, расслабляют своих наивных поклонников.

«Средь шумного бала…»

«Не дай вам Бог жить в эпоху перемен!» — как известно, говорят на Востоке. Но коли я в эпоху ту угодил, тянет припомнить, как перемены взялись одолевать нашу семью. На рассвете девяностых годов…

Вообще-то родители мои евреи. Но папа одновременно стал считаться и «новым русским».

— У «нового русского» должны быть новая квартира, новые автомобили и, как я предполагаю, новая жена, — сказала мне мама.

— Зачем ты так шутишь?

— Я разве шучу? Ах, если б ты знал, до чего мне милей «старые русские»!

Нож в спину

Мама, родная… В этом необычном письме я хочу, как на исповеди, принести покаяния, надеясь на твое снисхождение и прощение. А так как кругом перед тобой виновата, — письмо будет длинным…

Вначале прости за почерк: я пишу, уткнувшись локтем в больничную подушку, подперев голову ладонью, и строчки получаются словно бы подвыпившие, разгулявшиеся. Они не подчиняются грустной сути моих покаяний.

Стану просить прощения каждым ранним утром, до твоего прихода, и поздним вечером, после того, как мы с тобой расстаемся. Но даже летней рассветной порой, которая настает уже часов в пять, остаться со своими мыслями наедине не удается. Только соберусь с ними, как появляется медсестра и сует мне в рот градусник. Только попытаюсь вновь углубиться в свои прегрешения, как возникает другая сестра, чтобы измерить давление. Температура и артериальное давление у меня нормальные, а накал больничных процедур и давление разнообразных медицинских исследований, до того повышены и почти непрерывны, что письмо мое то и дело ныряет под одеяло или прячется под подушку: переворачиваться и напрягаться мне еще не положено.

Но припомнить я обязана многое: после беды, что стряслась со мной, боль в душе мучает острей, чем боль в покореженном теле. То внезапное несчастье сильней бередит мою совесть, чем раны в моей спине, кои врачи сперва назвали почти смертельными. Назвали открыто, поскольку я наврала, что ивритом не овладела, — хотелось знать истину: что меня ждет и к чему приготовиться. Ты никогда не предавала и не выдавала меня. Даже от папы, от его строгости и принципиальности скрывала мои проделки… Не выдай же и на этот раз! Буду восстанавливать знакомые тебе факты, чтоб стало яснее, в чем именно осознаю себя грешной.

Амплуа

Я знал, что он не любит евреев. Но что он не любит вообще никого, не догадывался.

— Странно, что вы до меня дозвонились: мама моя телефон практически заблокировала. Папин голос, представьте, почти не помню: он не мог пробиться сквозь мамину говорливость. Слабым человеком был мой папа!

Так он аттестовал собственных родителей при первой же нашей встрече. Даже отца усопшего не пощадил. О мертвых, как известно, приличествует вспоминать либо хорошо, либо никак. Но хорошо он не отзывался, как стало мне ясно, ни о ком. Не зря к нему приклеилось прозвище Собакевич. Даже когда я дежурно объявлял шедеврами драматургические творения классиков, он снисходительно подергивал плечами: дескать, возможны разные мнения. По крайней мере, перед закордонными именами он преклоняться не собирался: подумаешь, Мольер, Бомарше или какой-нибудь Лопе де Вега!

Внезапно дверь режиссерского кабинета, который я предпочитал называть комнатой, не раскрылась, а распахнулась.

— А где туалет? — с порога взмолился мальчишка. Ему было невтерпеж…

Не в прямом эфире

— Никому ты, кроме меня, не нужен, — годами внушала мне жена Нора.

Норой родители нарекли ее в честь героини великого — это настойчиво подчеркивалось в нашем доме — норвежского драматурга Ибсена. Почему предпочли Ибсена не менее великим русским драматургам Чехову или Островскому, я сразу не уразумел. Жена пояснила, что за этим таится сострадание ее мамы и папы трагической женской судьбе в сложных семейных обстоятельствах.

Прочитать зарубежную драму я не удосужился, но жена старательно пересказала мне ее сюжет. Оказалось, что норвежская Нора, разочаровавшись в супруге, его покинула. Муж взывал к обязанностям перед семьей, но она сослалась на обязанность перед самой собою. Не удержавшись, я вслух воспринял ту историю скорей как трагедию мужа, хотя пьеса его именем названа не была. Может, профилактически проявились мои личные опасения?

Тогда-то, поглаживая меня по еще не редеющим волосам q нежностью, сочувствием и, как подлилось мне, о любовью, моя Нора впервые почему-то и произнесла: «Никому ты, кроме меня, не нужен…»

— А маме? — растерянно спросил я.